лассники. Если бы от нее все отвернулись, если бы о ней говорили с ужасом и отвращением - было бы легче. Она, конечно, страдала бы, но страдала иначе, хотя бы частично искупая этим свою вину. А так никакого искупления не было. Во всяком случае, пока. Возможно, оно придет позже, когда обо всем случившемся узнает Дима. Даже не возможно, а наверное. Он ведь ее предупреждал, говорил с нею... И сколько раз! Последний разговор на эту тему был в день ее отъезда из Ленинграда, десятого января. Дима тогда спросил ее, как она все-таки думает дальше строить свои отношения с родителями. Она пожала плечами - пока никак. Он нахмурился, долго молчал, потом сказал, что она ведет себя совершенно неправильно - по существу проявляет сейчас не меньшую жестокость, чем та, за которую так безоговорочно осудила родителей. "Ты тоже, как Слава, - усмехнулась Ника, - он, когда меня провожал, тоже все уговаривал помириться..." Дима сказал, что она должна понять простую вещь: нельзя отвечать злом на зло, тогда получится замкнутый круг, из которого нет выхода. Ника спросила: он что же, считает, что не мириться со злом - значит самому совершать зло? Не нужно впадать в крайности, сказал он, мириться со злом - это одно, а помириться с родителями - совсем другое. Можно со всей категоричностью осуждать поступок человека, но сам человек - особенно столько лет спустя - заслуживает, наверное, и снисхождения, и, наконец, простой жалости... А у нее ничего этого не нашлось для матери - ни жалости, ни снисхождения... Она не могла вспомнить, по какому поводу (кажется, еще там, в Крыму) Дима однажды назвал ее рационалисткой. Она тогда удивилась - чего-чего, а рассудочности никогда за собой не замечала. Рационалист, казалось ей, должен быть человеком сухим, размеренным, неспособным на порывы; типичной рационалисткой была, пожалуй, Света. Себя Ника считала совершенно непохожей на старшую сестру. Но, может быть, со стороны виднее? Да, все-таки было у них, вероятно, что-то общее, несмотря на всю несхожесть характеров, - недаром обе они так по-разному и так одинаково проявили себя в этой истории. Света давно знала про Славу - и оставалась равнодушной. Она же, Ника, узнав, довела мать до попытки самоубийства. Казалось бы, что общего? А общим оказалось бессердечие... Пятого марта Нике исполнилось семнадцать лет. Утром позвонил Игнатьев, потом ее поздравляли другие - отец, одноклассники в школе, вечером принесли телеграмму из Новоуральска. Да, семнадцать - это действительно рубеж. Ника уже давно в мечтах видела себя семнадцатилетней: в этом возрасте она должна была окончить школу, поступить в университет, стать наконец самостоятельным человеком, студенткой... И какая жестокая ирония - именно сейчас, на пороге желанного семнадцатилетия, ей суждено было не выдержать главного экзамена... "15 марта 1970 г. Здравствуйте, Галочка и Слава! Не обижайтесь, что я не сразу ответила на вашу телеграмму и не поблагодарила за поздравления и добрые пожелания. Я была очень занята и не очень хорошо себя чувствовала. Я вообще не писала вам больше месяца, очень себя за это ругаю. Но дело в том, что мама была очень больна, у нее было воспаление легких в тяжелой форме, так что даже пришлось положить в больницу. Она пролежала там долго и вернулась домой только в среду. Иначе я, конечно, написала бы вам раньше. Славик, я много думала за это время над тем, что вы с Галей мне говорили, и я теперь вижу, как вы были правы. Если бы ты знал, что мне пришлось пережить за это время. Страшно, что взрослый человек (а я уже взрослая вполне и не могу оправдываться возрастом) может в трудный момент оказаться таким ничего не понимающим и таким слепым. Или таким бессердечным. От этого страшно становится жить, ты понимаешь? Если бы ты знал, Слава, как мне сейчас трудно. Славик, ты не рассердишься, если я скажу тебе одну вещь? По-моему, тебе нужно было бы написать маме письмо. Ты не удивляйся, пожалуйста, и не говори сразу да или нет, а просто подумай хорошо-хорошо. Ты мне сам говорил, чтобы я помирилась, помнишь? И что нельзя все время жить в обиде. Мне и Д. тоже об этом говорил. Ты сказал, что уже относишься к маме совсем не так, как раньше. Ты ведь не для того это говорил, чтобы меня утешить? Славик, я тебя прошу - если ты действительно не сердишься больше на маму, то напиши ей. Не об этом, об этом писать не нужно, она сама все поймет. И не пиши о том, что, дескать, раньше никогда не писал, а теперь вдруг решил написать. Напиши просто так, как будто вы всегда переписывались. Ты ведь меня понимаешь? Напиши, что ты узнал, что она болела воспалением легких и была в больнице, и хочешь знать, как она сейчас себя чувствует. И расскажи хотя бы коротко о своей жизни, о Галочке, о Пете. Ты не представляешь, что для нее значило бы получить такое письмо. Мама ведь тоже много пережила за это время, поверь мне. Крепко целую вас всех. Твоя сестра - Ника Р." Отправив Письмо брату, Ника почувствовала облегчение. Если Слава последует ее совету, то все-таки у нее на счету окажется хоть одно доброе дело. Не то чтобы она рассчитывала искупить этим хотя бы ничтожную долю своей вины; об этом Ника не думала, ей просто было хорошо от сознания, что наконец-то и она сможет что-то сделать. Облегчение было еще и оттого, что до этого Ника долго ломала себе голову - как быть со Славой. Рассказать ему правду было нельзя, оставить в полном неведении - тоже. Теперь же, как ей казалось, она нашла какой-то выход. Предстоял еще разговор с Димой, уж ему-то Ника должна была рассказать все как есть. Она легко представляла себе его реакцию, но странно - мысль о неизбежном разрыве не пугала ее. Раньше у нее было столько планов, столько замыслов - иногда серьезных, иногда ребяческих; в своем воображении она решала (под Диминым руководством) какую-нибудь важнейшую историческую проблему, раскапывала вместе с ним столицу неизвестного царства, обдумывала, какого цвета обоями оклеить "мегарон", чем украсить каминную полку, как лучше провести их первый отпуск вдвоем... Теперь все опустело, потеряло смысл и содержание. И не только потому, что Ника не верила больше в осуществимость своей мечты. В конце концов, если Дима по-настоящему ее любит, он и в самом деле может простить ей то, что она сделала Он может найти для нее тысячу оправданий - молодость, неопытность, мало ли что еще. И что тогда? Даже если он сможет перечеркнуть случившееся (со стороны все это кажется проще), то ей это не удастся. Как можно начинать новую жизнь, чувствуя себя преступницей? Вот если бы только знать, насколько обоснованно это чувство... Ведь до сих пор она так и не нашла ответа на вопрос - а что же ей было делать, как следовало себя вести в этом случае? Да, у нее было ощущение непростительной своей вины, была убежденность в том, что оправдания нет и быть не может. Но, возможно, эта убежденность и это ощущение были все же ошибочными, ведь прямого - подкрепленного точными доводами разума - подтверждения своей вины Ника тоже не находила! То, что тогда сказал ей Дима - что нельзя отвечать злом на зло, - было хотя и по-человечески верно (недаром жизнь так страшно подтвердила его правоту), но с точки зрения логики далеко не безупречно. Правда, тот же Игнатьев, вероятно, сказал бы, что логика тут совершенно ни при чем... В пятницу двадцатого марта, на последнем уроке, Нику вызвала преподавательница литературы: - Пожалуйста, Ратманова, к доске. Что было на сегодня? - Образ Петра в романе Алексея Толстого "Петр Первый"... - Хорошо. Что вы можете сказать об этом образе? Ника помолчала, глядя в окно, за которым густо летел мокрый снег. О Петре они говорили с Димой в отряде, накануне ее отъезда... - Он мне не понравился, - сказала она наконец. - Чем? - Слишком идеализирован, по-моему. - Это относится скорее к области истории, а не литературы. Вам не кажется? - Нет. - Почему? - Литература должна говорить правду, иначе это плохая литература. Даже если книга хорошо написана. Татьяна Викторовна поправила очки и внимательно посмотрела на Нику. - Что ж, продолжайте, - сказала она после паузы. - У Ключевского Петр выглядит иначе. Он пишет, что Петр многое делал наобум, не зная, что из этого выйдет. А у Толстого получается, что Петр все знал заранее и никогда не ошибался. - А вы считаете, ошибался? - По-моему, да... - В чем? - Петровские реформы расслоили русское общество. - По-вашему, в допетровской России не было классового расслоения? - Было, конечно. Но потом к нему прибавилась еще и... культурная рознь. Дворянство начало воспринимать европейскую культуру, а для народа она оставалась чуждой и непонятной. - Ах вот вы о чем. Ну, это вопрос спорный, Ратманова. На примере Пушкина мы видели, какие блистательные результаты может дать синтез культур, органичное слияние двух совершенно разных культурных начал. Есть национальные культуры, и есть единая общечеловеческая культура, которая развивается в процессе их взаимооплодотворения. Это одно. Второе - культура искусственно изолированная, самодовлеющая и замкнутая в себе рано или поздно приходит в упадок. Вы не допускаете, что Петр, при всех его ошибках, все же понимал это и именно от этого хотел уберечь русскую национальную культуру? - Да, может быть. Хотя... - Что? - Не знаю... Петра, по-моему, мало беспокоила судьба культуры Скорее торговля, промышленность... Ну, и наука, конечно. - А наука и культура - это не одно и то же? Ника подумала, помолчала. В классе было очень тихо - все смотрели на нее, кто с недоумением, кто с интересом. - По-моему, это не всегда одно и то же, - сказала Ника. - Например? - Ну... я не знаю, в гитлеровской Германии, например, наука стояла достаточно высоко. Не всякая, конечно, там было много мракобесия, но я хочу сказать - техническая наука. Химия, машиностроение... Но ведь культуры там не было? - Культуры не было, вы правы. Что касается науки, то попробуем разобраться в этом вопросе. - Татьяна Викторовна обвела класс взглядом. - Кто хочет добавить что-нибудь к тому, что сказала Ратманова? Ученики переглядывались, пожимали плечами. Игорь Лукин скорчил Нике одобрительную гримасу и постучал пальцем по лбу - молодец, мол, старуха, ты у нас гигант мысли... - Карцев, вы хотите что-то сказать? Женька Карцев неуклюже взгромоздился над столом, поправил очки. - Это ерунда, по-моему, - забасил он, - что в Германии высоко стояла наука, ну конечно, некоторые отрасли действительно развивались довольно успешно, а в целом... Гитлер даже физику разогнал, я уж не говорю про общественные науки. Антропология тоже - где-то на уровне бреда. Поэтому, наверное, и культуры настоящей не было. Вот. - Совершенно верно, - кивнула Татьяна Викторовна. - Наука как единое целое в гитлеровской Германии подавлялась, отсюда и упадок культуры. Садитесь, Карцев. Вы, Ратманова, тоже можете идти на место. Не знаю, какую оценку выставил бы за ваши рассуждения историк, но я вам ставлю пять. Кое в чем вы ошибаетесь, но лучше думать и ошибаться, чем не думать вовсе. Да, кстати... Ника, уже отойдя от доски, остановилась и вопросительно глянула на преподавательницу. - Еще один вопрос, - сказала Татьяна Викторовна. - Роман "Петр Первый", как известно, остался недописанным. В той части текста, которой мы располагаем, есть места, подтверждающие вашу мысль о непонимании, неприятии народом - в то время, подчеркиваю, - именно вот этой чуждой, иноземной культуры, которую решил насаждать Петр. Вам не кажется, что у автора могло быть намерение развить дальше эту мысль, показав противоречивый характер некоторых петровских начинаний? - Не знаю, - сказала Ника. - Нет, не думаю, чтобы было. - Не думаете? Ох, Ратманова, Ратманова... Садитесь, пока я не переправила вашу пятерку на что-нибудь другое... После звонка Ника подождала преподавательницу в коридоре. - Татьяна Викторовна, мне нужно с вами поговорить... - О Толстом? - Болховитинова улыбнулась. - Ты, кстати, не совсем к нему справедлива - художник это был большой... - Нет, Татьяна Викторовна, у меня... личный вопрос. - Ах вот что. Ну, давай поговорим. Ты хочешь сейчас? - Нет-нет, я, если можно... Я бы лучше пришла к вам, если вы позволите. Завтра или в воскресенье. - Хорошо, приходи завтра. Прямо после школы, у меня завтра нет уроков. - Только, Татьяна Викторовна... я бы хотела, чтобы мы были одни, вы понимаете... - Разумеется, мы будем одни. Договорились. Завтра около трех я тебя жду. - Спасибо, Татьяна Викторовна... На следующий день последним уроком было черчение, но никто ничего не чертил: в классе шептались, пересаживались с места на место, торопливо писали записочки - готовилось какое-то крупное мероприятие по случаю начинающихся завтра весенних каникул. Нику спросили, пойдет ли она, она сослалась на нездоровье. После звонка весь класс словно сорвался с цепи - вылетели с воплями в коридор, табуном прогрохотали по лестницам, устроили бедлам внизу, в вестибюле. Галдели, спорили, девчонки толпились перед зеркалом, Ренка Борташевич, вытягиваясь на цыпочках из-за чьего-то плеча, смелыми мазками накладывала себе на веки трупную синеву. "Девчонки! - пронзительно верещала она. - У кого есть польская помада номер пять?.." Ника протолкалась к вешалкам, оделась, ни на кого не глядя. Как она завидовала сейчас своим одноклассникам, их беззаботному дурашливому веселью, их непричастности к тому, что делается с нею самой. Сейчас они выйдут отсюда, галдящей - во весь тротуар - кучей повалят по Ордынке, потом набьются в чью-нибудь квартиру, будут танцевать под магнитофонные вопли... Как тогда у Карцева, перед новогодними каникулами. Тогда она еще была с ними, была такою же, как они все Ей тоже было грустно в тот день, но по-другому. Глупая, она не знала, что ей предстоит еще прожить десять самых счастливых дней ее жизни... Нике казалось, что у нее вот-вот ручьями хлынут слезы. Но она не заплакала, она не плакала уже давно - разучилась, наверное. С трудом проглотив подступивший к горлу комок, она пробралась к дверям, вышла наружу, под слепящее мартовское солнце. Вчера еще шел снег, а сегодня уже совсем тепло. Весна. Как страшно жить на свете, и как странно, что никто этого не замечает. Ты на минуту задерживаешься перед витриной - и подходишь к перекрестку как раз в ту секунду, когда туда вылетает пьяный водитель. Или ты чего-то вовремя не понимаешь, на что-то не обращаешь внимания, делаешь что-то не так - и вся жизнь рушится. Именно из-за этого. Прислушайся она тогда к словам Димы или Славы, попытайся понять - и все сложилось бы по-другому, не было бы этого кошмара, в котором она живет уже полтора месяца... Завтра она могла бы уехать в Ленинград, снова оказаться в "мегароне" на Таврической. Тогда, в январе, они договорились, что на весенние каникулы она приедет. Теперь, правда, Дима ее не ждет - пятого, когда поздравлял по телефону, она сказала, что приехать не сможет, потому что мама тяжело больна и неизвестна, когда ее выпишут. Он звонил и потом, не один раз, говорил, что сам может приехать на воскресенье в Москву, но Ника сказала, что пока не нужно, нельзя, субботы и воскресенья она проводит в больнице. Вряд ли он поверил. А впрочем, какое это имеет теперь значение... На Добрынинскую Ника пришла ровно в три. Поднимаясь на пятый этаж, сама удивилась своему спокойствию - как будто идет поболтать к подруге. У двери, прежде чем нажать кнопку звонка, она все же помедлила, попыталась как-то обдумать предстоящий разговор. Да нет, что тут обдумывать. - А, Ратманова, - сказала Татьяна Викторовна, распахнув дверь. - Ты точна, как королева. Входи! И говори сразу - голодна? - Нет, спасибо... - Смотри, а то я могу покормить. Обедаем мы позже, но хоть яичницу зажарить? - Нет, спасибо, Татьяна Викторовна, я правда не хочу. - Тогда выпьем кофе. Раздевайся, проходи в комнату, я сейчас... Ника вошла, поправляя волосы, скользнула взглядом по развешанным над письменным столом Андреевым рисункам и остановилась возле окна. Форточка была распахнута, пахло солнцем, весной, капелью. Как ждала она этой весны... За ее спиной скрипнула дверь, послышалось звяканье посуды. Ника обернулась: - Помочь вам, Татьяна Викторовна? - Нет, я все принесла. Сейчас включим это, и все... Садись, Ника, рассказывай. Как у тебя дома? - Я об этом и хотела... - Несмотря на все спокойствие, голос ее прервался. - Я слушаю, - встревоженно сказала Татьяна Викторовна. - Иди сюда, Ника, садись... Ника села, помолчала, глядя в сторону. - Я сейчас... извините, Татьяна Викторовна. Я вам говорила, мама лежала в больнице. С воспалением легких... - Да, я знаю. - Это не совсем так. То есть воспаление легких тоже было, но... Дело в том, что... Овладев собой, Ника говорила теперь негромко, спокойно, словно пересказывала прочитанную книгу. Странно, ей думалось, что придется говорить долго, а на самом деле рассказ оказался совсем коротким. Когда она кончила, Татьяна Викторовна глянула на нее, словно ожидая продолжения, потом встала, прошлась по комнате и остановилась у окна, держась за локти. - Боже, какая идиотка! - воскликнула она потрясенно. - Я знаю, - прошептала Ника, опустив голову. - Что? Да я не про тебя. Себе никогда этого не прощу! Но почему ты не пришла, не поговорила, не посоветовалась? Ника! Как можно было? Ах, впрочем, при чем тут ты! Я, я должна была поговорить - сразу после твоего возвращения оттуда, из Сибири. И ведь думала, собиралась... Это Андрей сбил меня с толку - не нужно пока, подожди, ей сейчас трудно говорить на эту тему, пусть отойдет, успокоится... Может быть, поговори я с тобой вовремя... - Ну что вы, Татьяна Викторовна. Вы думаете, со мной не говорили, не советовали? И Слава говорил, и мой... - У нее чуть не вырвалось "жених", она запнулась и быстро договорила: - Мой знакомый, ну, Игнатьев, вы с ним виделись... Они мне говорили, что нельзя так, что я преступление делаю. Я просто не понимала. Я и сейчас не понимаю. Я ничего не понимаю, Татьяна Викторовна. Поэтому я и пришла к вам... мне нужно было рассказать об этом. Никто ведь не знает, что я... фактически убийца. - Ника, ну что ты плетешь... - А разве нет? Я довела маму до этого. Не моя заслуга, если ее случайно спасли. Но что я должна была делать? Как я должна была к этому отнестись? Поймите, ведь то, что сделали с моим братом, это - объективно - было преступлением? Да или нет? - Ника, погоди... - Вы не ответили на мой вопрос! - Хорошо, отвечаю - да. - А человек может отнестись к преступлению равнодушно - только потому, что оно совершено давно или совершено кем-то из его близких? - Ну, это уже казуистика! - Татьяна Викторовна снова прошлась от окна к столу, выключила гейзер, который давно уже клокотал, наполняя комнату ароматом кофе. - Погоди-ка, ты меня совершенно запутала. Давай разберемся по порядку. Ты себя обвиняешь в том, что своей... нечуткостью, что ли, своей жестокостью довела мать до... этого отчаянного поступка. В то же время ты считаешь, что не могла вести себя иначе, потому что преступление есть преступление и к нему нельзя относиться равнодушно... - Я сама запуталась, Татьяна Викторовна. - Еще бы! Так вот, мне думается, дело не только в тебе. Тут другое было - чувство вины, раскаяние... Позднее раскаяние, вероятно, особенно мучительно. Я не говорю, что конфликт с тобой не сыграл роли, но это уже был, скорее всего, лишь последний толчок... - Почему "последний"? Ведь до этого-то ничего не было! Если бы я не узнала совершенно случайно о Славе... - Хорошо, согласна. Но тогда, Ника, взгляни на это с другой стороны! Допустим, ты права; допустим, твоя мама, не случись этого конфликта с тобой, так и не испытала бы никакого раскаяния и продолжала бы жить как прежде - благополучно. Я, кстати, в этом не уверена. Если у человека такой груз на совести, он рано или поздно его почувствует. Но, допустим, почувствовать заставила именно твоя непримиримость. Ты знаешь, что такое катарсис? - Нет. - Это старый философский термин - очищение души через страдание. Если человек страдает и искренне раскаивается, в нем начинается процесс внутренней перестройки. Он становится лучше, понимаешь? И если ты - вольно или невольно - заставила маму увидеть ее давний поступок в совершенно ином свете, заставила ее понять свою вину, то... хотя не знаю! Честно говоря - не знаю. Ты вот спрашиваешь, как должна была поступить. Ты говоришь: "Я запуталась!" Вероника, человечество уже две тысячи лет "путается" в этом вопросе - как поступать, встречаясь со злом. Будем называть вещи своими именами: то, что сделали когда-то твои родители, действительно было злом. Это было преступление, хотя, может быть, и не наказуемое уголовно. Так вот, я хочу сказать - именно вопрос о методах борьбы со злом всегда был самым трудным, над ним ломали себе головы люди куда более умные и опытные, чем ты. На него действительно не так просто ответить. Ясно одно - метод "клин клином" здесь неприменим... - Мне это говорили, - сказала Ника задумчиво. - Но какой же тогда? - Вероятно, все-таки один: не пускать зло в свою душу, не поддаваться ему, не уподобляться его носителям. Другого способа, Вероника, я не знаю... Они помолчали. Татьяна Викторовна вздохнула, придвинула к себе кофейник и чашки. - Ты прямо из школы? Нет, все-таки я тебя хоть чем-то покормлю - сходи-ка на кухню, там на столе хлебница, и достань из холодильника масло и сыр. Ника послушно поднялась. - Я руки помою, можно? - Не можно, а должно. Ванная знаешь где? Полотенце возьми клетчатое, которое висит справа... Ника обогнула стол, двигаясь со своей сдержанной кошачьей грацией, и вышла. Татьяна Викторовна проводила ее взглядом, вздохнула. Да, поистине нет в мире совершенства... Казалось бы, у девочки есть все, что нужно для счастья, а ведь счастливой она не будет. Такие счастливыми не бывают. Для счастья нужно быть... Она задумалась, подыскивая слово. Проще. Да, именно проще - во всех отношениях проще и сердечнее. Откуда эта рассудочность? Вот и Андрей... иногда кажется, что у него лед в душе, а ведь ребенком был совершенно другим. В чем дело? Не могла же на него так повлиять прошлогодняя неудачная влюбленность в Нику. Впрочем, как знать. А если это была вовсе не влюбленность, и не прошлогодняя? На миг Татьяне Викторовне стало страшно. Такие натуры, как Ратманова, не только бывают несчастны сами - они делают несчастными других. Тут же она опомнилась: что за вздор, видеть в девочке какую-то "инфернальницу"! Но смутное ощущение тревоги все же осталось; когда Ника снова вошла в комнату, она глянула на нее пронизывающе, изучающе - по-женски. Словно сфотографировала. Да, к сожалению, у Андрея это может быть серьезнее, чем она предполагала; художник, пожалуй, не может остаться равнодушным к такой внешности. И если бы только внешность... Мало ли в школе хорошеньких - та же Борташевич, например. В Нике другое, в ней видна незаурядная натура. Это стало особенно заметным за последнее время. Если раньше обычное ее выражение отрешенности производило немного забавное впечатление - так и хотелось ее растормошить, разбудить, - то теперь за ним угадывалось что-то очень серьезное: напряженная работа мысли, предельная самоуглубленность человека, живущего интенсивной духовной жизнью и не испытывающего никакой потребности пускать других к себе в душу... Странно, в общем. Даже при такой откровенности, как сегодня, Ника во многом осталась для Татьяны Викторовны загадкой. Что-то в ней ускользало от понимания. Совершенно непонятно, например, с чего это ее в последнее время так потянуло наряжаться. То ходила всю зиму в обычной коричневой форме (чуть ли не единственная в классе), а то вдруг стала менять туалеты почаще своей подружки Ренаты. Сейчас пришла в костюме джерси терракотового цвета, в белых лакированных сапогах выше колен. И это - при всех переживаниях, о которых только что рассказывала... - Садись, делай себе бутерброды, - сказала Татьяна Викторовна, вздохнув. - Тебе черного или с молоком? - Черного, пожалуйста, если можно... - Напрасно, не приучалась бы с такого возраста. Так я, Вероника, вот что хочу тебе сказать... То, что ты сейчас мучаешься сознанием своей вины, - это естественно. Но не нужно ее преувеличивать. Во-первых, это опасно, потому что может привести тебя к душевной травме, а во-вторых - это просто... неверно. Вина твоя, если разобраться, не так уж и велика, постарайся это понять. Тебе, действительно, пришлось столкнуться с труднейшей нравственной проблемой... Перед таким вопросом и взрослый станет в тупик, а уж в семнадцать-то лет... - Благодарю вас, - сказала Ника, принимая чашку из ее рук. - Семнадцать лет, Татьяна Викторовна, это много. - Сегодня - нет. Когда-то семнадцатилетние и в самом деле были взрослыми людьми. А вы еще дети. Я не знаю, что происходит с вашим поколением. Никто из педагогов не знает. Акселерация плюс инфантильность - это еще не главный парадокс... его, вероятно, можно объяснить чисто физиологически. Меня поражает другое. Откуда в вас эта рассудительность, умственность, порой даже черствость - не сердца, пойми меня правильно, а именно черствость ума, - какой-то неприятный рационализм, при том, что вы непростительно долго остаетесь в то же время сущими детьми. Вот это сочетание мне действительно непонятно. Ника помолчала, потом спросила: - А вы... ну, в смысле... ваше поколение - вы были другими? - Мне кажется - да. Конечно, трудно сравнивать хотя бы уже потому, что совершенно несравнимы условия, в каких пришлось формироваться моему поколению и в каких формируется ваше. Но, по-моему, мы взрослели раньше. И не потому, что были умнее или располагали, как сейчас принято выражаться, большим объемом информации. Как раз информации было куда меньше, и ума - тоже. Но нам сердце подсказывало. - Сердце? - Ника приподняла брови. - Я вас не совсем понимаю, Татьяна Викторовна. По-моему, сердце может подсказывать только в одном вопросе... А вы говорите - вообще? - Да, Вероника, вообще, во всем. Вот видишь, как получается... иногда нам действительно трудно понять друг друга. Я не только о тебе - у нас и с Андреем бывали подобные разговоры. Печально это, дружок. Но что делать... Так дома у вас отношения наладились? - Да, Татьяна Викторовна, сейчас нормально... - В конечном счете все это, может быть, окажется и к лучшему. Кризисы иногда бывают - ну, как разрядка, что ли... Налить тебе еще кофе? - Да, пожалуйста. - И ешь, не заставляй себя упрашивать. Послушай, давно хотела спросить - почему ты вдруг перестала носить форму? - В десятом почти никто не носит... - Ты, по-моему, никогда не стремилась быть как все. Ника слегка покраснела. - Вы понимаете... - сказала она, помолчав, - этот костюм, например, мне подарила мама... другие вещи тоже. Я думала, ей будет приятно... - А-а, - Татьяна Викторовна тоже смутилась. - Прости, я не знала. Вот тебе, кстати, пример того, что сердце может подсказывать не только "в одном вопросе"... Наступила пауза. - Татьяна Викторовна, - сказала Ника негромко, - вы находите меня инфантильной? - Почему именно тебя? Я говорила об инфантильности вашего поколения вообще, в целом. - Но вы считаете, что я действительно не могу разбираться в жизни? - Ника, даже взрослые не всегда могут в ней разобраться. Конечно, в твоем возрасте это трудно. - В моем возрасте... другие уже выходят замуж. - Да, я знаю, сейчас это модно - прямо из школы во Дворец бракосочетаний. А еще через полгода - в суд. Вы торопитесь жить, словно вас что-то подстегивает... - Но раньше тоже выходили замуж совсем молодыми. - Ты ошибаешься, в мое время это было редкостью. - Нет, я имею в виду - еще раньше... - А, ну конечно! Нина Чавчавадзе стала женой Грибоедова в пятнадцать лет. Но, видишь ли, девушек тогда и воспитывали совершенно иначе, их готовили к подчиненному положению, к безоговорочному признанию авторитета мужа во всем... - Вы считаете, это было лучше? Татьяна Викторовна пожала плечами: - Для женщины - хуже, для семьи в целом - вероятно, лучше. Трудно сказать, Ника. Семья, во всяком случае, была прочнее. Правда, она держалась еще и церковным браком, это тоже нужно учитывать. Ника долго молчала. - Сейчас, наверное, многие выходят замуж без любви, - сказала она, не поднимая глаз. - Наверное, потому... так много разводов. - Без любви? Сейчас как раз по любви-то и выходят. Кого сейчас могут выдать замуж против воли? Конечно, случаются браки по расчету - ради прописки, ради положения... но я не знаю, так ли уж их много. Большинство все-таки женится и выходит замуж по любви. Другой вопрос - всегда ли это настоящая любовь или только заменитель... Страсть, например. Чаще всего ошибаются именно в этом. Особенно если оба молоды и неопытны. Пей, у тебя кофе остынет. Или налить горячего? - Нет, спасибо... - Ника взялась за чашку, но руки ее так дрожали, что она быстро спрятала их под стол. - Вы говорите - "молоды, неопытны"... Но ведь... все начинают молодыми и неопытными, и вообще - откуда этот опыт возьмется, пока не узнаешь все сама? И не проверишь себя - ну, хотя бы в браке... - В браке? Слишком опасная проверка, дружок. И потом, видишь ли... можно рисковать собой, если хочется. Рисковать счастьем другого - это хуже... непростительно. - Я понимаю, - сказала Ника совсем тихо. - В брак можно вступать, когда чувствуешь себя к этому готовой. Когда уверена, что не сорвешься на первой трудности, не наделаешь такого, что потом жизни не хватит исправить... Когда есть чувство ответственности, понимаешь, и когда ты убеждена, что эта ответственность тебе по силам. - Да, вы правы... наверное. Татьяна Викторовна, я пойду сейчас, мне пора. Извините, что отняла у вас столько времени. - Я была рада с тобой поговорить, Ника, и очень жалею, что это не случилось раньше. Но скажи честно, тебе этот разговор что-нибудь дал? Ты поняла, что я хотела тебе сказать? - Конечно, Татьяна Викторовна, я поняла... главное. Они вышли в переднюю, Ника оделась, нерешительно взялась за портфель. - Можно, я оставлю пока у вас? Я не еду сейчас домой, мне тут еще нужно... Я зайду за ним потом - или сегодня вечером, или на этих днях. - Конечно, оставь. Вероника... послушай... - Да, Татьяна Викторовна? - Тебе ни о чем больше не хотелось со мной поговорить? Может быть... посоветоваться о чем-нибудь? Ника, медленно натягивая перчатки, посмотрела на нее невидящим, словно обращенным внутрь взглядом. - Нет, о чем же... До свиданья, Татьяна Викторовна, спасибо вам. - Не за что, Ника. - Татьяна Викторовна обняла ее и поцеловала в лоб. - Звони, приходи, если что-нибудь... - Конечно. Да, вот еще... как, вы сказали, это называется - ну, очищение страданием... - Катарсис? - Да, катарсис. Я просто забыла слово. Благодарю вас... Она снова прошла в обратном направлении всю Ордынку, потом долго стояла на мосту, облокотившись на перила, глядя на золотые главы Кремля. Она пыталась припомнить, где здесь ближайшее почтовое отделение. Можно, конечно, дойти до Центрального телеграфа. Сейчас шесть часов. Если телеграмма не задержится, Дима получит ее около десяти и может успеть на какой-нибудь последний поезд. Есть, кажется, около часа ночи или даже позже. Завтра утром он будет здесь. Он позвонит, они договорятся о встрече - в десять, в одиннадцать... Нет, это слишком скоро. Тянуть нельзя, она больше не имеет права тянуть, но и так скоро - нет. Хотя бы еще день, два... К вечеру снова подморозило, снизу от реки тянуло промозглой сыростью, но Нику трясло не от холода. Нервная дрожь, которую она все время пыталась унять там, у Болховитиновой, овладела ею, едва она очутилась на улице. И даже ходьба не помогла, сейчас у нее дрожали руки, дрожали колени, даже в голове что-то дрожало. И при этом она чувствовала себя странно спокойной. Во всяком случае, теперь для нее все стало ясным. Или почти все. Она теперь понимала, откуда был этот страх, эта пустота при мыслях о будущем. Просто его уже не было - будущего. Такого, каким она по инерции продолжала себе его рисовать. Будущего вместе. Нет, телеграмму она не отправит. Еще раз пережить завтра такой разговор, опять обо всем рассказывать? Этого она не выдержит. Лучше письмом. Письмо можно писать не спеша, обдумывая. Можно сказать в письме все до конца, и никто не будет перебивать тебя возражениями или уговорами. Потом, при встрече, все это, конечно, будет, но тогда уже все будет сказано. А письмо она напишет сегодня. Вернется домой и напишет. Сейчас. Только вот постоит здесь еще немного - пока еще ничего не сказано и не написано, - представит себе, что ничего не было, что сейчас декабрь, что у нее уже куплен билет на "стрелу"... ГЛАВА 10 Письмо она отправила в воскресенье вечером. А в среду, двадцать пятого, позвонил Игнатьев. Ника ждала этого звонка уже накануне - ждала и боялась; она понимала, что не ответить на такое письмо он не может, но лучше бы написал, а звонить - к чему, она ведь просила, нарочно просила не звонить, услышать теперь его голос казалось ей непереносимым. Но она знала, что он позвонит, и знала даже, когда это случится. Во вторник вечером он не позвонил - значит, письмо придет завтра, а среда была у Игнатьева "библиотечным днем". Иногда он уходил в БАН, но чаще работал дома. Скорее всего, позвонит утром, как только принесут почту... Когда около половины десятого раздался знакомый сигнал междугородного вызова, Ника схватилась за трубку почти с облегчением - что угодно, лишь бы кончилась эта пытка ожиданием! - Алло, - сказала она негромко. - Дима? - Здравствуй, родная! Никион, послушай, твое письмо пришло только вчера, я хотел позвонить вечером, но потом - понимаешь, не сразу разобрался, нужно было подумать... - Я понимаю. - Ты меня хорошо слышишь? - Да, я слышу тебя. - А то мне показалось... В общем, Ника, нам нужно увидеться. - Я не могу приехать. И вообще - зачем? - Нет-нет, Никион, я понимаю, что ты не можешь; я хочу сказать - сам приеду в Москву... - Зачем? - повторила Ника. - Нужно! Пойми, Никион, так нельзя... - Что - нельзя? - спросила она уже через силу. - Дима, перечитай письмо еще раз. Там все сказано, больше я все равно не могу сказать ни слова. Неужели не понимаешь? - Погоди! Я ведь не собираюсь требовать объяснений, Никион. Как ты могла подумать? Я просто хочу сказать - нельзя, чтобы мы расстались в этом письме... - Дима. Важно, что мы расстаемся, понимаешь? А на чем и как - это совершенно все равно... - Нет, Никион, нет, это не все равно, - терпеливо сказал Игнатьев. - В общем, это не телефонный разговор; ты разрешаешь мне приехать? Ника долго молчала, закусив губу, слушая, как тоскливым комариным звоном поют под током семьсот тысяч метров провода, связывающего сейчас эту комнату со старой квартирой на Таврической. - Хорошо, - сказала она наконец. - Не слышу! - закричал Игнатьев. - Алло! Куда ты пропала? - Я говорю - хорошо, приезжай... Когда ты будешь в Москве, в субботу? - В какую субботу? Я буду завтра. Завтра - слышишь? Я приеду каким-нибудь из утренних поездов - в половине девятого, в девять. Где мы увидимся? Ника! Алло! - Да-да, я слышу, дай мне сообразить... ...Родителей завтра дома не будет, можно было бы здесь, но... нет, здесь нельзя, здесь она может не выдержать. Где-то в городе. Чтобы люди были вокруг. Чтобы ни одного лишнего слова, ни одного движения, иначе не выдержит... - Дима, у памятника Пушкину, в одиннадцать. - Почему в одиннадцать? Я могу раньше, я прямо с вокзала туда приеду! В десять сможешь? - Хорошо, в десять... - Я, наверное, буду там раньше. Я не знаю, каким поездом приеду, но прямо с вокзала - туда. - Хорошо, я приду раньше. - Договорились. Но, Никион, послушай... - Дима, не нужно, прошу тебя. Поговорим завтра. Я... не могу больше... Она положила трубку и долго сидела неподвижно, глядя на свое отражение в стекле серванта. Почему это должно было случиться именно с нею? Нет, не то, что сейчас. То, что сейчас, - это закономерно, заслуженно, что бы там ни говорила Татьяна Викторовна. Это, наверное, и есть катарсис. Но - вообще все? Почему судьба привела ее к этому? И для чего? Чтобы стать лучше, пройдя "процесс внутренней перестройки"? Неужели нельзя упорядочить мир так, чтобы человек становился хорошим сразу, с самого начала, чтобы ему не приходилось "перестраиваться" такой ценой... Сейчас, как и в прошлый свой приход, она тоже не знала, что будет говорить, но на этот раз не медлила у двери, не пыталась ничего обдумать - просто протянула руку и позвонила. Дверь щелкнула и распахнулась. Увидев перед собой Андрея Ника оторопела; она совершенно не ожидала застать его дома в это время. Хотя почему? Только сейчас - задним числом - она сообразила всю странность этого своего внезапного посещения. Все-таки, конечно, нужно было договориться сначала по телефону... - Привет, - сказал Андрей, не проявляя, впрочем, удивления. - Заходи... Ника со смущенным видом вошла в переднюю. - А... Татьяна Викторовна дома? - Чего ради она будет дома в рабочее время. Раздевайся... - Ты чем-нибудь занят? - Да нет... так, болтаюсь. Деда вот решил перечитать... Ника, поправляя волосы, подошла к дивану, подняла лежавшую вверх переплетом раскрытую книгу серии "Военные мемуары" - А.С.Николаев, "Записки солдата". - Твой дедушка? - Она перевела взгляд на висящую над сервантом увеличенную фотографию худощавого старика с лицом, изрубцованным страшными шрамами. На портрете в книге этот же человек выглядел моложе и был в мундире с четырьмя звездами на погонах и большим количеством орденов, советских и иностранных. - Он был ранен... в лицо? - Дед был ранен не один раз, а это у него от ожогов. Он горел в танке, в сорок первом году. - Кошмар какой... И после этого продолжал еще воевать? - Его армия брала Берлин. Тут есть снимок - дай-ка... Видишь, это он с Коневым, командующим фронтом. В апреле сорок пятого года. Ника листала книгу, невнимательно скользя взглядом по фотографиям молодых офицеров в старинной форме, перекрещенной ремнями, с широкими погонами, которые жестко топорщились на плечах, точно дощечки. А некоторые были без погон, в гимнастерках с отложными воротничками, украшенными какими-то квадратиками, треугольниками, ромбиками. На одном снимке, нечетком, словно засвеченном, группа военных в комбинезонах стояла возле входа в юрту. - В Монголии, - пояснил Андрей, - во время боев под Халхин-Голом... А вот это уже Финляндия, линия Маннергейма... Юрты. Песчаные холмы, верблюды и танки. Торчащие из-под снега обломки каких-то взорванных сооружений, танки, покрашенные в белое. Снова танки, уже другого вида. На берегу широкой реки, на заваленной битым кирпичом улице с косо упавшим фонарным столбом и надписью колючими немецкими буквами на уцелевшей части продырявленного фасада. Дым, развалины, танки... - Как могли люди пережить это? - сказала Ника негромко, словно думая вслух. - Пережить, выстоять... Мы этого и представить себе не можем...