суде секретарем. Значит, барин. Одевается на заграничный манер, ботиночки носит со скрипом. Из дому уходит утром и пешком топает до Кырлигаца. Возвращается уже к вечеру и также пешком - скрип-поскрип, скрип-поскрип... Ему нравится Стана Данчу - она светленькая и высокая. А сам Тэсикэ Орчаг черен, как дно кастрюли. Стана подумывает, не выйти ли за него. Секретарь суда не станет ее на работу в поле посылать. Посулил, что она, как госпожа, в шляпке ходить будет!.. Егоза чуть не заходится от смеха: - Хотела бы я поглядеть, какова она в шляпке. - Да ведь Полина вроде тоже шляпу носит? - Полина носит, но ей это к лицу. Полина появилась в семье год назад. Приехала из Руши. Она замужем за моим двоюродным братом, Никулае Димозелом, почтмейстером. Боже мой, сколько у меня дядюшек и тетушек! Двоюродных братьев и сестер! Если спускаться по Кэлмэцую вниз - сколько родственников можно повидать! А если подниматься вверх, пока не откажут ноги, то и там тоже сплошь одна родня!.. Я мало кого из них люблю, но если уж люблю, то люблю!.. Например, очень нравится мне старший брат отца. Он старый и седой. И борода у него седая. Усы тоже седые. Дом у него на хуторе, в Виорике, что за рекой. Зовут его Алисандру Наста. По сердцу мне и жена его, тетушка Лулуца. У них просторный двор, там много абрикосов и мирабели, яблонь и орешника, а в глубине, где земля всегда влажная и мягкая, растет высокий камыш. Изо всех папиных братьев и сестер он один знает грамоту. Выучился еще маленьким у какого-то священника. - А что, разве в селе школы не было? - Боже сохрани! Школы открывали только в городах для купеческих детей, для сынков помещиков и богатеев... Я частенько заглядываю к дядюшке Алисандру Наста. Зимой - чтоб посмотреть книжки с картинками. А летом - чтоб забраться на какое-нибудь дерево и полакомиться фруктами. - Доброе утро, дядюшка! - А, Дарие! Доброе утро! - Как дела, дядюшка? - Хорошо, Дарие... Мирабели хочешь? - Хочу... - Тогда лезь, набивай бурдюк. Наверно, и абрикосов отведать охота? Вот на этом дереве, на верхушке, уже и зрелые есть... Полезай, собери... Хутор расположен на солончаковом лугу. Копнешь локтя на три вглубь - вот тебе и вода. Вода в хуторских колодцах мутная, соленая. Кое-где вокруг хутора встречаются участки доброй жирной земли, на которой принимаются не только ивы да акации с тополями, но и фруктовые деревья. Дядюшка Алисандру поставил свой дом как раз на такой плодородной полоске. И развел сад. Яблони и орешник, мирабель и абрикосы, груши и персики. Однако деревья живут недолго. Скоро засыхают. Старик выкапывает их и сажает новые. Оттого и сад у него всегда молодой, по весне весь в цвету, летом и осенью ломится от плодов - одни только созревают, другие уже поспели. Есть и ульи с пчелами, правда, всего два или три, больше развести не удается, меду от них - только чтоб подсластить рождественский пирожок или поминальный калачик, дать на кончике ложки больному... Я карабкаюсь на верхушку абрикосового дерева. Верхушка раскачивается. Будто я на качелях. Но голова не кружится. Голова кружится от другого. От пряного, нежного и крепкого запаха спелых фруктов. Много горя хлебнул дядюшка со своими детьми. Лишь двоих сыновей родила ему жена, и оба выросли злые, чванливые, завистливые. Дядюшка выделил им участки, выстроил по дому, дал землю. Себе оставил полоску возле реки, где развел сад. Сыновья и тут не унялись, потребовали, чтобы старик разделил и эту землю. Дело дошло до открытой вражды. Сговорились сыновья извести отца. Позвал его как-то к себе старший сын, мой двоюродный брат Нягу. Нягу смугл, на язык остер. Отец ему дом у самой дороги выстроил. Открыл Нягу в этом доме лавку, а позади лавки, где жена его разной мелочью торгует, портняжную мастерскую устроил. Костюмы шьет на городской манер. Привез машину, что расшивает всякими цветочками передники для женщин. И вот Нягу подносит отцу цуйку, а сам подсыпал в нее мышьяк. Хорошо, детишки заметили, старик уж было выпить собрался, да один из них подскочил и ударил его по руке. "Не пей, дедушка, тятька в стопку яду подлил..." Большой тогда на селе шум поднялся. И с той поры Алисандру к сыновьям - ни ногой. Очень он на них осерчал. - Вот оно как оборачивается - родишь детей, из сил выбиваешься, растишь вроде себе на радость - будет, мол, на кого опереться в старости, все не чужие люди глаза тебе закроют и в могилу опустят. А вместо этого родные дети из-за денег готовы тебя же со свету сжить. Ну ладно бы бедняки, еще можно бы понять. А то ведь не бедняки. Жадность одолела. - Да полно, что уж там, - утешает его мама. - Полно, полно!.. Вам легко говорить. У самой небось дети как дети. Не то что мои ублюдки. Черт его разберет, откуда у нас в роду это дурное семя. Словно бы и не нашей с Лулуцей крови... По маминому разумению, на совести дядюшки Алисандру должен быть какой-то грех. Иначе чем объяснить, что старик отпустил бороду, как у попа, и все время читает книжки с картинками - про жития святых. Читает всю зиму напролет. Одни и те же три книги, и, кажется, никак не может начитаться. Завел очки. Когда глаза устают, он принимается за что-нибудь другое. Скота у него нет, если не считать двух коз. За козами и птицей присматривает жена. Кроме трех книг про святых, у дядюшки Алисандру лежат на полке шесть перочинных ножей разной величины, все с металлическими ручками и острые как бритва. Когда зимой я прихожу к нему, он разрешает поиграть ими. - Только не открывай, Дарие, пальцы обрежешь. Пальцы мои и так все в шрамах. У меня у самого есть перочинный нож, такой же, как у тятиного брата. Правда, я еще не умею читать, как он; научусь, когда подрасту. Но вот ножики его очень уж хороши. Жаль, нет у меня таких, чтоб с костяной или металлической ручкой. Мой перочинный нож куплен по дешевке, и рукоятка у него деревянная... Дядюшка любит вырезать из орехового дерева. В его руках орешник превращается в маленькие крестики, и на нижнем конце каждого крестика дядюшка вырезает какие-то чудные знаки, которые я не могу разобрать. Великим постом дядюшка относит в церковь целую корзину таких крестиков, ставит ее возле алтаря и оставляет там на шесть недель. Пока не освятит священник. На пасхальной заутрене дядюшка Алисандру стоит у церковных ворот и раздает крестики желающим. И так уже много лет подряд. В селе нет ни одного дома, где под иконами не висел бы такой крестик. А когда женщины пекут на поминках калач, то, окропив крестик святой водой, втыкают в середину. Если калач большой, то крестики втыкают и по краям. А на корочке делают такие же знаки, что и на нижнем конце креста. Да перед тем как нести крестики в церковь, дядюшка раскрашивает их в разные цвета - красный, голубой или желтый, - как бог на душу положит. Много лет назад - меня тогда еще и на свете не было, а у дядюшки оставались еще волы и телега - поехал он в город и приобрел там два высоких распятья - из тех, что ставят на развилках дорог, с красиво раскрашенными изображениями святых. Потом перевез кресты на кладбище, выбрал место поближе к краю и вкопал распятья одно возле другого. А попу Бульбуку наказал: - Когда помру, батюшка, пусть похоронят меня на этом самом месте, рядом пусть мою жену положат. - А пошто спешишь кресты ставить? - Да так уж: от сыновей мне креста не дождаться, вот сам и поставил. Кресты, самые красивые на всем кладбище, были заметны издалека. Их мыли дожди, обдували ветры, кресты подгнили. Первым повалился тот, на котором было выведено: "Здесь покоится Алисандру Наста". А потом и второй, с надписью: "Здесь покоится Лулуца Алисандру Наста". Кресты прогнили насквозь... И теперь догнивают. А тятин брат Алисандру все еще держится молодцом. Не жалуется на здоровье и его жена. Когда пробьет их смертный час, старые кресты придется сдвинуть в сторону, чтобы не мешали рыть могилы. Засыплют могилы землей, а кресты положат сверху. - Почему положат? А не поставят, как раньше? - Век живи, век учись... Крест, коли упал, подымать нельзя. Пусть его лежит, пока не истлеет... Егоза рассказывает матери о Полине, жене Никулае Димозела, моего двоюродного брата. - Слыхала, тетушка? Возвращается это Никулае домой с булкой под мышкой, входит в горницу, а там - его мать. Полина восседает на большом стуле у стола, а мать на маленьком стульчике у самых дверей притулилась. - Что такое, мамаша? К нам, что ли, шла? - К вам, сыночек. - А по какому поводу? - По какому... чего? - По какому, говорю, поводу? - Не понимаю я твоих слов, сынок... - Да куда уж тебе, глупа слишком!.. - Должно быть, глупа, сынок... - Я спрашиваю, пришла зачем? - Посмотреть на вас, сынок... - Так ты, значит, стосковалась по нас?.. - Стосковалась, сынок... - Ладно уж. Но чтоб в последний раз... Мой двоюродный брат Никулае, с тех пор как стал почтмейстером, ходит во всем немецком, носит светло-коричневый котелок и стоячий воротничок. Жена у него городская, ходит - на одни носочки ступает, каблуки-то высокие, будто ходули... Поясом посередке перетянется - совсем как оса делается; в селе Полину никто не любит. Веки у нее красные, а лицо белое как бумага. От носа словно бы один кончик торчит, длинный-предлинный, и кверху загибается. Разговор - сплошное сюсюканье. Целыми днями Полина щеткой обмахивается да ноготочки себе до блеска начищает... Ни к какому делу не притрагивается, для всякой работы по дому муж девушку-горянку нанял - служанку держим, не как-нибудь! И вот бабушка Дина сидит у двери. Служанка подает на стол. Вкусно пахнет куриными щами. Еще соблазнительнее благоухает булка, привезенная из города... Никулае с женой усаживаются за стол, принимаются за еду... От тарелок идет пар. У бабушки вздрагивают ноздри. От запаха щекотно в носу. Пахнет и щами, и вкусной булкой... Никулае сидит по одну сторону стола, его жена - по другую. А у дверей, поджав черные, потрескавшиеся ноги, сгорбилась на стульчике старушка мать... После щей прямо из печи подают жареную птицу. Господа кушают и, кушая, чокаются бокалами. На столе появляется плэчинта, а за плэчинтой - черный кофе в маленьких чашечках... Двоюродный брат закуривает сигарету, его жена тоже. Дым выпускают через нос. Сизое облачко поднимается к потолку. Прислуга убрала со стола. - Да, мама, чуть не забыл спросить - ты сыта? - Сыта, сынок, сыта, как из дому выходить, миску кукурузной каши съела... - Ужас какой! - всплеснула ручками хозяйка. - Мужичье!.. - пожимает плечами Никулае Димозел. Старуха с нежностью смотрит на сына. На нем начищенные до блеска ботинки, черные в белую полоску брюки... Сюртук длинный, чуть не до колен, и сорочка с жестким стоячим воротничком. Белые холеные руки. Такие же белые нежные ручки у невестушки... Старушка счастлива. Ее дитятко - большой человек. И жизнь у него легкая. И жена городская. - Что ж, будь здоров, сынок! - Адье! Егоза явно насмехается над моим двоюродным братом Никулае и над его женой... - Подумаешь, хвальбушка, - говорит она. Бабушка Дина счастлива. Вернувшись домой, она рассказывает своему старику, какая хорошая жизнь у их сына с городской женой... Мать чуть хмурится. - Будто наш Георге, когда станет священником, о нас помнить станет. Небось у него обхождение будет не лучше, чем у Никулае Димозела... - Мать бросает взгляд на меня: - Ну а ты, неужто и ты таким же сделаешься? Наконец Егоза уходит. Я пытаюсь выведать у мамы: - Мама, как же так выходит? Почему дядюшка Алисандру не родной брат тяте? Почему у нас родня - кто по отцу, а кто по матери, которые по деду, а которые по бабушке?.. - Теперь уж одному богу известно! Путаница получилась страшная. А все из-за твоего дедушки, папкиного отца. - А ты его видела? - Как-то раз, когда еще в девушках была. Ты, Дарие, похож на него. Глаза у вас одинаковые. Может, судьба выпадет иная. У деда жизнь неладно сложилась - не приведи, господи, никому!.. Семь раз женился, и все семь раз жены у него умирали... - Как же это? - Так уж получалось. На погосте целый угол выделился для семейства Флоря, там все жены твоего деда схоронены, так и лежат рядком, а сам он с краю, восьмым... Я всех оплакиваю, когда хожу навестить могилки. - А много там, мама, нашей родни похоронено? - Да почти весь погост - наша родня. Дело-то как было: каждая новая жена, кроме первой, приходила с ребенком от прежнего мужа, так что в доме деда одних детей больше двадцати жило - все братья и сестры твоего тятьки. А всех родственников - многие сотни: кто еще живет, а кто уж умер. Рано или поздно все помрем... - А почему? - Да уж так, Дарие, - все, что рождается, когда-то помирает. Трава - та одно лето живет. Весной взойдет, осенью завянет. Зимой под снегом сгниет. Деревья - те живут долго, вроде человека, а некоторые даже дольше... А вот бабочки - всего несколько дней. IV СПАСАТЕЛЬНЫЕ ЛОДКИ Сугробы намело высотой с дом. Снег перестал, но солнце все еще за облаками... Мы сидим дома, жмемся к печке. А как надоест греться, закутываемся в лохмотья и ненадолго выходим на улицу. В снегу повсюду протоптаны тропинки. Иногда к вечеру приходит из примарии посыльный, стучит палкой в ворота. Собаки бросаются на пришельца, готовые его растерзать. - Кто там? - Это я, дядюшка Тудор, Джанта. - Чего тебе? - Запрягай лошадей, отвезешь одного грека в Балту Сэрату. - На ночь-то глядя? - Да грек очень торопится. - Ладно... Скажи, сейчас буду... Отец рад. Можно заработать лею, круглую серебряную монету. Запрягает лошадей в сани, нацепляет на себя все, что ни есть в доме теплого. За окном - кромешная тьма. Трогают кони, звенит колокольчик, и отец исчезает в темноте. Балта Сэрата отсюда далеко... Туда-то и нужно попасть греку. В этом придунайском городе их множество. Зимой и летом они разъезжают по деревням и скупают у богатеев хлеб. Отец знаком почти со всеми. Ему случается возить их и в санях, и в телеге. Чаще всего из этих поездок он возвращается ни с чем. Нынче отец вернулся домой только к рассвету. Зазяб как собака. Развел в печи огонь и топил соломой, пока не отогрелся. Клянет все на свете, наконец затихает. Зато теперь есть на что купить табаку и несколько мер муки. Очень дорога мука зимой, но без нее куда денешься. Близится пасха, а на пасху не пойдешь в церковь без куличой на помин души упокойников. Муки у нас осталось только что в решете. Мама печет куличи и несет в церковь - добрая половина их остается попу, остальные мама приносит обратно. В каждый кулич втыкает по свечному огарку. Курит над ними ладаном из черепка, запах ладана расплывается по дому. Невольно припоминаются покойники... Мне жутко, когда в доме покойник... От ладана тянет теплым дымком, а куличи холодные - застыли. Но мы уплетаем их с большим удовольствием. Словно бы никогда и не ели... Поп отвозит домой целый воз куличей. Вот стучится в его ворота женщина - это Титилина, жена Ивана Цинцу. - Батюшка, вынеси куличик. Детишки с лета хлеба не видели. Поп с порога отвечает: - Нет у меня, голубушка, ничего нет! - Да ведь целую телегу из церкви привел. Смилуйся, батюшка... - Глухая ты, что ли, милая, говорят тебе - нету! Куличи мне самому надобны. И впрямь попу куличи надобны самому. Сложил их поповский работник в мешки да и отволок в погреб. А ключи поп себе взял. По утрам наберет решето куличей и несет в хлев, волов кормить. И те жуют, довольные. Кроме волов, у попа три лошади. Поп их тоже потчует куличами. И лошадям куличи по вкусу пришлись... Снежные сугробы. Высотой почти с дом. Трещат акации - это от мороза лопается кора: бывает, деревья промерзают до сердцевины, и тогда ствол их раскалывается, точно от удара топора. Лопнула рогулина у колодезного журавля. Растрескался журавель. До самой макушки промерз тополь, что растет в глубине двора. Он весь обледенел и похож на стеклянный. От легчайшего ветерка ветки и сучки на верхушке ломаются и слетают вниз. Стоит опуститься на ветку воронам, она трещит, обламывается и падает. Вороны с карканьем срываются с дерева. Колодец у нас очень глубокий, но и в нем вода покрывается тонкой коркой льда. Тот, кто утром первым приходит по воду, пробивает лед бадьей. Отец собрал все лохмотья - ветхое тряпье, рваные мешки - и укрыл ими волов и лошадей, мерзнущих в стойле. У собак от холода слезятся глаза. Мы постелили им в сенях солому. Перевели в дом кур и безрогую бородатую козу, от которой летом, после того как зарежут козленка с едва наметившимися рожками (два бугорка, словно две черные пуговки), мы надаиваем крынку молока. Это молоко, разбавив несколькими кружками воды, мама кипятит, выливает в глиняную миску, крошит мамалыгу и тем кормит нас по утрам. Мы уписываем похлебку за обе щеки, лишь бы обмануть голод. Да, только обмануть. Наесться досыта никогда не удается. Как это - быть сытым? Такого с нами не случалось! Осенью вымя у козы иссыхает, молока она больше не дает, и мы отводим ее в стадо к козлу дяди Бикоя. У козла черная блестящая шерсть с желтыми пятнами на брюхе и большие закрученные рога. Чуть зазеваешься, он - бац! - и пропорет тебе живот, вот и поминай как звали... - Знаешь, мама, как-то раз Бикоев козел за мной погнался... Еще чуть-чуть - и поддел бы на рога. Ну, тут уж я как припущу - только пятки засверкали... - И в кого ты у меня уродился? Вечно с тобой что-нибудь да приключится... - А я-то при чем? Я же не нарочно... - Не нарочно... А сам точно со свечкой приключения выискиваешь. Что это у тебя с рукой? - Ножом порезал. Хотел лошадку из вербы выстругать... К Бикою приводят коз со всего села. От некоторых ему удается надоить малую толику молока. Он делает из молока брынзу, набивает ею кадку, всю зиму кормится, да еще и на продажу остается. Но вот выпадает снег. Приходят хозяева и забирают коз обратно. И еще приплачивают Бикою за старания его козла... - Я таких морозов с девяносто шестого года не упомню, - рассказывает отец. - Я в ту пору на заносах работал. Железную дорогу только-только построили. Всю долину тогда снегом доверху завалило, поездам с господами не проехать. Жандармы чуть ли не голышом выгоняли нас поезда откапывать. Поезда-то мы откапывали, да многие после этого на всю жизнь инвалидами оставались - кто с отмороженными ногами, кто с изуродованными пальцами. Сам я чуть было глаз не лишился... После засухи зимы выпадают суровые, с заносами и трескучими морозами... так вроде по приметам старых людей выходит. Отец подкладывает в печь соломы, кочергой проталкивает ее в устье печи, вокруг которой мы все жмемся, чтобы хоть как-нибудь согреться. Из-под неплотно закрытой двери тянет холодом. Мороз щиплет нас за ноги. Мы просто скукожились от стужи. А летом помирали от зноя. Солнце жгло землю нещадно. Дождя не выпало ни капли. Небо было безоблачным, прозрачным, словно стекло, синим, будто необозримое поле цветущего цикория. Когда цветет цикорий, в воздухе разливается горьковатый аромат. Кисловатым запахом веет с полей поспевающего ячменя; душисто и сладковато пахнет созревающая пшеница и наливающиеся кукурузные початки. Село всегда во власти ароматов, которые ветер приносит с полей. Но когда за одну ночь расцветает акация, словно повинуясь только ей внятному приказу, дыхание ветра, овеяв село, уносит в беспредельную даль пьянящий, приторно-сладкий запах ее цветов. В такое время я чаще всего ухожу на холмы. С холмов село - как белое вспененное озеро. Вместе с моим приятелем Марином Йепуре я запускаю змея. Марин меньше меня ростом, но шире в плечах, крепче, сильнее, жилистей. У него я научился клеить змея, прорезать в нем дырку вроде рта, чтобы змей завывал от ветра. У змея длинный хвост. Он треплется на ветру. Мы раскручиваем бечевку, и змей взмывает к небесам. Вот он уже над церковью. А теперь за селом - как раз над рекой, которая в засуху совсем обмелела, - можно вброд перейти. Змей рвется из рук. Мы напрягаем все силы, чтоб его удержать. Подманиваем змея к себе. Потихоньку сматываем бечевку на палочку. - Давай залезем на акацию, Дарие!.. Мы бережно укладываем змея в канаву - не порвать бы бумагу и не сломать планки. Потом я взбираюсь на акацию. Марин - на другую. Мы рвем цветы, едим их. Цветы сладковатые и чуть горчат... Животы у нас раздулись. И мы забываем о голоде... Но так мы обходились, пока цвели акации. Потом солнце стало припекать все сильнее. Акации посохли. Почернели и опали листья. Немножко зелени сохранилось лишь на ивах возле реки. Пшеница поднялась всего в ладонь высотой, блеклая и чахлая, с мелкими сухими зернышками в жалком колоске. Такую пшеницу ни серпом, ни косой не возьмешь, пришлось выдергивать. Мы собрали всего-навсего одну торбу, да и то с головней да с плевелами. Мама промывала эти зерна в нескольких водах, сушила во дворе на простыне, следя, как бы не поклевали куры, а зерна-то всего на одну кутью да на кулич... Приказчики и жандармы нас даже на жатву не погнали. Помещики оставили пшеницу догорать на корню - пусть потом сгниет, хоть землю удобрит. - Вот когда пройдут осенние дожди, - посулили помещичьи приказчики, - когда хорошенько промочит землю, тогда придете с плугами на пахоту... Так оно и вышло. Кукуруза поднялась не выше колен и сразу посохла, не дав ни цветов, ни завязи. К осени и поля, и села стояли обожженные дочерна безжалостным солнечным жаром. Мы собирали для еды щавель, но в конце концов и его не стало. Тогда принялись мотыжить землю, искали корешки, выкапывали их и варили; варево получалось горькое, но ничего не поделаешь - пили. Мы все пожелтели. Родители ломали головы, что еще продать, чтобы купить хлеба и не помереть с голоду. - Если продать волов, - рассуждает отец, - не на чем будет работать. Тогда уж верная смерть. - А если не продавать, муженек, то сами помрем и скотину погубим. Придется чем-то поступиться. Волы совсем отощали. Острые кости так и выпирают, кожа того гляди прорвется. Даже пустую телегу волы тянут через силу, тяжело дыша. Лошадей еле ноги держат. Еще больше вытянулись их морды. Мы отводим скотину на луг. Но трава выгорела даже в низинах. Коровы пытаются добраться до корней - морды их расцарапаны до крови. Кровоточат и десны... - Лучше уж продам землю, - печально произносит отец. Земли у нас два погона. Да еще четверть погона в низине у реки... Мамину землю продавать нельзя, это собственность детей. - У меня торгует землю Иордаке Диман, - смущенно признается отец. - Он уже и у других много скупил... За два погона три мешка кукурузы дает и два мешка пшеницы. Будем расходовать помаленьку, до весны дотянем. - А там что? - Там видно будет... Взял у нас Иордаке землю, обездолил нас. Безвыходным положением воспользовался. Забрал он землю и у других. Перевезли мы мешки с пшеницей и кукурузой домой, мешок за мешком. Хрипели, выбившись из сил, волы. Мамалыги мы теперь едим мало. Каждому достается по кусочку. Утром и вечером варим кукурузную кашу. Только раз в неделю мама замешивает хлеб - по воскресеньям. Муку она не просеивает. И даже кукурузной муки в квашню добавляет - для припеку. Хлеб, когда к нему примешивают кукурузу, получается темно-желтый, с толстой коркой и не пропекается в середине. Но все равно - какой же он вкусный! Мы облизываемся после каждого кусочка. Сельские богатеи нажились теперь несказанно. За хлеб крестьяне отдали им землю. Кучка мироедов раздела и обобрала множество бедняков. Ссылаясь на закон. На свой закон. Документы о продаже земель оформлял писарь Стэнеску, скрепив их подписью судьи. Ни один помещик не дал крестьянам в долг ни горстки пшеницы... Ждали опять засухи. Приберегали прошлогодний урожай, чтоб и его сбыть втридорога. Так же держались и сельские богачи, у которых амбары и закрома ломились от прошлогоднего хлеба. Беда не приходит одна - засушливое лето сменилось суровой зимой. Одолев снежные заносы, пробрался к нам из хутора мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, захватив с собой жену, тетку Марицу. У них пятеро детей. И совсем нет скота. Батрачат с женой у помещика, у богатеев - где только найдется работа. Раньше скот у них был. Но его отобрали. Взял он прошлой зимой заем у Томы Окы. Думитру грамотный. Сам подписал вексель и вручил трактирщику. Да не смог вернуть деньги в срок. Тома Окы и продал за долги его скотину. - Чтоб ты пропал, дядька Тома! - с проклятьями набросилась на него тетка Марица. - Что же нам теперь - по миру идти?.. Не мог еще подождать? - А с какой стати мне ждать? В нужду небось я вас выручил... А проклятьями меня не проймешь. Я их нисколечко не боюсь. Коли сыто брюхо и кошелек набит, человек вперед уже не заглядывает. Считает себя великим и сильным. Уж и смерть вроде как не властна над ним!.. Эх, если бы не смерть... Родичи устраиваются у очага. Греют над горящей соломой, от которой валит густой черный дым, большие узловатые руки, задубевшие на беспощадном морозе. - Не оставь нас, дядя Тудор, - начинает тетка. - Говорят, ты продал Иордану Диману землю и в обмен получил хлеб. Дай взаймы кукурузной мучицы хоть полчетверика. Дети гибнут, с голоду чахнут... Маленькая скрюченная женщина говорит очень жалостливо, уставясь потухшим взором на слабое желтое пламя. Думитру Пэликэ молчит. Молчит и отец. У нас каждое кукурузное зернышко на счету, только-только дотянуть до таяния снега. - У нас уже два дня во рту маковой росинки не было. Мы-то еще куда ни шло! Детей жалко, - не унимается тетка. Мама, с осунувшимся, пожелтевшим лицом, встает, берет торбу. Наполняет ее кукурузной мукой. - Давай твой передник, Марица, отсыплю еще плошку, испечешь детям калач помянуть усопших. Отец смотрит на маму. Надо бы ее остановить. Но не хватает духу. - Век будем вашу доброту помнить, дядюшка Тудор. - Ладно, чего уж там. Я вот думаю, как вы до лета дотянете. И как мы все дотянем... - А может, возьмемся за колья? - спрашивает Думитру Пэликэ. - Покончим со всем разом. Дальше так все одно нельзя... Работаешь, пока не свалишься, а толку никакого. - Дойдет и до кольев, однако нужно все хорошенько обмозговать, а то потом как бы еще хуже не вышло. Мало раскроить кое-кому череп... - Лишь бы душу отвести, дядюшка Тудор, никаких уже сил нет терпеть да мучиться... Беднейшей части села голодный год принес невообразимые страдания. Люди вслух говорят: как бы отвести душу, хоть бы душу отвести... Родственники подымаются, выходят. Отец провожает их до ворот. Проходят мимо собак, растянувшихся перед домом. Те даже не тявкнули. Недостало мочи. Нескончаемо тянется зимняя ночь. Лампа на стене освещает комнату тусклым светом. Родители все еще ведут разговор. К отцу со щепоткой табаку завернул его брат Войку, муж Лавочницы. Но по запаху табак этот не похож на настоящий, скорее на засохшую траву. Отец рассказывает Войку о недавнем приходе Думитру Пзликэ. - Он теперь и рад бы продать землю, да уже нету. Бедняки, коли у кого и уцелел клок земли, отдают его почти задаром, лишь бы спастись от голодной смерти. Брюхо пощады не знает. Терпит, покуда терпеть можно, но, если ему ничего не подбрасывать, хотя бы для виду, недолго и ноги протянуть. Прежде тоже случалась засуха, но люди как-то выходили из положения. Тогда мироеды не все земли успели расхватать. Это теперь они расползлись, как лишай, ничего не упустят. Чем дальше, тем больше наглеют, никакой управы на них нет. Возьми хоть этого, из Бэнясы, - Герасие. Уж на что дряхлый старик - одной ногой в могиле, а туда же... И жена у него в преклонных летах. Для кого бы им жадничать? Детей у них - одна дочь. И ту выдали за полоумного Дрэкулю, что дослужился до префекта. Добра у Дрэкули - хоть отбавляй, все равно не убудет. Больше детей Герасие с женой не захотели - чтобы никто не нарушал тишины и покоя. Еще бы! От детей лишь неприятности. То заболеет, то, не дай бог, умрет. Но ведь дети - это и радость. У тебя на глазах они растут, встают дыбком и, наконец, учатся ходить как люди, на двух ногах, дорастают тебе до колен, потом все выше, сначала лепечут, а там уж слова выговаривают, понимать тебя начинают. Незаметно летит время, и вот они уже вымахали в рослых парней... Без детей зачем жить? Все равно что бесплодная яблоня, которую рубят под корень и пускают на дрова... - Знавал я людей, жадных до богатства, но такого ненасытного, как наш помещик, не видывал, - высказывает свое мнение дядя Войку. - На богачей ровно какая порча напала. Этой зимой они набросились на нас, как ястребы на падаль. За здорово живешь отобрали землю. Не упустили случая, чуть не догола раздели. Нагрели руки на голоде. На нашем труде нажились. Ни свет ни заря идешь к богачу на работу. А он тебе даже куска хлеба не вынесет, хоть бы у тебя живот от голода подвело. Все соки выжмет за целый-то день работы, от восхода до заката. Еще и после захода солнца задержит. Только и слышишь: "Эй, давай пошевеливайся, совсем немного осталось, совестно оставлять". Сам расхаживает, руки за спину, а ты пошевеливайся... Дом наполнился дымом. Полыхивают две трубки. Братишки и сестренки уже улеглись. Я тру кулаком веки. - Что с тобой, Дарие? - Глаза режет, тятя... - Ложился бы спать. - Не хочется... Мать латает рубашку. Рубашка рваная-рваная, не знаешь, с какого края подступиться... - Когда Пэликэ с женой к нам ввалились, зло меня разобрало. Догадался, что без нужды по сугробам не потащились бы. Легко ли мне было от малого-то отрывать? Для того и землю продал, чтобы самому детей прокормить. Обратно землю не купишь. Скотину еще можно купить, а землю - попробуй-ка! Да и кто теперь скот покупает? Но потом подумал-подумал и сказал себе: пригоршня муки тебя все равно не спасет... Припомнилось мне, как в позапрошлом году, на третий день после того, как жена принесла ему пятого, Пэликэ насильно отправили в имение полковника Пьенару, в Секару, хлеб убирать. Захватил он с собой и жену, иначе бы не управиться. Младенец в траве лежит, есть хочет, от крика совсем зашелся, в рот мухи набились. А за спиной надсмотрщики с кнутами. Проезжал верхом приказчик Филип Писику - лицо от солнца под широкополой соломенной шляпой спрятал. "Чья это тут лягушка в траве квакает?" - спрашивает. "Моя, господин Филип, только это не лягушка, а девочка", - ответила Марица. "А почему так верещит?" "Потому, что ваши люди покормить не дают..." "И правильно, что не дают. Спешить надо. Время не ждет. Пшеница, если вовремя не убрать, осыпаться может, от этого господину полковнику убыток". "А дочка моя, значит, пусть погибает", - вмешался Пэликэ. "Невелика беда, - отвечает Филип Писику. - Жена тебе другую родит через год... небось в порядке". Не вытерпел издевки Думитру Пэликэ. Выругал сквозь зубы приказчика. А тому только того и надо было. Трижды перепоясал крестьянина кнутом. Рубцы у Пэликэ до самой смерти останутся. - Свиреп этот Филип Писику. Нет в Секаре такого мужика, кого бы он кнутом не огрел. - Гореть ему вечным огнем, - вырывается проклятие у мамы... - И ему, и его хозяину, - прибавляет отцов брат. - Исподличались барские слуги, но сами баре и того подлее. Слуги перенимают повадки своих господ. Я как-то целую неделю возил на телеге пшеницу от Сайеле до Дуная, на баржу. А приказчик заплатил лишь за один день. Пожаловался я помещику. А тот ответил, что в споре между мной и приказчиком он поверит только приказчику, на него-де можно положиться, а на нас, босяков, нет, потому как у нас только о том и мысли, как бы его разорить... "Пусть ваша правда, барин, - сказал я ему. - Но только мы по-прежнему бедны, а вы, как посмотрю, все такой же богатый. Вот и получается, что от нашей работы вы никак не обеднели". "Ты из Омиды?" "Из Омиды, барин, Войку мое имя..." "Я так и думал. Все вы в Омиде зубастые, я вас знаю. Так вот, в моем имении вы никакой работы больше не получите. Меня обкрадываете, да еще и жалуетесь. Вон отсюда, чтобы духу твоего здесь больше не было!.." Ушел я, что мне оставалось. А уж как хотелось треснуть ему палкой промеж глаз... - Может, наступит время, так оно и будет. Сдается мне, что время это не за горами. - Отец понижает голос. - Переполнилась чаша терпения. - Твоя правда, Тудор. Прошлой зимой заколол я на рождество свинью. Отрезал филейную часть, завернул в чистую тряпицу - и айда в Бэнясу. Народу на барском дворе - видимо-невидимо. У крыльца давка - будто милостыню раздают. Мужики по очереди заходили со свиной вырезкой в контору. Приказчик Аксенте Гылкэ принимал свинину, взвешивал, записывал в книгу и швырял в корзину - уже три корзины были полны доверху и еще много пустых. Помещик Герасие развалился в своей коляске, ноги на подушках, разглядывает мясо, придирается... "Постная у тебя свинина, Войку". "Постная, барин, свинья-то маленькая. Почти поросенок". "А почему маленькая? Что же большой не обзавелся?" "Да ведь и эта через год подросла бы... Только если бы я ей подрасти дал, мне бы нечем было детей кормить..." "Лодыри вы, вот что я скажу, ленивые и бестолковые. Не умеете хозяйствовать", - говорит мне помещик Герасие. Что с ним говорить - лишь время попусту тратить. Он себе полеживает, а мы из сил выбиваемся, да мы же еще и лодыри... На пасху, когда в имение приносят яйца, барыня измеряет их особым кольцом. Если яйцо в него проходит, барыня его в сторону откладывает... "Слишком мелкое, слышишь? Принеси другое, покрупнее". "Такое курица снесла, барыня. Если бы я сам яйца нес, небось были бы крупнее". "Убирайся прочь, бесстыдник!.." Я и убрался. Не спорить же с барыней... В этом году свинины в усадьбу не носил - свиньи не было, не понесу весной и яиц - все несушки передохли... - Просто жуть берет, как послушаешь, что творится в помещичьих усадьбах, - вставляет мама. Она уже приметала к отцовой рубахе две огромные заплаты. Но это только начало. Нужна большая заплата на спину, на то место, куда солнце печет сильнее всего и где рубаха скорее всего преет от пота и раньше рвется. - Дочь Пракэ Деры - она служила в имении Готу Кристофора в Белитори - рассказывала мне: хозяйка в усадьбу наезжает редко, живет все больше в Бухаресте, где у них целый дворец и человек двадцать прислуги. Так она барина по голове тарелками лупит. Злющая - страсть. Не терпит, чтоб ей перечили. Продаст помещик хлеб и отдает хозяйке деньги целыми пачками, только чтоб ездила по заграничным докторам да лечилась. Совсем распустился и сын помещика: он прежде офицером был, да пришлось из армии уйти - очень уж пристрастился солдат бить и ногами топтать. Утихает он, лишь когда в карты на деньги играть садится. То, что целое село зарабатывает за лето, барчук в один вечер спускает. Помещика это так печалит, что он с расстройства дерет с крестьян по семь шкур. Иначе драл бы только пять... И не поймешь, кто он - грек или румын. - У бар нации нет, - говорит отец, - нет у них и закона. Барин есть барин, и все тут... Какого бы роду-племени ни был - драть с нас будет одинаково... - Глянь-ка, мороз никак крепчает, - бормочет дядя Войку. Он набрасывает на плечи зипун и уходит. - Село уже бурлит, жена, - слышу я голос отца. - Терпение у людей подходит к концу. Быть весной крови и разорению. - Хоть бы поскорее весна наступала, - шепчет мама. - Зелень появится. Станем траву варить, авось и переживем... А уж там будь что будет... Намело огромные сугробы. Весна уже не за горами. Но снег пока не тает. - У Ильюцы девочки горлом хворают, - сообщает мать. Брат Ион тоже с новостью: - И у тетки Егозы детишки горлом заболели. Сестра Евангелина, побывав у соседей, возвращается с вестью: - У Тутану всю семью скарлатина свалила. В примарии писарь ругается на чем свет стоит. Злится и доктор Ганчу. Но пуще всех сокрушается санитар Чиреш. - Все ведь на меня, на мою голову свалится, - жалуется он. Брат Ион не может сдержать радости: - Мама, школу закрыли. Это я наколдовал! Не по нраву моему брату ученье. Отец нам наказывает: - Так вот, ребятишки, в селе заразная болезнь. Из дому никуда не выходить! - Не будем... На другой день мы сидим на заборе. И видим, как из дома в дом ходят жандарм Жувете, доктор Ганчу и Чиреш со стражниками из примарии. У порога компания застывает на месте. В дом входит только санитар Чиреш. - Хворые есть? - Нет. И компания продолжает обход. Обнаружив заболевших детишек, велят родителям отвести их в школу. Скамейки из классов вынесены и свалены во дворе. В школу привезли воз соломы, постелили на пол. На эту солому и кладут рядами больных. Родителей, пришедших навестить своих ребят, внутрь не пускают, и они заглядывают в окна. Между школьными окнами и улицей - высокий дощатый забор; у дверей школы - сторожа. Только Чиреш и стражники из примарии могут входить в здание. - Сколько умерло сегодня, Чиреш? - Шестеро, господин доктор. - Велите их убрать. Умерших кладут в ящики и везут на кладбище. По мертвым, не подходя близко, плачут матери. Плачут, пока не выплачутся. Умерли дети тетушки Егозы - все трое. У Ильюцы выжил только один. В семье Тутану из пятерых осталось двое. Почти три четверти детей на селе умерло, не дождавшись весны. - Небось помещичьи дети не заболели! Вот бы посмотреть, как они лежат на соломе в нетопленой школе и как потом их увозят на кладбище в ящиках... - У помещиков детей мало, и живут они во дворцах в Бухаресте. Даже если приболеют, доктора дорогими лекарствами вылечат. Самое трудное время позади. Пришла весна, рассеялись тучи, словно кто-то поснимал их с неба руками. Солнце пригрело сугробы, и они быстро растаяли... Зажурчали ручьи. Разлились и стекают в реку. В реке, выше нашего села по течению, поднялась вода... Прекратилась на селе болезнь. Уже совсем немного детей лежат на соломе в школьном здании. В этом учебном году занятий больше не будет; пока школу вычистят, пока вымоют, наступит лето. Учитель Георге Попеску-Брагадиру ходит по домам. Созывает детей. Уговаривает: - Не забывайте, дети, про занятия... Читайте, больше пишите, решайте задачки. Заявился к нам некто Петре Рэдой, богатей и сукин сын, что живет неподалеку, на нижнем конце улицы. Уже много лет вдовец, но никто на селе не одевается лучше его - чище и наряднее... Постолы на нем без заплат, ремешки на постолах целые, без узлов, подпоясан белым поясом, штаны шерстяные, без единого пятнышка, полушубок на нем расшитый и рубаха такая белая, будто ее только что сняли с бельевой веревки. На кэчуле у Петре ни соринки, ни пылинки. Дом у Рэдоя богатый и пышный, полон дочерей. Было их когда-то семь, а осталось четыре... Рэдой с нашим отцом ведут торг и приходят к соглашению: Петре дает нам три дубля пшеницы, а мы за это уберем летом его хлеб на трех погонах земли. - Не многовато ли хочешь, Петре? - спрашивает отец. - Оно, может, и многовато, да ведь ты в нужде и, значит, тебе надо соглашаться, а то и сам загнешься и все твои с тобой вместе. Они посылают брата Иона в корчму, тот приносит литр цуйки. И вот уже распит магарыч. Это значит, контракт заключен. Теперь остается сдержать слово. Петре Рэдой сам не работает. За него трудятся другие. Сколько у него земли, он и не считал. Скота он не держит. О нем самом заботятся дочери. - Много на селе детишек перемерло! - Да, жалко детишек. - И ничуть не жалко. Пусть мрут и у других, а то вон мои помирают, и хоть бы кто пожалел... В доме Рэдоя свила гнездо чахотка. Каждую весну, на пасху, одну из его дочерей принимают в хору. А каждую осень, с началом