вела. Так, что ли, эй? - Да ну, мама, скажете тоже! Лицо у сестры краснеет. И шея тоже. Подбородок дрожит, вот-вот расплачется. - Паренек он неплохой. По надо бы обождать, Рица. Подрастешь, тогда уж. - А маме, когда замуж выходила, разве не четырнадцать было? Такая же маленькая была. И все равно вышла. И ничего, не померла. Ни одна еще девушка от замужества не помирала... Если случается, что отец или мать застанут ее возле ворот с Брэтилэ, без оплеух не обходится. Точнее - без подзатыльников. Возвращаясь из школы, я снова спотыкаюсь. Да что же это за напасть?.. Пообедав, усаживаюсь на завалинке перед домом. Греюсь на солнышке и читаю. Грязь подсыхает на ногах. Иду к колоде, что возле колодца, мою наконец ноги. До самых колен. Пальцы на левой ступне содраны в кровь. - Что у тебя с ногой, братишка? - Зашиб. Брат Ион рассматривает мою ногу. Подходит ближе и ощупывает. - Ну-ка, подвигай ступней... Я пробую подвигать ступней. Мне становится смешно. - Не могу, брат. - Как это, своей ногой пошевелить не можешь? - Да вот не могу, и все. Хочу пошевелить, и не получается. Даже смех разбирает!.. Брат зовет маму: - Мам, Дарие охромел. Ногой пошевелить не может... Я со смехом показываю ногу, но мать вроде бы не верит. - А ты не притворяешься, Дарие? - Больно мне надо... Новость доходит и до отца. - Этого тебе только не хватало - калекой остаться, - слышится его голос. - В нашем доме только калек недоставало. Вот и разжились. Теперь и калеки имеются... Я худ и высок ростом. У меня светлые волосы и бледно-желтое лицо. Все в конопушках. Когда приходится бороться с мальчишками, меня чаще всего кладут на обе лопатки. Однако кулак у меня крепкий. Если случается подраться, я увертываюсь от ударов. Стараюсь ударить первым, полагаясь на свой увесистый кулак. Если мне кто-нибудь подставит ножку, я при падении увлекаю его за собой. Усаживаюсь на обидчика верхом - и давай бить и кусать. Зубы у меня большие и крепкие, крупнее, чем у других ребят моего возраста. За это меня и прозвали Зубатым... - Только этого тебе не хватало, - повторяет отец, - калекой остаться! Мама подавлена случившимся. - Теперь, - бормочет она, - теперь не быть тебе офицером... Мой учитель уже поговорил с доктором Ганчу и с молодым судьей из Кырлигаца. Те обещали собрать денег на билет и отвезти меня в лицей Мынэстире Дялулуй. Отъезд намечался на осень. Но теперь все рухнуло. Я хромой. А в военную школу принимают только здоровых... Родители держат совет. Мама говорит: - Это колдуньи на него порчу наслали, надо какое-нибудь снадобье узнать... Отец в снадобья не верит, но противиться не может. Говорит с сомнением в голосе: - Что ж, может, и снадобья сгодятся... Мать с отцом взяли меня за руки и повели к знахарю. К Ангелу Нэбэдайе. Волосы у знахаря светлые, слегка отливают медью, как лица тех цыган, что привозят с верховьев Аргеша на продажу деревянные ложки, веретена, корыта. Об этом знахаре ходит молва, что он волшебник, будто бы заговорил как-то слепых и они прозрели; из Путиней привозили к нему немого мальчика, и мальчик обрел дар речи; один поп уже помирал среды ночи от падучей, а знахарь своим заговором будто бы вернул его к жизни. Живет знахарь на краю села, у реки, в лачуге, смахивающей на хлев. Нет у него ни жены, ни детей. Один как перст. С весны до поздней осени ловит бреднем рыбу, тем и кормится. Мукой снабжают его крестьяне, которые приходят за снадобьями от своих болезней. Ангел Нэбэдайе кладет меня на лавку и принимается мять ногу пальцами. Нащупывает недужное место и приходит к решению: - На малого наслали порчу колдуньи. Средство тут простое. Идите по селу и просите милостыню, а на деньги, что соберете, поезжайте в город к мастеру, пусть отольет ногу из серебра. Отливку отнесете в церковь и повесите на икону божьей матери. Вот малый и поправится. Снова будет двигать ногой. Отец, удрученный, пошел по соседям. Кто подавал миску ячменя, кто миску кукурузной муки. Отец ссыпал все в котомку и, когда котомка наполнилась доверху, отнес и продал грекам. Домой он возвращается с монетой в две леи. На одну ногу хватит. Он садится на коня, едет в город. Два дня его нет. Возвращается с маленькой серебряной ногой в кошельке. Вынимает и показывает маме. И мне. - Это моя нога, тятя? - Она, сынок. Так как с попом Бульбуком мы в ссоре, то серебряную ногу пришлось отнести в Стэникуц, где ее и подвесили к иконе божьей матери в алтаре. Там она и осталась... Серебряная нога осталась висеть на иконе, а моя нога так и не поправилась. Я хожу медленней прежнего, и все равно нога подвертывается. На два-три шага один раз обязательно подвернется. А если забудусь, то и упасть могу. Теперь у меня синяки и ссадины не только на пальцах левой ноги, но и на коленях, и на локтях... Я весь в синяках... Мальчишки уже забыли, что еще совсем недавно звали меня Зубатым. Теперь у меня другая кличка - Хромой. Ребята играют в мяч. Я стою в стороне и смотрю. Играют в лапту. С каким удовольствием я поиграл бы вместе со всеми! Но я стою в стороне и только наблюдаю. Приятели играют в лошадки. А я по-прежнему в стороне и гляжу. Гляжу с завистью. - Хочешь играть с нами, Дарие? - спрашивает Тутану. - Хочу, еще бы. - Так тебе и надо, а мы тебя не возьмем. Ты хромой. - А в лапту с нами хочешь? - Конечно, хочу. - Вот и хоти, а мы не примем. Ты хромой. - А хочешь в лошадки? - спрашивает Веве, сын Папелки. - Нет, не хочу. - Куда тебе! Ты ведь хромой. Это я просто так сказал - для смеху. Сын Папелки бежит за мячом и на бегу хромает, понарошку. Берет мяч, бросает и снова бежит прихрамывая. Тутану лопается от смеха. Смеется и Гынгу, смеется Тудораке, смеется Ицику. Смеются и тоже начинают хромать. Кривляются кто во что горазд, припадают на ногу. - Смотри, Дарие, как ты ходишь... Вот так, вот так... Они приседают, волочат зад, потом ползут на четвереньках, будто у них нет обеих ног... Порой, спустившись с гор, с верховьев Кэлмэцуя, или поднявшись снизу, со стороны Дуная, через село проезжают ветхие маленькие тележки, их тащат полуслепые мулы с израненными спинами, сплошь облепленными ненасытными мухами. На тележках, движущихся по две-три в ряд, сидят больные и увечные. Тут и слепые с язвами на веках, и уроды с двумя горбами - спереди и сзади, и паралитики с безжизненно болтающимися руками или ногами - почерневшими и высохшими. Калеки во все горло поют, замолкая только на перекрестках. Я слышу, как они жалобно ноют: - Подайте калекам, добрые люди, подайте убогим калекам... Каждый подает, сколько не жалко. Тележки катят дальше. Пока не выберутся из села, слышны жалобные причитания увечных. Отворачиваются и сторонятся калек только беременные женщины. Если не отвернешься, ребенок родится уродом. Такое случалось. Со многими уже случалось. Поехали как-то осенью женщины со своими мужьями на ярмарку в Турну. А на ярмарку собираются калеки, нищие, юродивые. Валяются на земле. Стонут. Чтобы разжалобить, показывают свои культи, гноящиеся язвы. После этого у иных женщин, насмотревшихся на ярмарочных калек, бывали выкидыши. А кое у кого рождались дети с лягушачьими головами, с коротенькими крылышками вместо рук или со сросшимися ногами... - Илинка, тебе скоро родить, ступай в дом, тележка с убогими едет... - Иду, иду... - Д-д-д-арие, быть тебе п-поп-рошайкой в т-т-аратайке, - дразнится Гынгу, - п-п-попрошайкой в т-т-арат-т-тайке... До чего я дожил - надо мной даже Гынгу, заика, смеется... С тех пор всякий, кто хотел, мог надо мной поиздеваться: "Попрошайка в таратайке... Попрошайка!" Словно тысяча молотов по голове. Попрошайка!.. Сестра Рица и та говорит: - Теперь, раз ты хромой, не таскайся за мной на хору. И так уж все смеются. Шкандыб-шкандыб... И не попадайся мне на пути, за волосы отдеру. - П-п-попрошайка в таратайке, эй, Дарие, - повторяет Гынгу. - П-попрошайка... Я иду к колодцу. Выбираю камни покрупней да поострее. Складываю за пазуху. Возвращаюсь к мальчишкам и швыряю в них. С ожесточением. Хоть бы попасть кому-нибудь по башке. Мальчишки - кто куда. - Гляди-ка! Хромоногий-то разошелся!.. Тутапу кричит: - Эй, держи его, хватай!.. Я швыряю камни с еще большей яростью. Вот попал Тутапу в висок. Он шатается. Падает. Я пытаюсь удрать. Но нога подворачивается. На меня набрасываются сразу трое. На голову, на спину градом сыплются удары. Если не удастся перевернуться, я пропал, забьют до смерти... Собираю все силы. Вывертываюсь. Чуть приподымаюсь. Хватаю Веве за шею, крепко держу его, поворачиваю лицом к себе и зубами - своими здоровенными зубами, которыми я разгрызаю даже персиковые косточки, - впиваюсь ему в плечо. Чувствую во рту соленый привкус - кровь. Сын Папелки издает душераздирающий вопль и отпускает меня. Я сбрасываю его. Он корчится от боли... Двое других отскакивают в сторону и убегают. Я швыряю им вслед камнями. У беглецов только пятки сверкают. Вот поднялся и Тутану. Встает и Веве. Вся компания собирается в сторонке, подальше от меня... Кто-то из них говорит: - Свихнулся хромоногий, с ума спятил, его в сумасшедший дом надо... С распухшим лицом, окровавленными губами и расцарапанными руками я сажусь на завалинку. Мама спрашивает: - Кто это тебя так? - Никто... Мне тяжело быть одному, все время одному. Сегодня. Завтра. Всю жизнь. Ночью мне снятся тележки с убогими. Вижу себя - попрошайку в таратайке. Слышу свой плачущий голос: "Подайте, люди добрые, подайте убогому!" Я кричу и плачу во сне. Мама будит меня. - Что с тобой, Дарие? Проснись! Я просыпаюсь. Мокрый от пота. - Плохой сон приснился, мам... - Значит, все сызнова... Плохие сны тебе вроде больше не снились. - Не снились. А теперь снятся... - Ну, ложись... Спи!.. Сон пропал. Я набрасываю на плечи одеяло и выхожу во двор. Шелестят деревья. Нежнее всех - тополь. В двух шагах от дома - железная дорога. За ней - холм и поля. Я подымаюсь по тропинке. В полях тоже шелестят травы. Прохладный ветерок приносит запах нежной, свежен зелени. Небо прозрачное, как стекло. Последняя ночь весны. По ногам пробегает скользкая холодная ящерица. Я чувствую, как она задела меня кончиком хвоста. Ящерица холодная. Змеи тоже холодные. Когда-то, пригнав в поле коней, мы ловили змеек во рву возле виноградника. Бросали им тряпку. Змеи кусали ее. И крепко сжимали зубами. Мы резко дергали за свободный конец и вместе с тряпкой вырывали у змей зубы. Сначала хватали их за головы, чтобы не укусили. А вырвав зубы, играли с ними, сколько хотели. Потом убивали. Размозжим им, бывало, головы. А змеи - длинные, полосатые, с серым брюшком, - вздрагивая, извиваются на земле долго, пока не зайдет солнце. Только после захода солнца замирают совсем. И я играл ими. Обматывал вокруг тела. И чувствовал, как такой пояс холодит кожу... - У змей, Дарие, холодная кровь... - А у ящериц? - И у ящериц, и у лягушек... Я кладу ладонь на правую ногу. Нога горячая. Прикладываю ладонь к левой, больной. Эта нога холодная. Холодная, как змея... Заржала неподалеку лошадь. Я вижу ее высокий стройный силуэт. Лошадь задрала голову вверх, будто хочет напиться темным воздухом ночи. И снова издает протяжный, дрожащий звук. - Кто тут, эй? - Это я, дядюшка Тырыш... Возле коня, развалясь в траве, дремлет сторож. - Чего это ты ищешь ночью в поле? - Голова разболелась. Вышел прогуляться... Тырыш высекает огонь. Закуривает. Кончик его самокрутки светится в темноте, как красная огненная точка. - Ну, погуляй, дружок, прогуляйся, коли пришла охота... Я поворачиваю назад и присаживаюсь неподалеку от железнодорожного полотна. Проснулся безумец - дядюшка Санду. Бродит у себя по двору, бормочет непонятные слова, бранится с шайтаном. Как мне жить? Зачем жить? Жизнь здесь и для здорового-то человека тяжела, а что уж говорить о больном!.. Где-то далеко в ущелье прогудел поезд. Это тот поезд, который отходит от нас к Дунаю в двенадцать ночи. Я слышу, как он приближается, погромыхивая на ходу, сверкая огнями. "Лечь бы на рельсы, - мелькает мысль, - разрежет меня на мелкие кусочки. До утра никто и не хватится. Разрежет - и разом всему конец!" Вчера повстречалась мне маленькая прыщавая девчонка, дочь Иордаке Димана. Пристально на меня посмотрела. И спросила: - Чего хромаешь? Так и не выздоровел? - Нет, - ответил я. - И не выздоровеешь. Тятя говорит, что возьмет тебя к нам овец пасти. За это кормить будет. А может, и подарит что-нибудь из старой братниной одежды... Да, лечь бы на рельсы - и уже через мгновение можно уже ни о чем не думать, не быть вообще. Я знал одну женщину, которую задавило поездом, - она была из Стэникуца. Молодая, худенькая, в чем душа держалась. Муж ее из дому выгнал. Разлюбил. Другую нашел. Повздорил с женой, избил и велел убираться. Пошла она на реку, вымылась, укрывшись за ивами. Переоделась в чистое. Потом пришла сюда и села на тропинке возле полотна. Когда поезд был совсем близко - бросилась под колеса. Паровоз засвистел. Остановился... Но уже когда весь состав, сколько было вагонов, проехал по ней. Собрали люди ее останки в плетеную корзину... - Дарие, ты где? - Здесь, мама. - Иди спать. - Иду, мам... Мимо меня со свистом проносится двенадцатичасовой поезд. - Ты чего так дрожишь? - Замерз, мама... - Еще бы не замерзнуть, на дворе ночь, а ты почти голышом... В наших играх и раньше участвовали девчонки. Да и теперь девчонки играют с мальчишками - моими ровесниками. Я держусь в стороне. В глазах девчонок, даже если они помалкивают и ничего не говорят, я все равно читаю издевку. Не удивляйтесь. В деревнях калек глубоко презирают. Я очень скоро в этом убедился. Мне все более и более одиноко. Мало приятного смотреть, как толпа ребят бежит в рощу за подснежниками, а ты висишь на заборе, уцепившись за доски, и смотришь им вслед, и не можешь, отворив калитку, побежать вдогонку, нагнать и идти вместе со всеми. Ничего нет хорошего видеть, как братья и сестренки смотрят на тебя с жалостью, а чаще с презрением. Прежде меня звали Зубатым. Этим прозвищем я даже чуть-чуть гордился. А теперь мое прозвище Хромой. И в нем заключена правда, которая вроде бы не должна меня задевать. Но все-таки эта правда меня раздражает, гнетет, навевает тоску и гонит прочь от людей. Туртурикэ заметил, что я не в себе. И спросил: - Что, Дарие, нога болит? - Нет. Ничего у меня не болит. - Я вижу, ты невеселый. - Тебе кажется. - Хватит притворяться, я знаю, что с тобой. Ты думаешь, что хромота - страшное несчастье. Ясное дело, приятного мало. Лучше б, если этого развлечения не было. Но прежнего не вернешь. Обойдется, бог милостив... Надо с этим свыкнуться. Да и что тут такого? Что, мало на свете калек? Много. И ничего, живут. - Живут... Попрошайки несчастные, - отвечаю я. - Да пошли они к лешему, попрошайки. Не о них речь. Я вот в Бэдулясе одного горбатого видел. Так он писарем в примарии. Горб ему не помеха. Пишет себе в книге да жалованье получает. И живет. Можно прожить и с больной ногой. - Думаешь, мне стоит сделаться писарем? - Почему непременно писарем? Вовсе не обязательно. Я все чаще захожу к учителю и прошу дать почитать. Спрячусь на дворе в зарослях акаций и читаю. Читаю беспрестанно. Книги теперь единственная моя отрада. Я чувствую, как тоска моя проходит. Пусть их дразнятся сколько влезет, пусть издеваются. Зато я знаю такое, чего им никогда не узнать; передо мной открывается более светлая дорога, чем перед ними, и совсем другая жизнь. Да, я уже не поступлю в военную школу. Из хромого какой офицер! Так мне и учитель сказал. Я спросил: - А в семинарию я мог бы поступить, господин учитель? - Нет, Дарие, в семинарию тебя тоже не примут. - А в обычную школу? Я хотел бы стать учителем, как вы... - Нет, даже туда не допустят. У государственных служащих не должно быть никаких изъянов. Ты мог бы поступить в лицей. Но для этого нужно много денег. Никто тебе столько не даст. - Заработаю. - Это очень трудно. - Я не боюсь трудностей, господин учитель. Учитель подзывает меня к себе, обнимает, гладит по голове. - Очень жаль! Очень жаль, Дарие, что так скверно устроен мир. Когда-нибудь все переменится. Ты еще ребенок. Может, ты и доживешь!.. Я вырываюсь и убегаю прочь. Вот я и кончил школу. Получил свидетельство. И положил в сундук на храпение. Закончил школу и мой приятель Туртурикэ. Мы оба ответили на все вопросы экзаменаторов. Наш учитель и другой, что приехал из соседнего села принимать экзамен, похвалили нас. И преподнесли венки из цветов. Я пошел с венком на речку, искупался. А венок бросил в воду - пусть плывет по течению до самого Дуная... Учитель подарил венок и смуглолицей девочке с густыми бровями, Филофтейе. Сам возложил ей на голову. Косы ее, длинные и черные, падали на спину, выбиваясь из-под убогой короны, сплетенной из полевых трав. Филофтейя даже зарделась от радости. Учитель смотрел на нее. И глаза его были влажные от слез. Чтоб мы не заметили его волнения, он вынул из кармана платок и громко высморкался, потом вытер пот со лба и со щек. Вытер и глаза. - Ну, дети, сегодня мы расстаемся. Будьте умными. Не забывайте то немногое, что узнали от меня. Мы ушли. И двери школы захлопнулись за нами. Мику Букур расхвастался: - Осенью поеду в город, в гимназию. - И я еду в город, в школу, - подхватил Митикэ Окы. Потом Митикэ подошел ко мне: - Поступай к нам в корчму работать. Стойку мыть, пол подметать. Или это не по тебе? Заплата на заплате, а тоже важничает... Он ухмылялся. Метким ударом кулака я мог бы вышибить ему зубы - пусть бы потом ползал, собирал. Но его выручил Йепуре Мэрин. - А ну его ко всем чертям, Дарие! Не стоит с этим бараном связываться. И я не стал. Это был жаркий летний день - день окончания школы... На полях уже созрела пшеница - чужая пшеница. Удостоился венка и Туртурикэ. Случилось так, что в тот же самый день умер его отец. И свой венок Туртурикэ положил в гроб. Вложил покойнику в руки. Мать его осталась с семерыми детьми. И Туртурикэ вдруг оказался главой семьи. Мать совсем слабая, больная. Ходит как потерянная. Туртурикэ не плакал. Пришел ко мне. - Дарие, пойдем ударим по тяте в колокол!.. Мы поднялись на церковную колокольню и весь день звонили по его отцу. Звонили и на другой день в маленький колокол часовенки, где у святых выкололи глаза. Я видел лицо покойника, на нем застыло выражение суровости. - Чем заниматься думаешь, Туртурикэ? - Работу искать, матери помочь надо. - Как? - Там видно будет. Туртурикэ маленький, коренастенький. Квадратное лицо, большие руки с толстыми пальцами. - Обидно, Дарие, - говорит он, - вот мы оба хорошо учились. Много читали - не только учебники, но и другие книги. И все же ни ты, ни я в гимназию не попадем. Туда поступит только сын корчмаря, этот болван, что еле-еле четыре класса одолел. А в семинарию только поповских сынков взяли. Оба недоумки. Из бедных один твой брат Георге попал. Справедливо это? - Думаю, нет. - А сдаваться нам нельзя. Надо идти дальше, понимаешь? - Чтобы поступить в гимназию, нужны деньги. Деньги нужны, чтобы учиться дальше... - Все равно отступаться нельзя. Деньги будем зарабатывать и копить. Ну, давай-ка еще позвонарим по отцу. Очень трудную он прожил жизнь... Я хватаюсь за веревку - и пошел!.. Раскачиваюсь взад-вперед, будто на качелях. Гудит колокол. Отдается эхом в окрестных холмах... Тех самых, на которых всю жизнь провел отец Туртурикэ, то поднимаясь в гору, то спускаясь в долину... И прежде бывало - умрет кто-нибудь, особенно из нашей родни, зовут меня: "Дарие, твой двоюродный брат помер, Ончикэ! - Или тетушка Кива, или дядя Пырван... - Приходи, отзвони в колокол!.." Церковь от нас близко, всего через три двора, и колокольня в двух шагах от церковных ворот. Я взбирался на колокольню и дергал за веревки. Мощным басом ревел большой колокол. Все окрестные холмы отзывались на него мягким и нежным гулом. У маленького колокола голосок звучал тонко, по-детски. Бом! Бом! Бим! Бим! По мертвым надо звонить неторопливо. Я мысленно сочинял какую-нибудь печальную-печальную песню. И пытался передать ее голосами колоколов. Для каждого усопшего я придумывал особый перезвон. По старшему брату отца, старому Алисандру Наста, колокол звучал у меня тихо и кротко, как сама речь покойного. И когда я звонил, я словно бы видел, как Наста восходит на небо в белом облачении, по белым ступеням облаков. Кроткий, спокойный, он подымался не спеша, будто зная, сколько небесных таможен предстоит пройти, и догадываясь, что путь, на который он вступил, бесконечен. По Динуце я звонил в один маленький колокол частым перезвоном, подражая ее быстрым шажкам, переливчатому смеху, вдруг переходившему в плач. Умерла и Лавочница, моя тетка, что невзлюбила мою мать с первых дней ее появления в доме отца и старалась всеми средствами отравлять ей жизнь. Много крови попортила она матери своей клеветой, злобой и ненавистью. Только перед смертью с нею помирилась. Болела она давно. Высохла как доска. Сама уже смерть звала, но смерть все не шла. Диоайка - ворожея, ждавшая ее кончины, чтобы обмыть покойницу и потом забрать ее юбки, - рассудила так: - Душа у тебя до тех пор с телом не расстанется, пока с бабами не помиришься, на которых злобу держала. Долго тебе мучиться придется. Стояла зима. И бесконечно тянулись бессонные ночи умиравшей. А в той же комнате, где она ждала смерти, тщетно пытались заснуть мой двоюродный брат Василе с женой и детьми и дядя Войку. Созвала тетка соседок, с которыми враждовала, попросила у них прощения. Скрепя сердце позвала в конце концов и маму. Мама пришла. - Прости меня, невестка... - Прощаю, что уж... Они подали друг другу руки. - Какие же мы глупые люди, - сказала мама, воротясь домой. - Ссоримся, злимся, портим себе и другим жизнь. А опомнимся - ан уже поздно. И опять не померла тетка. Тогда вспомнила про меня. Как ругала, как гонялась за мной по улицам, а случалось, и прутом по спине огреет. - Позовите Дарие, прощенья попросить. Один он меня еще не простил. - Да он спит. Завтра утром позовем. - Сейчас позовите... Разбудили меня, одели, вошел я в дом дяди Войку; дом через забор от нашего, а я в нем до той поры ни разу не был. Тетка Лавочница, бледная как воск, с желтыми, потухшими глазами, лежала, укрытая одеялом. Дети брата Василе, уложенные на полу, томились от усталости. Под кроватью стоял вонючий ночной горшок больной старухи. - Прости меня, Дарие, прости за то, что ругала тебя, обижала зазря, оскорбляла, била порой. Прости, племянник... Я поцеловал ее руку. Тетка заплакала. Я уронил голову ей на грудь, услышал частые хрипы. Она погладила меня по голове и по лицу своими холодными руками, от которых уже исходил запах тлена. К утру она затихла. Успокоилась навсегда. - Умерла твоя тетка, Дарие, поди, отзвони по ней в колокол. Дневной свет рассеял мое умиление и растроганность. Я звонил резким, быстрым, крикливо-отрывистым звоном - так ругалась тетка Лавочница, стоя у забора и проклиная меня: "Чтоб отсохли у тебя ноги, Дарие, чтоб света тебе белого не видеть!" Свет белый я вижу по-прежнему. Не померк. А вот ноги! Одну и впрямь потерял, отсохла нога. Вот, смотри! Отмерла, болтается, как тряпка, от самого колена... Бом! Бом! Бом! - откликаются покрытые пуховым покрывалом снегов окрестные холмы. Так бывало и прежде, и теперь, с тех пор как я стал калекой: стоит кому-нибудь в селе помереть, кличут одного меня, я уже с улицы от ворот слышу: - Эй, Дарие, ты дома? - Дома, - отвечаю. - У Белиту с хутора ребенок помер. Поди, отзвони в колокол! Вот и хорошо, что еще кто-то помер! Иду и звоню. Какие теперь у меня могут быть дела?.. А тут мне платят: круглую продырявленную монетку в десять банов. Десять покойников - вот уже лея и пятьдесят банов. Мне ведь еще и на похоронах перепадает - белый платок и в уголке завязана узелком монетка в пять банов. Четыре платка, если их скроить да сметать, - вот тебе и кальсоны. В кальсонах удобно. Наденешь - и штаны уже не трут кожу, да и теплее. - Чего это нынче все меня одного кличут по их покойникам звонить? - Жалеют тебя. Пособить хотят, чтоб и ты, убогий, мог подработать. В поле на работу тебя ведь не наймешь. Такое объяснение услышал я от сестры Рицы. Над селом сгустились облака, и нет ветра, чтоб их разогнать. - Давай-ка, Дарие, еще раз ударим в колокол по моему отцу! Я бью в большой колокол, Туртурикэ звонит в маленький. Тучи над колокольней рвутся и рассеиваются. На село льется ясный солнечный свет. - Хорошо бы погода до завтра продержалась, - говорит Туртурикэ, - отца бы при солнце похоронить. Пусть на солнечный свет посмотрит... Потом небось вечно в темноте лежать... Вышла наконец замуж и моя двоюродная сестра Дица из Секары. Тетушка Уцупэр передала, чтоб мы обязательно приехали на свадьбу. - Бери коня, Дарие, и поезжай в Секару. Скажи, чтоб не серчали. Больно много у нас несчастий, не сможем мы на свадьбу Дицы приехать. Пожелай всем здоровья, а молодым - счастья. Отправляясь в путь, да еще за три села, на свадьбу к родственникам, надо хотя бы одеться как все люди. А у нас дома теперь ни у кого нет целой одежды. Мама стирает наши заплатанные рубахи. А мы ходим по дому голые. Если теперь к нам заходит чужой человек, мама или отец разговаривают с ним в сенях. А мы запираемся в комнате. Прячемся за печку. Пошел бы со мной на свадьбу мой брат Ион. Да выжал из него все соки Шоавэ, кулак, к которому мой брат давно уже, в голодный год, нанялся в работники. Ион вытянулся. Худой стал - кожа да кости. Скулы на лице заострились. Вроде бы даже и шея тоньше стала. Кадык так и торчит. - Измучил меня Шоавэ, - рассказывает брат, забегая раз в две-три недели навестить нас. - Чувствую, дольше не выдержать. Зарежу я его. - Припрячь нож, парень. Не горячись. Придет время, пригодится не одно брюхо вспороть... Не прочь бы погулять на свадьбе сестры и Рица. Да не в чем. Стоптались опорки. О маме и говорить не приходится. Тем более об отце. - Скажи тетушке, пусть уж простит нас. Меня укачивает в седле. Спешить некуда. Плюх-плюх. Плюх-плюх... Неподкованные копыта мягко шлепают по пыльной земле. Как-то дед Бурдуля сказал мне: - Люди, сынок, жили в этих местах испокон веку. Возьми вот пригоршню земли. Это все прах тех, кто жил тут в давние времена. Люди приходят и уходят. Только земля вечна, не ведает смерти... Мягко шлепают по земле копыта. Словно жалея ее. Плюх да плюх. Плюх да плюх... А то и совсем остановится лошадь. Ущипнет пучок травы с обочины, пожует. - Н-но-о!.. Тетушку Уцупэр в девятьсот седьмом тоже держали на барже. И в тюрьме она сидела. И под судом побывала. Во время пыток ей из ягодиц мясо вырезали. Все стерпела. До сих пор на теле знаки сохранились. И в памяти след остался. Возила она Дицу к доктору, сшил доктор ее дочке губу. Теперь уже не заячья. Только маленький белый шрамчик остался. Замуж Дица выходит за парня из своего села, и теперь зять будет жить в их доме. - Хоть один мужик в доме будет, - объясняет мне тетка. - Не повезло мне с сыновьями. Душа болит, как о Пантилие подумаю... - Ой, мама, хоть ты бы не вспоминала, - просит ее Дица. - Как же не вспоминать-то? Забудешься иногда. А пройдет немного времени, и опять вспоминается... - Тетушка Уцупэр, отец просил передать, что наши не смогут приехать на свадьбу... - Я так и думала. Столько на вас несчастий свалилось. А с тобой-то что? С лица постарел. Словно уже и не маленький... - Охромел он, мама. Я видела, как он с коня слезал и к дому шел. Я показываю ногу. Тетушка долго ощупывает ее. - Тут никакое лечение не поможет, - заключает она. - Трудно тебе придется. Нужно какому ни то ремеслу выучиться. - Выучусь, тетушка. На обратном пути я завернул к Кырломану навестить бабку. Мой дедушка уже покоится в могиле. Лежат на окне оставшиеся после него часословы. Никто уже не листает их. Дядя Думитраке так и не сподобился выучиться грамоте. Я ввожу коня во двор. Бабка стоит на пороге, опираясь на свой гладкий посох. Держится прямо, на ней синий платок, белоснежная накрахмаленная кофта и цветастый передник, на ногах домашние туфли. - А ну, выведи свою клячу со двора! - кричит она. - Нечего мне траву портить. Я собираюсь привязать лошадь к забору с улицы. - Не смей к забору привязывать! - снова кричит бабка. - Сломаешь забор, отец небось чинить не придет. Отведи на луг и привяжи к акации. Я веду Буланого подальше на луг и привязываю к акации. Бабкин сад - врата рая. Яблони сгибаются под тяжестью созревших плодов. Поспели и сливы. Ветки ломятся от их обилия. Широкий, полноводный ручей журчит прямо посреди двора... - Ну что, убогий, за яблоками явился?.. Яблочек поесть захотелось!.. Залез на свою клячу и думает - а не съездить ли мне к бабке брюхо набить!.. Так вот нет же!.. Не удастся тебе набить брюхо!.. Даже отведать не дам. Так и передай своему отцу - пусть сам яблони сажает... - Ладно, бабушка, так и передам... Тропинка к станции идет вдоль обширных виноградников колченогого барина из Бэнясы. Забор вокруг высокий. Через забор разве что птица перелетит. А под ним лишь букашке проползти впору. И все-таки виноградник неусыпно сторожит албанец с двустволкой, всегда заряженной на волка. Зовут албанца Исмаил Медин. На нем красная феска с кисточкой, спадающей на ухо. В селе Медина называют просто турком. Он приятель отца. Повстречавшись, они, коли выдастся свободная минута, усаживаются поболтать. Турок стережет барский виноградник. Раз в два года он отправляется за Дунай. Добирается до гор, навещает жену и детей - четырех дочерей в шароварах, - проводит там зиму и весной возвращается назад. Заработанные деньги оставляет семье на жизнь. - Добрый день, Исмаил. - Добрый день... Э, да вы есть сын Тудор, кхе... - Да, сын Тудора. - Тот маленький, который больной... - Да. - Подождать, кхе, я вам что-то дашь... Он шмыгает в виноградник через одному ему известную калитку. Его долго нет. Наконец возвращается, сжимая в руках целую груду виноградных гроздьев. - Этот зрелый раньше время. Сладкий ягода. Бери же. Кушай. У Исмаила есть дети - четыре девочка. Девочка Исмаил не кушай виноград. У нас много бедность, голый камень, кхе... - Спасибо, Исмаил. - Вы был больной, кхе... Скажи ваш отец привет. Приходи еще к Исмаил... Он долго стоит у края тропинки, глядя мне вслед. Феска у него съехала на затылок... Туртурикэ определился в работники к попу Бульбуку. Ездит мимо нашего дома верхом на поповской лошади, гоня перед собой хворостиной поповских волов, поповских коров. Вот какое занятие нашлось для Туртурикэ. Поп дает ему за работу еду и три пола в год. Деньги эти мать взяла вперед - купить детям кукурузной муки. - А ты куда думаешь наняться, Дарие? - Не знаю еще. Я написал письмо старшему брату. Он назначен священником в одном прикарпатском селе. Ответ не заставил себя долго ждать: "Вот уже двоих детей родила мне жена, дорогой братишка. Скоро появится и третий. Жизнь тяжела до крайности. Помочь тебе ничем не смогу. Помоги себе сам. Советую поступить к сапожнику или к скорняку учеником. Обучись ремеслу. В наше время с образованием ничего не добьешься. Я столько лет учился - и то еле свожу концы с концами. Жители в моем приходе беднее церковных крыс". Я прочел его письмо. Запомнил. И говорю отцу: - Что со мной делать будете? Устроили бы куда-нибудь на работу. Отец пошел со мной к Ницу, механику. Попросил взять учеником, чтобы я научился владеть молотом и мог заработать себе на хлеб. - Бегать ему не придется, - объяснял отец. - А так он парень здоровый. Толк из него выйдет, господин Ницу... От механика несло ракией. Он был не в духе. - Ну подумай сам, человече, можно ли из калеки кузнеца сделать? В кузнице люди здоровые нужны, это тебе не шутка... Стал бы кто из собачьего хвоста решето делать, а?.. Рядом со своим отцом - Орзу Маргарет, нарядная, в туфельках, с лентами в косицах. А я хорош - оборванный, босой, бледный, под нестрижеными ногтями на руках и ногах грязь, пальцы на больной ноге в запекшейся крови. Заходили мы и к сапожнику, человек он грамотный, газеты выписывает. Дома у него и книги водятся. Жандарм Никулае Мьелушел не спускает с него глаз. То и дело вызывает в участок и орет: - Не вздумай людей против власти подстрекать, колодник, в порошок сотру! А ежели к тому же выпивши, то и плетью по лицу хлестнет. Сапожник приехал из города. Прижился в селе среди мужиков и честно чинил им сапоги, когда было что чинить. - Я бы взял твоего сына, - отвечает отцу сапожник, - и обучил сапожному ремеслу, да совесть не велит. Я ведь мастер неважный. Раньше - другое дело. А теперь почти все позабыл. Только мелкой починкой занимаюсь. Ну, обучится парень каблуки прибивать. Разве это ремесло? Свези его лучше в город, Тудор... Отец повез меня в город. На телеге. Дорога известная. Сколько раз мы по ней колесили!.. Сначала мимо кургана, потом через лес в низине; теперь, когда лес свели, на его месте поднялась молодая роща. Потом дорога шла возле старой крепости. Крепостные валы поднимались на восточной окраине Руши. Мы спускались в ров, оттуда поднимались на холмы, где когда-то стояли крепостные стены, въезжали во двор крепости. А во дворе, стоит ткнуть в землю палкой, непременно выковырнешь либо наконечник копья, либо старинный кинжал, пуговицу или еще что-нибудь. Когда-то тут происходили сражения, и плуги рушанцев то и дело выворачивают из земли полуистлевшие кости павших. Всю эту ночь родители мои, сидя в телеге на ящике, клевали носом. Лошади плелись шагом. Я, скорчившись и завернувшись в одеяло, зарылся по пояс в солому. Впереди и позади нас тянулись в город, на ярмарку, другие телеги. Было слышно, как там кричали, разговаривали, свистели. Ночью разговоры кажутся громче и отчетливее. Должно быть, воздух по ночам чище и прозрачней. Полная луна поднималась все выше по небу, а звезды становились все бледнее. Ни облачка на небе. И вдруг край луны начал темнеть. Темное пятно быстро увеличивалось, густела мгла. - Тятя, кто это луну грызет? Отец оборачивается, останавливает коней. - Черт возьми! Упырь луну жрет! Мама тоже оборачивается, и я вижу, что они оба крестятся. Крестятся испуганно и торопливо. На поля опустилась глубокая тишина. Только что был слышен в ночи грохот телег и повозок. А теперь ни звука. Воздух вдруг окаменел. Окаменел в один миг. Отец слезает с телеги и отводит лошадей на обочину. - Иди сюда, Дарие... Я спускаюсь следом. Отец берет охапку соломы и сминает ее в комок. Бьет кресалом - трут загорается. Высокое пламя взмывает в воздух - это на обочине дороги вспыхивает солома. И тотчас впереди и позади нас загорается множество костров. У наших лошадей нет на шее колокольцев. Это плохо. И все-таки все обошлось: колокольчики есть у соседских. Мы слышим, как звенят колокольцы, такие же, какие привязывают коровам. Люди распрягли волов, сняли с лошадей хомуты, разожгли костры и подняли страшный шум. На поле гвалт и суматоха. Все выше взлетают языки пламени, шум сотрясает воздух до самого неба. Но упырь не боится. Его пасть все глубже вгрызается в тело луны. Смотри, от луны осталась лишь половина... Вот уже одна четверть... Уже меньше четверти... Тонкий язычок, изогнутый серпом, желтый с черной каемкой, висит в воздухе. И это... луна. Людей возле телег охватывает дрожь. Они дрожат не от холода. И костры разожгли не затем, чтоб согреться. Луна померкла совсем. Люди трясутся от страха. Удивительно, но я вовсе не чувствую страха. Из книг, попадавшихся мне в руки, я вычитал кое-что о тайнах неба. И знаю, что все это значит. Пытаюсь объяснить маме: - Мам, никаких упырей нет. Дело в том... - Может, и нет, Дарие... - Может, и нет, - повторяет за мамой отец. - Но кто луну слопал? Я вижу, что они волнуются. И успокаиваются только тогда, когда тонкая узкая полоска месяца снова становится шире. - Испугался упырь, - слышу я голос отца. - Оставил луну в покое. Сейчас она срастется. Рассвет скоро. Упырю обратно в тело пора. Отец запрягает лошадей, щелкает кнутом. И рассказывает маме про одного нашего родственника, давно умершего дядю, слывшего упырем. - Я тогда мальчишкой был, - начинает отец, - вокруг еще леса шумели, а на полянах трава подымалась в человеческий рост, зайдешь - тебя и не видно. Холмы еще не распахивали. Пасли мы как-то овец возле Сайеле, а в траве неподалеку отдыхал Бэдой Гэбуня - один из отцовских двоюродных братьев. Уже немолодой был. Возле загона и другие люди были. Мы знали, что Гэбуня - упырь. Да и сам он знал. На небе полная луна сияла. Светло от нее, как днем. Для Гэбуни самое время. Поднимался он, брал свою палку и уходил. Прятался в зарослях. И засыпал глубоким сном. А из него упырь вылезал и жрал луну. Через час-другой упырь возвращался обратно в тело Бэдоя Гэбуни, а тело у того все в поту, усталое, никаких сил нет - словно после долгой дороги. Проснувшись, Бэдой возвращался к загону. "Видел, дядюшка, как упырь луну сожрал?" "Может, и сожрал", - ответит, бывало, а сам разговор на другое поворачивает. Ничего толком не помнил. Признается только, что устал, будто во время сна долгий путь по небу проделал. "Замерз я. Там, над землей, воздух-то холодный. Только это из всего сна и помню..." Ложился к костру поближе, грел старые кости... Лошади ускорили шаг. В долине светились огни просыпавшегося города. XVI ПОЛЫНЬ Мы отправились к маминому брату, дяде Тоне, хозяину мясной лавки на рыночной площади. Но дядя спозаранку ушел по своим делам. В лавку. Встретила нас у калитки тетя Финика, его жена, - смуглая, маленького росточка женщина с черными продолговатыми глазами. Ни много ни мало - девятерых детей подарила она дяде Тоне. Детишки - мои двоюродные братья и сестры - облепили телегу. Карабкаются на колеса, на оглобли, на борта. - Дядя Тудор, а чего ты нам из деревни привез? Кое-что отец привез, любимое их лакомство - целую корзину зеленых початков, хоть вари, хоть пеки... Ребятишки хватают початки, очищают от листьев, складывают в котел, ставят на огонь. Самая младшая из сестренок - Вастя - заботливо собирает очистки, чтоб ни одно волоконце не пропало. - Что это ты, Вастя, с очистками делать собираешься? - Нужно мне. У меня куклы совсем без волос остались. Я их часто за волосы таскала, не слушались меня. Теперь я им из кукурузных волосиков новые косы приклею... У дяди Тоне в одном дворе два дома: один большой - окнами на улицу выходит, другой - маленький, совсем крошечный, - стоит в глубине. Между домами - насос, воду качать, яблоня с кривыми уродливыми ветвями и... отхожее место, от которого воняет - страсть. Дома вокруг высокие, и солнце во двор к дядюшке Тоне заглядывает только в полдень, на какой-нибудь час. Позже, примерно через год, когда тетка Финика понесла в десятый раз, ей так осточертел ее выводок, так она устала мыть их, выкармливать, не спать ночами, если у кого заболит живот, что пошла она в предместье и нашла там бабку, которая поставила ей на живот горшок и сделала выкидыш. Когда-то давным-давно из города пришло и к нам, в деревню, такое поветрие: не хочешь родить - идешь к повитухе, чтоб та вытянула плод или п