? - Перво-наперво не называй меня Урмузом или дядей Урмузом. Зови, как весь город, Попугаем, дядюшкой Попугаем то бишь... - Ладно... Только Попугай - это ведь... для вывески, для фирмы. - Я и фирма, которой я служу, - одно целое. Все зовут меня Попугаем, вот и ты зови... - Так почему все же вы посоветовали мне поступить к Гушэ, дядя Попугай? - Да ведь у него лучше, чем в дубильне. - Зато теперь мне приходится убирать за его коровами. Зына большой барыней стала. - Вот за коровами и убирай. Все равно до самой весны, пока дороги не просохнут, в лавке торчать нечего, гробы и так не сбегут... Рушанцы помирать не торопятся. Вот если бы Упокой лавку в Александрии открыл, дело бы живее пошло... - Почему? Город, что ли, больше? - Не в этом дело. Просто в Александрии все больны чахоткой. И больше всего умирают весной и осенью. Да и в другое время тоже. Дня не пройдет без похорон... - Здесь тоже чахоточных немало. - Конечно, есть, но меньше, чем в других городах. Много садов, еда получше. И книг не читают. Никаких. Будто глаза о буквы обжечь боятся... Дядя Попугай задумывается. И вдруг срывается в крик: - Ну что за город! Что за город! Темница, а не город! За весь прошлый год ни одной книги не продал!.. Ну и город! Что это за город за такой! Я и рад бы попросить у него что-нибудь почитать. Да где тут! Если хозяин увидит меня за книгой, тут же голову открутит. У "Ангела" я так ничего и не заработал. Когда я попросил расчета, хозяин подошел к прилавку, выдвинул ящик кассы и показал: - Вот смотри! Ни полушки. Да и откуда взяться, коли никто не помирает!.. Из дубильщика перед уходом мне едва удалось выжать сорок лей. Сто лей набралось после работы у Бэникэ Вуртежана. Его бакалейная лавка рядом с дубильней Моцату. Господин Бэникэ - высокий смуглый мужчина с бородой. У него лишь один недостаток - он косит. То есть не только косит, но еще и шепелявит. Стоит, бывало, раскорякой - будто на ходулях - перед своей лавкой, напялив зеленый фартук. Продает крестьянам соль, бечевку, свечи. Порой торгует и дегтем. Возле самого крыльца большая бочка, и в ней жирно блестит на солнце черная смола. Мальчика-помощника у него не было. Вот он и переманил меня. По сравнению с каторжной работой в дубильне и длинными концами, которые мне приходилось по нескольку раз в день мерить, работая у "Ангела" - до окраины и обратно, - мои обязанности у Бэникэ показались мне забавой. Никаких тебе сырых шкур, которые нужно сперва оттащить на спине в подвал и заложить в бочки, а потом, через неделю-две, когда они набухнут едкой жидкостью, выволочь, развесить на солнце и чистить, пока сам до мозга костей не пропахнешь отвратной и въедливой вонью; никаких тебе прыщавых девчонок-близнецов, которые вечно пищат и требуют, чтобы их таскали на руках; ни коров, которых надо скрести и обихаживать; ни полуночных скандалов; вместо всего этого - сам посуди - посиживай себе перед бакалеей, дыши воздухом, и вся твоя забота - хватать за полы покупателей и затаскивать - не мытьем, так катаньем - в лавку. - Эй, дядюшка, покупай наш товар! Продадим недорого, не то что у соседа!.. Сосед на нас не в обиде - он и сам действует так же. Ну разве это работа? Мне казалось, я справлюсь с нею играючи. Так играючи и справлялся. Тяжело приходилось только по утрам, когда нужно было выволакивать из лавки мешки с солью и укладывать их штабелем вдоль стены. И вечером, когда все их, мешок за мешком, сваливали обратно, под полки. Тяжела была и бочка с дегтем, которую каждое утро выкатывали наружу и по вечерам вкатывали в лавку снова. Мы брались за нее вдвоем, я за один край, хозяин за другой - и катили. У меня ломило поясницу. Что поделаешь, выпадает и грязная работа. Приходилось трудиться. Был у хозяина сынишка, тоже Бэникэ звали. Вылитый отец - такой же высокий, худой и чернявый, так же косил и шепелявил. Взъедался он на меня на дню раз сто, поминая и мать, и сестер, и братьев. Хозяина это потешало. Если сынок приходил в лавку под вечер, это означало, что я должен посадить его на закорки и прокатить так Большой улицей почти через полгорода до самого дома... С каким бы удовольствием я снес его на кладбище... Кладбище у нас в западной части города, на горе. Почти все кладбища, которые мне доводилось видеть, располагались на склоне горы. Если бы мертвые могли видеть сквозь холст и крышку гроба, сквозь слой земли и густую могильную траву, то они по-прежнему могли бы любоваться отсюда городом и домами, улицами и людьми, дворами и садами. - Но у мертвых глаза тоже мертвы. Спеши наглядеться на белый свет, пока живой. - Я и спешу... С Попугаем, то бишь с дядюшкой Попугаем, я как-то целых полдня пробродил по кладбищу. Странный человек был этот торговец пеналами, грифельными досками, губками и карандашами, вознамерившийся продавать заодно и книги в городе лавочников и мясников, где никто ничего не читал. - Взгляни-ка, - говорил он, - богатые и после смерти кичатся перед нами своим богатством!.. Возводят себе на кладбище настоящие палаты из кирпича, камня и даже из мрамора. В подземелье под этими дворцами вдоль стен, рядком, как товары на полках, покойники спят вечным сном, догнивают в своих кованых сундуках. На крестах их имена золотыми буквами выбиты. Висят в склепах венки оловянных цветов, которые ни тлен и ни ржа не берут. Со старых фотографий улыбаются стершиеся от времени лица. Не люблю я кладбищ... - Лучше бы нам пойти за реку, дядя Попугай, в лесу бы погуляли. - Погуляем в другой раз. Мы задержались возле гигантского склепа - истинного дворца, в котором могла бы жить не одна семья. Дворец как дворец - весь из белого мрамора, с окнами из разноцветного стекла. Перед ним плачет над могильной плитой каменный ангел с отбитыми на концах крыльями. Этот серый ангел вознесся, а вернее, слетел с небес на высокий пьедестал... Его застывший взгляд устремлен на макушку бюста, поставленного на пьедестал пониже. Ангел изваян из мрамора. Из мрамора и надгробная плита. Бюст отлит из бронзы и изображает сурового мужчину с одутловатым лицом, длинными, закрученными на концах усами и коротко подстриженной бородкой. - Посмотри, это бюст Амедеу Карака. У него было поместье в здешних краях, в Меригоале, у самой реки. В девятьсот седьмом году этот герой собственноручно убивал крестьян. Помнишь девятьсот седьмой год? - Помню. Я тогда мальчишкой был. - Волнения начались в деревнях. Охватили и наши места. Однако жители Меригоалы не спешили присоединиться к бунтарям, крестьяне были запуганы помещиком, его прислужниками и жандармами. Решили посмотреть, что да как будет дальше, подумать, прикинуть. Вокруг пылали усадьбы, и только в Меригоале царило спокойствие. Покуда мужики раскачивались, подоспел этот мироед, что теперь стоит, бронзовый, перед нами. Вызвал солдат, и те не замедлили явиться. Амедеу сильное влияние на префекта имел. Солдат разбили на группы, поставили охранять двор и усадьбы. Командовал солдатами лейтенант, племянник нашего мироеда. Вот они вдвоем - дядюшка да племянничек - начали строить козни. Помещик для начала заявил, будто крестьяне украли у него поросенка. Может, поросенок сам заплутал в поле, отбился от стада в триста голов, а может, его изловили и зажарили солдаты в караулах. Никто ведь не позаботился солдатам еды послать. Их только патронами снабдили. Мироед твердил свое: в селе бунт и он понес убытки. По его приказу солдаты согнали свиней со всех дворов и отвели в усадьбу. Понесенный ущерб - одного молочного поросенка - помещик возместил, присвоив всех крестьянских свиней... Потом он выдвинул новое обвинение. Будто бы крестьяне взломали у него амбар и растащили зерно. Ты небось помнишь: в лето перед восстанием стояла засуха. Крестьяне продавали свое добро - кто землю, кто скот - и запасались хлебом. С помощью солдат помещик отобрал все, что нашел у крестьян в амбарах или под навесом. Кое у кого даже из дому мешки с кукурузой выволокли. Днем и ночью солдаты с заряженными винтовками стерегли улицы. Попробуй тут лишний шаг сделай!.. В соседних селах начались расправы с бунтовщиками. Мог ли Амедеу Карак сидеть сложа руки? Как бы не так!.. Теперь вот под мраморной плитой полеживает. А тогда разошелся: носились они с племянником по селу верхом, врывались с солдатами во дворы, вламывались в дома, стреляли из пистолетов в кого попало, без разбору. Целая неделя понадобилась, чтобы насытился он мужицкой кровью. И только когда пресытился, когда решил, что довольно нагнал на крестьян страху и изрядно вправил им мозги - теперь небось будут как шелковые, - только тогда остановился; ограничился тем, что стал людей пороть и, привязав к жердям, отправлять в Турну... Кладбище велико. На самой вершине кладбищенского холма сверкает на солнце голубой мавзолей из стекла. Его видно даже из города - сквозь листву акаций и тополей. - Эта кровавая собака Амедеу застрелил и мою мать, - продолжает дядюшка Попугай. - Вот я время от времени и прихожу сюда плюнуть на его памятник. И всякий раз такое в душе чувствую отвращение, что плюнуть толком не могу, все попадаю... на ни в чем не повинную траву. Мы подымаемся к голубому мавзолею на гребне холма. Мавзолей обнесен невысокой оградой. От воротцев к нему ведет мощенная камнем дорожка. По обеим сторонам дорожки - цветы; осенью они блекнут и увядают, зато сейчас, в середине весны, пылают ярким пунцовым румянцем. Сквозь прозрачные стеклянные стены заглядываем внутрь. В глубине на задней стене - огромный, в человеческий рост, портрет в раме. Этот покойный совсем молодой человек. Лет двадцать, никак не больше! Молодой и красивый!.. Брови дугой изогнуты, над верхней губой - тонкая ниточка усов. Под портретом - надпись: КЭЛИН КЭТЭЛИН БЫЗЫК Как метеор во тьме небес, явился, вспыхнул и исчез! L'esprit a tue la matiere*. ______________ * Дух погубил материю (франц.). - Тут лежит сын аптекаря Бызыка, чей дом рядом с магазином "Невеста", - поясняет дядя Попугай. - Два года назад выбросился на мостовую с балкона... Рядом с книжной лавкой "У золотого попугая" высятся два двухэтажных дома - это для нашего города редкость. В одном разместилась "Аптека Кэтэлина Бызыка", а в другом открыт с раннего утра до позднего вечера магазин "Невеста", хозяин его Атанасие Гушэ, брат господина Мьелу. Братья друг другу не конкуренты: в "Ангеле" торгуют гробами и свечами, ладаном и саванами, а в "Невесте" товары для невест - белая вуаль, фата, серебряная канитель, белые туфли и раскроенные платья, которые остается только слегка подогнать по фигуре покупательницы. Эти платья шили в комнатке за прилавком две девушки. Самая бойкая торговля идет в "Невесте" осенью, когда после уборки кукурузы в селах гуляют свадьбы. Парнишки-приказчики, нацепив банты из канители, будто свадебные гости, торчат возле магазина на тротуаре и зазывают крестьян зайти в магазин и раскошелиться, чтобы у Атанасие Гушэ рос оборот. Иногда, смеха ради, мальчишки пристают к старухам, которые, вспомнив давно пролетевшую молодость, останавливаются поглазеть на витрину. В витрине выставлен гипсовый манекен - женщина, разодетая к свадьбе, вечная невеста, ожидающая жениха... Лицо невесты от времени потрескалось. Облупились от солнца накрашенные губы. - Милости просим, милости просим, барышня, заходите. Имеются белые туфли и подвенечный убор из померанца... - Ах, чтоб вам пусто было, охальники... И старуха отходит от витрины. - У братца Мьелу дела-то получше моего идут, - сокрушается хозяин "Невесты". - Я торгую тем, что потребно для свадеб, а он - для похорон. А хоронят завсегда чаще... Хоронили в городе и впрямь довольно часто. Попы всех четырех церквей едва-едва управлялись с похоронами, молебнами, панихидами. Особенно много умирало детей. На нижнем конце города - а больше половины города находилось в низине - улицы весной заливало паводком, целые озера воды стояли в заброшенных дворах и на опустевших площадях; озера превращались в гниющие болота, которые отравляли воздух до самого прихода зимы, пока не скрывались под снегом. Ослабленные, измученные малярией детишки погибали в первую очередь. В такое время "Ангел" торговал крошечными гробиками и гробами чуть побольше. Кэтэлин Бызык состарился, занимаясь продажей пилюль, порошков, мазей против вшей, забившихся в швы рубахи, в пояса, в складки порток, и приготовлением притирок против чесотки. По четвергам, когда базарные дни, в аптеке Бызыка густой толпой толкутся крестьяне. Робко ступают по выложенному плитками полу. Их пугают аптечные весы, стоящие на прилавке, - маленькие, медные, блестящие; берет оторопь при виде полок, уставленных стеклянными банками. - Чего тебе, дедушка? - Порошков. У племянника живот вспучило. Должно, глисты... - А тебе чего, тетушка? Тетка подходит поближе и шепчет аптекарю на ухо - он плохо слышит: - Мазь от чесотки... Сторожа, охраняющие разбросанные по полям помещичьи фермы, пастухи, стерегущие овечьи отары, стада свиней и коров, покупают средство от вшей. Большинство крестьян спрашивает мазь от чесотки. Аптекарь продает им эту мазь в серых картонных коробочках. - Только сами сначала вымойтесь, - любезно советует аптекарь. - Мыться-то мы моемся - люди небось, - да вот переодеться не во что. А коли не во что переодеться, от мытья проку мало. На вымытое тело все ту же грязную рубаху натягиваешь. Матерьял больно дорог, господин аптекарь. Да и лекарства твои недешевы. Одна наша работа ничего не стоит... В аптеке крестьяне стаскивают шапки, мнут их в руках. В другие лавки входят прямо в шапках и долго торгуются о цене. А здесь отдают аптекарю, сколько просит. С аптекарем торговаться не пристало. Аптекарь маленький, щупленький - цыпленок, ни дать ни взять цыпленок. Только голова огромная. Огромная и лысая, на носу очки с толстыми стеклами. Была у него жена. Померла год назад, не пережив смерти сына. - Вот так, - продолжает рассказ дядюшка Попугай, - взял и выбросился с балкона на улицу с зонтиком... - А с зонтиком почему? - Наверно, проверял, сможет ли удержаться в воздухе. - Он что, не в своем уме был? - Да уж, видать, не в своем уме. - Не понимаю, зачем люди себя жизни лишают. От смерти и так не уйдешь. - По слабости характера, - отвечает дядюшка Попугай. - По малодушию. Не у всех хватает мужества бороться с жизненными невзгодами. - А какие такие невзгоды у сына аптекаря? - В лицее сын Бызыки всегда был самым первым. Дома им гордились. "Мой сын, - говаривал аптекарь, - станет большим ученым". И все с ним соглашались. Паренек, и верно, способный был, смышленый. Отец послал его учиться во Францию. Хотел, чтоб из него вышел инженер, чтоб на всю страну ему равных не было. А в Париже парень возьми да влюбись. Началась война. Пришлось сыну аптекаря возвратиться домой. А возлюбленную с собой взять не удалось. По этой причине и умом тронулся. Сперва тосковал, а потом и вовсе отчаялся. Прыгнул с балкона и переломал себе кости. Промучился несколько дней и помер. На портрете Кэлин Кэтэлин Бызык очень красив, большие глаза так и светятся. Теперь этот взгляд только на портрете. - А ну его к чертям, кладбище! Пошли в город, дядя Попугай!.. Мы спускаемся вниз. Весна в разгаре. Цветут акации. Кладбищенская ограда вся в белой кипени цветов, от их аромата кружится голова. Солнце клонится к западу. Я шагаю медленно. Теперь я снова хожу босиком и ступаю осторожно, чтобы не споткнуться. Лохмотья свои я тоже наконец сбросил. Однажды через город проезжала моя двоюродная сестра Дица из Секары. И случайно заметила меня перед бакалейной лавкой Вуртежану. Подошла, оглядела с головы до пят. С головы до пят смерила меня несколько раз взглядом своих глаз, глубоко запрятанных под густыми бровями; брови ее стали еще пышнее и длиннее, чем прежде. - Эй, Дарие, что ты здесь делаешь? Заячьей губы у ней уже нет. Только шрам тонкой светлой полоской напоминает о прежнем уродстве. Теперь Дица здоровая, широкобедрая женщина с большими толстыми руками, одним словом - крепкая рабочая баба. - Торгую дегтем, - отвечаю. - Дегтем, солью и пенькой. - А зачем это тебе? Я пытаюсь рассмеяться. Дица подходит и берет мое лицо в свои ладони. Точь-в-точь как когда-то, очень давно, в ту ночь, когда на улице бушевала метель. - Чтобы есть, - отвечаю. Я опустил глаза. Одежда, прикрывавшая мое тело, годилась только для того, чтоб выбросить на помойку. - Я приду в следующий четверг, - говорит Дица. - Жди меня здесь. Она идет к телеге и возвращается с большой краюхой хлеба. - Ты, верно, голоден. На вот, возьми, поешь... И она укатила. Но неделю спустя снова появилась возле лавки. Протянула мне сверток. - Вот тут тебе рубаха и исподнее. И душегрейка. В сундуке нашлось. Еще от Пантилие осталось. Надень, а лохмотья свои выбрось... Я не стригся уже несколько месяцев, и волосы отросли такие длинные, что закрывали мне шею и уши. Все это время я ходил без шапки, с головой нечесаной и немытой. Ветер, вздымавший по улицам тучи пыли, еще пуще растрепал мои патлы. Тайком от хозяина я взял в лавке кусок мыла и спрятал его за пазухой. - Хозяин, можно отлучиться на часок? Народу в лавке не было. И хозяин отпустил меня. - Хочу сходить повидаться с родными. - Ладно, ступай. Захватив сверток, подаренный Дицей, я пересек город, миновал станцию и железнодорожное полотно и добрался до моста, через который лежал путь к цыганскому табору, что раскинулся за лесом, на холме. Спрятавшись под мостом, я разделся и залез в воду. Целый час, если не больше, я тер себя мылом. Потом выплыл на середину, где глубина была несколько саженей, и вдосталь наплавался на боку, работая одной ногой. Вода была холодная, но от быстрого движения я согрелся. Накупавшись вдоволь, вылез на берег. Швырнул в воду старые лохмотья и примерил одежду, принесенную Дицей. Рубаха оказалась длинна, чуть не до земли, порты тоже велики, душегрейка слишком широка и просторна, и все-таки чистое облаченье, оставшееся от Пантилие Уцупэра, показалось мне несравненной роскошью. На обратном пути я зашел в парикмахерскую. Парикмахер-турок настриг с меня машинкой целую корзину волос. - Я сейчас не при деньгах, мастер, завтра возьму у хозяина и заплачу. Турок меня знал. - Ладно, приятэл, принэсешь деньги завтыра. На другой день я принес ему монетку в десять банов - круглую, ржавую, с дыркой посередке. Кладбище осталось позади. Осталась позади и городская окраина. На город опустились сумерки - наступил теплый, окутанный синей дымкой вечер. - Пойдем на бал, - зовет меня дядя Попугай, - повеселимся. - Пойдем, - соглашаюсь я. - А где это? - В низине, у домов Дудеску. Зимой в Омиде, между рождеством и великим постом, в школе устраивали бал - обычно в субботу вечером, чтобы те, кто проплясал всю ночь, могли в воскресенье отоспаться. Нас, ребятишек, тоже приглашали - вытаскивать из классов скамьи и складывать их у стены во дворе. Потом мы мели и скребли пол, отмывали его горячей водой, чтобы сверкал как стеклышко. Под самый потолок подвешивали ленты из разноцветной бумаги и той же цветной бумагой заклеивали трещины в стенах. Обмазывали дегтем железную печку в углу, так что она сияла и блестела. Отмывали даже каменные ступени входа. Почти из семи окрестных сел съезжалась в нашу школу чистая публика: писаря с женами и дочерьми, сборщики налогов и священники - все те, кто одевался в заграничное, носил высокий стоячий воротничок и котелок. Одним словом, сельская верхушка. Из города привозили музыкантов, от станции до школьного двора их доставляли на пролетках; музыканты сидели в пролетках, положив скрипки на колени. Из примарии и с почты собирали все лампы, и в школьном зале становилось светло как днем. С наступлением темноты начинался бал. Мы, вскарабкавшись на забор, заглядывали в окна. Гремела музыка, и счастливые парочки до умопомрачения кружились в танце. - Во веселятся-то! - А чего им не веселиться? Едят до отвала, спят досыта, забот никаких, работать не работают, а монет - полны карманы... От этих балов была польза и нам. Мы начинали кое-что понимать... Под утро бал заканчивался и в корчмах шли попойки. Мы расходились, ложились спать и видели сны. И сны не всегда были приятные. - Так где, вы сказали, будет бал, дядюшка Попугай? - У Дудеску. Поблизости от Дудеску нет никакого зала. Бал устраивают под окнами одного из его домов, на широкой площадке, которую хозяин спрыснул водой и подмел. Я с дядей Попугаем держусь с краешку. Музыканты играют вальс "Голубой Дунай"... Музыка разносится далеко. Со всего города собрались девушки и парни. Пришел и Добрикэ Тунсу, и три дочери хозяина Бэникэ. Одна из них, которую прозвали Бутончиком, подходит ко мне. - А тебе чего здесь надо? - Хочу поглядеть на бал... - А ну, брысь домой... Не твоего ума это дело... - Оно и впрямь не моего... Широкие улицы залиты голубым лунным светом. Хозяин мой живет на окраине возле станции, в низеньком домике из трех комнат. Домик - загляденье. Как-то я зашел в самую дальнюю комнату. Там стояла широкая кровать, накрытая синим покрывалом. На ней спал хозяин с женой. В углу между окном и зеркалом помещался жестяной умывальник, над умывальником - большая лампа под белым абажуром... Во второй комнате спали дочери хозяина, все пять на одной постели, улегшись поперек, совсем как у нас в деревне. Только и разницы, что вместо циновки на нары положен тюфяк. Дочери укладывались спать в том порядке, в каком появлялись на свет: с одного краю - самая старшая, с другого - самая младшая, между ними оставалось не так уж много места. Ни одна из девушек еще не замужем. Хозяин, при всей его бойкой торговле, богатства, похоже, не нажил. Сам он и хозяйка рубахи свои занашивали до дыр. В латаных платьицах и рубашонках бегали и младшие дочери. Только девицы постарше, на выданье, одевались поприличнее, чтоб можно было показаться на людях; в этих нарядах они и щеголяли субботними вечерами на Большой улице, прогуливаясь стайкой мимо кофеен, вокруг статуи генерала Манту, того самого, что оставил в наследство своим племянникам окрестные леса и имения. В той же комнате на железной койке - такую я видел когда-то у писаря Стэнеску - спал и любимец семьи, последыш, Бэникэ-младший... Вечером я возвращался домой, таща Бэникэ на закорках. Когда косоглазому отпрыску хозяина казалось, что я иду не так быстро, он колотил меня пятками по ребрам. - Н-но, лошадка! Н-ну, ишак! Ну же, осел! И дергал за волосы и за уши. Царапал лицо. Пока я работал у Бэникэ Вуртежана, щеки мои были исцарапаны так, словно я спал на одной подстилке с кошками. Обеденный стол обычно выставляли в садик, под окна. Он был сколочен из длинных досок и покрыт куском серого холста. Вокруг стола - деревянные стулья. С одного конца усаживался хозяин, с другого - хозяйка. Подавала за столом старшая дочь. На первое всегда было одно и то же - овощной суп, на второе - биточки, а других блюд - никаких... Впрочем, нет, изредка варили фасоль... Я сидел отдельно, в сторонке... Отобедав, хозяева сливали объедки с тарелок в одну миску - это мне. Меня, конечно, тошнило, но голод творил чудеса. Я еще дома слышал про борзую, которая жила у турка: после того как ее несколько дней морили голодом, она с жадностью поедала кислые яблоки. О! С каким удовольствием я погрыз бы кислых яблок, живя у Бэникэ Вуртежана! Они помогли бы мне побороть тошноту. Но в городе кислых яблок не сыщешь! Не найти даже горьких!.. Белый двухэтажный дом, откуда в полдень всегда слышались звуки пианино, принадлежал, как я вскоре узнал, семье Марциана. За пианино томилась единственная дочь Ераклие Марциана, владельца четырех поместий, - чахоточная барышня Семила. Она играла каждый день. И день ото дня все тише и тише. Я то и дело слышал: "Вот умрет дочь Марциана, такие похороны устроят, каких у нас еще не видывали..." Отец Семилы был полковник в отставке. Однажды в клубе он заявил, что приведет на похороны дочери целый кавалерийский полк, который будет сопровождать гроб церемониальным маршем, под музыку. В городе не было своего гарнизона. Девушкам очень не хватало кавалеров с галунами и шпорами. С меланхолическим видом прогуливались они летом в компании студентов, приезжавших на каникулы; зимой на их долю доставались только сынки торговцев. Игра Семилы пьянила меня, терзала душу. Эта сладкая мука всякий раз отрывала меня от земных хлопот, уносила прочь от мешков с солью, от веревок, от бочки с дегтем - далеко-далеко, в иной мир. И я забывал о своей обязанности - дергать крестьян за полы и зазывать в лавку. - Эй, придурок! Ты что, заснул? - Нет-нет, господин Бэникэ... Еще одно обстоятельство отравляло мое существование в доме Бэникэ; из-за него-то однажды вечером я потребовал расчет и ушел. В третьей комнате - узкой, два шага в ширину, - у глухой стены стояла кровать - две доски на поперечинах, поверх брошено драное одеяло и изголовье, набитое, как в деревне, соломой. Там спал я. Сон у меня крепкий. Но под мою кровать ставили ведро. Ну и что? Подумаешь, разве может ведро помешать спать уставшему парню? Наверно, нет. И все же ведро это не давало мне покоя, вызывало отвращение к жизни в хозяйском доме, к жизни вообще... Вот затихло предместье. В доме потушили лампы. Откуда-то издали доносится свисток полицейского или гудок маневрового паровоза со станции. Я погружаюсь в черный омут сна. Но вот из комнаты девушек доносится шлепанье босых ног. Скрипит дверь, и в неверном свете луны, проникающем через окно, является призрачный силуэт. Сна как не бывало. "Это Маргарета, - догадываюсь я. - Та, у которой крупные широкие зубы, - старшая дочь хозяина". Она достает из-под моей кровати ведро... Вж-ж-ж... И ставит его на место. Потом исчезает. Я пытаюсь задремать, вроде даже и задремал. Но опять шлепанье босых ног, новое видение - низкорослое, округлое, плотное. Это смуглянка Фифи, у которой над верхней губой пробиваются черные усики, - второе издание хозяйки. "Постарайся уснуть, Дарие!" Я пытаюсь. Уже сплю. Но, посудите сами, пять девиц, каждая придет к ведру не один раз, и так до самого утра... Я уже привык к бульканью в ведре и мог бы от этого не просыпаться. Но резкий кислый запах, раздражающий ноздри, будил меня. От него по утрам я вставал с красными, воспаленными глазами. - Дайте мне расчет, хозяин! - Тебе что же, плохо у нас? - Да нет, хозяин, только, пожалуйста, дайте расчет... Насколько я помнил, при найме хозяин обязался заплатить мне сто сорок лей. Он дал меньше. Я взял не торгуясь. Зажав в кулаке деньги, я ушел. Я знал, куда идти. Миновал дома Дудеску. Остановился ненадолго передохнуть. И пошагал дальше. Купил в последней городской лавке теплого хлеба, пригоршню слив. Не переставая жевать, двинулся прямиком через поля. И до самого вечера шел по обочине большака и прилегающих дорог. Вот я и дома. Мама готовит ужин. После выздоровления у нее родился еще один ребенок - дочь Стела, моя сестричка. Мама, сидя у печи, держит ее на коленях и кормит грудью... - Добрый вечер, мама. - Пришел? - Пришел. - Пешком? - Пешком... - Проголодался небось? - Проголодался. - Подожди, сейчас все соберутся. Я подождал, пока собрались все. Никто не удивился моему приходу. Как никто никогда не удивлялся, если я неожиданно уходил... Не спрашивали, где был, что делал, почему вернулся в отчий дом, - лишний рот за столом... Я снял с гвоздя старый кожух, завернулся в него и пошел в глубь двора соснуть. Словно до тех пор по-настоящему не спал. Я думал, что сон сморит меня сразу. Но прошел и час, и другой, и третий, пока наконец сон сжалился и сомкнул мне веки. В листве шелестел ветер. Уже не было посреди двора тополя, под которым я вырос. Я всматривался, надеясь увидеть его стройный ствол, верхушкой упершийся в небеса. Закрывал глаза в надежде услышать шум его листьев. Но так его и не увидел, так и не услышал шелеста тополиных листьев. Видел лишь усыпавшие небо звезды и обступившие меня скрюченные, узловатые стволы акаций. Свежий сырой ветер пронизывал меня до костей. Я словно вымывал из себя воспоминания о городе. Мне снились сны. Стояла, помнится, середина августа. Кончилась жатва, подошла к концу и молотьба. Село набиралось сил перед началом осенней пахоты, перед уборкой кукурузы... Я думал: у меня около ста сорока лей; вот они на груди, завязанные узелком в носовой платок, чтобы не украли. И чтобы про них не узнали дома. Каждый поспешил бы выпросить себе хоть немного. Через месяц в городе откроются школы. И я должен осуществить свою мечту. На деньги, заработанные у Бэникэ, я протяну месяцев семь. Хватит с избытком. Правда, понадобятся еще книги и одежда. Э, как-нибудь выкручусь, какого черта... Я решил учиться в Турну. В Турну никто не видел, как я таскаю на закорках Бэникэ-младшего. Руки, правда, у меня все еще в ожогах. Зато ногти уже отрастают и скоро сравняются с кончиками пальцев. К началу школьных занятий следы моего пребывания в дубильне должны пройти. Кожа опять станет чистой. Да. Событие, о котором я вдруг вспомнил, произошло днем раньше. Это число крепко заселю у меня в памяти. Дело в том, что дома в тот день царило большое оживление. Брат Ион не находил себе места. Завтра день святой Марии, мамины именины. Но мысли Иона не о маме, не об ее именинах... В день святой Марии на окраине Турну открывалась большая ярмарка. Весь год сельские парни и девушки только и думают что об этой ярмарке - то-то повод поразвлечься. Загодя строят планы предстоящих увеселений. И полгода спустя все еще вспоминают, что видели и как провели время сами, что слышали от других... Как на иголках и сестра Рица!.. Ей страсть хочется на ярмарку. Она уже большая. Из всех моих сестер одна Рица такая полненькая и пухленькая. Этой весной ее приняли в хору. По воскресеньям она ходит с парнями на холмы. Если девушку или парня приняли в хору, им уже разрешают самостоятельно ехать в Турну на ярмарку, мир посмотреть и себя показать. Младшая из сестер, Елизабета, ходит от одного к другому и канючит: "Братик, привези мне фарфоровую куклу...", "Сестричка, привези мне фарфоровую куклу". Брат Штефан не выпрашивает кукол. Он сам мастерит себе игрушки. Прутик, на который он уселся верхом, - это уже конь-огонь, из ноздрей пламя пышет. Палка с привязанной тряпкой, найденной в куче мусора, - это уже полковое знамя. Летом неподалеку от села проводились маневры. Вот мой братик и насмотрелся на солдат со знаменами. Теперь у него с дружками только и игр что в солдаты. Игрушек он не просит, ему нужно совсем другое: - Братик, а мне привези каш... Каш - это нечто вроде клейстера, вернее, студня, приготовленного из вареной и створоженной массы, куда добавляют чуточку сахару. Каш очень вкусен, настоящее лакомство. Прежде им торговали по селам продавцы браги - турки или болгары, приезжавшие из города. После войны, принесшей нам холеру, турки и болгары пропали. Но дети не забыли любимого лакомства. Хочется им каша, просят привезти. Вот и Штефан просит, хоть и не знает, что это такое. Брат Ион и сестра Рица жаждут побывать на ярмарке. Но для этого им нужны деньги. Оба крутятся возле меня. - Дарие, ты что же, так ни одного бана в городе и не заработал? - Ни одного. Я креплюсь. Решил не давать им ни гроша. Пусть сами добывают, коли надо. Да они больше и не пристают. Брат Ион смотрит на меня презрительно: - Ну и жмот! Как бабка из Кырломана... Рица обходится со мной еще суровей. Долго смотрит на меня, особенно на мои ноги. Разглядывает на левой ноге сбитые, кровоточащие пальцы. И произносит сквозь зубы только одно словцо. Одно-единственное слово бросает мне в лицо: - Хромоногий... Прежде это слово обжигало меня, как удар кнута. А теперь мне наплевать. Меня давно уже так обзывают. Я привык. - Ну и что? Денег все равно не получишь... - Значит, есть деньги? - Нет, да если бы и были, тебе бы не дал... Сестра ушла надувшись. Не знаю, как они исхитрились, что придумали, только к вечеру их злость поостыла. Деньги для ярмарки нашлись. Как я потом узнал, каждый обязался попу Бульбуку отработать две недели на уборке кукурузы, и всего за две леи! Билет на поезд туда и обратно стоил девять сто банов. Значит, на все прочие траты оставалась одна лея и десять банов. Такую кучу денег не придумаешь, как и истратить! Они не простили мне, что я не дал взаймы. Радовались, что разжились, но мне прощения не было. Посмотрят на меня - как палкой огреют... И Рица, и Ион, и другие - больше половины села - в лихорадочном волнении. Еще бы! Завтра в Турну ярмарка, а они любой ценой стремятся туда попасть. И поедут... Только госпоже Полине, жене нашего двоюродного брата Димозела, ярмарка ни к чему. Она была там в прошлом году. И в позапрошлом, вместе с мужем Никулае. А теперь не едет. Никулае лежит, вытянувшись, на постели, - неподвижный, похолодевший, с распухшим горлом. Мать сообщает мне: - Нынче утром помер твой двоюродный брат Никулае!.. - С чего вдруг? - Отравился... Никулае Димозел привез, жену из города. Одел с иголочки. Сам тоже приоделся. Выстроил дом у самого шоссе. И перевел его на имя жены. - Дом на мое имя запиши, слышь, Никулае? Чтоб я с пустыми руками не осталась, если с тобой что случится. Сам ведь меня из города взял, на деревенскую муку. Вот и пусть за мою несчастную жизнь мне хоть какое утешение будет. Мог ли Никулае пойти против ее желания? Не мог... Вот и получилось - земля под дом куплена на братовы деньги, а записана на имя жены. Дом выстроен на его сбережения, а записан опять на жену. - Да ты не беспокойся, Никулае. Из дому я тебя не прогоню. Мы ведь согласно живем... И верно, жили они в согласии: госпожа приказывала, брат подчинялся. Как же тут не в согласии жить? Каждый день хорошая еда, каждый день новые платья, туфли... У Никулае завелась дурная привычка. Вроде как из-за горла все и началось. Привычка эта и за другими водилась. Особенно за сельскими чиновниками. Сидит он, бывало, на своей почте. И вдруг чувствует - пересохло в горле, першит. Мыслимое ли дело - целый день горбиться за столом, корпеть над бумагами, когда в горле першит? Тем более что промочить его - проще простого? Почувствовав, что першит в горле - а ощущение это появлялось довольно часто, - Никулае Димозел поднимался со стула и говорил Войку, почтальону: - Подойди к телефону, если позвонят из управления. Главное почтовое управление находилось в Турну. Оттуда жителям нашего села и всем, кто жил по долине Кэлмэцуя, пересылали и письма от призванных в армию сыновей, и извещения из банка об уплате процентов... Димозел переходил через дорогу - аккурат напротив собственного дома его всегда ждали широко распахнутые двери корчмы Томы Окы, открытой с утра до вечера. - Эй, Тома, стаканчик тесковины*! ______________ * Тесковина - крепкий напиток из виноградных выжимок. Опрокинув стаканчик-другой, брат чувствовал облегчение. - Плесни еще, Тома! И Димозел, сдвинув котелок на затылок, возвращался на рабочее место. Составлял счета. Писал. И снова чувствовал сушь в горле. Опять переходил шоссе и заглядывал в корчму. Поначалу его прогулки от почты до корчмы и обратно были не слишком часты: два-три раза утром, еще два-три - после обеда и разок вечерком, на сон грядущий... Потом прогулки участились. Посидит на почте часок - и в корчму. Потом повадился бегать через каждые полчаса и под конец - каждые пятнадцать минут. Жалованье Димозел получал немалое, да ежели каждый день его разменивать и швырять мелочь в корчме на стойку - никаких денег не хватит... А привычка уж завелась, отделаться от нее трудно! Можно, конечно, если захотеть! Однако для моего брата это оказалось невозможным... В один прекрасный день на почту нагрянул инспектор. - Открой кассу! Никулае открыл. - Считай деньги! Никулае сосчитал. - Открой табачный склад! Открыл Никулае склад с табаком. Пересчитал оставшиеся пачки. - А теперь открой и шкап с марками и полисами! Проверили и там. Подсчитал инспектор цифры. Подвел итог. Никулае Димозел сидел рядом, бледный как смерть. Хорошо еще, инспектор оказался его старым приятелем. - Слушай, дорогой, мне не хочется быть причиной твоих несчастий. Однако в кассе у тебя недостает двух тысяч двадцати двух лей. Я задержусь здесь на денек-другой. А ты раздобудь деньги и верни на место. Иначе я буду вынужден составить протокол и потребовать твоего ареста за растрату казенных денег. Никулае Димозел поблагодарил. Прошел в комнату к жене, госпоже Полине, и поведал ей о случившемся. - Ну и что же? Зачем ты мне все это рассказал? Я-то тут при чем? Сам пропил, сам и верни... - Но мне неоткуда взять. Я и так задолжал, покупая участок. И когда дом строил. С долгами-то я расплатился. Правда, участок и дом записаны на твое имя, но ведь платил за них я заработанными мной деньгами. Где теперь мне взять взаймы, да еще такую сумму? Сама посуди - две тысячи двадцать две леи. Кто мне такие деньги под расписку одолжит? У нас выход один: занять деньги в банке, а ты, как владелица дома, за меня поручишься. Дом мы заложим... - Что? Заложить мой дом? Это чтобы ради тебя я заложила свой собственный дом?! Да что я, с ума сошла? И не подумаю. Выпутывайся как знаешь... - Да ты погоди, Полина. Подумай до завтра. Госпожа Полина подумала. Однако вовсе не о том, как заложить дом. Совсем о другом. Переоделась, переобулась, причесалась, надела шляпу, прихватила свою сумочку и, как была в короткой и узкой в шагу юбке, словно стреноженная, засеменила к станции. Взяла билет, села в поезд и укатила к родственникам в Рушь... Никулае не терял присутствия духа. Ждал, что жена вернется. Каждый час приходили и уходили поезда, которыми она могла бы приехать, но госпожа Полина так и не приехала. Никулае пошел в корчму. Там еще никто не знал его тайны. Как обычно, заказал тесковины, потом еще и еще - и все целыми стаканами. Промочив горло, вернулся на почту... Инспектора не было - он пошел на станцию поесть... На кухне в шкафу Димозел отыскал большой ком каустика. Взял и растворил в кружке воды. Закурил. Выкурил одну сигарету. Потом еще и еще. Выкурил несколько пачек. Курил всю ночь, до рассвета. Прежде в его доме не бывал никто: госпожа Полина с палкой стояла у двери и, покуда не вытрешь с башмаков грязь, не пускала на порог. Теперь Никулае, куря, швырял окурки прямо на ковер. Под утро весь ковер был усеян сотнями окурков - сигареты были выкурены наполовину либо только начаты. Кое-как примятые каблуком, они не все погасли и тлели вместе с ковром. Когда забрезжил рассвет, Димозел выпил каустик. Но умер не сразу. Почтальоны нашли его скорчившимся на постели, с кулаками, прижатыми к горлу. По телефону вызвали госпожу Полину и сообщили о случившемся. - Никулае нынче ночью отравился, - прошептал в телефонную воронку писарь. - И что? Умер? - последовал вопрос госпожи Полины на другом конце провода. - Мне очень грустно это сообщать, но другого ничего не остается. Да, он умер. - Вот и прекрасно... И госпожа Полина повесила трубку. Весть о смерти дошла до тетушки Дин