ть добро от реквизиции, он напросился в примары. Обещал служить немцам верой и правдой. Ближе к вечеру Миря вызывает к себе в примарию женщин помоложе, из тех, у кого мужья на фронте. И насилует прямо на столах или на полу. Если они помалкивают, освобождает от поборов. А жене своей только одного ребенка позволил родить, чтобы после смерти наследство дробить не пришлось... На хуторе был учитель, офицер запаса. Он ушел на фронт, оставив дом, жену и двоих детей. Красивая у хуторского учителя жена! Образованная. Дочь мелкого хозяйчика с Олта. Училась в бухарестском пансионе. Может и по-немецки болтать. Первым ее открыл для себя Ганс. А потом уж и Рудольф Бюргер. Отведал Ганс бюргеровской плетки. Утерся, откозырял и удалился. И теперь в доме учителя Биволару что ни вечер устраивает попойки фельдфебель Рудольф Бюргер. Тарарам стоит до самого утра. Иногда среди ночи жену учителя можно видеть на улице - обрядившись в военную форму, она прогуливается с немецким комендантом под ручку. Женщины в разговорах поносят ее, а при встречах отворачиваются. Уже стало известно, что Биволару попал в плен и лагерь находится где-то в Германии. Каждую неделю от учителя приходят длинные письма в распечатанных конвертах. Эти письма читают все: и писарь, и почтальон, и даже стражник из примарии. И все село знает, что в них содержится. Учитель болен и уже потерял надежду на возвращение. Он просит жену окружить детей заботой, пишет о любви, которую питал к ней прежде и хранит до сих пор. - Умоляет быть благоразумной. Развалилась и семья Томы Окы, корчмаря. Умер корчмарь, а вскоре его примеру последовала и жена. Старшие дочери уехали в город. И покатились по скверной дорожке. Младших забрали к себе родственники по матери. Хозяином корчмы и всех хозяйственных пристроек остался Митикэ. - Ну что, поедешь теперь в город учиться, Митикэ? - Какое там ученье, раз отец помер... - И что будешь делать? - Все продам и проем. - А потом? - А там будет видно, что потом. Митикэ продал сараи, амбары, продал и дрова, заготовленные на зиму. Скота на продажу не было - скота корчмарь не держал. Каждый день Митикэ съедал по курице - сам их резал, сам ощипывал и зажаривал. Но скоро куры перевелись. Тогда сын корчмаря продал оконные ставни. Потом двери и окна прямо с наличниками и косяками. Еще раньше продал буфетную стойку, стаканы, бутылки и бочки, что стояли в погребе. Одежду родителей роздал цыганам. Продать ее не вышло. Кому охота покупать рубахи чахоточных? - Ну как, Митикэ, есть еще что жевать? - Больше нечего... - А работать не собираешься? - Не-е. Работа - это не по мне. Тятька был корчмарь. Я - сын корчмаря. Мне не пристало работать... - Что ж тогда делать будешь? - Терпеть. - До каких же пор? - Пока не помру. Я думал, он шутит. Но Митикэ Окы не шутил. Прошла осень, наступила зима. Трещат морозы. В самой теплой комнате - без окон, без дверей - Митикэ постелил охапку соломы. Лежит на соломе и ждет. Подле него - кувшин с водой. Время от времени берет Митикэ кувшин, подносит ко рту. Отпивает глоток и ставит на место. И опять лежит не двигаясь. Пошел по селу слух: Митикэ Окы лежит на соломе и смерти дожидается... - Захворал, что ли? - Да нет, не захворал. Только во что бы то ни стало помереть хочет. - Как же можно помереть, коли здоров? - А что тут такого, ежели в рот ни крошки не брать. Терпишь-терпишь да в один прекрасный день и окочуришься... Так вот и помрет сын корчмаря с голодухи. - Да нешто это можно? Тоже небось человек! Нешто можно допустить, чтоб парнишка с голодухи помер?! Нужда в селе безмерная. Немцы забрали все, что только можно забрать. Даже землю, и ту всю перерыли - проверяли, не утаил ли кто кукурузу. Люди ждали этого. И так все умело припрятали, что немцы ни одного зернышка не нашли. Несмотря на беспросветную нужду, односельчане, особенно соседи Митикэ, где-то достают кто ломоть хлеба, кто головку брынзы, кто кусок мамалыги. Заходят к корчмарю во двор, пробираются в дом, ищут Митикэ по опустевшим комнатам. И находят наконец. - Вот, милок, принес тебе хлебца пожевать... Митикэ лежит как лежал, не ворохнется. Едва благоволит слово молвить: - Не надо, дядя Панайте, в милостыне не нуждаюсь. - Смотри, помрешь, Митикэ... - Этого только и жду... - И не жалко себя? - Нет, не жалко. Тятька помер, вот и я помру. Не хочу, чтоб видели, как я работать пошел. Я сын корчмаря, ужель непонятно? И чтоб мне в услуженье идти? То к одному, то к другому? Выбиваться из сил в непогоду, на ветру, под дождем? Не! Лучше смерти дождусь... - Что ж, жди, Митикэ, жди и дождешься. Приходили навестить Митикэ и бабы. - Послушай, Митикэ, дружочек, вот я тебе крынку молока и три яйца принесла. И мамалыжки прихватила кусок. Кушай, миленький... Это тетушка Цынцу, вдова самого последнего на селе бедняка, собрала еды для Митикэ Окы. - Благодарствую, тетушка, я не ем. Помереть хочу... - Так-то, сынок, и впрямь помереть недолго... Голос у Митикэ совсем глухой. Глаза потухли, щеки ввалились. Придут люди, соберутся у окна с выставленными рамами, поглядят-поглядят на Митикэ, да только плечами пожмут. Едва ли найдется в селе человек, кто не приходил бы навестить Митикэ, не принес поесть. Иногда принесенный кусок, хлеб или мамалыгу клали возле него, прямо на солому - авось одумается и съест, голод не тетка... Не одумался Митикэ. Еле-еле уж языком ворочает. Голос слабый стал и глухой, словно из глубокой ямы... - Так и не хочешь поесть, Митикэ? - Не хочу... - Помрешь ведь, слышь, Митикэ? - Помру... Он закрывает глаза. Ни с кем не хочет говорить. Вот уже три недели, как сын корчмаря не брал в рот ничего, кроме воды. А зима стоит суровая. Мороз лютый. В доме без окон и дверей ветер так и гуляет. Посвистом свищет. Однажды утром Митикэ нашли мертвым. Сбылось его желание. Дождался, прости господи!.. - Что ж с Митикэ-то делать, господин писарь? - Это с племянником-то моим? - Митикэ писарю племянником доводился. - А что делить? Хоронить... На чердаке корчмы разыскали засыпанные пылью доски. Митикэ и их бы продал, кабы знал. Сколотили гроб и похоронили Митикэ. Без всяких почестей. Время движется. Медленно, с трудом, но движется. Нападало снегу. Намело здоровущие сугробы. Немцы нащупали склады и амбары помещика из Сайеле, битком набитые зерном. Рудольф Бюргер распорядился: - Завтра утром подать триста подвод для перевозки зерна на станцию! Писарь составляет список. Дезертиры от работы освобождаются. Освобождаются и сельские богатеи, деньгами откупившиеся от мобилизации. Вся работа легла на плечи женщин, чьи мужья где-то в Молдове сражаются с немцами. Триста женщин, молодых лет и постарше, собравшись на главной улице села, дрожат в снегу возле своих волов. Писарь проверяет, кто явился. Проверка закончена, и длинный, бесконечный караван трогается с места. Сначала идет подъем в гору к имению Сайеле, волы с подводами пробиваются через заносы и сугробы. Женщины разгребают снег. Спотыкаются, валятся с ног. Вновь поднимаются. Плачут по-бабски, ругаются по-мужицки. Лютует мороз. Потрескалась кожа на руках и губах. Налетит ветер, полоснет как бритвой по лицу, по обмотанным в тряпки ногам. А ты знай иди - вперед, вперед! В корчме у Бучука пьют и веселятся писарь, примар и другие чиновники. Платит за них угодливый люд, освобожденный от трудовой повинности. Нашел сюда дорожку и Рудольф Бюргер - опрокинуть в глотку стаканчик-другой. Весна. Скоро пасха. Ион заявляется домой с ошеломляющей новостью. Первой он сообщает ее маме. Чего только не бывало в нашем доме! Нас одиннадцать детей - двое тятиных, от его первой жены; двое - Ион и Евангелина - мамины, от ее первого мужа. А все остальные, рождавшиеся один за другим, - общие. И все же, как только заходит речь о брате Георте или сестре Ляне - один уехал учиться, а другая живет через дорогу у Вертихвостки, - мама называет их "дети твоего тятьки", а когда разговор касается Иона и Евангелины, непременно напомнит - "мои дети". Я спрашиваю: - Мам, разве только они твои дети? А мы тогда чьи? - А вы еще и тятькины. Отец порой сердится - еще бы! А мама грозится: - Вот вырастет мой старшой, женю его и уйду к нему жить... Тебя брошу. И вас всех тоже... Получается, что из всех сыновей, рожденных ею, единственный ее сын - это Ион. К нему-то после разрыва с отцом и собирается она перебраться, прихватив постель, - доживать остаток дней... Эти мысли приходят к ней в минуты плохого настроения, когда находит черная тоска. И вот роковой срок - день свадьбы ее сына - наступил. - И на ком же ты жениться надумал? - Нашел себе девушку в Стэникуце. Ответ маме не нравится. Сама она уже давно решила женить Иона на дочери Янку Бана - нашего зажиточного, богатого землей соседа. Все матери в селе мечтают найти для своих сыновей невест с землей. Но богатых девушек мало, а парней слишком много. И как-то всегда получается так, что землю дают только за дурнушками. Брат мой и слышать об этом не желает. - А кого б ты мне в невесты хотела? Дочь Бана, что ли? Девку с такими губищами я и даром не возьму. - А ты-то на какой жениться собираешься? - Вот сама увидишь. - Да чья хоть она? - Стэникэ Сафту, из сербов. Стэникуц лежит чуть выше Омиды по течению Кэлмэцуя; село это новое, наполовину румынское, наполовину сербское. Когда поселение только-только обозначилось, откуда-то с Дуная пожаловали сербы. Невысокого роста, смуглые лицом, сербы все еще носят свои национальные костюмы. Поначалу они не знали по-румынски ни слова, но потом выучились. Теперь их по разговору от румын и не отличишь, разве только по одежде. Хотя между собой они по-прежнему говорят на сербском. Долгое время сербы блюли себя, не смешивались с румынами. Но дальше - больше: сербские девушки стали выходить замуж за румынских парней. И румыны охотно брали в жены сербиянок. - И сколько за ней земли? - А я знаю? Поезжайте сами и узнаете. - Собой-то пригожа? - Мне нравится. Мой брат - парень ростом высокий, станом гибкий как змея, лицом худощав, с черными, глубоко посаженными глазами. Носит он и усики - тонкие полоски над верхней губой, - и ему очень нравится их подкручивать. Узнаем новость и мы. Радуемся, но не слишком. Еще одним ртом станет больше. А где Ион с женой будут спать? У отца готов ответ: - Разгородим сени тонкой стенкой - вот и еще одна комната под общей крышей. - Так чья, говоришь, она дочь? - Стэникэ Сафту. - Что ж, порядочный человек, - высказывает свое мнение отец. - Я его знаю, у него еще детей куча. Прижимистый мужик! В разговор вмешивается моя сестра Рица: - А как зовут твою сербиянку, Ион? - Оленка, но мы будем называть ее Линой. Я ее так зову. Никто не имеет ничего против. Но никто и не выказывает желания взглянуть на новую родственницу. Родители к женитьбе сына относятся вполне сочувственно, не хотят вмешиваться в жизнь детей. - И когда ты хочешь ее привести? - Завтра вечером. - Приводи, но богатой свадьбы мы сыграть не сможем. - Мне жена нужна, - отвечает брат, - а насчет свадьбы посмотрим... Дни стали теплее. Сошел снег. Ручейки, не успевшие впитаться в землю, побежали в реку. Задымились поля. Скоро зазеленеет травка. Вконец обнищало село. В амбарах - шаром покати. Трудно разжиться не только хлебом, но даже мамалыгой. И все-таки придется наскрести муки на тот день, когда брат приведет в дом невесту, то есть на завтра. Сразу после обеда мама наловила в загончике кур, велела Иону их зарезать, общипала и положила в котел. Горит в печке огонь. Подымается в квашне тесто... По дому разлился запах хлеба - теплого хлеба и горячего куриного бульона. Вот и вечер. Суббота. У нашего дома собираются парни и девушки. Заходят и во двор. Авендря явился с кларнетом под мышкой, но играть пока не играет. В калитке со стороны железной дороги появляется мой брат Ион, явно одуревший от радости, - он ведет за руку невесту. Сестра и мы все, кроме мамы, окружаем молодых. - Добро пожаловать! Мама ждет молодых на пороге. По лицу ее пробегает тень. Девушка, приведенная Ионом, оказалась низенькой толстушкой - кадушка, да и только. Лишь глазки весело поблескивают - как у жеребенка. Она ничуть не смущена. Смотрит нам прямо в глаза и смеется. Будто глупенькая. Зубки мелкие, как у кошки. Мелкие и белые - словно молоко. Маме девушка решительно не нравится. Все же она протягивает толстушке руку и говорит: - Добрый вечер, девонька. Прошу в дом!.. Девушка послушно входит. Заиграл на кларнете Авендря. Собирается хора. В прежние времена приятели брата выхватили бы пистолеты и принялись палить в воздух. Теперь не постреляешь. Еще перед приходом немцев крестьяне закопали свои охотничьи ружья и пистолеты в землю. За железной дорогой пасутся на привязи наши лошади. Они роются мордами в жнивье, выискивают корешки каких-то трав. Отец, прихватив топор, идет перевести лошадей на другое место. За ним увязываются борзые. У нас теперь две борзые: белая и черная с коричневыми пятнами на ляжках. Борзых завел брат, уже когда стал взрослым. Зимой мы уходим с ними в поля охотиться по свежему снегу на зайцев. Случается, повезет, и мы возвращаемся домой с двумя-тремя зайцами за плечами. А бывает, возвращаемся, с чем ушли - с пустыми руками, сетуя на охотничье счастье. Осенью заяц выскакивает откуда-то из-под засохшей травы, желтой, как его шкурка, и прыжками несется прочь. Борзые бросаются следом, гонят ушастого, настигнув, мертвой хваткой сжимают зубами шею. Мы скачем за борзыми верхом. Спрыгнув с лошади, отнимаем у собаки задушенного зайца, кладем в торбу. И двигаемся дальше. Собаки бегут впереди, кичась своей ловкостью. По зимнему снегу заячья охота с борзыми еще увлекательней. Поле, насколько хватает взгляд, белым-бело. Ясное небо стеклянно голубеет. Солнце, словно разъярившись, больно щиплет глаза. Зайцы мечутся по межам. Лапы их, жирные, отяжелевшие, проваливаются в мягкий, как пух, снег. Они не в силах бежать, и мы ловим их без труда. Выдастся, бывало, среди зимы теплый денек, с капелью, моросящим дождиком, а потом вдруг переменится ветер и нагонит стужу - деревья и тропинки обледенеют, заблестят, как полированные. Тогда мы садимся на лошадей и, прихватив борзых, выезжаем в поле, подальше от села, охотиться на дроф. Жирные птицы с отяжелевшими от настывшего льда крыльями взлететь не могут, а по земле, сколько ни беги, от собак не убежишь. Такой дрофы, коли удастся ее изловить, на три дня хватает... Редки стали дрофы. Еще реже встречаются волки, которым негде укрыться со своими волчатами. Земля вся перепахана, пущена в дело. Лишь по берегам Дуная и Олта сохранились жалкие рощицы да клочок леса в низине. Перевелись и орлы. Остались ястребы да коршуны. Водятся еще лисы у обрыва возле Бэнясы, где бьют три холодных ключа с прозрачной как хрусталь водой... Иногда голодная лиса может забраться ночью в курятник, если ее не учуют собаки. Ион с Авендрей однажды подстерегли лису в овраге под обрывом. Мы пасли на жнивье лошадей. Вечером повели их на водопой к роднику. Берег там крутой и весь изрыт дырками - ходами в норы или логовища. Я заметил, как мелькнула в траве и забилась в глубокую нору огненно-рыжая лисица. - Вы тут оставайтесь стеречь, - велел нам Авендря, - а я домой слетаю. Он ускакал верхом и скоро вернулся со связкой перца. Мы нарвали сухой травы, набрали сухого навозу и разожгли у входа в логово костер. Бросили в огонь перец. Густой едкий дым проник в нору. Лиса терпела, терпела, потом, тявкая и визжа, выскочила вон. Мы поджидали ее у входа с палками. И забили насмерть... Шкуру Авендря в базарный день загнал в городе... Наверно, какой-нибудь скорняк сделал из нее воротник на пальто или муфту... Горожане, понаехавшие к нам после того, как в центре Турну упало несколько снарядов, пущенных австрийскими судами с Дуная, щеголяют в барашковых или лисьих воротниках, а женщины, чтобы не поморозить ручек, прячут их в лисьи муфты. Стало быть, сколько женщин с муфтами и воротниками - столько поймано, убито и ободрано лисиц... Чего уж удивляться, что перевелись лисы. Беженцы ходят по улицам вместе, торчат в примарии, часами просиживают в корчмах, в кофейне у Лепки, дуются там в карты на деньги. Валит снег, и нужно расчищать дороги от заносов. На эти работы гоняют полураздетых крестьян. Снегом занесло русло реки и долину меж холмов. Стали поезда. Крестьянам приказано выйти с лопатами расчищать железнодорожные пути, чтобы восстановить прерванное движение. Крестьяне идут и чистят. - А городских почему на работы не гоняют, а, примар? - А как их выгонишь? Городские они городские и есть... Кость тонкая, мешки на спине таскать не могут, с лопатой управляться не умеют... - Зато с ложкой хорошо управляются... Невзлюбили крестьяне беженцев. Только и умеют языком болтать. Раньше болтали, будто немцев в страну ни за что не пустят. Теперь болтают прямо противоположное - немцы, дескать, отсюда никогда не уйдут и никому их не одолеть... Мы слушаем и только разводим руками. Дед Бурдуля совсем одряхлел. Больше трех десятков внуков и правнуков на войну проводил. Видит он хорошо. Да и слышит пока неплохо. Только при ходьбе опирается на палку. И все еще пристает со своими шуточками к девкам и бабам... А в примарии порой не утерпит и вставит словечко: - Немцы от нас за одну ночь уберутся. Вечером еще караулами по селу походят, а утром их уж поминай как звали. И пусть, скучать не будем... Вместо Алистара Мынзу, уехавшего в Молдову - добрался он туда живым или нет, никто не знает, - к нам прибыл новый супрефект, некий Митицэ Босоанкэ - маленький, косолапый, рябой. Прежде Митицэ был офицером, но попал к немцам в плен и уже в лагере согласился перейти к ним на службу. Сам он из-под Турну - сын тамошнего торговца ситцем. С крестьянами Митицэ откровенничает: - Силен немец, братцы, ох силен! Все страны покорит. Нужно немцев держаться, с ними в дружбе жить, заодно... - Хороша дружба - как у седока с конем, - встревает со смешком дед Бурдуля. - Мы заместо коня, а немцы - на нас верхом... Мы внизу, немцы сверху. Какое-то время так оно, может, и будет. Но взбрыкнет однажды конь, сбросит седока, полетит тот в канаву и сломает себе шею. Когда-то сильнее турок никого не было!.. А христиане их аж за Балканы угнали... Во-о-он куда! Так и немецкая власть - недолго продержится! - Тогда русские силу имели, - вмешивается в разговор Лампе Ригополь, учитель, бежавший из города. - А теперь русские взбунтовались, царя скинули, солдаты воевать не хотят. У помещиков землю требуют... Революцию устроили... - И хорошо сделали. Видно, им война да гнет тоже невмоготу стали... Это высказался безрукий с хутора. Пустой рукав болтается у него, как тряпка. Супрефект взъярился: - Тебе что, воля надоела? Могу и в кутузку упрятать... - Этим революцию в России не испугаешь, господин супрефект... Мужики прослышали, что за Молдовой, на всем необъятном пространстве России, бурлит революция, что царя сбросили с золотого трона, помещики бегут, а революция все ширится. Прослышали об этом мужики и с интересом ждут, что будет дальше. А покамест мы замечаем, как нервничают, теряя силы, немцы. Солдаты, те, что едут на фронт в Молдову, либо слишком стары, либо совсем уж молокососы. Непрерывной чередой отправляются на передовую поезда, увозят солдат либо старше, либо моложе тех, кто ехал той же дорогой неделю назад... - Дают немцам прикурить? - Дают. Еще анекдот такой есть: "Мама!" - "Что стряслось?" - "Нашей корове плохо..." - "А что с ней?" - "Да отец с поля идет, шкуру ее на палке волочет..." Этой зимой поохотиться с борзыми нам, да и никому другому, не довелось: запретили немцы. Отец уже привязал лошадей на другом месте. И с топором в руке спускается по тропинке к дому... С недавних пор все село в страхе перед Францем - солдатом из немецкой комендатуры. В селе он появился недавно. Это белобрысый усатый коротышка, припадающий на правую ногу. Он на всех нагоняет ужас. Бродит по улицам, точно пьяный. Кого ни встретит - хрясь плеткой по лицу, по спине, по чему придется. Ему крепко не повезло: их пятеро братьев ушли на фронт. Четверо уже убиты. Его, пятого, ранило в ногу, и теперь он навсегда остался хромым. Франц рассчитывал, что его отправят домой. Но видать, у немцев теперь каждый человек на счету, и Франца только перевели в тыловую часть. Ожесточившись, он вымещает свои невзгоды на каждом встречном и поперечном. И беспрестанно ругается. Беженцы-горожане, знающие немецкий, говорят, что он клянет даже своего кайзера, запалившего пожар войны, которая охватила весь мир. Только можно ли им верить?.. Нынче, шагая по улице, он сталкивается с нашим отцом. Сначала что-то вопит, потом набрасывается на отца с плетью, хватает за плечи и толчками гонит в комендатуру... Хора рассыпалась. Парни и девушки разлетелись, как воробьи, по которым выстрелили из рогатки. Я вырываюсь из толпы и бегу за немцем. Отца приводят в комендатуру. Еще с порога я слышу, как Франц бьет отца. Немцу почудилось, будто отец хотел зарубить его топором... Я вхожу и пытаюсь растолковать все колбаснице Мице. Колбасница разъясняет это немцу. Немцу не хочется признаваться в своей ошибке. Он не хочет поверить, что ни за что избил человека. С окровавленным лицом отец подходит к переводчице и умоляет: - Выручи, госпожа Мица. Гуся принесу. - Принеси двух. - Ладно, двух так двух... Колбасница усаживается между отцом и немцем. Долго квохчет. Наконец немец смягчился. Знаком отпускает нас домой. Мы уходим. Отец шагает впереди, я следом. Свадьба расстроилась. Только двое-трое соседей осталось. Ион со злости хватил несколько кружек цуйки. Лицо у него раскраснелось. Глаза как у волка горят. В ярости мечется взад-вперед по комнате. - Убью! - кричит, изрыгая потоки ругательств. - Успокойся лучше, - говорит отец. - Ну, ударишь одного-двух, а немцы тебя расстреляют. Нам-то какой прок... Он смывает с лица кровь, и мама присыпает мукой глубокие раны. Ушли соседи. Мы остались одни. Укладываемся спать. Для себя и невесты брат устраивает ложе в сенях. Пусть им будет хорошо! К окнам черной спиной прислонилась ночь. Темная, хоть глаз выколи. Наутро солдат Франц зашел к нам во двор. Борзые, свернувшись, лежали под окнами на охапке соломы. Немец подошел и пристрелил их из пистолета. Я вышел на порог и видел, как у собак еще дергались ноги. Отца и Иона трясло, они готовы были броситься на немца. Мама, вся в слезах, с трудом удержала их. Весь день рыскал по селу солдат Франц. Заходил во дворы, стрелял собак. После чего Бюргер отдал приказ, чтоб всех убитых собак сволокли во двор школы. Притащили баграми своих собак и мы. Немец вызвал Бузиликэ и Оанцэ, местных цыган, и приказал освежевать собак. Грэдина, жена кузнеца Оанцэ, прибежала к супрефекту: - Избавь моего мужа от позора, барин, ноги тебе целовать буду... Только пожалей мужа!.. - Приказ немецкого коменданта, тетка, надо исполнять беспрекословно. Пришлось Бузиликэ и Оанцэ обдирать собак, посыпать шкуры солью и развешивать их на веревках, чтоб сохли. Ободранные туши зарыли в землю... Однако на этом наши злоключения не кончились. Это было только начало. Давно остановилась водяная мельница у плотины. - Кто в селе умеет варить мыло? - спросил Бюргер. - Любая баба умеет, - ответил примар. Немцы привезли из города котлы, и мельница стала мыловаренным заводом. Крестьян обязали стаскивать связанных собак на мельницу и тут забивать их палками. На такую кучу собак двух свежевателей оказалось мало - Бузиликэ и Оанцэ не управлялись с работой. - Каждый пусть сам приводит, убивает и свежует своих собак, - последовал новый приказ. Теперь весь прибрежный луг запестрел просоленными собачьими шкурами, растянутыми на солнце для просушки. Под котлами постоянно поддерживают огонь. Бурлят котлы, варится собачий жир пополам с золой и щелоком. Работают на мыловарне женщины из нашего села вместе с детьми, варят для немцев собачье мыло и... клянут их на чем свет стоит. - Коли уж до того дошли, что собачье мыло понадобилось, значит, вскорости и собачье мясо жрать начнут... Скоро немцам конец... Домой в Германию немцы отправляют яйца целыми ящиками. Пустые промежутки засыпают зерном - в каждый ящик плошку пшеницы. - Должно, голод у них там. - Значит, вот-вот войну проиграют. - А вы, господин супрефект, вместе с немцами уйдете? - Уходить? С какой стати? Немцы здесь навечно останутся... И все-таки спеси у супрефекта поубавилось. Поколебалась в нем былая уверенность в победе немцев. Сам он, конечно, помалкивает. Но крестьяне чуют, что душа у него не на месте. Вся долина Кэлмэцуя провоняла варевом из собачьего мяса. Упакованное в ящики мыло едет в Германию. За вагонами тянется смрадный запах... Есть в селе женщины, которые словно забыли и думать о своих мужьях, угнанных далеко-далеко. Многие месяцы прошли с того дня, как объявили мобилизацию. С передовой к нам сюда уже не идут письма. И за линию фронта письма тоже не перешлешь. Время от времени до нас доходят известия, что сражения не прерываются ни на один день, а в газетах сообщают, что в Молдове солдаты гибнут еще и от тифа. Хорошо, что я не поехал в Молдову! - Небось соскучилась по мужу, Иляна? - Соскучилась, дядя Нае, а что толку? - Хочешь, загляну к тебе вечерком, потолкуем? - Загляни. Сначала в пересудах трепали только одно имя, а затем другое, третье - и пошло, и пошло. Митра, жена Михалаке Гаджу, ходит хмурая-хмурая. - Не зайти ли к тебе вечерком, а, Митра? - Лучше и не пробуй, Симион, собак спущу. Мы с Туртурикэ идем мимо ее двора. Тетя Митра стоит у забора. - Куда, Дарие, путь держишь? - К Мэнойу. - На обратном пути стукни, дружок, в ворота. - Мы вдвоем с Туртурикэ будем. - Вот оба и постучите, ладно? Мэнойу живут на северной окраине села. Сам Мэнойу ушел на фронт. На фронте и старший сын. Дома осталась только его слепая жена и три дочери... У Мэнойу мы болтаем с дочерьми, дурачимся. Успехом пользуются только парни постарше, мы лишь поглядываем да хорохоримся. Возвращаясь, стучим в ворота Митры. Повторять не приходится. - Я здесь, дружок... Заходите во двор. Она распахивает калитку и хватает нас за руки. Ведет на сеновал. Вдруг тетя Митра обнимает меня... Мы падаем вниз, словно с высокой горы... И проваливаемся в пропасть... Я поднимаюсь качаясь, словно пьяный. После меня валится в пропасть Туртурикэ. - Завтра вечером опять приходите. - Придем и завтра. - И других приводите. Мы уходим, и щеки у нас полыхают со стыда, со стыда и ничего другого... Сени в нашем доме разгородили стенкой из пайянты. Окна и двери прорезал мой дядя Преда - у нас его не любят, дядя отчаянный болтун и враль. Врет он безбожно, но зато работает славно. Прошло немного дней - и комната для Иона готова. И кровать тоже. В нашем доме назревает скандал. Разразился он в предпасхальную ночь. Ждать, когда зазвонят ко всенощной, не приходится - колокола с церкви давно сняты. Поэтому мы легли спать пораньше и к одиннадцати уже проснулись. Зажигаем лампу, ополаскиваем лица и одеваемся во все лучшее, что есть. Каждый прячет за пазуху крашеное яйцо. Мы облупим их и съедим во дворе церкви после причастия. Все проснулись, умылись и оделись. Только Ион с Линой спят как убитые. Мы стучимся и будим их. - Вы что, не пойдете в церковь? - спрашивает мама. Брат Ион заспанным голосом отвечает: - Нет, мама, не пойдем. - Почему это не пойдете? Хотите, чтоб мы вам пасху домой принесли? Брат, накинув кожух, выходит на порог. - Нет, мама, пасху приносить не надо. Мы с Линой не будем причащаться. Мама не возьмет в толк, что такое он говорит. - Как это не будете? - Так, не будем. - Это что еще за разговоры? - Мы стали адвентистами. - С каких пор? - Да давно уже... Мама опускает голову. Мы идем в церковь. Отец шутит: - Вот не знал, что у меня в доме язычники завелись. Новость оставила его равнодушным... Поп Бульбук по-прежнему не разговаривает с нами. Любить он нас не любит, однако как-то предложил отцу мировую. Случилось это четыре года назад. Мой брат Георге только-только закончил семинарию. Поп стакнулся с Димозелом, почтмейстером, и тот отбил Георге телеграмму: "Приезжай. Отец при смерти". И подписался за маму. Телеграмма ушла, Георге получил ее через час после того, как сдал последний экзамен. Заняв денег у приятелей, купил билет на поезд. И разбудил нас среди ночи стуком в ворота... Отец, зевая, отворил дверь. Георге швырнул посреди комнаты чемодан и разразился руганью. Мы смотрели на него оторопело, ничего не соображая спросонок. Георге красив и высок ростом. На нем черный костюм с белой выпушкой на брюках. Сорвав с головы шапку, он шмякнул ею об пол. И ну орать во все горло: - Что значит это издевательство? Никто из наших ровно ничего не понимал. - Да кто же это над тобой издевается? Тогда Георге выхватил из кармана телеграмму и прочел: "Приезжай. Отец при смерти". Отец расхохотался: - Никто не посылал тебе никакой телеграммы, да и я, как видишь, жив-здоров. Наверно, это проделки твоего двоюродного брата Никулае и попа Бульбука. Я видел, как они сговаривались в корчме у Тома Окы. У попа дочь Думитра, девица на выданье, и он непременно хотел женить на ней моего брата. Георге немного поостыл, и стали они с отцом держать совет. - Раз уж я здесь, пойдем завтра к попу - потолкуем о женитьбе. Мы потеснились и освободили брату местечко на постели, с самого краю у стены. Велико было мое удивление, когда утром я увидел, как Георге чистит зубы узенькой щеточкой, выдавливая на нее из круглой трубочки что-то вроде розового теста. Семинарист оделся, почистился и пошел вместе с отцом к двоюродному брату Димозелу Никулае... Поговорив с Никулае, они все вместе направились к попу. Пришли как раз к обеду. А вернулись домой уже к вечеру. Георге, рассказывая, хохотал до изнеможения. - Поп у вас просто прелесть. Принял нас словно закадычных друзей. Попадья стол накрыла. Принесла цуйки. Мы выпили. Она угощает нас куриным супом. А потом еще жаркое и вино приносит. Съели мы жаркое, запили вином. Думитра даже пирог испекла. А сама все возле стола вертится, щеки нарумянила, томность изображает. Я на нее поглядываю и влюбленным прикидываюсь. К концу обода вышла она кофе сварить. "Так значит, батюшка, - обращаюсь я к Томицэ Бульбуку, - вам угодно, чтоб я стал вашим зятем?" "Угодно, дружок". "То есть хотите Думитру за меня отдать?" "Хочу, дружок Георгицэ, как не хотеть". "А что еще даете, батюшка, к Думитре в придачу?" "Ну как же, дружок, два погона земли даю". "Слишком мало, отец Бульбук". "А чего бы ты хотел, Георгицэ, дружок?" "Да не так уж много, отец Бульбук". "А к примеру, дружок?" "А вот что - давай, батюшка, пятнадцать погонов". "Да у меня, дружок, и всей-то земли погонов двадцать". "Знаю, батюшка". "А еще чего?" "Да чего ж, батюшка, - поставь нам новый дом, дай волов, коров, а сверх того... свой приход в придачу". "А сам-то я что делать буду, дружок?" "А сам, батюшка, при мне останешься - помощником моим..." "Да ты небось шутишь, Георгицэ?" "Какие шутки, батюшка. До шуток ли мне?" "Послушай, дружок, ты часом не хватил лишку?" "Может, и хватил, батюшка, только я все заранее рассчитал, перед тем как к тебе идти". Попу крыть нечем. Завертелся, как на угольях. А Думитра в сенях торчала, возле дверей, весь разговор слышала. Горько ей стало, выбежала во двор. К пруду, где ивы, чтоб никто не слышал ее рыданий... - А поп Бульбук? - Поп с лица серый стал, ровно земля. Понял, что я над ним потешаюсь. А мы еще вина выпили. Поднялись из-за стола и откланялись. Брат-семинарист вынул из кармана фотографию, показал нам: - Вот на ком я женюсь. Девушку Мэриоарой зовут. Мы посмотрели на карточку. У девушки большие удивленные глаза, длинные косы падают на плечи. Вечером брат уехал в Бухарест - туда, откуда примчался. Вскоре прислал письмо, что женился. С той поры мы его не видели. Знаем, что поселился где-то в предгорьях. А поп Бульбук все еще сердит на нас. Не злобствует, как прежде, не ругается, но и взглядом не удостоит. В крещенье по-прежнему с благословением не зайдет, наш дом стороной обходит. Да мы уж и привыкли. Вот уже несколько лет, как в соседних селах объявились адвентисты. Что же это такое - адвентисты? Вскоре все разъяснилось. В Секаре отправлял службы сын нашего попа, с грехом пополам закончивший семинарию. А в Сайеле священником назначили моего двоюродного брата Лаура Даудеску, который взял-таки в жены дочь Бульбука - Думитру. В Бэнясе свой поп - батюшка средних лет, который до прошлого года считался человеком порядочным, но хватило его ненадолго. Священники из окрестных сел с народом обходятся круто: дерут большие деньги за крестины, за венчание, за отпевание. Пока святому отцу в ручку не сунешь, покойника из дому не вынесешь. Собрались как-то крестьяне, разругались с попами и отправились в город с жалобой. Протопоп их по головке не погладил. И так сказал: - А на что, по-вашему, священнику жить? Жалованье мизерное. Оттого им трудно приходится. А вы как хотите. Не нравится - можете в церкви не венчаться, детей некрещеными растить, покойников без отпевания хоронить! Протопоп - мужчина крупный, дородный, из Сяки прислан, что в долине Дуная. Ездит в коляске. Как в коляску влезает - рессоры прогибаются, того гляди лопнут, а с лошадей, даже если шагом тащатся, пена летит клочьями. Пузо у протопопа что мешок... Вернулись ходоки ни с чем, вконец расстроенные. Осенью братья Йовицойу из Секары поехали в Бухарест, к весне домой воротились. Привезли в торбах книг, стали народ собирать и беседовать. "То учение, которое попы в церквах проповедуют, нехорошее, - толкуют братья. - В святых книгах другое написано". И разъясняют крестьянам, как правильно понимать церковные книги. Эти крестьяне теперь в церковь ни ногой. Рожают им жены детей - они их не крестят. Женятся, умирают - тоже попов не зовут. Один из братьев раскрывает книгу и читает нужную молитву. Переполошились попы. Новое учение быстро вширь пошло. В каждом селе чуть не половина крестьян в новую веру обратилась. Кинулись попы за помощью к префекту, тот приказал жандармам арестовать еретиков и доставить в префектуру. Однако сколько ни кричал префект на крестьян - и сами они, и жены их, и дети остались в новой вере неколебимы. Засадил их префект в подвал и держал там на одной воде. А крестьяне и во мраке хором пели свои псалмы. Весь город сбежался к решетчатому забору префектуры и в изумлении слушал истовое пение затворников. Пришлось префекту ночью перевести их под конвоем в тюрьму. Прошло еще немного времени, и уже все заключенные - конокрады и охотники до чужих кур - распевали вместе с адвентистами их гимны, разносившиеся из-за тюремных стен по всему городу. Пел с заключенными даже сам начальник тюрьмы Ойкэ. Тогда префект перевел крестьян в жандармское управление. Распорядился утром бить, в обед бить, вечером снова бить и в полночь опять же бить. Но все было тщетно, крестьяне отказались вернуться к прежней вере. И их - оборванных, ослабевших от голода - выпустили на свободу. Гонения со стороны префектуры никого не устрашили. Число адвентистов продолжает расти. - Чего же они хотят? - Да ничего. Считают, что земля, звезды и луна - творение рук божьих, и проповедуют, что на этом свете нужно жить честно и справедливо. И верят, что тогда двери рая сами отворятся перед тобою. И незачем платить подати попам и ходить в церковь с облупившимися ликами святых на стенах. Невестка моя Лина решилась стать адвентисткой еще до замужества. И после свадьбы она, не сказавшись Иону, наведалась в Секару и вернулась оттуда уже обращенной. Склонить к новой вере Иона ей не стоило большого труда. Решение свое они держали в тайне. И только в пасхальную ночь пришлось объявить о нем во всеуслышание. Маме вспоминается дедушка, его сивая борода и псалтырь, который он читал по вечерам при свете коптилки. Сама мама не то чтобы очень верит попам. Нам, своим детям, она не устает внушать, что надо остерегаться дурных людей, не велит красть, лгать и зариться на чужое добро. Она верит, что бог вездесущ - он в воздухе, которым мы дышим, в траве, растущей вокруг, в звездах и в солнце. В церковь она ходит по глубоко укоренившейся привычке: коли держались веры родители, деды и прадеды, значит, так тому и следует быть. И все же отречение Иона расстроило ее. Мы подходим к церкви. С большим трудом протискиваемся внутрь. Церковь гудит как улей. В подсвечниках зажжены восковые и сальные свечи; расплавленный воск и жир капают нам на головы, застывая в волосах, на плечах, на спинах. Где-то в глубине, возле алтаря, курятся кадильницы с ладаном. Густо валит дым, но ладан хорошо пахнет и забивает тяжелый дух от тесно прижатых друг к другу, чуть ли не сплющенных тел. Служба еще продолжается. В алтаре, за иконостасом, церковные служки крошат хлеб в большие чаши с вином - готовят пасху для причастия... Хор поет "Христос воскресе". Поп возглашает: - Христос воскрес! Прихожане в один голос отвечают: - Воистину воскрес! Я ступаю по чьим-то ногам, кто-то больно придавил мне ногу... Начали обряд причащения. Чтобы подойти к алтарю, где служка держит в руках чашу с хлебными крошками, смоченными вином, - пасхой - и деревянную ложку, нужно пройти мимо попа. Поп помажет тебе миром лоб, протянет для поцелуя руку, и только потом, протиснувшись дальше, ты оказываешься возле служки. Протягиваешь руку, берешь ложку, зачерпываешь из чашки и кладешь пасху в рот. Жуешь и проглатываешь. Лишь после этого можно достать из-за пазухи яйцо, облупить и съесть. Кончился великий пост. Всю церковь от стены до стены поп велел перегородить длинным рядом столов, заставив подходы к чаше с пасхой. Теперь к ней можно подступиться, только пройдя мимо попа и получив миропомазание. На столе возле попа - толстая раскрытая книга. Приблизившись к попу, глава семейства вынимает из кармана лею и отдает ее служке. Тот записывает имя дарителя в книгу. Приняв миропомазание, прихожанин получает доступ к причастию. Один за другим члены семьи, помазанные миром, допускаются к алтарю. Причастившись, через боковую дверь выходят из церкви во двор. Коли есть охота, можно остаться поболтать с односельчанами, нет охоты - спешат домой разговляться. Мы пробиваемся поближе к попу. Однако прежде нас поспевает Павел Ильюцэ с женой, сыном и невесткой. У Ильюцэ единственный сын - Райчу. Его женили несколько недель назад, перед самой пасхой. Вынув из кармана лею, Павел Ильюцэ протягивает ее служке. И проходит с женой к алтарю. Хочет пройти и сын Павла. Но поп останавливает: - Давай лею! - Так отец уже заплатил. - Отец само собой, а ты тоже плати, сам глава семьи. - Да я, батюшка, и не венчался еще, на тот уж год отдам. - А я тебя к причастию не допущу. - У меня, батюшка, и леи