коне грозно сидит, как Петр Великий при казни стрельцов. -- Егор, начинай! -- кричит Персюк дьякону. Егор Иванович заложил руки в карманы по манере новых ораторов и, не вынимая их, прошелся туда и сюда возле гроба, обдумывая, и вдруг выхватил одну руку, простирая к покойнику: -- Товарищ! И запнулся, имя товарища ему неизвестно. Шарит глазами вокруг, не подскажет ли кто-нибудь, но никто не хочет помочь дьякону, имя покойника никому не известно. Пелагея Фоминишна, бегая всюду, расспрашивает, даже раскраснелась: решительно никто не знает имя покойника. А дьякон не совсем еще отстал от обряда и понимает, что нельзя же хоронить, не зная даже имени человека. Но что же делать, никто не знает. "А впрочем,-- мелькнуло дьякону,-- это ведь я по-старому думаю, а раз он был пролетарий и соединился со всеми пролетариями, то имя ему стало общее пролетариат; это все от непривычки мыслить по-пролетарски, нужно всегда мыслить коллективно, имя ему пролетариат пли покойный товарищ". Он и хотел сказать прекрасное слово Покойный Товарищ, но какая-то финтифлюшка, обязательная в речах новых ораторов, вывернула простые слова: Покойный Товарищ -- на совершенно другое и не бывалое ни при каких похоронах, ни в какой стране, вместо "покойный товарищ" дьякон сказал: -- Товарищ Покойник! -- Ну, брат, спасибо,-- заговорили возле Крыскина,-- живой покойнику не товарищ, это не партия. -- Товарищ Покойник! -- продолжал дьякон уверенно и бодро.-- Ты пал жертвой озлобленной буржуазии, и вот вам всем пример: ежели вы будете сидеть сложа руки и оставите в покое жить буржуазию, вы заслужите участь Товарища Покойника. И пошел, и пошел, повторяя Товарищ Покойник, довольный своим необыкновенным открытием обходиться без имени. -- Товарищ Покойник не сидел сложа руки,-- сказал он в заключение,-- он выступал активно, и вот вам результат.-- Выхватил обе руки из карманов и кончил: -- Вот вам результат! -- Стой, Крыска, слышал ты, как же так это выходит, понимаешь ты? -- Понимаю,-- отвечает Крыскин. -- А я не понимаю: ведь он же не сидел сложа руки? -- Ну так что? -- А сказано, ежели кто будет сидеть сложа руки, тот заслужит участь Товарища Покойника. -- Ну и заслужил. -- Как, ведь он же активно выступал, а не сидел сложа руки? -- Вот дурак, ничего ты не понимаешь, Кобылка, он хотел сказать, что Товарища Покойника все равно заслужишь, будешь сидеть сложа руки или выступать активно, не миновать никому участи Товарища Покойника. "Смеются!" -- горько думает Алпатов. Вдруг смех остановился. С той стороны огромной площади, где барышники, не обращая внимания на похороны, торговали у мужика сивую клячу, смерч завернулся огромным столбом и, набежав сюда, к Карлу Марксу, выбросил из себя автомобиль, в нем стоял молодой человек с пепельным лицом и всеми кривыми чертами лица. Ледяным голосом крикнул молодой человек: -- Смерть! Все в страхе примолкли. -- За одну голову этого товарища мы возьмем тысячу голов: смерть, смерть! "Тысячу любимых кем-то и по-своему названных голов за одного неизвестного, никому не нужного Товарища Покойника,-- думал Алпатов в последнем отчаянии,-- когда же наконец моя мука кончится и я умру по-настоящему, не будет хотеться драться, и я прошепчу свое окончательное: "Помяни мя, Господи, егда приидеши во царствие Твое!" Белый пар изо рта страшного оратора начинает падать снежинками, скажет: смерть! -- и густеет снег, и падает, и сам он все растет и белеет, и вдруг, выходит, это не человек, а очень высокий белый медведь оказывает на стройного блондина, стоит на задних лапах, а передними все машет и машет, разбрасывая снег во все стороны. В ужасе все жмутся к мужику с топором. -- Нехай, нехай,-- говорит он. -- Вали его, бей! -- Нехай, нехай подходит! -- Ну, бей же! -- Нехай, нехай! -- Дай-ка свой топор посмотреть,-- говорит спокойно белый медведь. И тот отдает, а сам видит смерть в лицо и все-таки повторяет: -- Нехай, нехай! -- Шубу, шубу! -- кричит в ужасном ознобе Алпатов. Шубой своей прикрывает жалостливый старик, похожий на Лазаря, Алпатова, но озноб и внутри, и снаружи от падающего снега не дает ни минуты покоя учителю, а буланая лошадка с темными пятнами вокруг глаз едва ли дотащит в больницу. Шубой белой всю ночь садится снег, белеет сначала на крышах, потом и озими, зеленея, сереют и к утру тоже белеют ровно, и даже высокое жнивье и полынки, все закрылось, только чернела середина живой еще речки, принимая в себя белый снег. К восходу снег перестал, мороз усилился, схватывая все больше и больше живую воду у заберегов. Ярко солнце взошло. Краснобровые черные птицы вылетели из болот на верхушки белых берез. Все сияло, блестело, сверкало, и в этом сиянии, в славе великой стала река. XI СКАЗКИ МОРОЗА Никто из наших стариков не запомнит инея такого, как в девятнадцатом году нашего века, и не приходилось в книгах читать, что бывает такое. Целую неделю он наседал, и в конце ломались ветви и верхушки старых дубов. Особенно в березах было много погибели: начиналось обычной сказкой, но потом березка склоняла все ниже и ниже оледенелые ветви, казалось, шептала: "Что ты, Мороз, ну пошутил и довольно",-- а Мороз не слушал, гнул все ниже и ниже их ветви и наговаривал: "А вы думаете, сказки мои только забава, надо же вам напомнить, какою ценою мне самому сказки даются, испытайте жизнь, а потом я верну вам и сказку, и как вы тогда ей обрадуетесь! А то вы засиделись, вас надо немножко расшевелить". И, уродливо изогнутые, глыбами льда загруженные, падали верхушки молодых, а старые ломались в стволах пополам. Телефонные и телеграфные проволоки стали толще векового дуба, рвались, падали, их подбирали и увозили проезжие. Когда телефонная сеть совершенно погибла и от нее остались только столбы, в газете "Соха и Молот" было назначено за расхищение народного имущества большое наказание, как говорили в деревне: лет десять расстрела. После инея бушевал всей мощью своей хозяин древней Скифии буран. Засыпаны снегом деревни, поезда в поле остановились, и от вагонов торчали только трубы, как черные колышки. В нашем засыпанном селе крестьяне работали, как на раскопках курганов, и вечером так странно было с вершины сугроба в прорытой внизу траншее увидеть огонек. Стоишь и смотришь, как там под снегом при огоньке дедушка лапти плетет, там мальчик читает книжку, а вот там -- как страшна временами бывает наша зимняя сказка! -- там лежит покойница: в самый сильный буран в горячке, в одной рубашке вырвалась из хаты женщина, за нею гнались, но потеряли в буране, только неделю спустя, когда все успокоилось, розвальни наткнулись на тело в снегу. В поломанных березах против окна нашей школы, изуродованных инеем, засыпанных бураном из снега и веток так дивно сложилось лицо дедушки Мороза и так явственно, что мальчики в библиотеке, куда заходили за книгами, постоянно указывали в окно и говорили: "А дедушка все смотрит". "Нет, не забава сказка моя,-- говорит детям Мороз, -- теперь вы узнали, какою ценою она достается, ну и слушайте сказку по-новому". Про деда Мороза в засыпанной снегом избушке складывает сказку старый человек малому, и время, -- это было некогда,-- и место забыты: при царе Горохе, в некотором царстве, в некотором государстве. Такое великое и простое, как все великое, чудо у людей совершается: они забывают время и место, старый и малый идут за святою звездой, и это чудо называется сказкой. Высоко горит над избушкой звезда; а за нею идут по снежной равнине волхвы, как-то, бедные, не замерзнут, как-то но утонут в таких снегах,-- нет, идут по снегам за новым заветом в тишине ночной за звездой. Но вот померкла в тучах звезда, и волхвы заблудились, хотят в одну сторону там начертана ветхая заповедь для мужа: вози! -- хотят в другую -- там другая заповедь: носи! -- для жены, и нет никаких больше путей, как только вози и носи. Назад вернулись волхвы, спиной к потемневшей звезде, идут по своим следам в прошлое, утерянное возле Авраамовой хижины, там где-то просто вьется тропа, выводя на широкий путь всех народов. Идут назад, о, как тяжко жить, когда и волхвы идут назад по своим же следам! Скорей же, покажись из-за туч, наша звезда, освети опять дорогу волхвам. Явись, желанное слово, и свяжи неумирающей силой своей поденно утекающую в безвестность жизнь миллионов людей! Вот кончается день короткий, и ночь хочет уздой своей остановить мое посильное дело, но я и тьма -- мы не двое, а будто кто-то третий, голубой и тихий, стоит у окна и просится в дом. Голубем встрепенулась радость в груди: или это день прибавляется, и вечером голубеют снега, и открывается тайная дверь, и в нее за крестную муку народа проходит свет голубой и готовит отцам нашим воскресение? Свете тихий! Но не ошибаюсь ли, какое сегодня число? Только что прошел Спиридон-солнцеворот. Рано, нельзя говорить, всякое лишнее слово до времени только освещает кресты на могилах нашей равнины, а желанное наше слово такое, чтобы от него, как от солнца, равнина покрылась цветами. XII КОНТРИБУЦИЯ Завалило снегами поля, без осадки пуховые горы были по сторонам дороги, встречному издали кричишь: "Делим, делим дорогу!" -- и потом, потрещав грядками, поскрипев оглоблями и досыта наругавшись при дележе, засаживаем лошадей по уши, а то и отпрягать приходится и вытаскивать сани самому. Теперь, если догнал кого, поезжай с ним до конца пути, обогнать невозможно. И в таких-то снегах, по такой-то дороге, собрав возле себя целый обоз, едет из города человек иной жизни. Что ему, свободному, нужно в этом мире древних заветов? Он едет спасти несколько книг и картин, больше ему ничего не нужно, и за это дело он готов зябнуть, голодать и даже вовсе погибнуть; есть такой на Руси человек, влюбленный в ту сторону прошлого, где открыты ворота для будущего. Собрав возле себя громадный обоз, Савин час, и два, и три слушает обычную мужицкую канитель того тяжкого времени. -- Контрибуция, братцы, насела, во как! -- Окаянная сила! -- Тридцать тысяч на Тюшку. -- Задавила Понтюшку. -- Задавила Колдобкина Ерему: двадцать тысяч. -- Издохнет Ерема. -- На Елдошку десять. -- Ох! -- Охает, охает, а десять подавай. Десять на отца и на сына пять: "Пойду,-- говорит,-- издыхать в холодный амбар, а свое говорить буду: нет и нет". -- Грабиловка! -- На рыжего Крыску легла контрибуция в пять тысяч: валите, говорит, все на рыжего, рыжий все берегет. -- Рыжий все берегет! -- На Крыску черного, огородника, легло десять. -- А еще говорят коммунисты -- слово какое! Коммунист должен быть правильный человек, ни картежник, ни пьяница, ни вор, ни шахтер, ни хулиган, ни разбойник, ни обормот, коммунист должен быть средний крестьянин, чтобы он твердо за землю держался. -- А кто землю пахать будет? Пусть соберут весной коммунию, да что приобретут. -- Приобретут! Он будет сидеть и смотреть, а я работать, вот посмотрите, земля весной не будет пахаться. -- Побросают. Все будем ходить, поглядите, все будем блудить с востока на запад и с запада на восток. -- Так для чего же, братцы, эта коммуния и что есть коммуния? -- Коммуна, я понимаю, есть война с голодом. С турками воевали, с немцами, англичанами, с кем только не воевали; и ведь еще побеждали! Коммуна есть армия против врага-голода, но почему же в коммуне еще голоднее стало и нет ситцу и ничего прочего? -- Потому что воры. -- Да что воры, чем вор хуже нас, вор плохой человек тому, у кого ворует, а для всех прочих он, может, получше нас с тобой. Нет, друг, не в ворах дело, а в тех, кто видит вора да молчит. -- Как молчит? Намедни у нас одного всей деревней, как собаку, забили. -- Так ваша деревня маленькая, а в большой деревне никто правду не посмеет открыть. -- Нет, не воры, а я думаю: на войне -- там под палкой, а работа мирная из-под палки худая, вот отчего не выходит война с голодом. -- Нет, братцы, я коммуну понимаю как жизнь будущую, сапожник, или портной, или слесарь, что это за жизнь сапожника, только сапоги, не человек, а тень загробная! Так вот для этого устраивается всеобщая полевая жизнь. -- Для сапожника? А я как крестьянин и полевую жизнь отродясь и до гробу веду, и великие миллионы на Руси определены этому с основания веков, то почему же сапожнику дача, а нам наказание. Нет, коммуна есть просто: кому-на. -- Кому на, а кому бя. -- Истинное наказание: Сережка Афанасьев на отца своего Афанасия Куцупого наложил контрибуцию в пять тысяч: "Будь же ты проклят!" --сказал Куцупый. -- Проклял сына? -- Проклял во веки веков. -- Вот, а ты говоришь, дача сапожнику, тут, брат, слова Евангелия, исполнение закона, что настанет время,-- ох, настанет время, не минуешь... Ну, братцы, а как же на попа, наложили ли что на попа? -- Как же, на молодого двадцать тысяч. -- Ну, хорошо: молодой поп снесет. -- И на старого десять. -- На покойника? -- Так он после раскладки помер. На дьякона пять, а на Епишку ничего. -- Как же ничего на Епишку: у него на огороде двести дубов лежит. -- Ничего, но не горюйте, придет время, и Епишка зацепится, все там будем, и сам Фомкин брат попадется. -- Не брат он мне! -- крикнул Фомка. -- Кто же он тебе? -- Супостат! -- Ладно, два яблочка от яблонки далеко не раскотятся, этот самый Персюк, матрос, землю никогда не работал, не знает, как соху держать, как зерно в землю ложится, а говорит: "Я коммунист, мы преобразим землю". Я ему: "Чего же ты раньше-то ее не преображал?" -- "Не хватает,-- говорит,-- транспорта". -- Кобеля ему вареного не хватает. -- Да, транспорта, говорит, не хватает. -- Транспорта! Ты мне транспорт в живот проведи. -- Ну вот и я ему теми же словами сказал: "Ты мне транспорт в живот проведи". -- И что же он тебе на эти слова? -- На эти слова он мне хвостом завилял. Эх, вы, говорю, стали на волчьи места, а хвосты кобелиные. -- Чего же вы терпите? -- сказал Фомка. -- Взяли бы да и освободились. -- Кто нас освободит? -- Известно кто: барон Кыш. Весь обоз замолчал. В тишине под скрип снега перебегает Фомкин огонек все сани из конца в конец: головы думают. Невидимо бегает огонек, и на одном возу опять вспыхнуло: -- На Авдотью легло двести рублей. Мало, а что делать, как малого нет. "Есть,-- говорят,-- деньги?" -- "Нету". -- "Есть деньги?" -- "Нету".-- "Расставайся с коровой!" -- "На Пичугина пало десять".-- "Подавай",-- говорят. "Нету!" -- "Иди в прорубь!" Раз окунули. -- Окрестили! -- Да, окрестили и спрашивают: "Есть?" -- "Нету". Во имя Отца окунули и во имя Сына окунать. "Есть?" -- "Нету". Из третьей Ердани вылезает. "Есть?" -- "Есть". -- Окрестили человека. -- Крестят Русь на реках Вавилонских. -- На Тигре и Ефрате. -- И все Персюк, один креститель, а когда речь говорит, обещается освободить женщину от свиней и коров. -- И освободили: нет ни свиней, ни коров. -- Эх, братцы, ни паралича из этих слов не получается, а вот что я думаю: собери всю пролетарию, будет ей бобы строгать, собери всех голоштанников, да воз березовых привези, да обделай их, чтобы они работали, как мы, как Адам, первый человек. Сильней и сильней разгорается Фомкин огонь по обозу, теперь с ним каждый согласен свергнуть статуя и потом хоть бы день, два пожить, как сам Фомка: чтобы нет никого и никаких. Вдруг как ток пробежал по обозу, все стихло, и одно только повторялось ужасное слово: ПЕРСЮК. -- Эй, братцы, эй, берегись, держись, заворачивай скорей. Фомкин брат едет. Вмиг обоз и слова мужиков, все разошлось, расплылось, как облака, и в страхе погас Фомкин огонь, и сам Фомка застрял в снегу, кувыркается и не может со всеми удрать. На дороге один только Савин мучится, что никак не может из-под тулупа достать пенсне и разглядеть, с какой стороны покажется это чудище -- Персюк, Фомкин брат, и, главное, понять, куда в один миг мог по таким глубоким снегам исчезнуть такой громадный обоз, как могли вынести из сугробов куда-то на другой путь слабосильные деревенские лошаденки. -- Стой! стой! -- внезапно появляясь, кричит Персюк.-- ну, берегись теперь, Фомка. Вдруг он как сноп с коня и с коленки из карабина целится, и так кажется это долго у него: целится, целится. Фомка хлоп! -- в него из нагана, хлоп! -- другой раз, а Персюк все целится. Хлоп! -- третий раз Фомка, и тут Персюк выстрелил, а Фомка нырнул в снег, показалась рука, показалась нога, и остался торчать, как свиное ухо, из снега неподвижно угол шубной полы. -- Что же вы это человека убили? -- крикнул Савин. -- Собаку! -- спокойно ответил Персюк и, вынув револьвер, прошел туда, вернулся, сказав: -- Не отлежится. -- Человека убили? -- Кто такой, за книгами? Лектор, может быть? -- Лектор. -- И с высшим образованием? -- Учился, да что в этом теперь? -- Как что: гуманность. Савин так и всколыхнулся от слова "гуманность" и, вытащив наконец в эту минуту пенсне, посмотрел через него в страшную рожу. "Вот,-- подумал он,-- крокодил, а тоже выговаривает "гуманность"!" -- У вас тут,-- сказал он,-- в прорубь мужиков окунают, морозят в холодном амбаре, а вы мне толкуете еще про гуманность. -- Не всех же морозим,-- ответил Персюк,-- злостного другим способом не проймешь (...) -- Ну и ошибаетесь. -- Не часто, а бывает, но без этого же и невозможно нам, а если человек встречается гуманный и образованный, радуюсь: вот был тут Алпатов, приятель мой, умнейшая голова, тот всякую вещь до тонкости понимал, пропал ни за нюх табаку. -- Как же пропал,-- сказал Савин,-- он в больнице и, кажется, поправляется. -- Помер, сам видел: на простыне выносили. -- Жив. -- Помер. "Что же это такое? -- думает Савин, продолжая свой путь в одиночестве по глубоким снегам. -- Сейчас был тут громадный обоз, и нет никого, был Фомка, и нет его, и человек был такой заметный Алпатов, и никто даже хорошо не знает, жив он или в могиле: умер -- не удивятся, жив -- скажут: объявился. И даже если он воскресший явится, опять ничего, опять: объявился". Поскорей же труси, лошаденка, выноси из этого страшного поля белого, где нет черты между землею и небом. ЭПИЛОГ И как все скоро переменяется, будто не живешь, а сон видишь. Давно ли тут вместе с Алпатовым в Тургеневской комнате привешивал на видное место даму с белым цветком и подбирал к старым портретам тексты из поэтов усадебного быта -- теперь этого уже нет ничего. В Тургеневской комнате канцелярия Исполкома, в парадный зал переехал Культком, в колонной -- Райком, в комнате скифа -- Чрезвычком, в охотничьем кабинете чучела лежат грудой в углу, хорошо еще, книги уцелели, и то потому только, что ключ увез Алпатов с собою в больницу. Позвали вора с отмычками, открыли шкаф, и Савин принялся разбирать и откладывать нужные ему книги. Секретарь кружка, Иван Петрович, все уговаривал поменьше книг увозить: "Не обижайте деревню!" -- История и археология, Иван Петрович! -- А нам пьесок, пьесок. Окончив работу, Савин с книжкой прилег на диван, но читать ему не пришлось, дверь отворилась, вошел черный человек в полушубке, с лицом обреченным, назвал себя: -- Крыскин Иван, огородник,--и спросил председателя. Савин рассказал ему, что Персюк повстречался с ним в поле, скоро будет, и тут на другом диване можно его подождать, а сам он -- библиотекарь. Этими словами Крыскин совсем успокоился, присел на диван и сказал: -- Пришел садиться. -- В холодный амбар? -- В холодный. -- Вот крест! -- Да, подобное, только хорошего или какого будущего я тут не вижу. Был тут учитель Алпатов, хотел на этом основаться и помер с голоду. -- Жив! -- Помер. -- Помер, ну, так воскреснет, что скажете? -- Ничего не скажу: он воскреснет, а я все равно пойду в холодный амбар. Вот если бы он воскрес и спас нас от холодного амбара, это я бы признал. А то мало ли что для себя образованный человек на досуге придумает, взял и воскрес. -- Да разве можно так? -- Отчего же нельзя, свободный человек выход для себя может придумать какой угодно, а мне должно идти в холодный амбар неминуемо. -- То же говорил разбойник Христу: "Спаси себя и нас". -- И говорил правильно, оттого что ему жить хотелось на земле, а не на небе. -- Хотите жить на земле, почему же вы не с пролетариями? -- Потому, что я огородник, просто развожу рассаду, раз душевой земли у меня нет и равенства с прочими крестьянами нет, как я с утра до вечера копал землю и так что шесть раз огород перекопал лопатой и продал капусту, а они неверно рассчитали мои доход и контрибуцию в десять тысяч я не могу уплатить, то неминуемо мне попасть в холодный амбар. Какое же тут будущее: огород мой на мне прекращается, я -- конец, а после меня человечество будет копать огород не лопатой, а паровым плугом, один будет пахать, а девяносто девять заниматься чтением книг, одна баба полоть паровым способом, а девяносто девять заниматься с детьми, как обещает Фомкин брат,-- нет! -- Чего это Фомкин брат? -- сказал, появляясь в дверях, Персюк.-- Э, Крыска пожаловал, ну, что принес? -- Придет весна, капусту посажу, придет осень, продам, щей похлебаю и принесу. -- Не бреши, Крыска, есть деньги? -- Есть на куме честь. -- Говори без притчи. -- Издохла кума, никому не дала. -- Эй, Кириллыч, запри его, черта, знаешь, туда, где намедни Кобылка сидел. -- Рядом с нужником? -- Да, в нужник. Спустя время Савин прошел в новую дощатую пристройку к дворцу и там из ледяного кабинета в пустой сучок увидел чулан, наполненный архивами волости, полузанессннымн снегом, во все щели тесовых стенок несет снежную пыль, и на этом снежном полу сидит Крыскин, обхватив колени обеими руками, и смотрит в одну точку, где небо и земля одинаково белые, и черный ворон летит, не поймешь как, по небу или но земле. Долго Савин возился еще в охотничьем кабинете, укладывал в ящики поэтов усадебного быта и, когда возвратился погреться в зал около чугунки, там на канцелярских столах сидели все члены Исполкома, Райкома, Чрезвычкома и сам Персюк, все хохотали над сказками Кириллыча. Принесли огонь, завели граммофон, собрались разные деревенские гости и между ними даже безногий солдат. Пели, плясали, топали, хохотали до полуночи. -- Крыскин замерзает,-- шепнул мальчик. -- Чего? -- спросил Персюк. -- Хрипит. -- Пускай хрипит. Савин уснул, не раздеваясь, тут же на диване возле чугунки. В эти страшные дни по ночам у людей редко бывали сновидения, как будто душа покрылась пробкой от ударов дня или тучи закрыли небо души. Но в эту ночь завеса открылась, и свою собственную душу увидел спящий, как чашу, из нее пили, ели и называли эту душу МИРСКОЮ ЧАШЕЙ. Больше ничего не виделось Савину до раннего утра, когда он услышал голос Кириллыча: -- Ну и мороз, вышел до ветру и конец отморозил, что теперь скажет старуха? У чугунки волостные комиссары жарили сало на сковороде и кричали Савину: -- Иди, ешь, чего упираешься, где наша не была, все народное, ешь, не считайся. -- Мороз и метель! -- сказал Савин. -- Как же тут ехать? -- Не так живи, как хочется,-- ответил Кириллыч,-- а так живи, ну как теперь сказать, Бог велит? -- Не "Бог велит",-- сказали у чугунки,-- а как нос чувствует. -- А кто же метель посылает? -- Это причина, так сказать. -- Ну, Иисус Христос. -- И это не причина. -- А тебя как зовут? -- Ну, Иваном. -- Врешь, не Иван, а причина. Посмеялись, почавкали сало, еще кто-то сказал: -- Еще говорится судьба. -- Пустое,-- ответил Кириллыч,-- поезжай сто человек спасать и твое дело с ними связано, это будет судьба, а ежели я в такую страсть кинусь -- это моя дурь и пропадать буду, услышат, никто не поможет, скажет: "Зачем его в страсть такую несло". Савин не послушался Кириллыча и поехал в такую погоду. На прощанье зашел в ледяной кабинет и заглянул в пустой сучок: Крыскина там не было, или уплатил налог -- выпустили, или замерз -- вынесли. Лошадь уже тронулась, как Савин услышал, кто-то зовет его,-- это Иван Петрович, пожилой седеющий человек, резво догонял его: -- Пьесок, пьесок,-- говорил он на ходу,-- расстарайтесь для нас, не обижайте деревню! В поземке исчез скоро Иван Петрович, как несчастный эллин, затерявшийся в Скифии, потерялся ампирный дворец и парк с павильонами, но наверху было ясно и солнечно, правильным крестом расположились морозные столбы вокруг солнца, как будто само Солнце было распято. Все сыпалось, все двигалось внизу, виднелась только верхняя половина лошади, а ноги совсем исчезали, и в поле далеко что-то показывалось и пряталось в поземке, какие-то серые тени с ушами, лошадь храпнула, и стало понятно, что волки. И еще черный ворон пересек диск распятого солнца, летел из Скифии клевать грудь Прометея, держал путь на Кавказ. 1 1 Случалось, на огонек во время перелета, или в погоне за своей подругой, влетал ко мне болотный приятель с длинным клювом; влетит, сделает круг над столом и возвращается в Чистик -- славное наше моховое болото, мать великой русской реки. Не одно это болото питает многоводную реку, но все питающие мхи называются чистики. Наш чистик был когда-то дном озера, и берега его, холмистые, песчаные, с высокими соснами, сохранили свой Первобытный вид, так вот и кажется, что за соснами будет вода, идешь -- и нет! Буйные с полверсты заросли, в кустарниках кочки высотой по грудь человеку, если свалишься, напорешься на колья чахлых березок. Ходить тут можно по клюквенным тропам, пробитым общими силами клюквенных баб, волков, лисиц, зайцев, случается, и сам Миша пройдет, все тропят и спасаются в зарослях. Как пробьешься из этих зарослей в чистик -- чистое место, благодатное, весной каждая кочка букет цветов, летом после комара, как подсохнет, найдешь себе кочку величиною со стол, и в нее как в постель, только руками поводишь, гребешь в рот клюкву, чернику, бруснику -- кум королю! Такой чистик нужно бы сделать заповедником, и топор, и огонь чтобы не касались лесов, окружающих болото -- исток, мать славного водного пути из варяг в греки, иначе река иссякнет и страна обратится в пустыню. - Много пришлось перенести горя за леса, красу и гордость нашего края. Бывало, бродишь по этим лесам-- какая могучая тишина, какая богатая пустыня! Так хорошо, только страшно думать, что через сто -- сто! -- лет эти немые богатства русской земли будут вскрыты, везде будут рельсы, трубы, заборы, фермы -- страх за сто лет! И что же оказалось (...), леса были так исковерканы, завалены сучьями, макушками, что трава и цветы не выросли, и за грибами, за ягодой стало невозможно пройти, озера опустели, всю рыбу повыловили и заглушили солдаты бомбами, птицы куда-то разлетелись, или их поели лисицы? Да, только хищники, лисицы, волки, ястреба заполонили все вырубки, заваленные сучьями. Лес, земля, вода -- вся риза земная втоптана в грязь, и только небо, общее всем и недоступное, по-прежнему сияет над этой гадостью. Будет ли Страшный Суд? На этот Суд я готовил одно себе оправдание, что свято хранил ризы земные. И они все потоптаны. Чем же я оправдаюсь теперь за свое бытие? В тяжелые минуты спросишь себя: "Чего хочу?" -- и отвечаешь: "Хочу настоящего чаю с сахаром". -- Не ты ли, друг мой, боялся, что в твоей могучей пустыне через сто лет на каждом шагу будут предлагать чай с сахаром и кофе со сливками? -- Да, я боялся, я думал о внешней природе по детским сказкам, теперь я думаю, Что природа остается могучей только внутри нас, в борьбе с личными целями, но то, что мы обыкновенно называем природой -- леса, озера, реки, все это слабо, как ребенок, и умоляет доброго человека о защите от человека-зверя. Я думаю, что мы покорили безумие животных и сделали их домашними, или безвредными, не замечая того, что безумная воля их переходила в человека, сохранялась, копилась в нем до времени, и вот отчего (...) все бросились истреблять леса, -- это не люди, это зверь безумный освободился. Или это не так? Но верно, что Россия была как пустыня с оазисами; срубили оазисы, источники иссякли, и пустыня стала непроходимой. Россия... Или это лишь чувство прошлого? Но какое же у нас прошлое -- народ русский в быту своем неизменный; история власти над русским народом и войн? Огромному большинству русского народа нет никакого дела до власти и. до того, с кем он воюет; история страдания сознательной личности, или это есть история России? Да, это есть, но когда же кончится наконец такая ужасная история, и сам Распятый просил, чтобы миновать ему эту чашу, и ему даже хотелось побыть. Родина... Если бы моя далекая возлюбленная могла услышать в слове силу моей любви! Я кричу: "Ходите в свете!" -- а слово эхом ко мне возвращается: "Лежите во тьме!" Но ведь я знаю, что она существует, прекрасная, и больше знаю, я избранник ее сердца и душа ее со мною всегда,-- почему же я тоскую, разве этого мало? Мало! Я живой человек и хочу жить с ней, видеть ее простыми глазами. И тут она мне изменяет, душу свою чистую отдает мне, а тело другому, не любя, презирая его, и эта блудница,-- раба со святою душой,-- моя родина. Почему о родине я могу говорить, и, если бы я твердо знал, что это особенно нужно, я бы мог петь о ней, как Соломон о своей лилии, но ей сказать я ничего не могу, к ней мое обращение -- молчание и счет прошедших годов? Немой стою с папироской, но все-таки молюсь в этот заутренний час, как и кому не знаю, отворяю окно и слышу: в неприступном чистике еще бормочут тетерева, журавль кличет солнце, и вот даже тут, на озере, сейчас на глазах, сом шевельнулся и пустил волну, как корабль. Немой стою и только после записываю: "В день грядущий, просветли, господи, наше прошлое и сохрани в новом все, что было прежде хорошего, леса наши заповедные, истоки могучих рек, птиц сохрани, рыб умножь во много, верни всех зверей в леса и освободи от них душу нашу". I АМПИРНЫЙ ДВОРЕЦ Дворец владельцев этих лесистых обширных угодий признали высокохудожественным памятником искусства и старины, и некоторое время он стоял в полной сохранности, только уж, конечно, липы в парке постепенно обдирали на лыко, из павильонов и теплиц тащили стекло, завесы, гвозди, в большом искусственном озере стал подгнивать спуск, вода убывать, травы показались на мелких местах, цапли налетели рыбу клевать. Чудака не находилось на холод и голод вгнездиться во дворец и охранять его, и придумали самое плохое, что могло только быть для охраны: поселили тут внизу детскую колонию, с этого и началось заселение дворца. И началось! Колония испортила быстро всю восточную часть и достала мандат на часть западную, а на ее место явилась школа. Колония движется во второй этаж, за ней школа, внизу начинает спектакли и танцы Культком и тоже вслед за школой перебирается вверх. В каком виде все тут внизу осталось, срам и рассказывать, не потрудились даже вымести шелуху от . подсолнухов, полное безобразие: валяется белая туфля без каблука, стоптанный валенок, и на ступеньках лестницы из дряни грибы растут и зеленые мухи летают,-- гадость ужасная. Обратили внимание, вычистили, разгородили комнаты шелевкой, устроили разные проходы, дверцы и впустили сюда "контрибуцию" -- так называлась у нас Комиссия по сбору налогов деньгами, продуктами, еще тут вгнездилась лесная контора Цейтлина, часть совхоза, старуха с барскими павлинами, другие разные лица с мандатами. Всюду теперь по лестницам шныряли военные и полувоенные, что-то искали, организовывали, кто силен -- грач, кто прозевал -- ворона, кто поет хорошо -- скворец, а воробей вон из скворечника. У нас же было наоборот: ворона гонит грача, воробей -- скворца. Пять комнат во втором этаже, однако, были нетронуты, ручки на дверях завязаны и запечатаны печатью. Не посмотрели бы, конечно, ни на веревки, ни на печать и замки, а так не доходило и проскакивало из памяти. На этих комнатах было написано: "МУЗЕЙ УСАДЕБНОГО БЫТА" -- какое дело помещичий быт в такое разгромное время, а вот слово "Музей",-- и не тронули, тоже слово "павлин" -- и не тронули двух павлинов, мало того, для охраны этих павлинов на полном совхозном пайке состоит Павлиниха, барская нянька, старуха, враждебная советской власти столетием собственного ее опыта жизни. Раным-раненько с высокого вяза слетает павлин к воротам встречать солнце, вчера сторож колонии не раз облил ему хвост помоями и мальчишки оплевали -- он теперь долго очищается и наконец, задрав хвост до невозможности, становится всей синевой и радугой своих бесчисленных завитков и лунок к солнцу. Спускается к своему огорду поповский сын шкраб Василий Семенович, оправляется тут же, под голубыми соснами, ничего не поделаешь, во всем доме негде. Всегда удивляется Василий Семенович павлину, разглядывает, покуривает. Вот оправляется и Коля Кудряш, конторщик контрибуции, в хорошем расположении духа подходит к павлину. -- Ай, ай, ай! -- Что такое? -- Хвост-то, хвост, красота! Происхождение птицы вам, Василий Семеныч, известно? -- Райская птица. -- Райская, я понимаю, а каких же стран? -- Из райских, конечно. -- Есть же такие страны райские. Угрюмый, выходит с помоями с утра до вечера воду носящий сторож колонии. -- Тоже зерно выдают! -- ворчит он, проходя мимо павлина.-- И еще при такой птице старуху содержат. -- Хранцуз! -- отвечает Павлиниха и: -- пав, пав, Пав! -- отзывает с пути, чтобы тот не облил хвост помоями. -- Красота! -- А польза какая? -- Все тебе польза, хранцуз! Просыпается колония. Начальница, злейшая дева, босоногая, как хищная красноглазая птица, распущенкой летит по коридору на кухню хлеб делить, а вся стоногая детвора бежит, рассаживается под миртами и лаврами в дендрологическом садике, в ампирном павильоне, в теплицах, в английском парке под вязами -- везде! На десятину вокруг все испачкано. Подваливает слобода -- так мужики называют все это дело с контрибуцией. Мужики тихи, робки и вежливы оттого, что у каждого для весу в кудели по камню, в муке много песку, баран кожа да кости, курица чумная, только бы сдать, а не сдашь и попадешься, тогда разговор краткий. -- А есть? . -- Есть! -- спешит ответить мужик и гонит в кусты за самогонкой. -- Хвост-то, хвост задрал! --удивляются мужики на павлина. . -- Красота! 488 С Павлинихой у них связь старинная через владельцев, и-разговор у них в ожидании веса бывает тихий о старом и новом, что старое хорошо, а новое никуда не годится. -- Другу не дружи и другому не груби. Богу молись и черта не забывай, вертись, как жареный бес на сковороде. -- Все-то загадили и очертенели. -- Очертенели! -- Намедни ребятишки в крест стали каменья кидать. -- В крест! -- С места не сойти: в самый крест кирпичом. "Чертенята окаянные, куда вы, оглашенные, кидаете, или не видите крест!" Кричу им, а они мне что же отвечают: "Это, бабушка, чертов рог". Павлиниха рассказывает, а мужики с открытыми ртами стоят и бородами качают, как метлами. Борода, борода! -- Один забрался ко мне и деготь налил в лампадку Николе Угоднику. "Что ты, голопузый, наделал?" -- "Я ему,-- говорит,-- бабушка, хотел усы подкоптить". -- Терпит земля бесов? -- Земля, матушка, все терпит, ну да как-нибудь господь поможет, есть же Он, человек хороший? -- Как не быть -- вот со мной было: рублю дрова, насадил глаз на дернину -- свет пропал! Иду по полю. молюсь: "Матерь божия, Скоропослушница, помоги мне!" Откуда ни возьмись баба, что языком болезнь достает. Баба эта тронула бровь, полакала глаз и сняла. -- У Миная намедни была,-- шепчет Павлиниха,-- скоро, говорит, все кончится, вериги слабеют. -- Расходятся. -- И еще говорят: кто Библию читать умеет, тому известно число. -- Было ж его число и прошло. -- Это ничего, говорит, что прошло, так и сказано надвое, ежели число пройдет, еще столько же процарствует Аввадон, князь тьмы. -- И опять дожидаться числа? -- Опять дожидаться. -- Эх вы, Минаи, заминает вас Минай, кому святой, а мне Кузька, бывало, я ему по уху, и он мне по уху: он Кузька, а я Бирюлька. Ученый человек Василий Семеныч, вот нам скажет получше, ну, что новенького слышали? -- Слышали новенького, что мощи Святителя открыли, 489 и оказалось, и оказалось, как вы думаете, что там оказалось? -- спросил Василий Семенович, поповский сын,-- да. что там оказалось? -- Мышь? -- У, проклятый Фомка, смотри ты у меня! -- подняла свой костыль столетняя Павлнннха и погрозила. Бирюлька усмехнулся: -- Ну, что же оказалось? -- Кукла! Все поглядели на Павлиниху. кто с усмешкой, кто из любопытства хотел проверить, состоит ли на ногах Павлнннха. Но старуха и глазом не моргнула, старуха что-то свое думает. -- Куклу эту раздели, распотрошили, и оказалась в ней кость. -- Кость! -- Тронули, и кость золой рассыпалась. Состоит ли Павлиниха? Смотрят все на старуху. Павлиниха сказала: -- Чего вы на меня смотрите, или сами не понимаете? -- Понимаем: кость. -- Кость костью, а батюшка ушел. -- А золу эту насыпали на рогожку, положили возле церкви и написали: "ВОТ ЧЕМУ ВЫ ПОКЛОНЯЛИСЬ". Такие вот новости... -- Дюже нужно! -- зевнул Бирюлька.-- Я думал, вы насчет внутреннего скажете. -- Я же говорю о внутреннем. -- Это внешнее, а вот как жизнь меняется, или новый край... Мы же на краю живем, а вы говорите про мощи. Вот вы скажите, будет ли когда установка. -- Остановка? -- Ну да, установка, все-таки вам известно. -- Ничего не известно. -- Ну да хоть мало-то-мальски? А Павлпнихе теперь и дела нет до этого внутреннего, она говорит про свое: -- Ушел, ушел батюшка, скрылся в невидим стал злодеям, показался им костью и золою. Павлиниха состояла. -- Куда же он скрылся? -- спросил маловерный Бирюлька: -- Тут же он, тут же, батюшка, только невидим стал Божием попущением и грех наш ради. 490 Павлиниха состояла вполне. Имеющие уши слушают, другие поглядывают на контору в ожидании веса и тихонько ругаются: -- Контрибуция, братцы, насела! -- Во как! -- Во как насела контрибуция! -- Окаянная сила! -- Задавила контрибуция! -- Переешь ей глотку! -- И всего ей подай: деньги подай, хлеб подай, лошадь подай, корову подай, свинью подай, и кур описали. -- Кур описали! -- Задави ее комар на болоте. Подваливает, все подваливает слобода -- телега к телеге, баран к барану, мешок к мешку, борода к бороде. -- Не наезжай! -- Ослобони! -- Эх. борода, борода! -- Что тебе моя борода? -- Была борода красная и засивсла. -- Был ты мужик черный и заовинел. В конторе все мера и вес. Ты, борода, не подумай положить тут свой завтрак и зазеваться. -- Я,-- скажет Коля Кудряш,-- думал, ты мне положил. -- Кушайте, кушайте, Николай Николаевич! Простой малый, свойский, у него нет тут ни граждан, ни товарищей, а просто Ванька да Васька. Сережка да Мишка, весь под стать подобрался народ, спетая компания, ходы и лазы, стороннему ничего не понять, только слышишь отдельное: про нового комиссара, что хороший человек, свойский, такой же прощелыга, как мы -- про