увидав, какой арсенал они забирают с собою. Все же он удержался от реплики. Мое дело ставить задачу, а как ее решить - им виднее, - рассудил он. В дивизию добрались только после полудня. Всех растрясло, устали, почти не разговаривали. Малахов сказал: отдыхайте; сейчас организую горячий обед. Когда вернулся, командира группы уже не было. Он разыскал командира дивизионной разведроты, и они отправились куда-то на НП - наблюдать вражеский передок на предмет его перехода этой же ночью. Возвратились в сумерках. Командиром разведроты оказался капитан довольно плотного сложения, какое не часто бывает у молодых людей; этому было немного за двадцать, хотя рассеянный вечерний свет и война щедро набавляли ему годы. Он подошел к Малахову и отдал честь четко и вполне по уставу, но в каждом движении была неуловимая свобода и чувство уверенности в себе; может быть, даже точнее будет сказать - уважения к себе. Малахову такое всегда нравилось в людях; если только за этим, конечно, не угадывалась примитивная самовлюбленность. - Товарищ подполковник, разрешите обратиться? - Прошу вас. - Разрешите мне присоединиться к этой группе. С несколькими своими людьми. - Зачем? - Мои ребята не вернулись. Та группа. Я должен их выручить. Малахов уже разглядел капитана. Действительно - очень молод, чуть старше двадцати. Что-то еле уловимое восточное, то ли в скулах, то ли широковато лицо. Малахов усмехнулся: "Во всех нас нет-нет да пробьется татарская кровь. Такова Русь!" - Откуда родом? - Сибиряк. Забайкальские мы. Из нерчинских. - Знаменитые места. Зовут как? - Сад. Владимир Сад. - Почему не пошли неделю назад со своей группой? - Да в госпитале я валялся, товарищ подполковник. Шкарябнуло самую малость, а комдив велел в койку. С ним не поспоришь, с вашим комдивом. А когда я вернулся, ребят уж след простыл. - Понятно. Капитан вдруг стал изображать простачка, получалось это у него плохо, и Малахову не понравилось. "Вначале он держался куда лучше", - с раздражением подумал Алексей Иннокентьевич. - Так вот, капитан Сад, во-первых, ту группу хоронить рано; не исключено, что все они живы и здоровы. По крайней мере, я буду именно так думать, пока не получу иных, достоверных данных. Во-вторых, капитан Сад, рискну вам напомнить, что мы находимся на войне, где благородство хоть и похвально, однако не всегда уместно. Поясняю: если я откликнусь на ваш благородный порыв, это может помешать моей группе выполнить задание. Малахов говорил, а самому было неловко за свои же слова. "Да что это со мной? - изумленно думал он. - И я ли это говорю? И чем он провинился, что я так напустился на него?" Капитан слушал его бесстрастно. Он подождал, пока Малахов выговорится, и тогда сказал, вернувшись к своему первоначальному тону: - Я вас понял, товарищ подполковник. Вы правы, конечно. Только... только я знаю, что те ребята ждут меня. Они знают, что я приду и выручу их. Малахов отрицательно покачал головой. - Я вам все сказал, капитан. Через несколько часов группа благополучно пересекла линию фронта и углубилась во вражеский тыл. 8 Это произошло в ночь с первого на второе июля. А через сутки разведчики вышли на связь - все протекало по плану. Следующего сеанса радиосвязи Малахов не стал ждать, потому что наконец-то наши армии, срезавшие "белорусский балкон", ворвались в Минск. Малахов выхлопотал сорокавосьмичасовой отпуск, нашел оказию (совсем новенький "Дуглас", в котором летел молодой авиационный генерал с офицерами штаба; его корпус вроде бы собирались передать 8-й воздушной армии, и теперь он возвращался после рекогносцировки) - и уже четвертого июля был в родном городе. Его дома на Советской уже не существовало: фашисты взорвали его фугасом. Люди только начинали возвращаться в город, и вообще мало кто уцелел. Но Малахов знал, как искать, и нашел соседей по парадному; они жили за вокзалом, совсем в другой стороне; немцы выселили их еще в сорок втором, и ведь прежний дом на Советской был огромен, и всегда казалось, что все живут сами по себе, и если знаешь еще кого-нибудь из жильцов, так только наглядно, а самое близкое знакомство дальше просьбы о куске стирального мыла или коробки спичек, чтобы лишний раз не бежать в лавку, не шло. Но война все перевернула и обострила память; люди боялись выходить на улицу и откровенно разговаривать с малознакомыми людьми, но что-то сплотило всех, каждый стал словно частичкой одного огромного организма, и что бы ни произошло с кем-нибудь из них, какими-то неведомыми путями это почти сразу становилось известным всем. Самого Алексея Иннокентьевича в Минске знали мало. Правда, поначалу все складывалось иначе, и когда, закончив институт, он вскоре защитил кандидатскую о функциональных особенностях праискусства северо-западных славян. Он изучал славянские языки и читал "Поучения Ярослава Мудрого", словно был его современником. Но, как это часто бывает, стало затягивать в орбиту общественно-политической работы. Однако жизнь распорядилось иначе. В составе интербригады он сражался в Испании. Затем оказался в Германии. И это определило его дальнейшую судьбу. Но он всегда знал, что у него есть семья, любящая жена и две чудные дочки, которых он подолгу не имел права даже мысленно называть по имени, потому что не имел права даже думать по-русски. Но они все-таки были у него! И они всегда его ждали! Он это знал, и оттого его никогда не покидало чувство глубокой осмысленности и полноты жизни. Даже в самых критических, самых безнадежных ситуациях он не чувствовал себя загнанным в угол и опустошенным, потому что прямо в его сердце из их сердец лилась неиссякаемая сила и вера в него, потому что он знал: сколько бы лет ни прошло, они его будут ждать все трое, по вечерам собираться в гостиной вокруг стола, над которым парит огромный шелковый абажур с кистями и расписными осенними листьями, будут говорить о нем и ждать, потому что в нем - вся их жизнь, так же как в них была вся его жизнь, и это ради них он жил среди врагов, и говорил на их языке, на котором уже невозможно было написать что-нибудь подобное "Ich grolle nicht" [Начало стихотворения Гейне "Я не ропщу..." - прим. авт.], так как в нем осталось всего несколько десятков слов: команды, военные термины да еще мелкобуржуазно-патриотический набор. В июне сорок первого он был далеко от Минска и даже от Родины далеко. Конечно же, он беспокоился о семье, но не сомневался, что о ней позаботятся, и когда наконец-то добрался до Москвы, ожидал, что если и не застанет семью здесь, то по крайней мере узнает, куда ее эвакуировали. Но оказалось, что семья в Минске... Вины здесь не было ничьей. Уже двадцать третьего июня сотрудники Алексея Иннокентьевича принялись хлопотать об эвакуации его жены и детей, и все сложилось бы иначе, если бы жена Малахова не отказалась наотрез сниматься с места. Она хотела "дождаться Лешу в своем доме; здесь каждая мелочь - это часть нас, нашей жизни, он любит нас в этих вещах; и даже воздух этих комнат ему дорог особенно; я сохраню его для Леши...". Однако самая главная, хотя, быть может, и не вполне осознаваемая причина была в младшей дочери Малахова. У нее от рождения были парализованы ноги. Мать считала виновной себя: что-нибудь съела не то, или выпила лишнюю рюмку вина во время беременности, или перенервничала... Двенадцать лет ее сердце не знало покоя, она терзала себя, ну и Алексею Иннокентьевичу иногда приходилось нелегко; не говоря уже о старшей дочери, которой досталось меньше любви и внимания, но у нее был отцовский характер, мягкий и покладистый, она была добра и отличалась готовностью найти оправдание кому угодно, только не себе. Сама она этого не осознавала, как не могла оценить и своей роли в семье, и лишь Алексей Иннокентьевич (поскольку в силу обстоятельств большей частью наблюдал их как бы со стороны) понимал, что на ее самопожертвовании, переходящем в самоотрицание, держится мир и покой в семье, и вообще вся семья на ней держится, скрепленная ее любовью и добротой. Из-за младшей-то дочери жена Малахова и не хотела трогаться с места. Когда же ее все-таки удалось уговорить, в последнюю минуту выхлопотав половину купе в формирующемся поезде, немцы разбомбили вокзал, а "эмка", посланная за семьей, так и не объявилась вообще... С тех пор прошло три года. Несмотря на особое положение, Малахов не смог узнать о семье хоть что-нибудь. Он часто думал о дочерях, какие они сейчас, чем живут; ему было интересно, на кого они стали похожи, повзрослев, и он думал: хорошо бы на мать, - потому что их мать была первой его любовью, и он всегда был убежден, что в ней есть нечто особенное, называемое в просторечье изюминкой, а это, как известно, важнее любой красоты. Но вообще-то он не думал о высоких материях, мысли были больше пустяковые, например, какие оценки у старшей в аттестате и не раздумала ли она поступать в Московский энергетический институт - был у них когда-то разговор, года за полтора до войны. И еще он думал о щеглах, которых любила младшенькая. Вольеры висели с обеих сторон ее кровати, так что она сама подливала им воду и сыпала зерно... И вот он узнал о них. Младшая дочь и жена были зверски убиты прямо в квартире. Старшую вместе с тысячами других минчан расстреляли за Уручьем, во рву, в каких-то десяти-пятнадцати километрах от места, где они каждое лето снимали дачу... Алексей Иннокентьевич растерялся. Конечно же, он знал, что такое немецкая оккупация - не по газетам, своими глазами видел, - и знал, что это тоже может однажды войти в его жизнь. Это знание сидело в нем где-то очень глубоко; пожалуй, не столько знание - страх; но Алексей Иннокентьевич никогда не давал ему воли, не выпускал его на поверхность сознания, ибо был убежден, что нет ничего бессмысленнее и страшнее страха. Он знал, знал, знал! - и старался не думать об этом, старался держаться так, словно это не имеет к нему отношения, словно он сидит в ужасном кино, вот выйдет из него, и все будет хорошо, они опять соберутся вместе - его девочки, его жена и он... Нет! Никто из них не участвовал в подполье, не поддерживал связи с партизанами, не саботировал мероприятия комендатуры. Это были не те люди. Им бы управиться со своими делами, со своими комплексами и бедами, истинными и мнимыми; тихо прожить, продержаться, никому не мешая, до прихода своих. А их просто уничтожили. Ни за что. Ведь нельзя же всерьез думать, что из-за Малахова, давным-давно пропавшего из поля зрения всех, кто знал его раньше как партийного активиста. Это ведь было так давно! И при чем тут они? Скорее всего однажды запущенная машина уничтожения для оправдания своего существования должна была кого-то уничтожать. И они попали "в процент"!.. Вот в чем тайна жизни и секрет успеха: попадешь или не попадешь "в процент"... Малахов знал, что и по нему может прокатиться, - и все же оказался к этому неподготовленным, и неожиданно сломался, хотя всегда производил впечатление человека твердого и непоколебимого, да и сам думал о себе только так. А тут он вдруг как-то сразу ослабел, и у него не стало сил к жизни. В штаб фронта он возвратился постаревший, тянул ноги. Стал еще более нелюдим. Целые дни он сидел в своем кабинете за письменным столом; сидел, закрыв глаза, никуда не звонил, ничем не интересовался; никто не знал, что он ел эти дни и ел ли вообще. Правда, вернувшись из Минска, он первым долгом поинтересовался, как дела у разведчиков. Порядок, сказали ему, идут по маршруту, каждые сутки регулярно выходят на связь. Больше он об этом не спрашивал. Хотя что он мог спросить? Ведь и так ему каждый вечер приносили очередную их радиограмму. На четвертые сутки (это было уже десятого июля) Малахов нарушил затворничество и поднялся на этаж выше, в оперативный отдел, к офицерам, которые занимались этой же операцией. Как вы находите работу группы? - спросил он. Ну что, - сказали ему, - ребята стараются, делают материал из ничего. И если там где-нибудь есть фон Хальдорф, они его откопают. Карту, - сказал Малахов. Перед ним положили двухверстку. Маршрут группы пересекал фронт 1-й венгерской армии, все три пояса обороны, затем ее тылы; затем натыкался на крестик - на первый контрольный пункт. Все контрольные пункты были пройдены довольно четко и почти в срок. Разведчики не ограничились этим, по собственной инициативе захватили еще на полста километров в глубину и только потом повернули, причем возвращались они не просто, а продолжая поиск: шли челноком, влево-вправо; на карте это получалось, как гармошка, которую нанизали на прежний маршрут. Профессиональная работа. Офицеры так и сказали Малахову. Он впервые за весь разговор чуть усмехнулся. В провалившихся серых глазах на миг словно свет зажегся - и погас. - Это не они идут, - сказал он. - Это работа фон Хальдорфа. Офицеры молчали. - Прошу вас проанализировать текст и стиль радиограмм в этом ключе, - сказал Малахов, - и маршрут тоже. И через два часа представить мне свои соображения. В этом ключе. Собственно говоря, он уже догадывался, что они скажут: для себя он уже все решил, план сложился мгновенно, и Малахов с неожиданной (учитывая последние дни) энергией тут же приступил к его реализации. Следует заметить, что на фронте за последние дни произошли перемены и не все из них благоприятствовали планам Малахова. После того как в начале лета были разгромлены основные силы группы армий "Центр", Гитлер передал командование ею фельдмаршалу Моделю, сместив прежнего фаворита, безвинно пострадавшего фельдмаршала Буша. Это произошло двадцать восьмого июня, а уже на следующий день Модель, который продолжал возглавлять и группу армий "Северная Украина", начал переброску в Белоруссию мало-мальски свободных войск с участков, находившихся пока в его компетенции. Наша разведка донесла, что немцы направили на север шесть дивизий, из них три танковые. Ситуация складывалась благоприятно, армии 1-го Украинского фронта стали готовиться к наступлению. Затем разведка прославилась еще раз. Эти ловкачи добыли бесценного "языка" - офицера связи немецкой 17-й танковой дивизии. Его буквально вытащили из-за стола; это было в Сокале, в самом центре, на какой-то пирушке, и протрезвел немец только на следующий день, уже в Новом Селе, где стоял штаб маршала Конева. Офицер оказался словоохотливый. Он рассказал, что в штабе Моделя знают о предстоящем наступлении, даже о приблизительных сроках его, и что командующие армиями уже разработали порядок отвода войск на вторую полосу обороны, едва будет установлено, что Красная Армия начала наступление - чтобы подготовительный артиллерийский удар пришелся по пустым позициям. В общем, у командования сложилось мнение, что немецкая разведка работает уж слишком хорошо. И вот в такую нескладную минуту Малахову командование поручило найти фон Хальдорфа. У него были чрезвычайные полномочия, и он не без основания рассчитывал на доброе к себе отношение всех фронтовых "тузов", от которых зависела поддержка операции, но поскольку о существе ее никто не имел понятия (секретность удалось сохранить), требования Малахова некоторые рассматривали чуть ли не как роскошь. Воздушно-десантный батальон, которым он имел право в случае нужды воспользоваться, оказывается, уже несколько дней сражался где-то в районе Белостока. И штурмовики, обещавшие поддержку, перебазировались под Минск. А прилетевшими им на смену эскадрильями командовали незнакомые люди. "Мы знать ничего не знаем, - говорили они Малахову. - Вот пусть начальство спустит приказ - тогда пожалуйста; сделаем, что надо, в лучшем виде". Малахов принял все это спокойно. Что-то в нем умерло или, быть может, только замерзло на время, и это нашло отражение в его облике, да так, что было заметно всем. Он превратился в живой автомат, который, методично преодолевая препятствие за препятствием, неумолимо идет к цели. И он ходил из штаба в штаб, с этажа на этаж, и хотя штаб фронта все еще не установил окончательно, какие авиационные корпуса после нанесения удара на главном, Львовском направлении, будут переброшены южнее, на Станиславское, - он все-таки сумел договориться с летчиками и десантниками. Все в конечном счете решилось положительно. И затратить-то пришлось на это лишь полтора дня; если реально смотреть на вещи - не так уж и плохо. Одиннадцатого июля под вечер Алексей Иннокентьевич возвратился в отдел и почти до восьми передавал текущие дела заместителю. Потом они вместе поужинали в офицерской столовой, и, когда пришло время собираться, Алексей Иннокентьевич даже растерялся, поскольку выяснилось, что, кроме двух-трех бумажек, ему и брать-то с собою нечего. В последнюю минуту он все-таки положил в портфель чистое полотенце, зубную щетку и бритвенный прибор, хотя и решил еще раньше, что в поиске будет действовать в немецкой форме, значит, и предметы туалета у него должны быть подобраны соответственно. Но этим он мог разжиться на месте. Потом он сел в свою "эмку", сказал шоферу: "Давай через Тарнополь, - закрыл глаза и выдохнул еле слышно, словно поставил точку на прошлой жизни: - Все..." Было еще светло, хотя местами, когда дорога ныряла под темные своды старых тополей, становилось совсем сумеречно. Движение было небольшое; вот через час-полтора здесь не протолкаешься: последние двое суток перед наступлением - самая лихорадка. "Красивые места", - думал Алексей Иннокентьевич, глядя на распаханные холмы с дальними перелесками, с лентами огородов, но он не жалел, что никогда больше не увидит этого. Он вообще об этом не думал. Его душа жила одним: ожиданием. Она терпеливо аккумулировала в себе ненависть. "О боже, - думал Алексей Иннокентьевич, - что происходит с нами? Я всегда считал себя добрым человеком, а сейчас мечтаю об одном: дорваться до этих гадов и пулей, зубами, голыми руками уничтожать, уничтожать, уничтожать их!.." Но не только о семье думал он, семья как бы растворилась в огромном понятии - народа, Родины. За Тарнополем дорога пошла прямо на юг. Здесь движение стало еще меньше. Шофер прибавил газу. Ночь летела им навстречу, сухая, жаркая, черная, и только контрольные посты и длинные вереницы "студебеккеров", которые приходилось время от времени обгонять, напоминали о войне. Капитан Сад встретил Алексея Иннокентьевича настороженно, поскольку меньше всего ему хотелось брать с собой такого "туриста" и отвечать потом за его жизнь... - Это связано с большим риском, товарищ подполковник, - сказал капитан Сад. - Самые опытные ребята ушли с первой группой. - Он развел руками. - Понятно. Давайте договоримся сразу, капитан. - Алексей Иннокентьевич умел, если это было нужно, не оскорбляя собеседника, мягко подчеркнуть свою неумолимость. - "Товарищ подполковник" остался в этой землянке, а выйдет отсюда просто Алексей Иннокентьевич. Скажем, профессиональный переводчик. Причем я очень прошу вас, чтобы группа знала меня только в этом качестве. - Слушаюсь. - И второе: командир группы - вы. Для меня - тоже. При любых обстоятельствах. Ясно? - Так точно, - ответил капитан Сад, но лицо его говорило, что последнее заявление воспринято им как попытка смягчить горькую пилюлю. Еще было видно, что его самолюбие задето недоверием, хотя война, формировавшая его характер, научила капитана нехитрой премудрости, парадоксальной, впрочем, для разведчика: чем меньше знаешь чужих секретов (имеются в виду, конечно, не секреты противника), тем спокойнее твоя жизнь. Пусть думает себе, что хочет, решил Алексей Иннокентьевич, и больше не говорил об этом. Следующий день пролетел как-то незаметно; сборы и мелкие хлопоты поглотили его. Оказавшись в положении исполнителя, человека подчиненного, Алексей Иннокентьевич нашел в этом немало удобств; с удовольствием он думал, сколько бы хлопот в другое время доставил ему этот день; а сколько нервов! "Нет, определенно я что-то не так делал до сих пор, как-то не так жил", - лениво, словно в полудреме, рассуждал он. И лишь однажды мысль в нем ожила, правда, случилось это мимоходом. Он шел вдоль опушки леса со свернутым мундиром немецкого пехотного офицера под мышкой, и вдруг справа лес будто разрубили - открылась прямая широкая просека, и в дальнем ее конце - очень красивый закат. Алексей Иннокентьевич не остановился, шел и думал: ведь не исключено, что он, возможно, видит закат последний раз в жизни. Ну вот возьмут да и убьют его через несколько часов, при переходе линии фронта. Обычное дело! И тогда уж он точно больше не увидит таких закатов... Мысль его не опечалила, только рассмешила. "Столько лет воюю, - думал он, - а вот ведь когда впервые довелось испытать такое". Выступили в ночь. Это была ночь на тринадцатое - срок наступления армий правого крыла и центральной части фронта. Здесь, на юге, наступление должно было начаться неделей позже, но капитан Сад был уверен, что противник оттянет войска во вторую линию по всему фронту. В первой линии остались только заслоны, а во второй в эту ночь царила такая неразбериха, что пройти небольшой группой весь укрепрайон насквозь не составило труда. Шли ходко, так что к трем часам утра пересекли железную дорогу Коломыя-Станислав. Но к следующей ветке, которая вела на Делятин, успели только на рассвете. Оставаться перед нею было рискованно - открытое место; а пересечь страшно: видимость исключительная; не дай бог, попадешь на глаза хорошему пулеметчику - ведь в полминуты всех на полотне положит. Но капитан Сад сказал: "Пошли", - и обошлось счастливо, и они уже при солнце пересекли расположение 2-й танковой дивизии: измученные бессонной ночью и бесплодным ожиданием русского наступления, венгры спали вповалку. 9 - Это он, - сказал капитан Сад. - Пожалуй, - согласился Алексей Иннокентьевич. - Но мы должны это знать точно. Они лежали в призрачной тени ивняка, на краю двухметрового песчаного обрыва. Перед ними было озеро, такое же гладкое и белое, как небо, а на том берегу, почти напротив, стоял замок. Если считать по прямой, до замка оставалось не меньше полутора километров, хотя и казалось, что он вовсе рядом: озеро скрадывало расстояние. Замок стоял посреди долины; он был аккуратненький и светлый, крытый красной черепицей, и даже башня из дикого камня смотрелась весело. Где-то близко были горы, но сейчас их скрывала сверкающая белая стена раскаленного неба, а сюда докатывалась только слабая волна пологих холмов, да и те вдруг расступались, словно напоровшись на волнорез. Холмы разлетались в стороны, будто крылья, и неприметно сходили на нет. - Все ничего, только... голо очень, - сказал капитан Сад, силясь вспомнить, откуда эта глубокая царапина на кожухе его цейса; заклеить бы надо, больно хороший бинокль. - Думаете, не подступимся? - Почему же? Только зубов нам наломают - это факт. - Будет жаль, если мы ошиблись. - Да. Но я уверен. - Собственно говоря, для уверенности оснований не густо. Одна антенна. Вполне может оказаться, что это какая-нибудь заурядная фашистская радиостанция. - Алексей Иннокентьевич, хоть и не глядел на капитана, почувствовал какое-то внутреннее движение в нем, усмешку, что ли. - Я чего-то не вижу, Володя? Если не секрет - подскажите. - Ландшафт... - Ландшафт?.. Вы имеете в виду этот прелестный луг? - Там, где он не был прелестным, - свежая порубка. Чтобы обеспечить сектор обстрела. - Ловко. Капитан Сад понял, что это похвала его глазу, и пренебрежительно хмыкнул в ответ, хотя в душе был польщен. А вообще-то, хвалить было не за что, дело обычное, как говорится: этот хлеб едим. С лета сорок первого года, день за днем, по многу часов подряд он изучал немецкие позиции; сотни их прошли перед ним; и такие "технические детали", как сектора обстрела, он регистрировал уже автоматически, почти без напряжения мысли: просто констатировал очевидный факт - и только. Кстати, психологию немцев, их привычки, регламент, не говоря уже о всех тонкостях и вариациях их фортификационного искусства, капитан Сад знал, наверное, лучше, чем свое, российское, которое было под боком, привычное и незаметное для глаза, как родная улица. Свое было частью его жизни, и потому предполагалось, что уж это он знает тем более. Но свое он не изучал, над своим не думал ночами, не искал в нем закономерности и болевые узлы. Ему это не нужно было. Свое изучают, чтобы совершенствовать и строить. А капитан Сад изучал, чтобы вернее уничтожать. Такая у него была работа. Потому что перед ним был фашизм. Алексею Иннокентьевичу замок очень понравился, хотя в бинокль он был не так пригож. Собственно говоря, это был вовсе никакой не замок, а шляхетская усадьба с многочисленными службами и двухэтажным панским особняком. "Псевдоклассический ампир", - с удовольствием (не все вытравила из него война!) определил Алексей Иннокентьевич. Но башня была настоящая, из дикого камня, не испорченная зубцами и балкончиками. Ее чистый контур аккумулировал в себе столько истинно замковой величавости и гордыни, что ее с избытком хватало на весь ансамбль. Башня объединяла и облагораживала его. Службы, флигеля и конюшни разглядеть было непросто даже в бинокль: их почти закрывала высокая стена из того же камня; стена была, очевидно, декоративная, но тем не менее даже с сорокапяткой здесь пришлось бы повозиться. Службы стояли серые, с замшелыми крышами; только панский дом был подремонтирован недавно. В замке не было видно ни души. Может быть, он не привлек бы внимания разведчиков, если бы не антенна на башне. Вблизи она наверняка была незаметна, но с этого высокого берега, да еще в бинокль, смотрелась неплохо. Прекрасная современная антенна, явно не кустарная. - Как бы там ни было, - сказал Алексей Иннокентьевич, - срок истекает завтра. Так что этот замок - наш последний шанс. - Вы говорите "замок"? - капитан Сад удивленно взглянул. - Вот уж не думал, что они такие. Я всегда знаете какими их представлял?.. И капитан Сад, ощущая нехватку слов, невольно попытался передать образ руками, но тут же себя остановил: когда-то его учили, что это неприлично, он все перезабыл давно, однако при Алексее Иннокентьевиче старался держаться "хорошего тона" хотя бы в своем собственном понимании его, - Мы еще доберемся до них, Володя, - сказал Алексей Иннокентьевич. - Они будут стоять на вершинах неприступных скал. Или окруженные рвами. Стройные. Все в зубчиках, словно их ножницами вырезали... - Вы их видели в натуре? - непроизвольно сорвалось у капитана Сада, хотя он и не должен был задавать такой вопрос; лучше б ему поменьше знать об Алексее Иннокентьевиче, даже таких пустяков. Тот подумал то же самое, но виду не подал, только кивнул утвердительно, и они снова стали наблюдать замок, но мысли у них были разные. Не нравится мне эта штука, бормотал капитан Сад, ох не нравится... нехорошее место... - и еще всякие неконкретные слова в том же духе. Даже если бы сам начштаба дивизии сейчас потребовал от него точного ответа, чем вызваны такие настроения, и то капитан ничего толком не смог бы сказать. А для самого себя он тем более над этим не задумывался. Только, будь его воля, он обошел бы это место стороной. Почему? А почему так бывает, что идет человек по дороге и вдруг чувствует: надо свернуть. Немедленно! Сию минуту!.. Он еще колеблется какое-то время, не понимает, откуда это чувство и что его так тяготит, - и тут на него налетает машина... Но капитан Сад не имел права свернуть, да и не хотел сворачивать. От старых солдат он слышал о предчувствиях, знал, что так бывает, но ему до сих пор это ощущение было незнакомо, никогда еще им не испытано. Он с любопытством прислушивался к себе - но не более того. Ведь он надеялся выручить ребят. И у него было задание. Все, что ему оставалось, - это наблюдать, как неотвратимость надвигается на них. Неотвратимость в образе этого игрушечного, залитого солнцем замка... А Алексей Иннокентьевич думал, что вот война изуродовала лежащего рядом с ним на песке капитана, а тот даже и не подозревает об этом. Она научила его думать и смотреть. Она научила его жить. Все через призму войны... Каково ему придется, когда война закончится и все закрутится по новым законам... 10 Тут к ним подполз радист Сашка. По его совсем еще детскому лицу пролетали тенями, иногда как-то немыслимо сочетаясь, лукавство, и робость, и надежда, чуть ли не каприз; и последнему не стоило удивляться: хотя в разведроте Сашка был недавно, он успел стать ее любимцем, а эта счастливая судьба, как известно, в первую очередь калечит характер. - Товарищ капитан, дозвольте окунуться. - Нет. - Товарищ капитан, тут омуток аккуратный. И деревья к самой воде... - Я сказал. - Но ведь мочи нет - жарко... Капитан Сад нехотя перекатился на спину и сел. Ему было стыдно перед Алексеем Иннокентьевичем. - Вот что, Саша, - сказал он, - вернемся - в первый же день отчислю в пехоту. Ясно? Но он был все еще во власти только что владевшего им предчувствия, и потому неожиданно для себя вдруг подумал: "Если Сашке так повезет, что он вернется". Реакция у капитана была хорошая. Он спохватился мгновенно и сделал над собой усилие, но мысль засела прочно и уже воплотилась в образ. Он видел перед собой Сашку, только в другом качестве: тот лежал, свернувшись в клубок, но не спал, он был убит, хотя сразу невозможно было разобрать, куда в него попало. Наверное, что-то отразилось на лице капитана, в его глазах, а может, и не отразилось ничего, а передалось как-то по иным каналам, прямо из души в душу, - только Сашка вдруг словно потемнел, замычал нечленораздельное, в глазах его заметался неосознаваемый ужас; не поднимаясь с четверенек, он пятился назад, натыкаясь на толстые ветви, совался в них, как муха в стекло, обползал и все пятился, пятился, словно не в силах отклеить взгляд от лица командира... Капитан Сад снял пилотку и вытер ею пот со лба. - Что с тобой, Володя? - Ерунда какая-то, Алексей Иннокентьевич. Мысли. - Жалеешь его? - Не то... Вот подумал: ему семнадцать, мне двадцать два... считай - у обоих разуму поровну. А понадобится - я его своей волей на смерть пошлю. По какому праву? Если по-человечески рассуждать, не по-уставному, ну, вы же меня понимаете... - Понадобится - и сам пойдешь на смерть. Как ты говоришь - своей волей. - Тоже верно. - А все дело в том, Володя, что не на смерть ты его пошлешь. Нет! - чтобы победил! Капитан Сад вздохнул, пробормотал: чего уж там, ладно; потом добавил: насмотрелись вроде бы, пора идти. Они осторожно отползли в чащу, прошли сырой ложбиной до первых деревьев, и Малахов поблагодарил судьбу, глядя, как настороженно-чуток капитан, как он автомат держит, в любое мгновение готовый стрелять. И это при том, что они точно знают: поблизости нет ни души. С таким не пропадешь, не загубишь все дело из-за ерундовой оплошности. Разведчики спали в тени старого бука. Распаренные, осунувшиеся от недосыпания и непрерывных переходов: за эту неделю километров триста нашагали, не меньше. И в каком темпе!.. Они спали без сапог; портянки белели тут же на жухлой траве. Вопиющее нарушение маскировки, но капитан Сад вопреки своему обыкновению даже не намекнул на это лейтенанту Норику Мхитаряну; тот дневалил и чистил от скуки свой "шмайссер". - Подъем, - сказал капитан Сад и потер колючий подбородок. Потом они долго шли параллельно озеру. До заката оставалось больше четырех часов. Солнце ослабело, но в ивняке воздух не продувался, и тени не было, и от песка поднимался жар, а рощи попадались редко. В шестом часу они вышли на глухой проселок, который не был обозначен на карте. Вдоль проселка с обеих сторон росли дуплистые тяжелоголовые вербы. Разведчики уже еле брели, и только присутствие капитана не позволяло им превратиться в слепую, безвольную толпу. Они еще не знали, что этот переход - последний. "Вот обойдем село, - решил капитан Сад, - и тогда возле часовни - стоп машина". Труднее всех приходилось Алексею Иннокентьевичу. Он был растренирован; самый старший в группе и, если говорить честно, больной (нынешней весной, в самом начале, во время боев за Жмеринку, его так прижало однажды, что даже в госпиталь попал; думал - радикулит; оказалось - отложение солей в области позвоночника; смотрел его знаменитый хирург, посмеивался: "Вам бы на родон, дорогуша, в Мацесту, и каждый день непременно лечебная гимнастика, причем с нарастающими нагрузками; только не жалейте себя, ломайте, кричите - но ломайте, злее будете"). Он привык к малоподвижной жизни и комфорту, насколько его можно было позволить во фронтовых условиях, а жестокие пешие переходы, дай бог памяти, в его жизни вообще были только однажды: когда отступали к Пиренеям, и еще позже, когда он скитался по долине Роны и обходил стороной не только железнодорожные и автобусные станции, но даже фермы, потому что фалангистская контрразведка оцепила все на свете, так как, видите ли, какая-то сука в генеральском мундире поклялась на библии, что Малахов из этой долины не уйдет живым. За неделю нечеловеческой гонки, которую устроил капитан Сад, Малахов не только не вошел в форму, напротив, он вымотался так, что иногда даже самому себе казался бесплотным призраком. Но он не пожаловался ни разу. И никто ни разу не предложил ему помощи; знали - этого нельзя делать; потому что он точно не принял бы ее и потому что это было бы знаком недоверия к его силам, а он этого не заслужил. Сил у него не осталось давно, но он шел на злости, на ненависти, на упрямстве, наконец. Кроме капитана, он один знал, что этот переход последний, но это словно не доходило до сознания, и он шел весь закрепощенный, весь окаменевший, весь упершийся в одну мысль: "Дойду, дойду..." Но иногда его ненадолго отпускало, он начинал видеть спину идущего впереди, а затем и то, что было по сторонам. И он почему-то думал, что земля обезлюдела, на ней никого-никого нет, всех, как под метелку, вымело; они лишь и остались - одиннадцать человек. И они идут выполнять задание, которое потеряло всякий смысл, потому что никого больше нет, ведь всех, как под метелку, вымело, и, сколько ни старайся, на какие муки ни иди, они никогда этого задания не выполнят, потому что не дотянутся до него, потому что все это выпало из реальности, все существует только в его воспаленном мозгу, мерещится ему; и этот густой багровый воздух, и небо в багровых вспышках, в багровый огонь, пробегающий сбоку по жестяной траве... Как тяжело подниматься на Голгофу, думал он, и вдруг его ноздри ловили запах ряски, принесенный со стороны озера нечаянным ветерком, а глаза отдыхали на залитой чабрецом лужайке. Это мой последний день, - бормотал он тихо, но от слов остался только звук; они проходили мимо сердца, они не задевали и проходили насквозь, не оставляя раны. - Ничего, думал он, этот день когда-то приходит, раньше или позже, и тебе остается сделать что-то одно... последнее... И я сделаю это хорошо. Это мой долг, вот и все, и другого мне хода нет. И если бы мне даже сказали сейчас, что, кроме нас, на земле никого не осталось, всех как под метелку вымело, я б и тогда дошел бы, дополз на зубах, разыскал бы это логово. На всякий случай... По карте до села было совсем недалеко, но километры растягивались, как резиновые. Напоследок проселок вывел их в неожиданно развернувшуюся овальную долину. Долина была пустая, только посредине квадратом чернели остовы четырех обгорелых зданий. Какое время! - никому и в голову не придет, что здесь когда-то могла быть ферма. Тем более солдату, который с боями прошел всю Украину и уже вдосталь нагляделся и на такие бараки, и на плацы, на подсобки и обгорелые пни по краям, где прежде были вышки, а теперь здесь тишина и только в одном месте земля осталась мертвой, ее словно серебром залили, а так везде уже начало зарастать травой. Через пару лет и следа не останется. Это место они постарались пройти поскорей, потому что воздух здесь был такой сухой и колючий, что казалось, будто дышишь песком. Потом так же неожиданно открылось село. Судя по карте, оно было совсем небольшое, чуть больше двадцати дворов. Теперь это были две нестройные шеренги закопченных печей, похожих друг на друга, как близнецы. Видать, работал их один мастер. Единственная уцелевшая хата стояла на противоположном конце села, возле моста через ручей. Очень прочного и широкого моста, это даже издали было видно. "Пожалуй, средний танк пройдет", - привычно прикинул капитан Сад, хотя сейчас эта информация ему была вовсе ни к чему и почти не было шансов, что когда-либо пригодится. Они пересекли село наискосок, благо заборы уже пообвалились почти везде. На всякий случай развернулись в цепь, но почти не хоронились: засады здесь не могло быть - обгорелые сады просвечивали насквозь. Хата имела жилой вид. Капитан обошел ее кругом, заглянул в низкий сарай и лишь затем постучал в дверь. Тотчас же отозвался старческий голос: - Входите, кого бог послал. В хате было темно, пахло сырым глинобитным полом и травами. Капитан собрался попросить, чтобы дед открыл ставни, но передумал - глаза быстро привыкли к полумраку. И тогда он разглядел деда, который сидел на широкой лавке возле окна. Дед был в длинной белой рубахе, сухонький, но еще крепкий, эдакий желвачок. Он сидел немного сутулясь и чуть выставив вперед правое ухо. За край лавки держался цепко, не спешил вставать. "Значит, уже видел нас через щель в ставне, а может, и раньше", - понял капитан Сад. Старуха полулежала в темном углу на высоких подушках. Но даже свет от лампадки под образами не позволял ее разглядеть. - Добрый день, отец, - сказал капитан Сад, но ответа не дождался и добавил: - Водой бы хоть угостил, что ли. Дед молча спорхнул с лавки и принес воду в деревянном черпаке. Капитан сначала дал напиться Алексею Иннокентьевичу, потом долго пил сам. Вода имела приятный привкус. "Должно быть, источник где-то рядом, минводы", - с удовольствием подумал он и сказал стоявшему в дверях сержанту Ярине: - Иван Григорьевич, проследите, чтобы у всех ребят во флягах была эта вода. Классная штука. Вот попробуйте. Он отдал Ярине черпак, потом повернулся к деду. - Ты что же, отец, и говорить с нами не хочешь? - Хе! Поговорить не отвалится, - не скрывая иронии, неожиданно охотно отозвался дед. - Ты что же, не видишь, что мы свои? - Вижу. Уж непременно чьи-то да будете. - Ты не смотри на ребят, отец, - кивнул капитан Сад в сторону двора. - Одеты они, конечно, пестро. Но это для дела. А так они тоже наши, советские. - Машкерад, значит. - Вот-вот. Ты же небось видал партизан-то? - Как же, - совсем весело согласился дед, - в прошлом годе заходили, вот от села одни головешки остались. И людев не обошли увагой, царство им небесное. Капитан Сад посмотрел на Алексея Иннокентьевича. Но тот не спешил идти на помощь. Он едва удерживался от соблазна свалиться на скамью, однако не хотел выявлять перед капитаном свою слабость. - Понятно, - пробормотал капитан Сад. - А фрицы близко? - Это которые? - деловито осведомился дед. - Фашисты. Германец. - А-а, германец. - Дед помедлил и вдруг уверенно зачастил: - Не знаю, ездют кой-когда моторами. - Часто ездят? - Не считал. - А тебя они не трогают? - Меня никто на трогает. Я человек нужный. За мостком хожу. Видел мосток-то? Всем сподручный, а мне пенсион за хлопоты выходит. Капитан понял, что иронию деда ничем не прошибешь. Тут было что-то не чисто, далеко не так просто, каким казалось на первый взгляд. Но понять с налету не удалось, а разбираться времени не было. Капитан подавил злость и лишь слег