чка, других видов транспорта у нас в городе больше нет, -- предложил варианты Золотников. Многие сделали попытку рассмеяться, а Решетнев, как с трибуны, подняв руку, попросил тишины: -- Вы не угадали, товарищ профессор, я шел пешком. Но я слышал, вы тоже немножко изучали физику и наверняка должны знать, что собственное время, отмеряемое движущимся телом, всегда меньше, чем соответствующий ему промежуток времени в неподвижной системе координат. Относительность. Поэтому мои часы, когда я иду, а вы меня ждете, должны всегда немного отставать. -- Во-первых, я вас уже, честно говоря, не жду. Я забыл, когда видел вас на лекции в последний раз. А во-вторых, уважаемый, все, что вы мне нагородили, имеет место только при скорости света. А вы плелись под окном как черепаха. Садитесь, релятивист! Золотников на самом деле когда-то изучал физику достаточно глубоко и даже какое-то время преподавал ее. В те горячие годы он рвался к истине, как абсолютно черное тело, поглощая на ходу все добытое человечеством в этой области. Но истина ускользала, терялась. Асимптотическое приближение к ней Золотникова не устраивало, и тогда он взялся познать мир логически, решив по неопытности, что так будет гораздо проще. Он забросил физику в самый пыльный угол и с головой ушел в философию. Истина вообще скрылась из виду. С тех пор Золотников стал относиться к жизни с юмором, что было на руку студентам. Из педагогических систем он стал предпочитать оптовую. Заниматься людьми поштучно, решил он, -- удел массажистов. Стоит ли напрягаться, если у нас в стране от идеализма, как от оспы, все население привито с детства. Более того, человек у нас уже рождается материалистом, генетически, так сказать, наследует первичность бытия. Несколько лет назад некто Малинский, тоже философ, предложил Золотникову выпустить совместно учебник, намекнув на обширные связи в издательстве. Золотников согласился на соавторство. Причем не раздумывая. Он знал, что студенты в учебниках читают только курсив, и то если он помечен какой-нибудь сноской типа - курсив мой. Но он не знал, насколько тертым был этот калач Малинский. Профессор Малинский в свое время побывал и технарем. Его теория расчета ферм считалась классической. Перед войной по его проекту был построен железнодорожный мост через Десну, который во время оккупации смогла подорвать с десятого раза только сводная партизанская бригада. За каждую неудачную партизанскую попытку Сталин дал Малинскому по году. После реабилитации Малинскому ничего не оставалось, как перековаться из технарей в политические и пойти рядовым философом в периферийный вуз. Учебное пособие вышло. По вине типографии или по чьей-то еще вине на обложке учебника красовалась только фамилия Малинского. Фамилии Золотникова не было и в помине, хотя из трехсот страниц он сочинил больше половины. На этой почве у Золотникова случился первый удар. К счастью, все обошлось, но с некоторым осложнением. Золотников стал рассказывать всем подряд историю с выпуском учебника и доказывать методом от противного, что написал книгу именно он, а никакой не Малинский. Золотников заставлял всех подряд слюнявить химический карандаш и дописывать жирным шрифтом свою фамилию на обложке. Таким образом он докатился до горячки. Форма, правда, была не тяжелой, почти бесцветной, зато выперло ее в сторону совершенно неожиданную -- Золотников с явным запозданием возжелал обучить подопечных всяким философским премудростям, чтобы студенты обогнули тернии, выпавшие ему. С непривычки во всем этом обхаживании виделось что-то болезненное. -- На меня смотрите, на меня! -- как глухарь в песне, стал заходиться он на лекциях. -- Не вижу ваших глаз! Мне нужны ваши глаза! Приходилось без проволочек показывать ему свои глаза. -- У меня скоро на левом полушарии мозоли будут от такой педагогики! -- говорил Нынкин, потягиваясь. -- Просто ты воспринимаешь его однобоко, -- объяснял Пунтус другу. -- Сидишь на лекции, как на заключительном акте в Хельсинки! -- фантазировал Артамонов. -- Он патетичен, этот Золотников, как соло на трубе! -- вставлял Гриншпон. Как-то по весне Золотников, не распыляясь на введения, с азартом предложил первокурсникам срочно приступить к написанию рефератов. Будто не студентам, а ему самому предстояло эти рефераты защищать. -- Вы не сделали ни одной выписки по теме! -- теребил он Кравцова. -- Почему? -- Еще не растаял снег, -- находился лодырь. -- В прошлом семестре вы ссылались на то, что он еще не выпал! Я не улавливаю связи вашей активности с природными явлениями! Раньше, в былые времена, к концу каждой недели Золотников как бы расслаблялся, сходил на нет, а теперь, напротив, распалялся как самовар. Он метал взгляд по галерке и сразу выискивал тех, кто занимался не тем. Захваченная врасплох тишина в аудитории стояла, как ночью в инсектарии: кроме жужжания трех не впавших в спячку синих мясных мух, ее ничто не нарушало. Но и этого Золотникову было мало. Его мог взбудоражить любой пустяк, даже такой, как, например, с Пунтусом. -- Снимите темные очки! Я не вижу глаз! -- докололся как-то до него Золотников. -- Очки с диоптриями, -- спокойно отвечал Пунтус. -- Они вас увеличивают для меня. -- В понедельник принесете справку от окулиста, что вам нужны именно темные очки! -- Такую справку мне не дадут, -- вяло вел диалог Пунтус. -- Неужели я так ослепительно сверкаю, что мне нужно внимать через светозащитные очки?! Я что, похож на сварочный аппарат?! -- Золотников нервничал еще сильнее, если ему отвечали спокойно. -- Нет, вы вовсе не сверкаете. -- Я наблюдаю за вами вот уже целую неделю -- вы постоянно в беседах! Несите сюда тетрадь! Пунтус передал тетрадь по рядам. Записи были в полном порядке. Но остановиться Золотников уже не мог -- сказывалась расшатанность нервной системы. Его потащило вразнос. -- То, что вы успеваете записывать, -- не повод для постоянных разговоров! Своей болтовней вы мешаете заниматься делом соседям! Нынкин, покажите конспекты! Нынкин на лекциях так глубоко уходил в себя, что, когда бы ни высовывался, -- все не вовремя, а высунувшись, начинал что-то бормотать и пытался ввести в курс какого-то своего дела. -- Я вам говорю! Именно вам! -- тыкал в него кулачищем Золотников. -- Да-да, вам! Нынкин хотел схитрить и потянулся за тетрадью Татьяны, но философ опередил его порыв. -- Свою тетрадь, пожалуйста, свою! Без уловок! Тетрадь Черемисиной мне не нужна! -- не сбрасывал обороты Золотников. Его фасеточные глаза засекали в окружающей среде до сотни изменений в секунду, и ни одного левого движения не могло ускользнуть от его взора. В блокноте Нынкина процветал сплошной грифонаж. За два года Нынкин не законспектировал ни одной лекции. Тем более -- ни одного первоисточника. Нынкин пользовался в основном ходячими общежитскими конспектами. Кочевание этих вечных конспектов с курса на курс и ежегодное переписывание на скорую руку выветрило из произведений классиков весь смысл, доведя их до абсурдных цитаток, которые наполняли душу агностицизмом и ревизионизмом. -- Вы мне воду не лейте, уважаемый, а посидите-ка сами над произведением часок-другой! Тогда вы не станете совать мне под нос эти извращения! Я удаляю вас с лекции! Матвеенков, несите свою тетрадь! -- Золотников без удержу стал косить всех подряд. Матвеенков тоже никогда ничего не записывал. На этом поприще его не пугали никакие угрозы. Свое легкое поведение он объяснял тем, что у него якобы писчий спазм -- то есть полное нарушение функций письма как левой, так и правой руки. Он даже запасся какой-то сомнительной справкой на этот счет. Иногда от скуки Матвеенков все же дорывался до полупустой конспективной тетради, но ни к чему хорошему это не приводило. На листах появлялась криптография. За эти каракули Алексей Михалыча уважительно величали заслуженным каракулеводом. В течение семестра, чтобы всегда быть в форме, Матвеенков нажимал на гипнопедию -- постоянно клал под подушку ни разу не раскрытый бестселлер Малинского, а к экзаменам готовился по левым записям. В этой связи у него развилась острая способность разбираться в чужих почерках, и самые пагубные из них, какие были у Татьяны и Фельдмана, он читал как высокую или офсетную печать. -- А виноваты во всем вы, Пунтус! -- сказал Золотников, демонстрируя потоку тайнопись Матвеенкова. Будто поток никогда ее не видел. -- Я бы не сказал, -- ответил Пунтус. -- Я считаю, что Матвеенков ленив сам по себе. -- Да он, в смысле, ну как бы... -- поплыл Матвеенков, пытаясь выкарабкаться из водоворота. -- Не перебивайте, когда вас не спрашивают! -- рыкнул Золотников на Матвеенкова и вновь навалился на Пунтуса: -- Вы очень вольно себя ведете! -- А вы, мне кажется, преувеличиваете свою роль в моей личной жизни. Вы ломитесь в нее, как в автобус! -- Я больше не буду с вами церемониться! Я... я... -- затрясся Золотников, и кратер его рта задымился, извергая ругательства средней плотности. На лбу у Золотникова образовалась каледонская складчатость. Сбитый неуязвимостью Пунтуса, он стал входить в кульминационную фазу пароксизма. -- Я... вы, Пунтус, можете уже сейчас начинать волноваться за свое дальнейшее пребывание в институте! Я уволю... я исключу вас за академическую задолженность! Считайте, что экзамен у вас начался с этой минуты! Я предложу вас комиссии, которая соберется после трех неудачных попыток сдать экзамен мне! Один Климцов правильно понял Золотникова. На семинарах, дождавшись, когда закончит отвечающий, Климцов поднимал руку и просил слова, чтобы дополнить. Золотников любил, когда дополняют. Это означало, что семинар проходит живо и плодотворно. Чем длиннее было дополнение, тем больше снималось баллов с предыдущего отвечающего. К первому экзамену по философии готовились с надрывом, как ко второму пришествию. Добра ждать было неоткуда -- новую троллейбусную ветку провели в трех кварталах от микрорайона, в котором жил Золотников. Даже этот пустяк мог сильно сказаться на его экзаменационном настроении. К тому же, дав интервью, философ попал спиной на снимок в областную газету. Лучше бы он вообще выпал за кадр. В течение трех дней, отведенных на подготовку, не вылезали из конспектов и первоисточников, наполняя жилье материализмом, а голову -- блажью. -- Шпаргалки, -- передразнивал Артамонов химика Виткевича, -- лучший способ закрепления пройденного материала. -- А если еще и помнить, в каком кармане какая лежит, то вообще не надо никаких консультаций, -- соглашался с ним Гриншпон. -- Жаль, что Золотников все шпоры изымет перед экзаменом. -- Виткевич в этом смысле погуманнее... дает возможность пользоваться. -- Выход один -- изготовить за ночь запасные варианты шпор. -- Уволь, лучше два балла, чем еще раз сохнуть над этими прокламациями. -- Тогда спим. -- Придется. -- Все будет нормально, -- вместо спокойной ночи пожелал Рудик. -- Сплюнь троекратно через левое плечо. Это как раз в сторону Мурата, -- предложил Артамонов верный прием от сглаза и отчаянно принялся засыпать. Философию сдавали потоком, все группы вперемешку. В процесс экзаменовки Золотников ввел систему ежесекундной слежки. Он запасся специальной литературой, чтобы тут же документально подтверждать безграмотность. Рассадил всех экзаменуемых по одному за стол и принялся исподлобья наблюдать за ними. -- Усов, что вы там копаетесь? Показывайте, что у вас там! Насчет шпаргалок я вас, кажется, предупреждал! Усов вынул из-за спины носовой платок и показал Золотникову. -- Садитесь на место! -- хмыкнул философ. Через некоторое время снова: -- Усов, что вы возитесь со своим носовым платком? Неужели вы такой сопливый? Но Усов уже давно занимался переписыванием и заходился в собственном насморке чисто символически. Климцов, как самый лучший дополнитель, отвечал первым. Но на экзамене нужно отвечать, а не дополнять. Причем отвечать так, чтобы больше нечего было добавить. Климцов не смог произнести ни слова не только по билету, но и в свое оправдание. -- Как это я допустил такую промашку! -- покачивал Золотников головой, рассматривая в журнале ряд положительных оценок за дополнения. Когда Золотников обнаруживал пустую породу, ему сразу хотелось получить от студента побуквенные знания. -- Придется вам зайти ко мне еще разок, -- поставил Золотников знак препинания во всей этой тягомотине. В коридоре Усов делился своей методой списывания: -- Сидишь и упорно смотришь ему в глаза. Пять, десять, пятнадцать минут. Сколько нужно. И, как только замечаешь, что он начинает задыхаться от правды, можно смело левой рукой... -- Мне за такой сеанс гипноза предложили зайти еще разок, -- сказал Климцов. -- Когда ошибается комсомолец -- это его личные проблемы, а когда ошибается комсорг -- обвиняют весь комсомол, -- сказал Артамонов. -- У тебя, Климцов, нет опыта турнирной борьбы! Матвеенков проходил у Золотникова по особому счету. Два семестра Леша в основном тащился на микросхемах типа "не знаю, так сказать... в смысле...", "не выучил, в принципе... поскольку...", "завтра как есть... всенепременнейше... так сказать, расскажу после прочтения". На экзамене философ топтал Матвеенкова до помутнения в глазах. В моменты лирических отступлений Золотников оставлял в покое предмет и искал вслух причины столь неполных знаний Матвеенкова: -- Чем вы вообще занимаетесь в жизни?! Я бы вам простил, будь вы каким-нибудь чемпионом, что ли! Но ведь вы сама серость! На что, интересно, вы гробите свое свободное время? Может быть, на общественную жизнь? За что, кстати, вы отвечаете в группе? Есть ли у вас какое-нибудь комсомольское поручение, несете ли вы общественную нагрузку? -- В каком-то смысле, так сказать, за политинформацию отвечаю, что ли, -- как на допросе, отвечал Матвеенков. -- Ну, и о чем вы информировали группу в последний раз? -- Золотников усаживался в кресло все удобнее и удобнее. -- Разве что... если... об Эфиопии. Так сказать... читал... в каком-то смысле... очерк... в общем, об Аддис-Абебе. -- Через пару недель придете пересдавать. Вместе с Климцовым. Прямо на дом. Я ухожу в отпуск и в институте уже больше не появлюсь. Вы свободны, Аддис-Абеба! -- сказал Золотников и про себя добавил: "Ну что учить в этой философии? Ее соль так малогабаритна... первичность и вторичность материи, а все остальное -- чистейшей воды вода!" Бирюк, заскочивший на секундочку к друзьям, ужаснулся результатам экзамена по философии: -- Десять двоек у Золотникова?! Ну, вы даете, ребята! И ты, Матвеенков?! Ты же, вроде, тоже рыболов-любитель? И даже немножко морж! Я вижу, вы не натасканы на Золотникова. Золотников законченный рыбак, и историй, не связанных с водой, он просто не признает. Ему только намекни про рыбалку -- он сразу забудет про философию и начнет исходить гордостью за свои снасти! В этот момент перейти к положительной оценке не составляет никакого труда. Ведь философия, собственно, и началась-то с рыбалки. Возьмите того же Платона -- бросал в воду поплавки разные, камешки, наблюдал, как расходятся круги, размышляя о том о сем. А потом просто описал все, что видел. -- Правда?! -- обрадовалась Татьяна. -- Но я никогда в жизни не ловила рыбу! -- Тогда философию придется учить, -- сказал Бирюк тоном ментора. Матвеенкову пришлось идти пересдавать экзамен одному, потому что Климцов сам поставил себе пятерку на квитке для пересдачи, сам расписался за Золотникова и сам сдал в деканат. Никто ничего не засек. Подделка легко сошла за настоящую отметку. Скорее всего, потому, что слишком авантюрным был ход. Никому в учебной части и в голову не могло прийти, что отметку можно подделать. Ложную пятерку перенесли с квиточка в зачетку Климцова. Матвеенков поплелся в одиночку. Он занял у Забелина болотные сапоги и куртку -- всю в мормышках, в которой тот отбывал Меловое, и явился к Золотникову в обеденное время. Философ сидел за столом и принимал вовнутрь что-то очень эксцентричное на запах из аргентинской или, как минимум, из чилийской кухни. -- Ну что, проходи, Аддис-Абеба, -- вспомнил Золотников чрезмерную занятость двоечника по общественно-политической линии. Матвеенкову с голодухи послышалось вместо Аддис-Абеба "садись обедать", и он совершенно бесцеремонно подсел к столу и принялся уплетать острый пирог с рыбой. Когда, помыв и вытерев руки, Золотников вернулся в столовую, Матвеенков уже развеивал последние крохи стеснения. Чтобы не ударить в грязь лицом, хозяину ничего не оставалось, как потчевать неуча. Леша долго не выходил из-за стола, и Золотников чуть не закормил его, как когда-то Пунтус с Нынкиным в Меловом бабкиных свиней. После обеда Золотников приступил к опросу. Речь сама собой зашла о рыбалке. Пересдача экзамена прошла, как сиеста, без особых аномалий. А вообще сессия -- это мечта. И почему каникулы начинаются после нее? Их следовало бы поменять местами. Когда вырываешь на кино пару часов из отведенных на подготовку, даже индийский фильм кажется увлекательным. На каникулах пропадает охота отдыхать. Купаешься в ненужной свободе и понимаешь, что она -- не более чем осознанная необходимость, как говорил великий Ленин. Даже как-то неинтересно. Из заготовок Химик Виткевич, похожий на баснописца, заметил как-то на консультации: -- К экзамену допущу тех, кто заготовит шпаргалки своей рукой. Буду сверять почерки. Дмитрий Иванович Виткевич считал, что лучший способ закрепления пройденного материала -- изготовление шпаргалок. Студент, занимаясь этим делом в надежде списать на экзамене, вторично прорабатывает предмет, сам того не подозревая. Пробегая вновь по всем темам, он усваивает курс комплексно, по двум каналам памяти -- механическому и зрительному. Собираясь на экзамен, он запоминает, в каком кармане какая заготовка лежит, и таким образом классифицирует свои знания. Это позволяет держать в голове все химикалии. Заяви такое Ярославцев, первокурсники удивились бы до крайности, а из уст химика требование иметь шпаргалки прозвучало почти программно. Это была не единственная странность, которую Виткевич обнаружил за семестр. Взять хотя бы химические анекдоты, которых он рассказал столько, что по ним можно было выучить половину высшей химии. Он рассказывал их, как новую тему, -- не улыбаясь, сохраняя каменную серьезность. Словно мимические мышцы, складывающие улыбку, у него атрофировались. За серьезность Дмитрия Ивановича уважали более всего. Благодаря ей он постоянно притягивал к себе. Его лекции были интересны, их никто не пропускал. Проверки посещаемости, устраиваемые на них деканатом, считались делом в какой-то мере кощунственным, потому что отсутствующих не было никогда. От Бирюка пришел слушок, что Виткевич преподавал в свое время в МГУ, был первым рецензентом Солженицына. После этого растворы, полимеры и анионы стали еще занимательнее. Бирюк божился в подлинности пикантной составляющей слушка и уверял, что по институту ходит чешская книжонка, в которой это в деталях расписано. При желании эту книжонку можно было отловить у литейщиков или у вагонников. -- Теперь ясно, почему Виткевич ходит, заложив руки за спину, -- догадался Рудик. -- Сказывается длительное пребывание в неволе. Сталин знал, кого сажать и на сколько. Создавалось впечатление, будто химик еле носил свое тяжелое прошлое и ежеминутно помнил о нем. Он часто останавливал мел на середине формулы и задумывался, и только усиливающийся в аудитории шепот возвращал его к реальности. При чтении лекций химик никогда не пользовался никакими бумажками, как это делали многие преподаватели, он знал свою науку назубок, поэтому все его требования воспринимались как законные. -- Все-таки химик наш хитрый, как штопор! -- размышлял Гриншпон. -- Не покажешь ему шпоры -- двойка, покажешь -- он их отберет, и тоже двойка. Ловкое колечко он затеял! На экзамене Виткевич словно забыл про все. Не спросил про шпаргалки и не следил, списывают ли. Будто знал, что никто списывать не будет. Все недоуменно брали билеты, невероятно легко отвечали и, бросив в урну не пригодившиеся шпаргалки, выходили поделиться удивлением с рассевшимися под дверью одногруппниками. Один только Усов не мог удержаться, чтобы не напомнить о себе. Прежде чем взять билет, он долго вытаскивал из карманов свои микротворения и расписывал Виткевичу, на какой четвертинке какой вопрос раскрыт. Химик, не глядя, опустил шпаргалки в урну. Усов взял билет и сел за стол. Натура постоянно тащила его не туда. Посидев смирно минут пять, он спросил, нельзя ли ему воспользоваться шпаргалками. -- Пожалуйста, -- спокойно разрешил химик. Усов полез в урну и достал листочки. Дмитрий Иванович не среагировал на выпад, дождался, пока Усов иссякнет, и поставил ему тройку. -- Не за плохие знания, а в назидание, -- прокомментировал он свое решение. Все сошлись во мнении, что химия не наука, а баловство. Виткевич свое дело сделал. Он вынудил подопечных понять предмет. Экзамены как таковые его мало интересовали. Кто на что способен в химии, он распознавал по походке. С историей КПСС дела обстояли проще. То, что никто не получит ниже четверки, подразумевалось. Этот предмет знать на тройку было стыдновато. Потому что вел его некто Иван Иванович Боровиков. Немного найдется на земле людей, внешность которых так верно соответствовала бы фамилии. Боровиков был овальным и белым, как боровик. Вечная его фланелевая шляпа с пришитым листком довершала сходство с грибом. И еще меньше найдется на земле людей, внешность которых так сильно расходилась бы с сутью. Когда Иван Иванович открывал рот и уголки его толстых губ устремлялись вверх, доходя до ямочек на пухлых щеках, все ожидали, что он скажет сейчас что-то очень веселое. Руки слушателей инстинктивно тянулись к лицам, чтобы прикрыть их на случай, если придется прыснуть, но Боровиков так неподкупно заговаривал о предмете, что улыбки студентов не успевали расползтись по лицам и свертывались в гримаски удивления. Он умел подать материал так, что было понятно: все произносимое им -- туфта, но экзамен, извините, сдавать придется. Не надо вникать в эти бессмертные произведения, надо просто знать, для чего и когда они писались. Их не надо учить, как математику, но как философию деградации сознания общества знать необходимо. -- История КПСС, -- говорил Боровиков, -- самая величайшая формальность в мире! Соблюсти ее -- наша задача! Он читал лекции самозабвенно. -- В молодости Шверник напряженно всматривался в окружающую действительность... -- сообщал он серьезно и без единого намека на улыбку и сразу поднимал настроение. В лучшие минуты своих публичных бдений Боровиков высказывался так горячо, что казалось, будто он выступает на форуме по борьбе с международным промышленным шпионажем. Боровикову было всегда неприятно ставить в экзаменационную ведомость уродливый "неуд". Он до последнего наставлял на истинную стезю искателей легких, но тупиковых путей. За отлично разрисованные и оформленные конспекты он бранил, как за самоволку в армии. -- Зачем вы попусту тратите время?! Ведь я не требовал от вас конспекты! Придется пачкать документ, ничего не поделаешь, -- и выводил в ведомости пагубную отметку. Термодинамика -- тоже интересная наука, но навязывавший ее студентам преподаватель Мих Михыч был еще интереснее. Он обладал двухметровой фигурой, и Татьяна открыто благоговела пред ним. Почти еженедельно она повторяла: "Вот это, я понимаю, мужчина!" Всем своим поведением Мих Михыч словно извинялся за то, что сам он, будучи студентом, тоже опаздывал, симулировал, списывал, а теперь вот вынужден наказывать за это других. Бирюк уверял, что нет для Мих Михыча страшнее испытания, чем экзамен. Перед началом экзамена он по обыкновению посылал кого-нибудь из студентов в ближайший киоск за газетами, чтобы, читая их, не видеть, как, списывая, готовятся к ответу испытуемые. Если случайно замечал, как кто-то безбожно дерет из учебника, Мих Михыч краснел как рак. На экзамене в 76-Т3 Мих Михыч не ввел никаких новшеств -- послал в киоск за прессой Нынкина с Пунтусом, те, как всегда, перестарались и принесли такую кучу чтива, что ее можно было одолеть только к осени. Термодинамик тщательно обложился ворохом газет, как мешками с песком, и экзамен начался. Несмотря на установленные законом Мих Михыча льготы, Татьяна умудрилась схватить "двойку". Из необширной науки она удосужилась одолеть только пропедевтику, а три основных закона термодинамики решила пропустить, посчитав, что для хорошей оценки достаточно благоговения перед преподавателем. Мих Михыч задавал ей наилегчайшие наводящие вопросы, вытягивал ее на ответ, как мог, но даже одного закона из трех так из нее и не вынул. Он весь измучился, глядя на Татьяну. Это было выше его сил. Со слезами на глазах он поставил ей "двойку". Раскачка В семь вечера Гриншпон был у общежития. Он мог бы приехать и утром, но не терпелось увидеть друзей. Он посмотрел на окно 535-й комнаты -- там не было видно никаких признаков обитания. "По крайней мере, Решетнева нет точно -- он бы распахнул все настежь", -- подумал Миша и вошел в вестибюль. Ключа от комнаты на вахте не оказалось. -- Уже забрали, -- доложила Алиса Ивановна, отставная энкавэдэшница. -- Сурьезный такой, в кожанке. Гриншпон понял, о ком идет речь. Других "сурьезных" в 535-й не обитало. В коридорах слышались шаги, эхом раскатывалось хлопанье дверьми, погромыхивала музыка -- общежитие оживало после летних каникул. Двое в стельку пятикурсников вскрывали ножом дверь в свою комнату и уверяли друг друга, что ключ никто из них не терял. Какой-то изгой сидел на полу возле урны и курил. Гриншпон подошел к своей двери, пнул ее ногой и вошел. -- Привет! -- Рудик с усердием потряс ему руку. -- Как Сосновка? -- За три недели надоела! Замотались играть каждый день. А ты что-то бледный, как спирохета, не иначе вместо курорта в подвале отсиживался? -- Гриншпон вынул из портфеля пачку сандеры и курительную трубку. -- На, дарю. -- Вот это да! -- воспрял Рудик, пробуя подарки на свет, на зуб и на запах. -- Где взял? -- Где взял, где взял?! Купил! И не нюхай -- там все герметично! -- Дейcтвительно, запечатали так запечатали. Ни одна молекула не улизнет. Спасибо, удружил, а то "Прима" в кишки въелась! -- Кравцова больше нет, -- сообщил Гриншпон. -- Как нет? -- Перевели, -- сказал Гриншпон и воспроизвел, как все произошло. Из-за не в меру дальновидного батяни Кравцова, а еще точнее -- из-за брата Кравцова Эдика. Эдик не особенно утруждал себя учебой, занимался в основном дебошами. Пять лет генерал не видел первенца. Служба -- дело понятное. Свиделись только этим летом. Отец взглянул на старшее чадо пятилетней выдержки и отправился в институт, чтобы, пока не поздно, изъять из обращения младшего семинариста. Генерал так и заявил ректору, что культуры обучения во вверенном ему вузе нет никакой и что доверять своих детей этому институту -- очень большой риск со стороны родителей. На что ректор даже и не возразил. Кравцова перевели в МВТУ им. Баумана. Прямо с турбазы в Сосновке. -- Ну, а Кравцов, сам он что? Переживал хоть немного? -- Две-три искры сожаления, не больше. -- А Марина? -- Чуть не отдалась ему в последний вечер. А после того как уехал, к микрофону больше так и не подошла. Сказала, голос сел. Последние вечера мы работали на танцах практически вдвоем с Бирюком. Дверь комнаты распахнулась и обнажила Решетнева с двумя сумками наперевес. Его рот был уже открыт. -- Не спорь, Миша, -- с ходу сказал он Гриншпону. -- Староста всегда прав! Обстановка -- она как возмущающая сила. Может расшатать, если кивать ей в такт, а пойди чуть вразрез -- заглохнет. -- Не заводись, -- Рудик помог Решетневу избавиться от сумок. -- Давай про умное потом. -- А мне что, уши затыкать? Ваши выражения слышны на первом этаже! Орете, как на базаре! И главное -- о чем?! Обстановка, характер -- тему нашли! Или в день приезда больше поговорить не о чем? -- Решетнев сбросил куртку и начал наводить порядок. -- Как вы сидите в такой темноте?! -- Шторы затрепетали, разлетаясь по краям карниза. -- И в такой духоте! -- Форточки заскрипели, распахиваясь настежь. -- Я прошу график дежурств по комнате в третьем семестре открыть мной! Дежурства Решетнева по комнате служили для сожителей сигналом к повышенной бдительности. Виктор Сергеич был пропитан порядком, царившим в космосе, и, убираясь в комнате, выбрасывал в окно все лежащие не на месте вещи. И не было на него никакой управы. В эти неблагоприятные дни обитатели 535-й старались попасть домой пораньше, чтобы упорядочить валяющиеся где попало личные принадлежности. Столь неземной строгостью Решетнев высвобождал себе массу времени. К его приходу в комнате восстанавливалось приличное благообразие, и ему для наведения полного порядка оставалось только протереть пол да разогреть вчерашний суп. Предупредить смерчевые дежурства удавалось не всегда. На совести Решетнева лежали плавки Рудика, не снятые вовремя с форточки, забытая на обеденном столе фехтовальная перчатка Мурата, которой все пользовались при работе с горячей сковородкой, и два тюбика мази "Гиоксизон" из личной аптечки Гриншпона. Миша уверял, что мазь лежала на месте, и требовал возмещения убытков. После выброса, когда Гриншпон обнаружил пропажу, возможности поискать тюбики под окном не было из-за кромешной темноты. Дождавшись рассвета, Гриншпон бросился вниз на поиски. Но, сколько ни рылся в кустах, так ничего и не нашел. Дворник сказал, что мази, вероятнее всего, унесли собаки. С тех пор, совершая свои гигиенические акты, будь то с грязными носками, висящими на дужке кровати, или с сапожными щетками и кремом, выпавшими из общего крематория под тумбочкой, Решетнев приговаривал: "В кусты, собакам!" Гриншпон долго сокрушался об утрате и несколько раз приходил под окно, чтобы повторно покопаться в кустах. Хотя мазь была совершенно никчемной, он применял ее не по назначению. Мазь нисколько не помогала его обветренным и потрескавшимся губам, поскольку по ошибке была всунута аптекарем вместо вазелина. То, что мазь не та, Гриншпон обнаружил сразу, но, вопреки побочному и очень отрицательному эффекту, продолжал упорно пользоваться ею. Когда друзья спрашивали, зачем он мучает себя, он отвечал: "Уплочено! И чтоб в следующий раз смотрел, что покупаю!" Гриншпон довел нижнюю губу до того, что не мог улыбаться. Сожители сжаливались -- не шутили при нем. Гриншпон был легок на смех и знаками просил друзей, чтобы они не только не шутили, но и вообще не разговаривали при нем в комнате, потому как самый будничный разговор в 535-й легко обеспечивал любому присутствующему животный смех от трех до пяти баллов по шкале Рихтера. Гриншпон с трудом сдерживал рот, улыбаясь одними глазами. И тогда Решетнев предупредил: -- Миша, не рискуй, заткни уши! Больной не пожелал последовать совету, и трещина на губе превратилась в овражек, грозивший развалить губу пополам. "Гиоксизон" усугублял трагедию -- от мази губа попросту разлагалась и выводила из формы личного певца и музыканта 535-й комнаты. Вася Петухов, которого приходилось приглашать с баяном на локальные гудежи взамен больного Гриншпона, пил в три раза больше. Из экономических соображений Решетнев не вынес самоистязаний Гриншпона и, прикрывшись страстью к мировому порядку, отправил злополучные тюбики в окно, хотя те лежали на самом что ни на есть своем месте -- глубоко в тумбочке. Решетнев завел будильник, проверил, работает ли радио, вытащил из-под кровати двухпудовую гирю и поднял над головой: не полегчала ли? Вещи и предметы, показавшиеся ему лишними, моментально оказались за окном. -- Успокойся, -- притормозил его Гриншпон. -- Дежурный сегодня Артамонов, как первый по списку, а не ты! Твой вариант графика мы не утверждаем! Закончив нулевой цикл, Решетнев набрал на кухне в графин воды и, вернувшись в комнату, разом опорожнил его: -- Ну и жарища! -- Перебрал вчера, что ли? -- Да нет, просто вода какая-то дистиллированная. Почепской колодезной мне и стакана хватило бы. -- А это? -- указал Гриншпон на бутылку коньяка "Белый аист", торчащую из сумки. -- Это подарок. Буду хранить, сколько выдержу. -- И он рассказал, как на ВДНХ познакомился с девушкой, очень похожей на Рязанову Ирину, которую продолжал безрезультатно выпасать. Не успели отвинтить "аисту" голову, как на пороге с грохотом возникла скульптурная группа Пунтус -- Нынкин. От их дублированного касания дверь в 535-ю два раза открылась и один раз закрылась. Музыка по соседству утонула в трясине приветствий. Вошедшие предложили обняться попарно поперечным наложением, но в замешательстве несколько призапутались, и объятия были произведены по методу возвратного скрещивания. В результате Нынкин обнял Пунтуса, хотя этого можно было и не делать. Нынкин и Пунтус жили по принципу наибольшего благоприятствования. Их симбиоз был настолько прочен, что субъективных причин его распада не существовало вовсе. О времени приезда они не договаривались, но у дверей общежития оказались одновременно. Поздоровались, словно не было никаких каникул, будто вчера они назначили здесь встречу и она состоялась. Есть на земле люди, жизненные линии которых, однажды сойдясь, никогда ни под каким предлогом больше уже не расходятся. Нельзя было сказать, что симбиозники так уж не могли жить друг без друга, однако всегда находились рядом. А если и отстояли на внушительное расстояние -- то все равно все их порывы происходили одновременно, в одном направлении и с одинаковой силой. Своим бесподобным совпадениям они нисколько не удивлялись, считая, что так живут все люди. Плывя борт о борт, они не навязывались и ничего не требовали друг от друга, но со стороны казалось, что у них непоправимая дружба. Впятером стало веселей. Нынкин и Пунтус наперебой делились августовскими впечатлениями и проделками, которые перекликались на каждом шагу. -- Так я не понял, где вы отдыхали? -- недоуменно спросил Рудик. -- Дома, -- в один голос сказали друзья. -- Но живете вы, слава Богу, не рядом. -- Относительно, -- в один голос сказали друзья. -- Из ваших откровений, однако, выходит, что своими дамами вы занимались метрах в трех друг от друга. Даже имена их созвучны. Нынкин и Пунтус хмыкнули, но не переглянулись. -- О вас необходимо доложить в соответствующие органы, -- сказал Решетнев, доливая коньяк. -- Вас надо исследовать! Потерю Кравцова Нынкин воспринял болезненно, а Пунтус беспокойно. Механически это было выражено совершенно синхронно -- они произвели несколько одинаковых движений, словно их руки и головы были соединены нитками. Симбиозникам всегда легко отдыхалось в компании с Кравцовым, тем более, что они жили в одной комнате с ним. Когда Кравцов брал гитару, Нынкин погружался в глубокий сон, а Пунтусу дальше его всегдашних роговых очков ничего не хотелось видеть. Минуту молчания, которой хотели почтить память ушедшего друга, спугнул робкий стук в дверь. -- Никак Татьяна? -- предположил Решетнев. -- Татьяна никогда не стучится, -- отклонил догадку Гриншпон. Дверь скрипнула -- и в проеме нарисовался Мурат. Ему обрадовались, как Татьяне. Обнялись тем же универсальным способом. Мурат, к слову сказать, немного усложнил его, навязав троекратное приложение друг к другу, отчего ритуал получился более трогательным и занял каких-то десять минут. После обряда Мурат достал из сумки канистру. -- Молодой, -- отрекомендовал он жидкость. -- Совсэм нэту выдэржки. -- Хватит без толку вертеть посудину в руках. Откупоривай! -- поторопил его Решетнев. -- А то коньяк уже, похоже, рассосался. В качестве преамбулы пропустили по пивному бокальчику, которые случайно перекочевали из пивбара 19-й столовой, увязавшись за Решетневым. За Виктор Сергеичем водилась одна невинная странность -- покидая заведения треста столовых и ресторанов, он имел обыкновение забирать на память что-нибудь из посуды. Он отмечал на дверце шкафчика каждую новую единицу хранения своего неделимого фонда: взята там-то и там-то при таких-то обстоятельствах, прямо как гоголоевский персонаж. -- Вот это винцо так винцо! Сразу чувствуется -- свое! -- оценил кавказский дар Гриншпон. -- А теперь давайте выпьем за уход Кравцова! Мурат поднимал тост за тостом и говорил об ушедшем горячо, как о покойнике. Температура его макаронической речи возрастала от абзаца к абзацу. В завершение Мурат обнес привезенным рогом всех ему сочувствующих. Артамонов приехал среди ночи. Свет в общежитии к этому моменту уже отключили, поэтому обнялись в темноте. Друзья быстро ввели Артамонова в курс дела, и через полчаса он обливал всех свежестью своих летних историй, с неподражаемым пиететом держа в руках недопитую канистру. -- Я ехал и думал: вдруг в комнате никого не окажется? Что тогда до утра делать одному? -- посентиментальничал Артамонов. Пришлось окропить и эти чувства, поскольку они были от души. -- Пора на занятия, -- потянулся Рудик. -- За разговорами досиделись до утра. -- Я нэ умэт дойты. Сыла кончатса. -- Мурат прилег на кровать. -- Поставлю за пропуск эн-бэ по всем лекциям, -- пригрозил староста. -- Быт и производство -- разные вещи. Не посмотрю, что угощал вином! -- Если так пойдет дальше, Мурат, тебя зарубят на первой же тренировке, -- пристыдил друга Решетнев. -- Надо всегда быть в тонусе. А это достигается только регулярными возлияниями. Но Мурат уже спал. -- Чем хорошо грузинское вино, -- рассуждал Нынкин по дороге на факультет, -- оно исключает синдром похмелья. -- Нет, -- возразил Пунтус, -- в данный момент грузинское вино хорошо тем, что его много. В 315-й аудитории начался великий сбор. Уже рассевшиеся по местам привечали входящих согласно авторитету. Решетнев был воспринят как астронавт, случайно возвратившийся из пожизненного космического путешествия. Бурные аплодисменты. Татьяну встретили, будто она поставила на пол не свой именитый портфель, а полмешка покоренных за лето мужских сердец. Бурные, продолжительные аплодисменты. На Фельдмана закричали, как на замректора по АХЧ. Бурные аплодисменты, переходящие в овации. Появление Матвеенкова проаплодировали незаслуженно громко по инерции. Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овации. Все встают. Лиц, менее известных потоку, приветствовали в составе группы. На Усова обрушились, как на двухметрового гиганта, хотя он не вырос за лето ни на дюйм. Его габитус был устойчив и неизменяем, словно от злоупотребления амброзией. Непродолжительные аплодисменты. На Соколова с Людой набросились, будто те обвенчались без свидетелей и зажилили свадебную бутылку шампанского. Аплодисменты. Весть о переводе Кравцова быстро диффундировала по группе. К моменту появления Марины о потере уже знали все. Поэтому она была встречена безмолвно, как вдова. Новенького встретили тоже без единого возгласа. Несмотря на тишину, образовавшуюся на потоке, он бесцеремонно обогнул преподавательский стол и направился прямиком на галерку. Одет он был в джинсы и легкий свитер. Татьяна обомлела, когда новичок стал приближаться к ней. Выкатив глаза, как от кислородного голодания, она молниеносно прикинула, что нове