-- центр Рима. Ваши подошвы попирают самую священную землю, которую только знает мир". Рассказывают, что <...> в кабинете (а кабинет у него словно дом, и когда входит человек, его не видно, причем надо 10 минут идти до него) у него на столе только книжка Макиавелли. У себя в кабинете он отпускает шуточки, принимает журналистов и начинает излюбленную теорию о толпе и гении. Вся эта совокупность внешнего успеха создала в мелкой буржуазии характер какого-то психоза. У итальянцев, мелких лавочников, которые стоят на пороге своих лавчонок и ждут покупателей, которых нет, все построено на фикции. Они с некоторым недоумением спрашивают: неужели все это правда происходит? Ему (народу. -- С. П.) ежедневно в газетах говорится, что он -- первая в мире нация, он не верит. 10-12 лет тому назад они действительно погибали. Слово "революция" Муссолини совершенно необходимо. Не нужно никакой статистики о том, что население приведено к такому состоянию, что уже дальше идти некуда. Старые улицы Неаполя кишат карликовым племенем, зобатым, тучным, низким. Теперь это все подчищено. Эти люди с удивлением смотрят на парады, причем все, что происходит, как-то убеждает их, что все в порядке. <...> Я раз случайно разговорился с одним итальянским аристократом. Аристократия в Италии восстановлена против Муссолини, так как им был издан приказ, по которому большие земли остаются у владельца только в том случае, если он их сам обрабатывает. И вот такие люди уверены, что Муссолини своим способом, по секрету от всех, проводит "коммунистическую политику", так как единственное место, куда он ходит, это советское посольство. Первым из всех он завел департамент по советским делам. Он единственный из всех европейцев знает советские дела. И вот они верят, что без тех трудностей, через которые мы должны проходить, без резких толчков он гладко ведет страну к своеобразному коммунизму. Опровержений не нужно искать. Они на улицах. Итальянские улицы производят трагическое впечатление, 1/3 нации одета в формы. Маршируют все. Это все гремит в трубы, впереди всадники. Во всем этом участвует солнце. Нынешнее поколение в Италии отдано на растерзание католицизму. В Неаполе у социал-демократа, человека безбожного, очень радикального, все дети находятся в монастырях, иезуитских школах, так как там обучение бесплатное. Что такое иезуиты -- это видно только в Риме. Это необыкновенно мощная и большой гибкости организация и до сих пор. Муссолини с большим искусством пользуется услугами католицизма. Достаточно пойти на фашистскую выставку в Риме. Не пойти туда невозможно потому, что итальянцы дают всем туристам, посетившим выставку, 70 процентов скидки на железнодорожный билет. Весь фашизм, все судороги его -- все в этой выставке. <...> И вот постепенно вы идете из одного зала в другой и начинаете задыхаться. Все надписи там истерически кратки. Кончаете вы залом, где совершенно темно. В этом зале звучит тихая музыка. Музыкальными голосами отвечают презенты. (У фашистов есть такой обычай, что если товарищ убит или вообще отсутствует, то за него отвечают презенты.) Для нас все это совершенно непостижимо, истерично". В Париже, где Бабель уже жил ранее, его поразила тяжелая участь русской эмиграции. "Положение наших русских эмигрантов ужасное. У этих людей в последние годы обнаружена трагедия отцов и детей. Мне рассказывали об эмигрантах, которые хорошо устроились. У них подросли дети, и теперь эти дети предъявляют счета отцу: почему мы здесь? Почему мы говорим по-русски? Были даже самоубийства на этой почве. Многие из подрастающего поколения русской эмиграции переезжают в Австралию и другие места. Это самое трагичное у русской эмиграции, не говоря уже о литературе. Я высоко уважаю Бунина. Он приехал в Париж за деньгами и с великим трудом добыл тысячу франков (80 рублей). Но теперь ему лучше материально потому, что немецкие богатые евреи играют в бридж и дают ему процент с каждой ставки. Ремизова ночью выбросили из квартиры, потому что он долго не платил квартирной платы. Он схватил рукописи, жена -- вещи, и они ночью скитались по городу. Появился новый писатель Сирин. Это сын Набокова. Когда его читаешь, то чувствуешь в его словах только мускулы и нервы, кожи нет. Он пишет ни о чем, действие происходит нигде. Он показателен для эмиграции. Это единственное литературное ощущение, которое я получил от эмигрантской литературы. <...> Шаляпин кончает страшно. Это возмездие. Я был во Флоренции на его спектакле, и в первый раз во Флоренции не было сбора. Во Флоренции его антрепренером был случайно один человек из Одессы. Он рассказывал, как он, этот одессит, потерял деньги благодаря Шаляпину и как он его провожал на вокзал. Я познакомился с сыном Шаляпина, который рассказывает страшные вещи. Гениален он по-прежнему. Только нажимать стал. Принимает пищу только в русских ресторанах. Это единственное вещественное доказательство родины. Он получил орден Почетного легиона. Какой-то журналист пишет воспоминания о нем. Фильм "Дон Кихот", в котором он поет, не имеет успеха". Выступление хорошо показывает, как нелепы и безосновательны слухи, распространяемые обывателями о Бабеле во время первой заграничной поездки 1927--1928 года. Путешествуя по Европе, он чувствует себя прежде всего советским гражданином, советским литератором. А вернувшись домой, вновь начнет колесить по стране, радуясь успехам социалистического строительства, и напишет матери из шахтерской Горловки так: "Очень правильно сделал, что побывал в Донбассе, край этот знать необходимо. Иногда приходишь в отчаяние -- как осилить художественно неизмеримую, курьерскую, небывалую эту страну, которая называется СССР. Дух бодрости и успеха у нас теперь сильнее, чем за все 16 лет революции". Прыжок ди Грасса На обороте одной из своих фотографий Бабель написал: "В борьбе с этим человеком проходит моя жизнь". Трудно написать лучший эпиграф к биографии такого писателя, каким был Бабель. Будущим исследователям еще предстоит объяснить эволюцию мифа о "молчании" Бабеля и отношение самого Бабеля к нему. И тогда обнаружатся некоторые удивительные противоречия. В 1935 году в журнале "Театр и драматургия" печатается новая бабелевская пьеса "Мария", сразу же обратившая на себя внимание критики. Тем не менее уже через год пьеса забыта и старая тема вновь звучит на страницах печати. Вспоминаются давние невыполненные обещания. "Еще в 1930 году Бабель заключил с Гослитиздатом договор на сборник новых рассказов, -- сердито писал И. Лежнев. -- С тех пор договор переписывался, "освежался", многократно отсрочивался, но книга автором не представлена и по сей день. Творческая пауза у Бабеля несколько затянулась... Можно уж справлять десятилетний юбилей плодотворного молчания". "У него большие литературные промежутки", -- констатирует В. Шкловский. Вместо того чтобы хоть как-то протестовать против критических гипербол, Бабель всячески утверждает себя в роли упорного молчальника, -- достаточно перечитать его речь на Первом съезде советских писателей. В многочисленных публичных выступлениях перед профессиональными литераторами Бабель, касаясь этой темы, обычно отделывался шутками. Но однажды ему пришлось дать... письменное объяснение своему непосредственному читателю. Это произошло в редакции "Крестьянской газеты". Девушка из бюро пропусков, узнав, что перед ней известный писатель, спросила, почему он не пишет. "Где ваши новые книги?" -- вопрос звучал прямо и требовал ответа. Смущенный такой неожиданной атакой, Бабель пообещал в скором времени выпустить книгу новых рассказов. "Не ограничиваясь устным обещанием, -- писала "Литературная газета", -- он прислал ей следующее письмо: "Дорогая тов. Новикова! Слово свое я сдержу. И проверять не придется. Для честного литератора нет проверки строже и мучительнее, чем его совесть и живущее в нем чувство прекрасного. В нас не затихает ни на минуту жажда творчества. И, по правде говоря, я часто сознательно подавлял ее в себе, потому что не чувствовал себя подготовленным к тому, чтобы писать художественно. Теперь сердце мое говорит: подготовительный период этот кончается. Пожалуйста, когда прочтете мои рассказы, скажите Ваше мнение о них". Сохранилось заявление Бабеля (июль 1938 года) в секретариат ССП о переиздании в "Советском писателе" однотомника прозы, "заново пересмотренного и дополненного новыми рассказами". Книга была включена в тематический план издательства на 1939 год; в рубриках "название" и "тема" значилось: "Рассказы, связанные героями нашего времени". Можно предположить, что в однотомник вошли бы рассказы о коллективизации и Кабардино-Балкарии, в частности о Бетале Калмыкове, с которым писателя связывали узы крепкой дружбы. К сожалению, это издание не было осуществлено. Лучшим из того, что Бабель напечатал в последние годы, является новелла "Ди Грассе" (1937), интонационно и тематически примыкающая к циклу "История моей голубятни". Фантастический -- под занавес -- прыжок заезжего итальянского трагика в сицилианской народной драме должен, по мысли автора, символизировать великую силу искусства, утверждающего правду. Печальный лиризм Бабеля, овеянный тончайшим юмором, выразился в этом маленьком шедевре с удивительно эмоциональной силой. В обстановке сталинского террора, трагически расколовшего советское общество на жертв и палачей, в атмосфере беспрецедентного для всех времен и народов геноцида, когда каждый мог легко стать "лагерной пылью", Бабель неизбежно оказался persona non grata. Лучше других это понимал сам Бабель, "великий мастер" жанра молчания. Но значит ли, что, уклоняясь от писательского угодничества, он изменил призванию? Конечно, нет. Работа, которую Бабель называл "душевной" (в отличие от выполняемой по заказу, для денег), никогда не прекращалась и по стандартам эпохи выглядела едва ли не криминальной. Если верен старый афоризм Бюффона "стиль -- это человек", то применительно к Бабелю он означает, что создатель "Конармии", "Одесских рассказов", "Заката" не мог отказаться от своей человеческой самости ради какой бы то ни было конъюнктуры. Измена стилю -- измена себе. И наоборот, предать себя -- значит научиться писать "плавно, длинно и спокойно". Спокойно? К счастью, это невозможно. Изредка он еще печатает "хвосты" из "Конармии" вроде рассказа "Аргамак"; между тем продолжение этой нашумевшей книги, вызвавшей ожесточенные споры, свидетельствовало о строптивом характере ее автора. Бабель как бы совершенно сознательно подчеркивал, что и теперь от "Конармии" не отрекается. Жестокий реализм конармейских сюжетов отнюдь не перечеркивал героического начала в изображении буденновцев. Сегодня на эту тему пишутся специальные исследования, а в то время требовалось вмешательство Горького, чтобы доказать очевидное. В тридцатые годы, когда Жданов по указанию Сталина принялся энергично разрабатывать "теорию советской литературы", неудобная бабелевская "Конармия" хотя и неоднократно переиздавалась, однако с точки зрения казенных идеологических установок естественно должна была попасть на периферию современной литературной карты. С Бабелем все было непросто. Беря актуальные темы, он шокировал современников способом их художественной разработки. Органический сплав иронии и еврейского лукавства, патетики и грубейшего натурализма, тончайшее соединение эротики с пронзительным, иногда почти библейским лиризмом, -- все эти особенности бабелевского дарования в той или иной мере проявились в цикле рассказов "История моей голубятни", в исчезнувшем романе о чекистах, в его удивительной деревенской прозе. Очень точно написал В. Полонский, прослушав один рассказ из "Великой Криницы": "Читал рассказ о деревне. Просто, коротко, сжато, -- сильно. Деревня его так же, как и Конармия, -- кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал". То был мир, приемлемый в единственно возможном для него ракурсе, "мир, видимый через человека". Из всей номенклатуры тем Бабеля более всего привлекали темы запретные, что также явно раздражало. "Рукописи не горят". Да, только при одном условии: если они не арестованы вместе с автором. В случае изъятия, как правило, следовало аутодафе, о чем можно узнать, знакомясь с делами репрессированных литераторов или их близких. Акт о сожжении в следственной практике той поры -- вещь обычная. Лишь учитывая этот внелитературный факт, возможно объективное исследование эволюции Бабеля в тридцатые годы. А ведь категоричность иных диагнозов на Западе (да и у нас) прямо-таки ошеломляющая. Странно читать, например, о "беспомощности Бабеля перед действительностью" или о том, что он якобы "исчерпал" подходящий материал, "выработал" гражданскую войну и старую Одессу, то есть попросту исписался. Не лучше ли воздать должное мужеству большого мастера, ценой жизни отстоявшего свою творческую независимость и чувство достоинства в ситуации не метафорического, а вполне реального "крушения гуманизма". Сергей Поварцов