Дайте ж перевяжу. - Пошли. И мы след в след, так, чтоб не хрустнуло под ногой, пробираемся по лесу. Туман подымается из кустов. Пахнет близкой рекой и туманом. Он скрывает нас. В сыроватом воздухе я чувствую от своей гимнастерки, от рук запах гари. Лес полон немцев. Мы слышим их голоса, шаги и несколько раз, затаившись, пережидаем, пока они пройдут. Где-то близко стучит пулемет. Немецкий. Короткими очередями ему отвечает наш. В тумане звук его глуховатый. Мы идем на этот звук. Луна уже высоко над лесом, когда мы в тумане переходим к своим. ГЛАВА XII Натянув на уши воротник шинели, я лежу под берегом головой в песок. Руки заледенели, а дыхание горячее. И мерзнет спина. Никак не могу отогреть спину. Кутаюсь плотней в шинель, сжимаюсь, чтоб не дрожать. И оттого, что сжимаюсь все время, болит затылок, болят все мускулы, ломит икры ног. А глаза горячие - невозможно поднять. Кто-то осторожно трясет меня за плечо. Стягиваю о лица шинель. Белый свет режет глаза. - Нате вот. Пейте.- Панченко, сидя на собственных пятках, протягивает мне фляжку. Из горлышка идет, пар. Беру ее озябшими руками. Кипяток c ромом. Пью, обжигаясь. Яркое солнце отвесно стоит над головой, а я в шинели не могу согреться. От сверкания воды в Днестре у меня из глаз на небритые щеки текут слезы. Вытираю их плечом, чтоб Панченко не видел. Он сидит отвернувшись, за двое суток на плацдарме он похудел и почернел, лицо стало шершавое, скулы заострились. Кто-то рядом, в ржавой от крови, ссохшейся на груди гимнастерке, шепчет, как в бреду: - Ванюшку Сазонова взяли в лодку, а мне места не хватило... Не пустили... Тот берег, близкий, зовущий к себе, как жизнь, отрезан от нас водой. Я стараюсь не смотреть туда. Отдаю Панченко фляжку. Лечь, укрыться с головой и не смотреть. Шум ссоры привлекает меня. Близко от нас в водомоине, проточенной в песке ливнями сверху, два бойца ссорятся из-за места и уже толкают друг друга. Один щуплый, молоденький, в накинутой на плечи шинели. Другой - мордатый, в одной бязевой рубашке с болтающимися у горла завязками. Он, видно, пришел сюда позже, но посильней и толкает щуплого в грудь. Тот не защищается, только при каждом толчке подхватывает спадающую с плеч шинель. - Я же раньше занял! Вырой себе! - говорит он звенящим обидой голосом, и губы у него дрожат. Мордатый, сопя ненавистно, отталкивает его в грудь, молча, тупо, и вдруг, исказившись, бьет левой, сжатой в кулак рукой в лицо. Тот зажимает лицо ладонью, и только незащищенные глаза, полные ужаса, обиды, боли, не отрываясь смотрят на мордатого: "За что?" Я подымаюсь с песка с похолодевшими щеками, от волнения начиная плохо видеть. И в тот же момент: ви-и-у... бах! Оглушенный, осыпанный пeском, отряхиваюсь. Ко мне под обрывом бежит Фроликов, заслоняя голову рукой, кричит издали: - Товарищ лейтенант! Мордатый уже отполз в сторону и в отвесной стене песка обеими руками по-собачьи скребет себе нору, озираясь. Там, где они толкались недавно, лежит распластанная на песке шинель. Панченко, подойдя, приподнял ее, потрогал что-то и опять накрыл шинелью. Возвращаясь, он вытирает пальцы о голенище сапога. - Товарищ лейтенант! - подбежал задыхающийся Фроликов.- Комбат велел вам идти к нему. Проходя мимо водомоины, я глянул туда. Из-под шинели торчали большие солдатские растоптанные сапоги и худая рука с детской, вывернутой вверх грязной ладонью. А мордатый рыл, уже по локти углубясь в песок. С минуту стоял я над ним, сдерживая желание ударить сапогом. Затихнув, он ждал. Я перенес через него ногу, как пьяный. И долго еще ладонью прижимал щеку, расправляя мускул, сведенный судорогой. У Бабина уже собралось несколько командиров. Рядом с ним, подогнув под себя маленькую ногу в хромовом сапоге,- Караев, замполит соседнего полка. Он горбоносый и, по глазам видно, горячий. Большая голова в жестких курчавых с проседью волосах, несоразмерно узкие плечи, весь маленький, с маленькими желтыми кистями рук. Когда я подхожу, Караев кричит кому-то, волнуясь, от этого сильней чувствуется гортанный акцент: - Не бывает отчаянных положений, бывают отчаявшиеся люди! Командиры сумрачно молчат. Землисто-серые лица. Воспаленные глаза. Оттого, что в щетину набилась песчаная пыль, лица кажутся сильно заросшими. На многих бинты в запекшейся черной крови, и мухи липнут на кровь. Кивнув знакомым, сажусь. Мне почему-то неприятны слова Караева, как всякие красивые слова в такой момент. Здесь люди, прошедшие войну, а на войне бывают и отчаянные положения, и отчаявшиеся люди. Все бывает, на то и война. Позапрошлой ночью при мне немцы добивали раненых, и я видел, и лежал, затаясь, и ждал, что вот сейчас меня тоже заметят. Кончится война, останусь жив, так, наверное, еще не раз мне это будет по ночам сниться. Рядом со мной пехотинец, по виду из пожилых солдат, в солдатских ботинках, перематывает обмотку. На плечах его пузырями вздулись мягкие офицерские погоны с одним просветом, но без звездочек. Завязывая тесемку, говорит, не подымая глаз: - Этой ночью, когда раненых перестали переправлять, пятеро у меня сразу померло. И раны не очень чтобы так уж... Могли бы жить. Кто-то выругался тоскливо сквозь зубы. Командир пешей разведки в зашнурованных на икрах брезентовых сапогах, с нервным лицом глянул на него темными раздраженными глазами и, подняв финку, опять швырнул ее в песок. Он начертил круг в песке между параллельно поставленных подошв, положил в центре щепку и, подымая финку за конец, швыряет ее натренированной рукой и раздражается, что не может попасть в центр. Слышно, как у ног Бабина дышит овчарка. Высунула мокрый дрожащий язык и часто носит боками: жарко, А я не согреюсь в шинели. И еще двое-трое таких же озябших от малярии, словно зимой, кутаются, подняв воротники. Позади нас плещется Днестр, блестящий на солнце, желтый песок того берега, зеленые сады, заслонившие хутор, синее чистое небо. Днестр в этом месте не широк, но жизни не хватит переплыть его. Я смотрю, как Рита в яме, вырытой под корнями дерева, водкой промывает Маклецову плечо. Маклецов тяжело дышит, у него сохнут воспаленные, распухшие губы, он то и дело облизывает их. Лицо желтоватого, нехорошего оттенка, глаза неспокойные. Мне кажется, у него началось заражение крови. Трое суток назад, убежав из медсанбата, он переплыл Днестр; я и сейчас вижу, как он шел за Бабиным по кукурузе, неся в руке сапоги, которые снял с санитара. Неужели это было только трое суток назад? Рита стоит перед ним на коленях, юбка обтянула ее бедра, и многие поглядывают на нее. Трое суток назад нас было два полка. И еще минометы, противотанковая, дивизионная артиллерия, тылы. Верных четыре тысячи человек. Четыре тысячи! Остатки двух полков жмутся под обрывом по берегу. Выгоревшие добела гимнастерки, бязевые рубашки, обмотки, бинты, бинты... А сверху немцы. Нет окопов, только норы в откосе. В какую сторону ни посмотри, все роют, роют - саперными лопатами, обломками досок, скребут руками, крышками котелков, зарываясь в песок. Мы так тесно сбились под берегом - люди, повозки, лошади, техника,- что каждый снаряд попадает. Песок у воды в свежих ранах воронок, волна лениво зализывает их. Наша артиллерия с того берега бьет через нас; при каждом разрыве сверху валятся комья земли. Немецкие снаряды, провизжав над нами, рвутся внизу. И все живое снизу теснится под берег, в мертвое пространство, хоть радиатором, хоть колесом, хоть краешком попасть сюда. На минуту затихает возня, потом в гуще разрывается снаряд, и все опять приходит в движение. Повозки, машины, кухни, сдавливая друг друга, лезут под берег,- крики, треск, матерная брань, пронзительное лошадиное ржание. Мы прижаты к Днестру. Ни от нас, ни к нам переправы нет. Даже раненых нельзя переправить. От связи остались клочья. Только теперь я понимаю, как это было на том плацдарме. Вот так же все сбились под берегом, прижатые к воде, потом - артподготовка... Мы только слышали ее. А ночью в мою лодку толкнулся мертвец... На левом фланге снаряд поджигает грузовую машину. Она горит при ярком солнце, стоя всеми четырьмя колесами в воде. Овчарка у ног Бабина начинает скулить, оглядываясь на людей. Близкий огонь тревожит ее. Ко мне подсаживается Рита. - Нагнись. Дай голову посмотрю. Она руками наклоняет мою голову, начинает разматывать бинт. Через одинаковые промежутки на нем повторяется все увеличивающееся кровяное пятно. Сжимаю губы, когда она отрывает от живого. Потом сижу, нагнув голову, с бинтом в руках, а она трогает пальцами края раны, и мне это приятно. В натянувшихся поперек складках юбки - песок. Между юбкой и голенищами сапог - голые ноги. Грязные колени. Одно колено ссажено до крови, сочится, и песок прилип к нему. Оторвав влажный, окровавленный конец и бросив, Рита тем же бинтом делает мне тугую повязку. И когда бинтует, лицо eе с поднятыми вверх, косящими от близкого расстояния глазами - рядом с моим лицом. Она дышит носом, чуть сопя; я чувствую ее легкое дыхание и задерживаю свое. Две тонкие усталые морщинки легли у губ. Я их не видел прежде. И что-то сжимается во мне. - Ты бы колено себе перевязала,- говорю я, когда она уже застегивает санитарную сумку. Рита равнодушно глянула на свою ноту, ниже натянула юбку. Последним приходит Брыль с левого фланга. Когда он прибыл к нам несколько дней назад, румяный, крепкий, он казался человеком из другого мира. Сейчас у него землистое от усталости лицо, провалившиеся глаза. Говорит шепотом: всю эту ночь он с пулеметчиками сдерживал немцев и сорвал голос от крика. Садится на песок, просит соседа, едва слышно сипя, при этом на шее от напряжения вздуваются все вены: - Дай докурю!.. Когда я вскоре глянул в его сторону, Брыль уже спал, уронив голову. В желтых от табака пальцах дымился газетный обслюнявленный окурок. - Что делать будем? - спросил Бабин, обведя всех тяжелым взглядом и остановившись на Брыле. Сосед толкнул его. Вздрогнув, Брыль поднял мутные, налитые кровью глаза, потряс головой. С этой ночи командование на плацдарме принял на себя Бабин. Еще в первый день убило Финкина. Вместе с начальником штаба его задавило на НП взрывом бомбы. На той стороне в хуторе у Финкина жена. Когда командира другого полка, раненного автоматной очередью в живот, переправили с последней лодкой, она просила, чтоб ее пустили сюда с того берега. Ее не пустили. Несколько мин разрывается внизу одна за другой: ви-и-у... бах! Ви-и-и-у...- еще воет над головой, а внизу уже рвется: трах! трах! трах!.. - Это еще у него мортир нету,- говорит кто-то, пригнувшись: осколки долетают сюда,- а то б он нам давно навел концы. Один еще теплый осколок я поднял. Он был синеватый, острый, с зазубренными, рваными краями. Я глянул на него, глянул на полную спину Риты, сидевшей рядом, и внутренне содрогнулся. - Вот так и там было.- Бабин кивнул на север.- Прижали к Днестру и - артподготовка! Артподготовки здесь мы нe выдержим. Мы молчим. - Выход один: вырваться из-под огня! Как только он начнет артподготовку - рвануться вперед! - А пушки? Это спросил начальник артиллерии полка, высокий, с бескровным лицом и забинтованной головой. - Пушки бросим? И тут в нас прорывается ожесточение этих дней. - У него танки, а мы с чем? С этим на танки лезть? - Маленький, ощеренный лейтенант трясет в воздухе автоматом. Кто-то хохотнул зло: - Два полка было!.. - У меня в роте двадцать шесть человек! Рядом со мной пехотный старший лейтенант с остановившимися глазами, что-то шепча, вынимает из карманов бумаги, рвет и закапывает в песок. Слепым от ожесточения, нам нужен сейчас виновник. Старший лейтенант вскакивает, выхватив пистолет, кидает его под ноги в песок. -- Нe поводу людей на смерть! Умирать, так здесь? И вдруг: - Молча-ать!.. В нависшей тишине Бабин, поднявшись, идет к нему. Бледный, с черными страшными глазами. Сапог наступает на пистолет, вдавливает его в песок. Тихо. Слышно только дыхание Бабина. - Иди! Туда иди! Повернув, он толкает старшего лейтенанта в спину. - Плыви на ту сторону! Один! Спасайся!.. Опять внизу разрывается снаряд, в самой гуще, среди повозок. Пронзительное предсмертное лошадиное ржание. Из черного дыма вырвалась пара коней, волоча разбитую повозку, устремилась в Днестр. Еще несколько лошадей, обезумев, кинулись за ними. Повозочные задерживают остальных, хлещут по глазам. Последним подбежал к воде рыженький тонконогий жеребенок. Волна окатила его бабки, он отпрянул назад на берег и оттуда заржал. Мать ответила ему из Днестра, но другая лошадь продолжала плыть, увлекая ее за собой. Лошади плыли тесно, волна окатывала их мокрые спины, течение сносило их вниз вмеcте с повозками. И все дальше и дальше уплывало ржание, а жеребенок метался по берегу. Наверху начал работать немецкий пулемет. Всплески появились на воде. Слева - направо. Справа - палево. Вначале далеко впереди, но постепенно приближаясь. Одна лошадь ушла под воду, другая... Широкая рыжая мокрая спина несколько раз показалась из воды на середине, потом волны сомкнулись над ней. Пулемет наверху еще некоторое время сеял по воде всплески. Наконец и он смолк. Только жеребенок бегал по берегу, пугаясь волн, и ржал жалобно. По-прежнему блестел на солнце Днестр, словно ничего не случилось, а место внизу, где разорвался снаряд, уже было занято другими стеснившимися повозками. - Я не умею плавать, товарищ капитан...- сказал старший лейтенант странно прозвучавшим, потерянным голосом. У него дрожали губы. Я вдруг увидел, что у него молодое лицо, светлые, налитые тоской глаза. Бабин отошел, тяжело сел на место. А старший лейтенант все стоял рядом со своим затоптанным в песок пистолетом, не решаясь поднять его, ни на кого не глядя, и все старались не глядеть на него. Что-то незримо отделило его от нас. - Снять с него погоны,- приказал Бабин хрипло. С песка поднялся Брыль. Подойдя к старшему лейтенанту - был он на полголовы ниже его,- жмурясь брезгливо и жалостливо, дернул раз, другой, оставив на плечах клочья порванной гимнастерки. И оба раза старший лейтенант качнулся. Мертвенно-бледный, он стоял как неживой, и казалось, сейчас упадет на песок. Брыль сложил погоны звездочками внутрь, словно складывал вещи покойника. Поднял пистолет, обдув от песка, оглянулся, как бы не зная, куда деть. - Пусть идет,- сказал Бабин, все так же не глядя.- Пусть один воюет. И мы все видели, как старший лейтенант ушел. На минуту дым разрыва закрыл его; но тут же он снова показался. Он шел у воды по мокрому песку среди обломков и разбитых машин куда-то на левый фланг. Бабин пальцами помял горло. Заговорил не сразу. И голос был хриплый: - Как только начнется артподготовка, командирам рот, командирам взводов поднять бойцов! Коммунисты - вперед! Вперед, не останавливаясь! Не лежать под огнем! Когда сзади смерть, люди на пулеметы полезут. Сузившиеся глаза его горят холодно и яростно. И я чувствую, как его возбуждение передается всем. Я начинаю дрожать. Это уже не от малярии. - Смешаться с немцами! Гнать не отрываясь! Взять высоты! И ни черта нам танки не сделают. Не могут они давить своих! Он повернулся к начальнику артиллерии: - Орудия выкатить! По пять пехотинцев на орудие хватит? - Хватит! - Командиры рот, дать по пять человек на орудие! Выкатить на руках, огнем поддерживать пехоту! И - вперед! Вперед! Другого спасения нет. Мы уже вскочили на ноги. Командир пешей разведки сунул финку за голенище брезентового сапога, в лице его отчетливо проступило жесткое, решительное выражение. - Я к ребятам пошел!.. - Примешь его роту! - Бабин кивнул на то место, где стоял старший лейтенант. Кричит поверх голов: - На левом фланге Брыль. Справа - Караев. В центре поведу я. Нас охватывает нетерпение. Не спавшие по нескольку ночей, измученные, ожесточившиеся, прижатые к Днестру, мы ждали последнего боя с мрачной решимостью. Пути назад не было. И надежды тоже не было. Сейчас нам начинает казаться, что это возможно: прорваться сквозь огонь. Сколько осталось до артподготовки? Никто не знает. Может быть, она начнется сейчас. Торопясь, мы расходимся. В последний момент Бабин задерживает меня: - Останься! Фроликов на песке вскрывает банку мясных консервов. Слышно, как дышит Маклецов. Жар сжигает eго. Он все время пьет из фляжки и тут же опять облизывает сухим языком вспухшие, лоснящиеся губы - они у него какие-то багровые. Мне кажется, это от жары и солнца у него быстрей идет заражение. Глаза от температуры маслянистые, в них неспокойный горячечный блеск. -- Поведешь его роту,- говорит Бабин мне. Маклецов пугается: - Комбат! Я могу еще!.. И, пересилив себя, сел, опираясь руками. Белый, даже глаза посветлели от боли. - Да лежи ты! - не выдерживаю я. Он ложится без сил. Дышит часто, на висках выступил пот. Мы стараемся не глядеть на него. Близко разрывается снаряд. Фырча, проносятся осколки. Стон. Придерживая туго набитую санитарную сумку, Рита бежит туда, мелькая пыльными голенищами сапог. Не добежав, останавливается: пехотинцы уже волокут убитого вниз, спиной по песку. Если так продлится, он выбьет нас по одному. - Посади меня,- попросил Маклецов. Я сажаю его спиной к откосу. Он смотрит на Днестр, смотрит на тот и близкий и далекий берег, где ему уже никогда не быть. - Не верил я, что меня убьют,- говорит он. - Брось, Афанасий,- говорит Бабин.- Что ты, первый раз, что ли? Кто раньше, кто позже - это мы вот после боя поглядим, кому какой черед. И я тоже говорю что-то в этом роде, стараясь нe встречаться глазами. Вернулась Рита. Фроликов ставит раскрытую банку консервов. В коричневой жиже крошки желтого жира и мясо крупными волокнами. - Есть будешь? - спрашивает Бабин. Я не хочу есть. Во время приступа малярии меня от одного вида мяса тошнит. Рита тоже не хочет есть. Бабин ест один. Достает мясо пальцами и жует без хлеба, прислушиваясь к выстрелам наверху. Виски то западают глубоко, то надуваются. А Рита смотрит на него. Как смотрит! Кто она ему? Жена? Мать? Вот такого, худого, желтого, вымученного лихорадкой, она любит его еще больше. Я не могу видеть, как она смотрит на него. Отворачиваюсь и смотрю на Днестр. К берегу прибило труп немца. Ноги раскинуты на песке подошвами в нашу сторону, а сам в воде до пояса. Накатывается волна, подпирает его под затылок, под спину, и немец как будто силится сесть. Потом волна отходит, он падает навзничь, раскинув руки. Я не могу приказать Рите, потому что у меня нeт власти над ней, я говорю Бабину: - Она с нами не пойдет. Скажи ей, комбат, пусть здесь остается. В конце концов, здесь раненые. Рита живо повернулась на песке в мою сторону, белая от злости: - Тебе что надо? "Скажи ей, комбат..." Ты что лезешь? Бабин поднял на нее нахмуренное лицо - ничего нe сказал. Ну и черт с вами! Встаю и иду в роту Маклецова. По крайней мере, не видеть все это. Рота - человек сорок пять,- сжавшись, ждет под песчаным обрывом. Потом приползают еще восемь: раненые. В окровавленных бинтах, многие без гимнастерок. Один в разорванной тельняшке, прижав к животу забинтованную руку, раскачивается взад-вперед, словно ребенка укачивает. Рядом с ним пехотинец, вытянув длинные худые ноги в обмотках, щелкает затвором винтовки. Ближе ко мне - Саенко с автоматом на коленях, затяжка за затяжкой сосредоточенно досасывает мокрый окурок и поглядывает на него, словно боясь нe успеть. Их трое моих здесь: Панченко, Саенко и радист. Коханюка видели в первый день на берегу, нес перед собой забинтованную руку, как пропуск. С ней и вошел в лодку. А эти двое - Панченко и Саенко - сами переплыли ко мне с той стороны, как только узнали, что отсюда никого не выпускают. Опасность лучше всякой проверки сортирует людей. И сразу видно, кто - кто. Над нами появляется корректировщик, двухфюзеляжный "фокке-вульф". - Прекращай шевеление! - кричат по плацдарму. Гасят цигарки. Мы жмемся под откосом. Выгоревшие гимнастерки сливаются с песком. И вправо и влево по всей кайме берега, перестав рыть, сжались в песке люди. Ждем. Трудней всего ждать. Сейчас он начнет. У меня сразу пересыхает во рту. Корректировщик все кружится. То одним крылом, то другим блеснет в белесом небе. Вдруг словно подземный толчок почувствовали мы. И сейчас же, заглушая хлопки выстрелов, в воздухе приближающийся вой и шипение. В последний раз оглядываюсь на берег, на котором лежу, и таким спасительным, надежным показался он мне в этот момент... В следующий момент мы уже вскакиваем. - Впере-од! Яростные лица. Разинутые рты. Рушатся первые разрывы. Дым. Пыль. Мельком вижу на обрыве слева овчарку. Крутится, заглядывает вниз. С автоматом на шее прыгаю на откос. Хватаюсь за корни. Лезу, лезу, держась за них. Корни обрываются. Падаю спиной вниз. Внизу Саенко бьет кого-то в дыму сапогами. Тот сжался на песке, не встает, только закрывает руками голову. Саенко срывает с плеча автомат. Дальнейшего я нe вижу. Лезу на обвалившийся откос. Впереди карабкается пехотинец в обмотках. Один за другим возникают над краем откоса солдаты. И сейчас же исчезают за ним, согнувшиеся, с автоматами в руках. Взрыв! Сверху падает пехотинец в обмотках. Переворачивается через спину, чуть не сбивает меня. Винтовка его, воткнувшись штыком в песок, раскачивается упруго. И еще один пехотинец. Уже наверху. Вцепился побелевшей рукой в траву, лежит ничком. Я выскакиваю на откос. Ви-и-и-у!.. Падаю. Нечем становится дышать. Чувствую его спиной, лопатками... Вот он! Закрываю ладонями голову. Гах!.. Мимо! Вскакиваю. - Вперед! Из двух пехотинцев, лежавших рядом, встает один. Бежит шатаясь. Левей мелькнули за дымом Бабин и Рита. Не бегут, идут. За ними ползет собака, оставляя широкий кровавый след. Где Саенко? Панченко? Никого не вижу. Врываемся в лес. И вдруг - та-та-та-та-та! Стою за деревом боком, вытянувшись. Пули низко стукаются о стволы. Оглядываюсь осторожно. Повсюду за деревьями, за кустами лежат пехотинцы. Мы вырвались из-под снарядов. Только не лежать, иначе уже не оторвешься от земли. Пулемет торопливо дожевывает ленту. Осекся. - За мной-ой! Какой-то солдат в распахнутой телогрейке бежит впереди меня, размахивает яростно автоматом, держа его за ствол, как дубину. Слева ударил пулемет и смолк внезапно. За деревьями мелькают немцы. Они бегут навстречу нам. Солдат исчезает. Из-за него выскакивает немец. Засученные рукава. Ощеренное, как будто улыбающееся, лицо. Стреляю. Саенко обгоняет меня. Еще чья-то широкая спина в тельняшке. В голой, с перевязанным локтем, загорелой руке - немецкий автомат. Лес кончился. Впереди меня, согнувшись, бежит немец. Никак не могу его догнать. Бегу, стреляю по нему и что-то кричу. Автомат дрожит в руках, как живой. Потом перестает дрожать, а я все жму на спусковой крючок. Внезапно немец оборачивается. Помертвевшее маленькое лицо. Подымает автомат. Страшно медленно. А я не могу остановиться, бегу на него, и все это как во сне, и ноги сразу становятся слабыми. Задохнувшись, вижу вспышку перед глазами, успеваю упасть. Когда подымаю голову, Саенко что-то делает с немцем, придерживая кубанку рукой. - Нате! Кидает мне запасной магазин к автомату. Сзади накатывается: "А-а-рра-рра!.." Разгоряченные лица, кричащие рты - все поле в бегущих людях. Ботинки, обмотки - пехота, набежав, обгоняет нас. Стоя на колене, перезаряжаю автомат. Потом бегу за ними и тоже что-то кричу, и оттого, что кричу, легче бежать. Окопы наши - позади. Чьи-то знакомые брезентовые сапоги мелькают, удаляясь. Под ногами каменистая осыпающаяся земля. Галька. Бежать становится тяжело. "Это высоты. И вдруг - пусто. И я тоже лежу на земле. И только: та-та-та-та-та-та!.. И ветерок над спинами. И пули: чив! чив! цвик! Это бьет сверху. Из немецких окопов. Лбом, грудью вжимаюсь в землю. Нет ни укрытия, ни воронки - весь на виду. Ж-ж-ж! - как жук, рикошетит надо мной расплющенная пуля. Рядом хрипит кто-то и стонет. Приоткрываю глаз. Нога в ботинке дергается впереди меня, скребет подковкой каменистую землю. Я упал на правую руку. Пытаюсь незаметно достать под собой гранату на поясе. Надо кидать из-за спины, лежа. Ногти царапают ребристый бок. Ускользает. Каждый раз, когда надо мной проходит пулеметная очередь, сжимаюсь сильней. Нога впереди меня дергается реже. Тянусь, тянусь, зачем-то задерживаю дыхание. Пальцы потные, граната выскальзывает. Несколько мин беспорядочно разрывается по склону. Сейчас немцы придут в себя. И вдруг - крик. Дикий, страшный: - Танки! Мгновенно обессиленный этим криком, я слышу, как кто-то уже отползает. Сейчас вспыхнет паника. Люди хлынут вниз, а там - танки. И пулемет сверху. Это - истребление. - Лежать! - хриплю я в землю. Кто-то вскочил. Бежит вниз. Очередь! Я успеваю сорвать с пояса гранату. Взрыв! Это кинул кто-то раньше. Вскакиваем. По осыпающейся из-под ног гальке бежим вверх. Из дыма на меня - чье-то искаженное лицо. Ударяю гранатой. Глаза над бруствером. Огромный хрипящий Саенко валится на них. Прыгаю в траншею. Командир пешей разведки в дыму крутит немцу руки. Молча. У обоих бледные ожесточенные лица. Какой-то солдат возится над пулеметом. - Давайте скорей! Солдат подымает лицо - Панченко! Оттащив в сторону убитого пулеметчика, бежим с пулеметом по траншее. И только устанавливаем на другую сторону - немцы! Лезут вверх по склону, стреляют из автоматов, водя ими перед животом, падают, переползают, выскакивают из кустов. Пулемет дрожит у меня в руках. Белые вспышки пламени бьются перед глазами. Сквозь эти вспышки - мечущиеся фигурки немцев. Бегут. Пропадают. Бегут. Откуда-то через нас начинает бить артиллерия. - Ленту! - кричу я. Панченко исчез куда-то. Вместо него Саенко. Из-под кубанки на ухо по потной щеке течет кровь. Хочу крикнуть ему, но челюсти свело, не могу разжать. И тут же забываю о нем: опять лезут немцы, ползут по виноградникам отовсюду. Разрыв! Вжимаю голову в плечи. Разрыв! Разрыв! Это танки. Слышно, как они ревут. Кто-то, тяжело дыша, пробегает по траншее за спиной у меня, матерится, кричит: - Гранаты!.. Надо снять пулемет. Свист. Вой. Грохот. Стремительно налетевший сверху гул обрушивается на голову, оглушает. Конец! И не могу оторваться от пулемета. В тот же момент из-за голов наших, как снаряды, выскакивают штурмовики, ИЛ-2, и немцы катятся вниз по склону. Потом я сижу без сил на дне траншеи на пулеметных, гильзах. Несколько бойцов сидят рядом. Дышат. Лица мокрые от пота. Правей ложатся разрывы. А где же танки? Сверху сваливается Панченко. Почему-то босой. Хрипит пересохшим горлом: - Пить! На черном лице одни глаза. Кто-то дает фляжку. Пьет, задыхаясь, с остановившимися зрачками. Левая щека в пыли. Сквозь пыль сочится ссадина. Над головой у нас гудение самолетов и пулеметные очереди: др-р-р! др-р-р! Глухо за толщей воздуха. Почему Панченко босой? Я смотрю на него и что-то ничего не могу сообразить. Перед глазами туман. У меня, кажется, жар. Это малярия. И слышу плохо. - Где танки? Мой голос доходит до меня, как сквозь вату. Панченко отрывается от фляжки. Блестят мокрые зубы. - Вот они, танки! И указывает фляжкой назад. Позади нас, за высотой, подымается густой черный дым. Панченко смеется и опять пьет. Мне тоже хочется пить. Беру у него фляжку. Вода почему-то горькая. По траншее быстро идет Брыль. - Собрать оружие, патроны, гранаты! Сейчас опять полезут! Мы подымаемся. Глядя на него, я вдруг вспомнил о Бабинe. Впервые за весь бой. Беру его за портупею: - Бабин где? - Там! - Он кивает головой назад вдоль траншеи и торопится пройти, но я удерживаю его за портупею. Я хочу спросить о Рите и боюсь. Поняв, Брыль, говорит: - Все там. Живы. И, разжав мою руку, уходит быстро. Уже издали, за поворотом траншеи, опять слышен его голос: -- Собрать оружие, гранаты, сейчас снова полезет!.. Отчего-то во рту у меня вкус крови. Плюю на ладонь - кровь. ГЛАВА XIII Ночь проходит тревожно. С вечера мы отбиваем еще две атаки. У немцев, не переставая, работают пулеметы, рассевая над черной землей огненные трассы пуль. Они с шипением врезаются в бруствер. Из низины, затопленной туманом, часто бьет скорострельная пушка, прозванная "Геббельсом": ду-ду-ду-ду-ду!..- и оттуда вылетают вверх прерывистые струи огненного металла. По временам ржаво скрипит шестиствольный миномет, у нас все дрожит и трясется от взрывов, и земля осыпается. Небо низкое. Тучи глухо обложили его. Южнее нас и на севере, где был плацдарм,- а может, уцелел он? - облака безмолвно вздрагивают: это отсветы боя на земле. Там давно уже слышен небывалой силы артиллерийский гром, и воздух, дрожа, неприятно действует на уши. Всю ночь к нам прибывает пехота с того берега. Люди идут сюда по выжженной земле, на которой еще остались неубранные трупы и чернеют остовы сгоревших танков; попав теперь в наши окопы, где не выветрился дух немцев, они говорят отчего-то вполголоса. Усталость валит солдат с ног. Засыпают с открытыми глазами, посреди разговора, с недокуренной цигаркой в руке. У пулемета спит пулеметчик, ткнувшись лицом в бруствер, не разжимая рук. Приехала кухня, но даже запах еды не будит людей. Сильней всего сейчас сон. В полночь, отправив Панченко на тот берег за связью, я оставляю за себя пехотного лейтенанта и спускаюсь в блиндаж. Воздух спертый. Надышано и накурено так, что немецкая свеча в плошке, задыхаясь, едва мерцает сквозь дым. Спят от порога. В проходе, на нарах - вповалку. Табачный дым ест глаза. А может быть, это от усталости? Колеблюсь минуту, потом втискиваюсь между двумя храпящими телами и засыпаю, будто проваливаюсь в темную воду. Последнее, что слышу,- немецкий пулемет. Где-то близко. Будит нас громкий крик: - Подъе-ом! Немцев проспали! Подымаю тяжелую, мутную со сна голову. Все тело болит, как избитое. В глазах от многих бессонных ночей будто песок насыпан. Кругом меня шевелятся в соломе солдаты, взлохмаченные, у многих подняты воротники шинелей, голоса хриплые спросонья; ругаются, кашляют, сворачивают курить. Кто-то опять укладывается спать. - Подъем! Парень в дверях, подняв автомат вверх, даeт очередь. Снаружи тоже слышна суматошная стрельба и крики. Выскакиваю из блиндажа. Наверху творится странное что-то. Солдаты открыто ходят по высоте, палят вверх из автоматов, бухают из винтовок, словно война кончилась. - Немцы где? - Проспали немцев! Оказывается, лазала разведка и никого не обнаружила. Всю ночь пулеметчики прикрывали отход немцев, а когда туда полезли перед утром, и пулеметчики смылись. С пехотной разведкой лазал Саенко по доброй воле, вернулся обвешанный трофеями, приволок откуда-то ящик яиц. Мы пьем их сырыми. Разбиваем с одного конца и пьем, запрокинув голову. Где же все-таки немцы? Никто ничего толком не знает. Нет немцев - и все. Саенко достает из обоих карманов вискозные парашютики от немецких осветительных ракет - у нас они идут вместо носовых платков - и раздает всем желающим, стоя в шикарной позе. Лицо его самодовольно лоснится. - Вы бы поглядели, товарищ лейтенант, какая там огневая позиция стопяти. Я ее сразу узнал. Наша цель номер шесть. И подмигивает мне узким глазом: - Все не верят нам. Разделали как бог черепаху. Пойдете глядеть? - Стой! - говорю я.- Остались еще яйца? - Есть. - Грузи на плечи - и шагом марш в гости! И мы идем к Бабину. По дороге снимаю грязный бинт с головы и чувствую облегчение оттого, что ветерком обдувает подсыхающую ссадину. Бабин стоит на насыпи своего блиндажа, расставив ноги в сапогах, голый по пояс, а Фроликов с полотенцем на плече льет ему на спину из котелка. Комбат, задыхаясь под холодной струей, изгибается, шлепает себя ладонями по мокрой груди: "Ух! Ух!" - испуганными глазами показывает себе на спину между лопаток, и Фроликов льет туда. "Ах хорошо!" - Комбат! - кричу я еще издали.- У тебя кто-нибудь яичницу жарить умеет? - А война? Вода потоками заливает ему лицо, он жмурится от мыла. - Обождет война, давай яичницу есть! Фроликов, целя струей из котелка комбату на затылок, улыбается. И часовой у входа в блиндаж улыбается и чешет мясистую, в мозолях, ладонь об острие штыка. Над нами, заглушив голоса, низко проходят наши бомбардировщики. Идут спокойно, куда-то далеко. Бабин, нe разгибаясь, чтобы вода по желобку спины не затекла в брюки, что-то кричит и весело указывает на самолеты снизу. С мокрого локтя бежит струйка воды. Я с удовольствием и даже с завистью смотрю на его мускулистое тело. Он пожелтел от акрихина, малярия подсушила его, а видно, силен был очень. Под правой лопаткой у Бабина старый, затянувшийся коричневой кожицей широкий шрам. На плече круглая вмятина толщиной в палец - след пули. Когда он подымает руку - вмятина становится глубже. Весь послужной список на теле, стоит только рубашку снять. Фроликов, сорвав с плеча, кладет ему на руки чистое полотенце. Бабин трясет мокрыми черными волосами и разом зажимает полотенцем лицо. - Ты вообще понимаешь что-нибудь во всем этом? - говорю я, когда гул самолетов отдаляется и снова становится возможно говорить. Бабин растирает суровым полотенцем выпуклую, без волос грудь, смеется. Галифе, пыльные сапоги в брызгах воды, она сверкает на солнце. - Передавали,- он кивнул под поги себе, на насыпь землянки, где был телефон,- два фронта наступают: наш и Второй Украинский. С двух плацдармов рванули. Танки Второго Украинского, говорят, в Румынии уже. Немцы их догоняют. Вот как война двинулась на запад: впереди наши танки путь указывают, сзади немцы, сзади немцев - мы. Вчера бы нам это сказали, а? Да, если бы вчера нам это сказали... На войне никогда не знаешь дальше того, что видишь. Откуда-то возникает звук летящего снаряда. Он долго воет, приближаясь, и разрывается у подножия высоты. - Понял, где немцы? - говорит Бабин.- Даже выстрела не слышно. Голый по пояс, он берет у Фроликова бинокль с болтающимся ремешком, и мы оба смотрим в ту сторону. Солнце, желтая от зноя степь, и по краю степи, за деревьями, медленно движется сильно растянувшаяся колонна маленьких - отсюда - грузовиков. - Тебе связь еще не подтянули? - спрашивает Бабин быстро. - Какая теперь связь! Наши, наверное, уже с огневых снимаются. - Жаль. А то бы дать по ним разок, чтоб нe ездили! Из блиндажа выскакивает Рита. Подтянув юбку над коленями, раскрасневшаяся, с оживленно блестящими черными глазами, вылезает из траншеи, кидает Бабину чистую рубашку: - На, надевай! А бриться? Бабин проводит рукой по щекам - спорить трудно. - Господи, что бы вы, мужчины, без нас делали? - Определенно пришли бы в упадок. -- И запустение,- добавляю я. Рита сочувственно качает головой: - Острить пытаетесь... Вам только это и остается. И строго Бабину: - Сейчас же снимай с себя все и надевай чистое. Стирать буду. - Понимаешь,- говорит Бабин,- у нас тут идея возникла: позавтракать раньше всех дел. Его, например,- он указывает на меня,- могут в любой момент забрать у нас и кинуть поддерживать другой полк. - Меня ваша мощная идея не трогает. Я хочу стирать. Хочу голову мыть в Днестре. Хочу тебе обед готовить. Посмотри на себя: от тебя половина осталась. Сегодня сварю тебе настоящий украинский борщ. Со старым толченым салом для запаха. Учти, Фроликов, нужно стаpoe хлебное сало. Я тебя быстро откормлю. И пусть он тоже приходит борщ есть. - А кто нам пока что яичницу зажарит? - Фроликов. Родина призвала его на эту должность - пусть жарит. - Ладно,- говорю я,- завтракать все равно придем. У нас еще одно дело есть. И мы уходим с Саенко смотреть свою работу: бывшую нашу цель номер шесть. Когда ведешь огонь по батареям, стоящим на закрытых позициях, редко видишь результаты своей стрельбы. О них догадываешься. Прекратила батарея стрельбу - подавил. Видишь, как там что-то рвется,- уничтожил. И часто эта "уничтоженная" батарея после ведет по тебе огонь, Тогда говорят, что она ожила. Моя батарея за войну тоже много раз "оживала". Мечта каждого артиллериста - близко поглядеть результаты своей стрельбы. Но даже в наступлении это не всегда удается: идешь где-то стороной и видишь чужую работу. Я с удовольствием хожу по брошенным орудийным окопам, считаю воронки. Наши, их не спутаешь. Несколько прямых попаданий в окоп. Во мне подымается профессиональная гордость. Все разбито, брошeны зарядные ящики, но пушки увезены. - В металлолом повезли,- говорит Саенко. Я нe спорю. Куда бы ни повезли, раз такое наступление - недалеко они уедут. Отправив Саенко встретить связистов, я иду на левый фланг. Кто-то говорил, что там действовали штрафники. Но штрафников уже нет, и никто ничего не знает о Никольском. Я возвращаюсь по тем местам, где была наша оборона, и мне несколько раз попадаются похоронные команды. Все здесь такое памятное и уже чем-то чужое, опустевшее без нее. Окопы, брошенные землянки, в которых живут теперь воспоминания. Я нахожу свой первый НП - щель в дороге. Около него в закаменевшей земле мелкая воронка от мины и ничком лежит убитый немец, серый, как земля под ним. Сколько дней просидели мы здесь? Недалеко от щели - разбитая осколком, обгоревшая и уже ржавая винтовка. Это здесь убило миной двух пехотинцев, утром, когда мы с Васиным собирались завтракать. А вот так я полз. Шестьдесят метров. И оттуда бил пулемет. Разве расскажешь когда-нибудь тем, кто не был здесь, что значило проползти шестьдесят метров. Странно все же устроен человек. Пока сидели на плацдарме, мечтали об одном: вырваться отсюда. А вот сейчас все это уже позади, и почему-то грустно, и даже вроде жаль чего-то. Чего? Наверное, только в дни великих всенародных испытаний, великой опасности так сплачиваются люди, забывая все мелкое. Сохранится ли это в мирной жизни? Мимо меня, подскакивая на кочках, мчится пехотная кухня. Чубатый повар в колпаке держит в вытянутых руках вожжи. На высотах встает разрыв. Ни черта, правит прямо на разрыв, нахлестывая коней. Вот какая война пошла! Еще издали Фроликов замечает меня. - Идите скорей, товарищ лейтенант! - кричит он. На двух камнях стоит у него огромная сковорода, и в ней пузырями вздувается великолепная яичница с салом, с зеленым луком. Фроликов жарит ее, используя подручные средства: распорол немецкий заряд и кидает в огонь длинную, как макароны, взрывчатку. Она горит химическим желтым пламевем, жирная копоть хлопьями садится на яичницу, он выковыривает ее ножом. - Лень тебе хворосту набрать? - Лень! - И смеется. Рита коленом решительно уминает на земле узел с бельем, связывает его рукавами гимнастерки. Бабин в ослепительно белой рубашке кончает бриться перед зеркальцем. Оттянув кожу на похудевшей шее, водя бритвой по ней, подмигнул мне в зеркало: "Видал, что делается?" - Садись, быстро брейся,- говорит он.- Артиллерист должен быть всегда выбрит и слегка пьян. Рита подняла красное лицо с упавшими волосами, черные глаза оживленно блестят. На верхней губе капельки пота. - А ему нечего брить. - А мне нечего брить. - Не слушай ее. Она, видишь, настроена яростно. Какую-то стирку выдумала... - He слушай меня. У тебя шикарные усы. Я даже могу их поцеловать. И вдруг в самом деле целует меня. В губы. Влажными горячими губами. Сумасшедшая девка. Ну что требовать, когда сумасшедшая! - Я бегу за водкой,- говорю я, чувствуя, что кра