она носила туфли-лодочки на низком каблуке, чтобы подчеркнуть естественный изгиб подъема, а чтобы видны были ее зубы, постоянно держала рот приоткрытым, даже когда не смеялась. Ей было шестнадцать лет, но тем, кто этого не знал, она говорила, что ей восемнадцать. Такая уж была моя Инка, и все равно я ее очень любил. Я смотрел на Инкины ноги, уже тронутые загаром. Белые шелковые носки туго стягивали щиколотку. Ноги у Инки были полные и сильные. Они всегда мне нравились. Инка опустила ноги, но я все равно смотрел на них. - Не смотри так, - тихо сказала Инка. Я не знаю, как я смотрел. Но знаю, что мне хотелось поцеловать Инкины ноги, а этого я еще никогда не хотел. - Ты сказал - это романтика, - сказала Инка. - А как ты сам думаешь?.. Как все, по-твоему, будет? Что я мог ответить Инке? Радость всегда мешает видеть жизнь такой, как она есть. Впереди, мне казалось, меня ждет только радость, радость неизведанного и непознанного. Мне казалось, что за некоей воображаемой чертой только и начнется настоящая жизнь. Так всегда кажется в восемнадцать лет, а в сорок оказывается, что настоящие радости прожиты именно тогда и что самой большой была радость ожидания. - Ладно, Инка, - сказал я. - Я буду работать и за тебя и за себя. Ты только должна кончить школу. А потом просто будешь моей женой, как твоя мама... - А как бы ты хотел по совести: просто или не просто? - Нет, Инка, по совести я бы хотел, чтобы не просто. На соседней скамье сидели курортники. Мужчина развертывал дорогие конфеты и кормил ими женщину. Она раскрыла рот, и он положил в него конфету. Женщина прижала конфету зубами так, что половина ее осталась снаружи, и, раздвинув губы, повернулась к мужчине. Он осторожно приблизил рот к ее губам и откусил конфету. Женщина сказала: - Слышите, как пахнет морем и акацией? - Они тебе нравятся? - спросила Инка. - Нет. - Но ты только что смотрел на мои ноги так же, как он, - сказала Инка. Я покраснел. - Тебе было неприятно? - Не знаю... Мне было немного страшно и немного стыдно. А если бы этого не было, мне было бы, наверно, приятно. Дождь с шумом приближался по воде. Первые капли прошуршали в листьях деревьев, оставляя на песке мокрые пятна. Люди побежали под деревья и тенты над витринами магазинов. Ушли и наши соседи. На опустелом бульваре остались Инка и я. 4 Домой я бежал. Мокрая рубаха на мне подсохла и больше не прилипала к телу. А я все равно бежал. Зачем? Я бы хотел, чтобы мне самому это сказали. Мамы дома не было и не могло быть: она не приходила раньше восьми часов. Я вошел в гулкую от пустоты квартиру, прошел кухню, просторный коридор - свет в него падал сверху, через узкое окно над парадной дверью, - вошел в комнату. Я открыл окно, но и на улице в этот час было еще пустынно и тихо. Почему наша квартира выглядела пустой, я не могу понять до сих пор. Мебели у нас было не так мало. Например, в моей комнате стояли узкая кровать, обеденный стол, кабинетный диван. Дерматин на нем весь потрескался, но был совершенно целый. У нас даже был буфет - громоздкий, с разноцветными стеклами, а у мамы в комнате - туалетный столик из красного дерева. Я не помню, чтобы мама к нему подсаживалась, но столик был. И все равно квартира казалась пустой. Даже воздух в ней был какой-то нежилой - холодный и гулкий. Я постоял посреди комнаты. Хуже нет, когда все в тебе торопится, а торопиться некуда. Я вышел в кухню. В эмалированном тазу лежала гора посуды: мама мыла посуду, когда в буфете не оставалось ни одной чистой тарелки. Кажется, тарелки в буфете еще были, но я нагрел воду и перемыл всю посуду. Потом я подмел комнаты. Это была моя прямая обязанность. Но я обычно плохо ее выполнял. Я успокаивал свою совесть тем, что мама тоже неважно справляется с домашними делами. Она готовила сразу на три дня. А когда суп прокисал, говорила: - Это никуда не годится. Готовишь из последних сил, а ты не ешь. Интересно, как можно есть кислый обед? Я один раз попробовал, а потом три дня ничего не ел, только пил чай с сухарями. Говорили, что я еще легко отделался. Не знаю. По-моему, не очень легко. Я вынес мусор. Хотел даже почистить примус. Но он был покрыт таким толстым слоем жира и копоти, что до него дотронуться было противно. Я дотронулся, но чистить не стал, только обтер примус газетой. Вместо примуса я занялся почтовым ящиком: прибил петлю и навесил дверку. Удивительно, сколько дел можно переделать, когда надо убить время! А оно все равно тянулось медленно. Я вернулся в комнату. На другой стороне улицы стекла открытых окон блестели. Я сидел у открытого окна верхом на стуле. Подоконники были низкие. В комнату заглядывала мокрая улица. Пахло акацией и землей. Я вспомнил слова женщины: "Слышите, как пахнет морем и акацией?" Странно, а я раньше не замечал запахов нашего города. Наверное, потому, что давно привык к ним. А между тем город был просто пропитан запахами: весной пахло акацией и сиренью, летом - левкоями и табаком и всегда - морем. Теперь я уверен, что из тысячи городов узнал бы наш город по запаху. Лучше бы я не вспоминал слова женщины. Как только я их вспомнил, сразу подумал об Инке. И все во мне снова куда-то заторопилось. Я хотел вспомнить, о чем мы говорили. Но ничего не получилось: все путалось и перескакивало с одного на другое. Я понимал: на Приморском бульваре что-то произошло. И мы уже не могли вернуться к прежним отношениям. А я и не хотел возвращаться. Я хотел поскорей узнать, что будет дальше. Но на это могло ответить только время. Мне ничего не надо было делать. Надо было просто ждать... Теперь-то я знаю: просто ждать не худшее, что есть в жизни. Но тогда я порывался бежать - все равно куда, лишь бы не оставаться одному в пустой квартире. Я едва усидел на стуле. А руки мои расставляли на шахматной доске фигуры, сваленные в кучу на подоконнике. Я не помнил, как пришла мысль разобрать партию между Алехиным и Капабланкой... Но когда я почувствовал в руках тяжесть налитых свинцом фигур, мне сразу стало легче. Капабланку я называл своим учителем. В душе мне больше нравился Алехин, но он был белым эмигрантом. В жизни со мной такое бывало: нравился мне, например, человек, который, по моим понятиям, не должен нравиться, и я начинал убеждать себя, что он не достоин моего внимания. Иногда мне это удавалось, чаще нет. Финал партии мне был известен - я разбирал ее дважды: Капабланка проиграл. Меня это не огорчало. Но я поставил себе задачу найти ошибку экс-чемпиона и доказать себе, что победа Алехина случайна. Не заглядывая в таблицу, я пытался найти очередной ход. Мозг мой вначале, как бы отдельно от меня, прощупывал возможности, скрытые в расположении мертвых фигур. Для меня они не были мертвыми: неожиданно наступала минута прозрения, когда я как-то вдруг проникал в ход чужих мыслей и легко следовал за ними, распутывая хитроумные сплетения взаимно враждебных замыслов. Но в тот вечер эта минута не приходила: я больше смотрел на улицу, чем на доску. На траве булыжной мостовой висели дождевые капли. В выбоинах тротуара, мощенного кирпичом, блестели слепые от заката лужи. Наступило время, когда, отдохнув после пляжа, курортники шли в курзал на Приморский бульвар. Сегодня они шли позже, чем обычно: помешал дождь. Когда они проходили мимо окон, я видел их с ног до головы. И еще раньше, чем они появлялись под окном, слышал их голоса и стук каблуков. Они проходили, и лишь ширина подоконника отделяла меня от них. В комнате гулко звучали их голоса. В тот вечер я впервые почувствовал нежилую пустоту нашей квартиры. Она окружала меня о детства, но я не замечал ее. На это у меня не хватало времени. Я редко оставался наедине с самим собой и никогда не задумывался над жизнью нашей семьи: моей, маминой, сестер. Я не задумывался над тем, почему матери моих друзей непременно усаживали меня за стол, куда бы я ни пришел. Я ел у них всегда с большим удовольствием и не замечал, что, подсовывая мне вкусные вещи, они жалели меня и, наверное, в душе осуждали маму, нашу неустроенную жизнь. А жизнь наша была действительно неустроенной. Только тогда я этого не понимал. Я гордился мамой, ее известностью в нашем городе. Гордился тем, что она вступила в партию еще до революции, сидела в царской тюрьме и даже отбывала ссылку. Сколько я ее помнил, она всегда очень много работала. В нашем городе она была председателем союза "Медсантруд". За эту работу она получала зарплату. Но у нее еще было много общественных нагрузок: несколько лет подряд маму выбирали членом бюро горкома партии и депутатом городского Совета. А два года назад она организовала Дом санитарного просвещения. Его никак не могли включить в смету городского бюджета, и Дом не имел фонда зарплаты. Заведовать им бесплатно никто не хотел. Поэтому Домом временно заведовала мама. С тех пор как я начал помнить маму, она ходила в тужурке из мягкого коричневого шевро и таком же кепи с широким закругленным козырьком. Из-под кепи виднелись коротко постриженные вьющиеся волосы. Мамину тужурку донашивал я, когда учился в восьмом классе, а с кепи мама не расставалась. Оно давно поблекло, покрылось трещинами и только впереди под ремешком сохраняло свой былой цвет. Волосы у мамы наполовину поседели, а лицо покрылось такими же, как на кепи, морщинками. Я любил рассматривать одну фотографию: она хранилась в старой папке среди бумаг. Молодая женщина в старомодном платье с пышным подолом сидела на стуле. Узкие носки белых туфель выглядывали из-под пышного подола. Я не мог насмотреться на ее руки, удивительно тонкие и нежные. Она сидела очень легко и свободно, а глаза ее смотрели на меня удивленно и весело. Эта женщина тоже была моя мама. Но такой я ее не "знал. За ее стулом выстроились в ряд трое мужчин. Один из них - с усами и высоким лбом - был мой отец, в то время студент-медик Московского университета. Сразу было видно, что он влюблен в маму. Он склонил голову и сбоку заглядывал ей в лицо, забыв, что его фотографируют. И как-то странно было знать, что этот совсем незнакомый мне человек - мой отец, что он, мама и сестры жили все вместе, и о той их жизни я ничего не знал. Мой отец умер, когда мне был год. О нем в моем присутствии никогда не говорили. А я почему-то стеснялся расспрашивать. Я только догадывался, что мама не ладила с отцом, и мои сестры ее до сих пор за это осуждали. Потом у мамы был другой муж. Мы жили тогда не в Крыму. Его я помнил, но очень смутно. Он исчез как-то незаметно, и я не мог припомнить, как это произошло. Но с его исчезновением были связаны какие-то неприятности, о которых мама тоже никогда не говорила. Сестры мои давно жили самостоятельно, работали в Заполярье и приезжали в отпуск раз в три года. Старшая, Нина, была замужем. Она вышла замуж, когда мы еще жили вместе. Я полюбил Сережу раньше, чем он стал мужем Нины, и очень боялся, что он на ней почему-нибудь не женится. Они познакомились на пляже. На пляж с сестрами я обычно не ходил, но в тот день был с ними. Мы вместе купались, и я думал вначале, что Сереже нравится моя вторая сестра, Лена. Мне Сережа сразу понравился. В восемнадцать лет он уже командовал эскадроном, и за бой под Оренбургом его наградили орденом Красного Знамени. Потом он учился на рабфаке, кончил Промакадемию и уехал в Заполярье строить новый город. Все это я узнал, конечно, потом, а в тот день мы просто дурачились. Для меня Сережа был героем прочитанных книг. А кем был для него я, не знаю. Потом я догадался, но все равно не обиделся. Я только никогда не думал, что Сережа и Нина так быстро поженятся. Другое дело Лена. Тут бы я не удивился. Но Нина была у нас очень серьезная и, по-моему, некрасивая. О том, что они поженились, я узнал случайно. Как-то по дороге с пляжа Сережа сообщил, что у него кончилась санаторная путевка. - Придется к вам переезжать, - сказал он. Нина переглянулась с Леной, и Лена сказала: - Володенька, сбегай купи мороженого. Нашли дурака. Я, конечно, остался. Тогда Нина сказала при мне: - Глупости! Мама выгонит из дома и тебя и меня. - Не выгонит, - ответил Сережа. После этого я сам сказал, что пойду за мороженым, и ушел. О чем они говорили без меня, я не знаю. Вечером Сережа пришел к нам домой с чемоданом. До этого мама ни разу его не видела. Как только Сережа вошел в комнату, сестры выбежали во двор. Меня они тоже увели, но потом сказали, чтобы я потихоньку вошел в коридор и подслушивал. Я не только подслушивал. В приоткрытую дверь я видел маму. Она сидела за столом и улыбалась. Когда мама так улыбалась, сговориться с ней было очень трудно. Сережу я не видел. Я только слышал, как скрипнули пружины дивана. - Надежда Александровна, вы не так меня поняли. Я не комнату пришел снимать, - сказал Сережа. - Надо бы, конечно, раньше зайти. Не получилось. Нина не пускала. Не пойму: почему они вас так боятся? - Нина? Меня боятся?.. - Я видел, как на лице у мамы появились красные пятна. - Вы пьяны? - спросила она. - Кто дал вам право являться ко мне в дом? - Немного выпил, - сказал Сережа. - Разве заметно? Я вообще непьющий. А тут такое дело. Свататься мне еще не приходилось. Как это делается, не знаю. Скажу вам по-простому: отдайте за меня Нину. - Немедленно убирайтесь, - сказала мама. Но Сережа и не думал уходить, и правильно сделал. Я знал маму: она сама не хотела, чтобы он уходил. Она смотрела через стол и быстро-быстро гладила ладонью скатерть. Диванные пружины скрипнули громче. - Уходить мне, положим, некуда, - сказал Сережа. - Санаторная путевка кончилась, а отпуск у меня еще два месяца. А потом, зачем мне от жены уходить? И вам не к чему преждевременно с дочерью расставаться. Она и так далеко от вас будет жить... Я плохо помню, как очутился в комнате. Я стоял к Сереже спиной и смотрел на маму. Она медленно поднималась со стула. Так медленно, что я успел подумать: "Вот теперь мама его по-настоящему выгонит". - Сережа! Немедленно уходи... - это крикнула Нина, но все почему-то посмотрели на меня. Как вошли сестры в комнату, я не заметил. Мама обошла стол. Глубоко запавшие черные глаза ее блестели, а губы улыбались. Она провела горячей ладонью по моему лбу и волосам и ушла в свою комнату. Сережа остался у нас. Я сказал, чтобы он спал на моей кровати, но Нина постелила ему на полу. Сережа прожил у нас два месяца. Потом он, Нина и Лена уехали в Заполярье. Мама помирилась с Сережей перед самым отъездом. С тех пор Сережа и сестры приезжали в отпуск два раза. Сережа был старше Нины на десять лет, но, по мнению мамы, вел себя как мальчишка. Может быть. Лично я не видел в этом ничего плохого. В день приезда, пока сестры скребли и отмывали квартиру, Сережа отправлялся на пляж. Тени он не признавал. Что из этого получалось, представить не очень трудно: вареный рак по сравнению с ним казался бледным. Вечером Сережа отлеживался в трусах на вымытом полу, а сестра мазала его сметаной. На другой день, с пузырями на плечах, он снова отправлялся на пляж. Мама называла это безумием и распущенностью. А Сережа говорил: - Предрассудки. Я приехал, чтобы как следует прогреться. И прогреюсь! В нашей компании Сережа всем пришелся по душе. Он был таким же, как мы. Но особенно Сережа нравился Инке - наверно, потому, что тоже был рыжим. Все дни мы проводили вместе. Мы учили его управлять парусом, и он не обижался, если кто-нибудь из нас на него покрикивал. Нина считала себя слишком взрослой для нашей компании. Тем хуже для нее. Сережа ей об этом так прямо и сказал. А Лена бывала с нами. И я просто не понимал, почему Сережа женился не на ней. Я многого не понимал. Например, я видел: мама побаивается Сережу. Почему - я не знал. Она поучала его так же, как и нас, но при этом никогда не настаивала на своем. А Сережа, наоборот, изображал себя покорным зятем, но, когда разговаривал с мамой, было похоже, что он ее поддразнивает. В последний раз Сережа и сестры приезжали в то лето, когда мама открыла Дом санитарного просвещения. Я подозревал, что мама торопилась его открыть к их приезду. О маме и ее Доме писали городская и Областная газеты. Когда мы все вместе собирались за ужином, главным предметом разговора был Дом. Только Сережа ничего о нем не говорил. Дом его не интересовал - это сразу было видно. Когда Нина как-то сказала: "Хорошо бы пойти его посмотреть", Сережа тут же придумал поехать с ночевкой на остров Черепахи. В тот раз на остров мы не поехали, но и Дом не пошли смотреть. Мама не выдержала. - Сергей Николаевич, - сказала она, - неужели, кроме развлечений, вас ничего в нашем городе не интересует? - Я на курорте. Надежда Александровна. Отдыхать тоже нелегко. Мама обиделась. Это все заметили. Когда она ушла спать, Нина сказала: - Вот что, курортник, хочешь или нет, а завтра пойдем смотреть Дом. Завтра мы собирались идти на яхте к острову Черепахи. Сережа тоже собирался. Он смотрел на сестру печальными глазами. - Ничего, ничего, переживешь, - сказала она. - Придется пережить, - ответил Сережа. Я бы не пережил. Но Сережа никогда не спорил с Ниной, если она о чем-нибудь его серьезно просила. За это я любил его еще больше. Утром мы ушли в море без Сережи. Вечером я его спросил: - Понравился тебе Дом? На крыльце, куда он вышел покурить перед сном, мы были одни. Он не спешил ответить. - Понравился тебе Дом? - Ничего, много фотографий. Диаграммы очень красивые - цветные. Хороший песок на острове? Мы еще вместе туда сходим. От огонька папиросы лицо Сережи казалось красным. - Ты со мной говоришь как с мамой. - Тебе кажется. - Что ты сказал маме про Дом? - То же, что тебе. - А говоришь, кажется. Зачем все время дразнить маму? - Чудак ты, Володька. Ведь она мне теща. Может быть, у китайцев по-другому. А на Руси испокон веку теща с зятем живут как собака с кошкой. Сережа выбросил окурок и встал. - Нет, постой, - сказал я. - Спать, спать, братишка, пора... Отношения между Сережей и мамой совсем испортились. По-моему, они стали хуже, чем были, когда Сережа и Нина только поженились. Мама с Сережей почти не разговаривала. А если им случалось о чем-нибудь перемолвиться за столом, я сразу настораживался. Я боялся, что они поругаются, и тогда мне придется выбирать, на чьей я стороне. А я сам этого не знал. Сережа и сестры прожили у нас до августа. Мы по-прежнему собирались все вместе только за ужином. И то короткое время, когда мы сидели за столом, казалось мне мучительно длинным. Однажды Лена рассказывала, как Сережа отбивался от предложенной ему работы секретаря горкома партии нового заполярного города. Кто ее об этом просил, не знаю. Лене всегда больше всех было нужно. Она хотела, чтобы мама поняла, как Сережу уважают на работе. Но мама поняла все наоборот. Перед нею стоял до половины выпитый стакан чая. Она больше не пила, а внимательно слушала. Мама прикрыла глаза, и это больше всего меня тревожило: по глазам я бы сразу мог узнать ее настроение. - Этого я даже от вас не ожидала, - сказала мама и отодвинула стакан. - Что поделаешь, Надежда Александровна, я геолог. И люблю свое дело. - Допустим. Но партия считала нужным использовать вас на другой работе. Какое право вы имели отказаться? - Товарищи из крайкома ошибались. Секретарем горкома выбрали другого инженера. Я с ним учился в Промакадемии. Инженер он неважный. Зато организатор, каких поискать. При нем за год сделали столько, что за пять лет не сделать. - Я не сомневаюсь, что коммунисты нашли достойную замену вашей кандидатуре, - сказала мама. Она встала из-за стола. Глаза ее блестели, а губы улыбались - хуже нет, когда у мамы было такое лицо. Мама что-то еще хотела сказать, но посмотрела на меня и ушла в свою комнату. Вслед за Сережей я вышел на крыльцо. Сережа курил. - Опять не угодил, а ты говоришь, - сказал Сережа. Меня не так поразили его слова, как голос - усталый и мрачноватый. Я сел рядом с ним, и он положил руку на мое плечо. - Ты не любишь маму, почему? - спросил я. - Стоит ли об этом? - Стоит. Ведь я ее сын. - Ты прав. Пожалуй, стоит. "Не люблю" не те, Володька, слова. Вот ты, Нина, Лена - вы для меня родные, а она нет. И тут ничего не поделаешь. - Наверно, мама тоже так чувствует... - Наверно... - Жалко. Вы оба коммунисты. Оба воевали за советскую власть. - Это, Володька, другое. Мы и теперь будем вместе. Только я не могу стать другим, и Надежда Александровна не может. Такое, братишка, в жизни бывает. Ты не расстраивайся. Сережина рука крепче сжала мое плечо. Я прижался спиной к его груди и затих. То, что он и мама - люди разные, я без него видел. Мне это не мешало любить обоих, а им почему-то мешало. Я мог бы спросить Сережу почему, но не спросил. Я догадывался: он бы все равно не сумел мне ответить. От нас Сережа и сестры уезжали в Москву, оттуда в Ленинград, а потом собирались заехать в Оренбург, к Сережиным родным. Накануне отъезда они ушли в город за покупками и обещали вернуться через час. Я прождал два часа. Мне, конечно, ничего не стоило их разыскать. Но зачем? Я нарочно ушел на дикие пляжи, чтобы с ними не встретиться. Домой я прибежал к ужину. Все уже сидели за столом и молча ели. Никогда у нас не было так тоскливо, как в тот вечер. Мама ушла в свою комнату. Сестры сидели за неприбранным столом и без конца повторяли, что хотят спать, но спать не ложились. Когда я был меньше, а им нужно было о чем-то поговорить с мамой, они силой загоняли меня в постель. Попробовали бы теперь. Я злорадно на них поглядывал, а потом сообразил: лечь спать - лучший способ узнать, о чем они хотят говорить с мамой. В комнате потушили свет. Сестры ходили, прислушиваясь к моему дыханию, и в темноте белели их платья. - По-моему, не спит, - шепотом сказала Нина. - Совершенно не слышно дыхания. - Наоборот, - ответила Лена, - когда он спит, то очень тихо дышит. Они не торопились отойти от моей кровати. Ничего, легкие у меня были достаточно вместительные. Потом Нина тихо позвала Сергея. Они ушли в мамину комнату и закрыли дверь. Пожалуйста. И при закрытой двери я все прекрасно слышал. Надо было только лечь на спину. - Мама, разреши Володе поехать с нами, - это сказала Нина. - Очень хорошо, - сказала мама. - Я уже начала думать, что вы совершенно очерствели. Пусть Володя едет, но домой он должен вернуться за неделю до начала занятий. - Мама, мы хотим, чтобы Володя совсем уехал с нами, жил у нас... - Вы сошли с ума. Нет, вы совсем сошли с ума. - Мама, послушай, Володе у нас будет лучше. Ну что он здесь видит? А у нас строится новый город, огромный комбинат, работает столько интересных и разных людей... - Уверена, эта блестящая идея принадлежит Сергею Николаевичу. - Ошиблись, Надежда Александровна. Не мне - Лене. Правда, я давно об этом думал, но первым говорить не решался. А думал давно. Парню предстоит выбирать свой путь в жизни, а что он о жизни знает? - Он уже выбрал свой путь не без вашей помощи. Он решил стать геологом. Я согласилась. Что вам еще надо? Кроме больших дел в жизни существуют мелочи. Их тоже кто-то должен делать. Они не менее нужны и требуют отдачи всех сил. Вы за размах, я тоже. Но пусть мой сын поймет и научится уважать людей, которые повседневно, из года в год выполняют незаметную, черновую работу - и выполняют так, как будто она первостепенной государственной важности. - И никому не нужную ерунду можно делать с размахом, - сказал Сережа. - Дело не в размахе, а в пользе... Может быть, это действительно я вбил ему в голову стать геологом. Пусть теперь с другими людьми познакомится. Чем больше знаешь, тем легче выбрать то, что по душе. - Мама, в тебе говорит личная обида. Так нельзя. - Это сказала Лена. Пока она молчала, все говорили спокойно. Удивительное существо Лена: стоило ей сказать несколько слов, и сразу поднималась буря. Мне больше не надо было напрягать слух: я слышал все так, как будто говорили рядом с моей кроватью. - Обида? Какая обида? - спросила мама. - Неужели ты думаешь, я могу обижаться на то, что Дом может кому-то показаться бесполезной затеей? - Мама, не притворяйся. - Это тоже сказала Лена. - Вот что, мои милые дочери, идите спать. Я устала. - Мама, ты неправа. Нельзя думать только о себе и считаться только с собой, - сказала Нина. - Ты не хочешь жить с нами - это твое дело. Но Володя должен поехать. Он растет, ему нужно хорошо и вовремя питаться. - Ах как трогательно, - сказала мама. - Вас я вырастила, одевала, кормила, учила. А для Володи я уже не гожусь. Прекратим этот разговор. Я нужна Володе, и Володя нужен мне... - Не надо иронии. Ты прекрасно понимаешь, о чем говорила Нина. Вспомни папу. - Это опять сказала Лена. В комнату вошел Сережа. Из неплотно прикрытой двери пробивалась узкая полоска света. Она отсекала окно, у которого он стоял. Я его не видел, но слышал в его руке коробку спичек. - Ну, вспомнила, - говорила мама, и в приоткрытую дверь я слышал ее дыхание. - О чем я должна вспомнить? О его пьяных сценах ревности? Ну, говори, что я должна вспомнить? - Ты помнишь то, что тебе выгодно помнить. - Перестань, Лена, - сказала Нина. - Мама, ты тоже неправа. Папа был очень талантливый и мягкий человек. Разве можно его винить за то, что он тебя очень любил? Он любил всех нас, но тебя больше. Он бросил клинику, друзей, отказался от будущего, взял меня и Лену и поехал за тобой в ссылку. А там? Ведь вся тяжесть была на нем: он должен был зарабатывать на жизнь, нянчить нас, постоянно оберегать тебя от опасности. Ты не должна его винить за то, что он не выдержал и начал пить. Он был слишком мягким для борьбы, но тебе был всегда хорошим и верным товарищем, а нам отцом. Но о нем ты часто забывала. Впрочем, мы отвлеклись; не надо сейчас говорить о папе. - Нет, надо. Я была плохая мать. Я забывала детей, мужа, себя. Казните меня за это. Но прежде ответьте, во имя чего я все это делала? Сережа прошел в полосе света и плотно закрыл дверь. В комнате у мамы замолчали. Я сдерживал дыхание, чтобы лучше слышать. Но оттого, что я долго не дышал, у меня начало шуметь в ушах. - Володька, ты спишь? - спросил Сережа. - Сплю, - зло ответил я. - Тоже мне придумали! Никуда я от мамы не поеду. 5 Я подумал: хорошо бы написать Сереже и сестрам о перемене в моей судьбе. Но мне не хотелось вставать, и я продолжал сидеть верхом на стуле у открытого окна. Брюки и рубаха были все еще влажными, и меня знобило, но я все равно сидел. Закат потух, и воздух на улице стал сумеречно серым. Только небо голубело над крышами домов, клетки на шахматной доске слились в сплошное темное пятно, и уже нельзя было различить цвета фигур. А я и не пытался. Я прислушивался к шагам редких теперь прохожих. Утомленное солнце Нежно с морем прощалось, - напевала женщина. Голос ее приближался. Женщина поравнялась с крайним открытым окном, и слова песни гулко ворвались в комнату. Потом они зазвучали приглушенно - женщина проходила простенок. ...В этот час ты призналась, - напевала она. Рядом с женщиной шел мужчина и обнимал ее плечи. Им было хорошо вдвоем, и они никуда не спешили. Женщина посмотрела на меня и нараспев сказала: - ...что нет любви... - Мне было неловко от ее взгляда, а по веселому блеску глаз я понял, что она не верит словам песенки. В комнате у меня за спиной зажегся свет. - Как ты сдал экзамен? - спросила мама. Я не слышал, когда она вошла. - Отлично... - Было трудно? - Не очень. Мама положила на стол свертки и вышла на кухню. - Смотри-ка, он перемыл всю посуду! Ты просто умница и заслужил роскошный ужин, - говорила мама в кухне. - Я пожарю тебе яичницу с колбасой. Мама запела. Это случалось очень редко. В последний раз она пела год назад, когда мы получили телеграмму, что Нина родила дочь и ее назвали в честь мамы Надей. Я обошел стол и остановился против открытой в коридор двери. Жалобно стонет ветер осенний, Листья кружатся поблекшие, - пела мама и накачивала примус. У нее был цыганский голос: немного гортанный, с надрывом. Когда мама пела, мне очень легко было представить ее молодой, такой, как на фотографии. - Мама, комсомол призывает меня в военное училище, - громко сказал я. Я смотрел в темный коридор и прислушивался. На кухне громко шумел примус. Мама больше не пела. Она прошла мимо меня в комнату и села на диван. Слышала она меня или нет? Мама снимала туфли. Черные туфли с перепонкой, на низком каблуке. Она носила тридцать седьмой размер, такой же, как Инка, но ноги мамы казались намного больше Инкиных. - Ты что-то сказал? - спросила мама. - Сегодня меня вызывали в горком. Город должен послать в военное училище четырех лучших комсомольцев. - Нет, Володя, это невозможно. Я не могу. Твои сестры мне этого никогда не простят. - Не ты же посылаешь меня в училище. - Это все равно. Они ничего не захотят признавать. Завтра я поговорю с Переверзевым. Мама говорила как-то неуверенно. - Я, пожалуй, лягу, - сказала она. В носках канареечного цвета с голубой каемкой мама пошла в свою комнату. - Мама, ты обещала яичницу с колбасой, - сказал я. Сердце мое билось так, что отдавало в ушах. - Пожарь сам, сынок. Я что-то устала... Никогда я не видел ее такой растерянной и вдруг заподозрил, что дело не в сестрах. Мама сама почему-то не хочет, чтобы я поступил в военное училище. Это меня напугало: переубедить маму, если она чего-то не хотела, было трудно. Все рушилось. Я представил, какими глазами посмотрю завтра на Инку, но это не помешало мне думать о яичнице с колбасой. Я вышел на кухню, распустил на сковороде масло и, когда оно закипело, положил толсто нарезанные кружки колбасы. Я смотрел, как они поджаривались, и ругал себя за легкомыслие. Потом я вылил на сковороду три яйца, подумал и вылил еще два. Пока я жарил и ел яичницу, я страдал от сознания, что ни на что серьезное, вероятно, не годен. В комнате у мамы горел свет. Я подошел к двери и остановился на пороге. Мама сидела на кровати, и ноги ее в носках нелепого цвета не касались пола. Она опиралась спиной о стену, губы ее были плотно сжаты, и верхняя прикрывала нижнюю. От этого заметней стали морщины вокруг рта и на подбородке. Неужели маму мог кто-нибудь любить так, как я любил мою Инку? Мне стало стыдно, и до сих пор стыдно за то, что я мог так подумать. Маме было сорок девять лет. На мой взгляд, не так уж мало. Но я знал: взрослых этого возраста называют еще не старыми. - Мама, - сказал я. - Первый раз в жизни я по-настоящему нужен комсомолу. Неужели я должен отказаться? Ты бы отказалась? Мама смотрела на меня так, как будто в первый раз видела. - Володя, ты когда-нибудь брился? Положим, я еще никогда не брился. И это очень хорошо было видно по шелковистым косичкам на моих щеках и по темному пушку над верхней губой. Но какое это имело отношение к тому, о чем я говорил? - Ты очень вырос, - сказала мама. - Тебя трудно узнать, так ты вытянулся за этот год. Другого времени, чтобы меня разглядывать, у мамы, конечно, не было. Я начал злиться. - Ты не пойдешь завтра к Переверзеву, - сказал я. - Пожалуй, не пойду... Не могу пойти. Но ты должен понять - это очень серьезно. Гораздо серьезней, чем ты думаешь. Надеюсь, ты понимаешь, что происходит в мире? - мамины запавшие глаза блестели в черных глазницах. - Конечно, понимаю. Я же сам делаю в школе политинформации, - сказал я. Но судьбы мира в эту минуту меньше всего меня волновали. Я лягнул сзади себя пустоту, повернулся и пошел по комнате на цыпочках в лезгинке. Со стороны это, наверно, выглядело не очень серьезно. Но я не думал, как выгляжу со стороны. Я постелил постель, и, когда закрыл окна и потушил свет, мама спросила: - Ты еще не лег? Дай мне сегодняшние газеты... Потом я лежал и смотрел в потолок, радуясь своей победе над мамой, одержанной неожиданно легко. Интересно, что в это время происходило у Сашки и Витьки? Сашкина мать, конечно, плачет, и веки у нее уже красные и набухшие, как перед ячменем. Но слезы ее совсем не признак покорности судьбе: ее слезы - грозное оружие против Сашки и его отца. Сашкина мама не только плачет - она при этом кричит, призывая богов и всех своих родственников в свидетели своей погубленной жизни. Витькин отец не кричит и, понятно, не плачет. Но Витьке, должно быть, от этого не легче. Его отец выучился грамоте взрослым, считал учителей самыми значительными людьми на земле и жил мечтой увидеть сына учителем. Каждую субботу Витькин отец в праздничном костюме являлся в школу. Гремя подковами ботинок, он проходил по коридору в учительскую. Там он долго и обстоятельно разговаривал с учителями. А Витька, по заведенному порядку, обязан был стоять в коридоре под дверью - это на случай, если отзывы учителей потребуют немедленного возмездия. Но отзывы о Витьке были всегда самые хорошие. Мы подозревали, что его отец просто не мог отказать себе в удовольствии выслушивать похвалы сыну. Он уходил из школы довольный и строгий, грозил Витьке изъеденным солью пальцем и говорил: - Смотри!.. Трудно было даже представить себе, как Витькин отец принял возможную перемену в Витькиной судьбе. А может быть, у Витьки и Сашки все оказалось проще? Думал же я, что мама будет гордиться оказанным мне доверием. С родителями всегда так: никогда нельзя знать заранее, как обернется дело. Только завтра могло все прояснить. А до завтра была еще целая ночь. Я знал по опыту: если заснуть, то время пролетит легко и быстро. Но заснуть я, как назло, не мог. На бульваре я не сумел ответить Инке, каким представляю себе наше будущее. А вот сейчас бы сумел. Когда я бывал один и не боялся казаться наивным, я мог представить себе все, что угодно, и так же интересно, как в книгах. На улице снова появились прохожие, - значит, кончился концерт. В курзале выступал Джон Данкер - король гавайской гитары. Мы его еще не видели. Мы перевидали многих знаменитых артистов, а вот королей нам еще видеть не довелось. 6 Утром меня разбудил Витька. Расспрашивать его о разговоре с отцом не было никакой нужды: под правым Витькиным глазом будущий синяк еще сохранял первозданную лиловатость. Я натянул бумажные брюки мышиного цвета с широкой светло-серой полоской - "под шевиот". На Витькино лицо я старался не смотреть. Левая половина лица была Витькина - худощавая, с широкой выпуклой скулой, а правая - чужая, одутловатая, с заплывшим и зловеще сверкающим глазом. - Заметно? - спросил Витька. Наивный человек, он надеялся, что синяк незаметен. - Вполне, - сказал я и пошел умываться. Витька виновато улыбнулся и провел кончиками пальцев по синяку. Он стоял у меня за спиной и говорил: - Мать меня подвела. Я ей доверился, а она подвела. Он думал, я буду его расспрашивать. Зачем? Захочет, сам расскажет. Куда важнее было придумать, как уговорить его отца. Я вытирался и придумывал, а Витька рассказывал: - Понимаешь, я сначала все матери рассказал, чтобы она отца подготовила. Мать ничего, выслушала. Обедом накормила. Потом попросила огород полить, а сама ушла. Я думал, к соседке. Поливаю огород. Вижу, от калитки идет отец. Мать все хотела вперед забежать, а он ее рукой не пускает. Подошел ко мне, спрашивает: "Правда?" Говорю: "Правда". Тут он мне и въехал... - Ничего себе въехал!.. - Мать подвела... - Я уже слышал. Переживешь. Мы вернулись в комнату. На столе лежала записка. Мама написала, что ушла на базар и чтобы я подождал, пока она вернется и приготовит завтрак. - Видал, какие бывают мамы? - спросил я. Но ждать маму не стал. Мы доели вчерашнюю колбасу и запили ее холодным чаем. Сахар в нем не растаял, и мы выскребли его из стаканов ложками. Витька сказал: - Отец пообещал пойти в горком и вынуть у Переверзева душу. Я поперхнулся. Витькин отец не бросал слов на ветер - можно было считать, что душа Алеши Переверзева уже вынута. - Очень хорошо, - сказал я. - В горкоме идет скандал, а я слушаю трогательный рассказ о том, как тебя подвела мама. - Нет еще скандала. На промыслах сегодня погрузка. Отец пойдет в горком после работы. - Надо предупредить Алешу. На обороте маминой записки я написал, что ухожу заниматься. Я уже давно перестал посвящать маму в свои дела, если они не требовали непременного ее участия. Так было спокойней и мне и ей. Например, легко представить, как поступила бы мама, если бы я проявил наивность и рассказал ей о вчерашнем разговоре с Инкой. А по-моему, мои отношения с Инкой и многие другие поступки, о которых я не рассказывал маме, никому и ничему не мешали, и я со спокойной совестью скрывал их. Наверное, в этом сказывалось влияние Сережи, но тогда его влияния я не осознавал. Мы редко пользовались парадным входом, но, чтобы не встретиться с мамой, вышли через парадное. - Может, лучше подождать тетю Надю? - спросил Витька. - Зачем? - Посоветоваться. - Не надо, Витька, советоваться. - Почему не надо? - Знаешь, мама подымет шум... Лучше мы сами попробуем уговорить дядю Петю. Витька шел по внутренней стороне тротуара, пряча в тени домов синяк. Было раннее утро, и на Витькино счастье нам почти не попадались прохожие. Мы обгоняли ранних пляжников - мам с детьми. Руки мам были напряженно вытянуты туго набитыми сетками. Три года назад к нам приезжал комический артист Владимир Хенкин. Он назвал такие сетки "авоськами", потому что в то время их повсюду носили с собой в карманах, портфелях, дамских сумочках в надежде, авось где-нибудь что-то "дают". Даже моя мама не расставалась с "авоськой". Я был убежден, что Хенкин придумал это название в нашем городе, а курортники развезли его по всей стране. Впереди нас шла полная женщина. Она быстро переступала короткими ногами. Сетка, которую она несла в руке, чуть не волочилась по тротуару. И, глядя на эту сетку, набитую свертками, я просто не верил, что было время, когда я пил чай без сахара и мама старалась незаметно подсунуть мне свою порцию хлеба. За женщиной шел ее сын - худенький длинноногий мальчик в красных трусиках. Почему-то у толстых мам чаще всего бывают худенькие дети. Женщина очень торопилась. Есть такие женщины: они всегда торопятся. Наверное, боятся что-нибудь упустить. Я был уверен, что женщина впереди нас, кроме удобного места под навесом, которое могут занять другие, ничего перед собой не видела. А мальчик никуда не спешил, и я его очень хорошо понимал. Он ко всему внимательно присматривался, шаг его делался медленным и настороженным, и на какую-то долю секунды мальчик совсем останавливался. Он знал то, что знают только дети: самое интересное попадается неожиданно, и тут главное - не прозевать. Женщина то и дело оглядывалась и окликала сына. По ее круглому лицу с тройным подбородком стекал пот. Мальчик бегом догонял ее, но тут же снова что-то привлекало его внимание и он останавливался. Мальчик увидел Витьку, и хотя ноги его продолжали передвигаться, глаза неотрывно разглядывали Витькин синяк. Мальчишка наконец нашел то, что так долго искал. - Мама! - закричал он и побежал. Женщина оглянулась, окинула нас подозрительно-настороженным взглядом, но, конечно, не увидела того, что увидел ее сын. Он шел теперь, держась на всякий случай за петлю "авоськи". - Пацан решил, что ты пират, - сказал я. - Он только не придумал, откуда у тебя взялся синяк. Витька улыбнулся и чуть отвернул лицо. Но мальчишка все равно смотрел на Витьку и строил ему рожи. Многие, кто не знал Витьку, принимали его за грубого, недалекого паренька. На самом же деле коренастый, с квадратным лицом и тяжелым подбородком Витька имел нежнейшую, легко уязвимую душу. Из нас троих он был самым деликатным и бесхитростно-доверчивым. Внимание мальчишки его смущало. - Я думал, мать мне поможет, а она подвела, - сказал Витька. - Ты всегда знаешь, что из чего получится. А я никогда. Тыкаюсь, как слепой кутенок. Хочу, как лучше, а