чень умный и все умеешь. Папа и мама тоже так говорят. Они говорят: ты еще мальчик, но у тебя большое будущее. Значит, ты интересный? А какое у меня прошлое? Никакого. - Инка, зачем тебе прошлое? У тебя тоже будущее. Сначала бывает только будущее. А потом оно становится прошлым. По-моему, будущее интересней. Инкины лодочки постукивали об асфальт кожаными подошвами, а моих шагов не было слышно: мои туфли со стертыми каблуками были на резине. За чугунной решеткой светились окна пятиэтажного дома с тремя подъездами, и над каждым горела лампочка. Свет пробивался на улицу сквозь густую листву деревьев, и чугунная решетка поблескивала. - Представь себе - это наш дом. Не мой, а наш. Понимаешь? Мы были на концерте и пришли к себе домой... Это же только будущее, правда? А ты говоришь: будущее интересней. Я хочу, чтобы все уже было прошлым, чтобы ты уже кончил училище... - Ты уже об этом говорила. - Ну и что же, что говорила. Я могу об этом все время говорить. На углу под фонарем прошли двое - мужчина и женщина. Инка сказала: - Совсем забыла. Мама одна дома. "Папа на ночных полетах, а мама одна дома. Ты знаешь, как она не любит быть одна, когда папа на ночных полетах. Я перебирал Инкины пальцы и молчал. В темноте, приближаясь, легко и гулко постукивали об асфальт женские каблучки и рядом шаркали тяжелые шаги мужчины. Шаги обоих были неторопливы и размеренны. - Такая ночь создана для любви. Все еще сердитесь? - спросил мужчина. - Нет. Я просто устала, - ответила женщина. Они шли вдоль решетки, и на них падали пятна света. Они прошли мимо нас, но мы не могли разглядеть их лица. Через несколько шагов уже никого не было видно. В воздухе стоял запах духов. - Вернемся к морю, - сказал мужчина. - Нет. У моря все кажется таким ничтожным. Голоса удалялись. - А я только в море перестаю ощущать свое ничтожество, - сказал мужчина. Слов женщины мы не услышали, а может быть, она и не ответила. - Это Жестянщик? - Кажется. Голос, во всяком случае, похож. - Хочешь, пойдем к морю? Это ничего, что мама одна. Хочешь? - Нет. - Голос был мой. Но сказал это не я: я не хотел, чтобы Инка уходила. - Тогда проводи меня до подъезда. Я толкнул плечом калитку, и она легко открылась. Мы прошли по асфальтовой дорожке между клумб к Инкиному подъезду. Инка держала меня под руку. Если Инкина мама смотрела в окно, она нас уже увидела. Инка тоже об этом подумала. - Это ничего, - сказала она. Инка свободной рукой открыла дверь и легонько потянула меня за собой. Дверь с гулом захлопнулась. Нас обступила чуткая к звукам тишина пустынных лестниц. Свет сочился со второго этажа, и каменные ступени поблескивали. Инки рядом со мной не было. За лестницей светились ее глаза. Когда она отошла от меня, я не помнил. Инка подняла руки. Не знаю, как я об этом догадался: рук ее я не видел. Горячие и чуть влажные ладони сжали мои уши. К губам прикоснулись Инкины губы. Мне показалось, я падаю. И я бы, наверно, упал. Но сзади была стена, и я стукнулся спиной о трубу водяного отопления. - Больно? Я не узнал Инкиного голоса. Боли от удара я не почувствовал, но мне стало больно от Инкиного голоса, встревоженного, преданного, нежного. Я смутно помню все, что делал потом. Я только помню ощущение того, что было. Инкины руки легли на мои плечи, но я не почувствовал тяжести. Я в это время обнимал ее ноги и прикоснулся губами к колену: оно было мягким и теплым, таким, как я представлял его себе у Жени в саду. - Я упаду, - сказала Инка. Ее губы почти касались моего уха. Удивительно, как много можно сказать голосом, куда больше, чем словами. Голосом Инка сказала: я боюсь упасть, но, если хочешь, можешь не обращать на это внимания. Все сразу стало на свое место: я снова почувствовал свою власть над Инкой. Я отпустил ее ноги и поднялся. Где-то наверху хлопнула дверь. Инка сказала: - Это на пятом этаже. Мы подошли к лестнице, и Инка положила руку на перила. - Не смей больше носить такие короткие платья. - Но ведь все носят... - Нет, не все, Женя не носит. - У Жени некрасивые ноги. - Зато у тебя чересчур красивые. - А разве плохо? Когда ты правда захочешь, ты мне скажешь, и я не буду носить короткие платья. Скажи по совести: ты же не хочешь? Я сам не знал, чего хочу. Я даже не знал, хочу ли, чтобы Инка, как и прежде, беспрекословно меня слушалась. - Завтра пойдем в курзал. До шести часов занимайся, а в шесть я за тобой зайду. - Ты мне не ответил. - Завтра отвечу. - Нет, сегодня, - Инкина рука белела на перилах, и я поцеловал ее. Сам не знаю, как мне это пришло в голову. Кто-то не спеша спускался по лестнице. Остановился. Зажег спичку: наверно, прикуривал. Инка тоже прислушивалась. - Еще далеко, - сказала она. - Иди... Инка поднялась на одну ступеньку, потом на другую. Она поднималась лицом ко мне, и руки ее медленно перебирали перила. Потом она повернулась и побежала наверх. Когда мне приходилось подниматься по лестнице, то я перепрыгивал сразу несколько ступенек. Инка бежала, пересчитывая обеими ногами каждую. От этого лестница снизу доверху наполнилась шумом. Инка жить не могла без шума. 13 Сердце билось в предчувствии радости. Я лежал с открытыми глазами, но еще не проснулся. Проснулся я мгновением позже, когда вспомнил полутемный подъезд и Инкины губы на моих губах. С этой секунды я стал ощущать себя во времени и пространстве. Комната была полна ветром и прохладным солнцем. По полу прошуршала какая-то бумажка. Ее потянуло сквозняком через весь коридор в кухню и дальше на дорожку двора, выложенную кирпичом. Бумажка подлетела, и косо опустилась, и осталась лежать, белея на зеленой траве. Я видел угол двора и полосу утреннего неба. На кухне шумел примус. Во дворе соседка сзывала кур. Радость становилась сильнее с каждым ударом сердца. И когда неподвижно лежать я больше не мог, в комнату вошла мама. - Проснулся? Вставай скорей, - сказала она. Я одевался, стелил постель, умывался и в самый неподходящий момент замирал и смотрел в пространство. Воображаю, как я выглядел в такой момент, если мама спросила: - Что с тобой? Я стоял с полотенцем, и вода стекала с мокрого лица мне на грудь. Я не ответил, а мама больше не спрашивала. Она поставила на стол хлеб, масло. Мама, как всегда, торопилась. Но мне хотелось поскорей остаться одному, и потому казалось, что мама сегодня собирается очень медленно. Она зачем-то пошла в свою комнату, потом в кухню, потом опять в комнату. Лицо у нее было озабоченное, и, как всегда в таком состоянии, нижняя губа прикрывала верхнюю. И оттого, что она не замечала ни меня, ни чудесного утра, оттого, что жизнь ее состояла из одних забот, а моя - из одних только радостей, я чувствовал себя перед мамой в чем-то виноватым и от этого любил ее еще больше. - Зайди ко мне после экзамена, - сказала она. - Хорошо. Сердце подпрыгнуло и замерло, а когда мама захлопнула за собой кухонную дверь, забилось, как будто я пробежал стометровку. Я глотал куски, почти не прожевывая. Чай пил стоя. Половину выпил, а половину вылил в ведро под умывальником. Можно было уходить, но я не ушел. Я подумал: хороший выйдет из меня лейтенант, если я не научусь собой владеть. Я схватил помойное ведро и стал сбрасывать в него со стола яичную скорлупу, хвостики от редиски и попутно смахнул чайную ложку. В наказание я постоял с помойным ведром в руках. Мне хотелось бросить все и бежать, но я стоял. Сережа называл это "взять себя за шиворот". Он признался, что берет себя за шиворот довольно часто. Я с того утра также стал прибегать к этому приему, вырабатывая в себе волю и выдержку. Пока я стоял с ведром, во мне спорили двое: один говорил: "Брось заниматься ерундой", а другой отвечал: "Ничего, не сдохнешь. Надо учиться управлять собой". Я управлял. Я закрывал окна, осматривал каждый шпингалет по нескольку раз и ругался. Закрывая последнее окно, я не выдержал и так хлопнул рамой, что посыпалась замазка. По-моему, шпингалет не встал на свое место, но я не проверял. Я выскочил во двор, и, когда запирал дверь кухни, у меня дрожали от нетерпения руки. По улице я мчался, обгоняя пляжников. Они испуганно сторонились. Какая-то тетенька крикнула мне вслед: - Долговязый балбес! С тех пор как меня однажды сравнили с Аполлоном, я был о своей фигуре более высокого мнения. Но объяснять это тетеньке у меня не было времени. Сашка стоял на углу своего дома. - Читал газету? - спросил он. По его лицу я видел - он в полном восторге. Его дело. Я же взял себя за шиворот, как только увидел Сашку, - а увидел я его за квартал, - и подошел к нему совершенно спокойно. - Нам поздно приносят газеты. - Сегодня "Курортник" совсем не принесут. Моя мама уже на почте. Ручаюсь, в городе не останется ни одной газеты. - От твоей мамы всего можно ждать. Читал статью? - Читал!.. Моя мама не выпускает газету из рук. Уверен, что этого ты от нее не ожидал. Как только принесли газету и мама увидела мой портрет, она сказала: такой сын, как я, может быть только у нее. Мама читала статью вслух, а я с отцом должны были сидеть на диване и слушать. Мы быстро шли по улице. Кажется, никогда еще мы не ходили так быстро. Сашка запыхался: не так-то просто говорить на ходу. Напрасно мы торопились: в газетных витринах возле горкома комсомола еще висел вчерашний номер "Курортника". - Хорошо, ты не читал газеты, ты слушал, - сказал я. - Что написано в статье? - За всю статью ничего не могу сказать: мама читала только обо мне. Сначала читала, потом ей понадобилось подсчитать строчки. О тебе написано на пять строчек больше. Мама сказала: конечно, ведь его мама член партии. Твой папа не мог вступить в партию, а его мама смогла. Раз тебя интересуют строчки, сказал папа, то посчитай в начале статьи, где сказано о всех. Но мама ответила, что о всех ее не интересует. Ее интересует только о ее ребенке. Я сбоку поглядывал на Сашку. Углы его губ были чуть-чуть опущены, как будто он улыбался. У Сашки всегда углы губ были опущены, и всегда казалось, что он посмеивается про себя. Но по-моему, сейчас Сашка не улыбался. - Ты настоящий человек, - сказал я. Сам не знаю, как это у меня вырвалось: мы никогда в глаза не хвалили друг друга. - Ты думаешь? - спросил Сашка. - Уверен. Если твоя мама не сделала из тебя за восемнадцать лет вундеркинда, - ты настоящий человек. - Ты даже не знаешь, как мне все это осточертело. Но ничего не поделаешь: мама! Мы замолчали и молчали до самой школы. На школьном дворе было как во время больших перемен. Только никто не бегал и не кричал. Когда мы вошли во двор, кто-то крикнул: - Вот они! Явились и не запылились. По-моему, это крикнула Рая, девчонка, у которой я спрашивал, где Инка. К нам подошел Юра Городецкий. Он тоже учился в одном классе с Инкой. Экзамена у них сегодня не было. Но Юра полагал, что без секретаря комитета не может состояться ни один экзамен. Секретарем его выбрали недавно, вместо меня, и он еще не привык. Это не плохо: еще успеет привыкнуть. - Привет, - сказал Юра и позволил себе пожать нам руки. Мы отнеслись к этому снисходительно, хотя подобные вольности со стороны младших поколений не допускались. У Юры за спиной стояла Рая, Делать ей здесь было абсолютно нечего. Во всяком случае Инке я категорически запрещал таскаться за мной. К нам подходили и подбегали со всех концов двора. Мы уже были знакомы с газетной славой, но, конечно, не в таких масштабах. В прошлом году о нас писали, но то была небольшая статья о работе нашего класса в подшефном колхозе "Рот Фронт". Чтобы обратить внимание на ту заметку, пришлось проводить специальное комсомольское собрание. Сейчас никакого собрания не требовалось. Нечто подобное творилось два года назад, когда в гости к нам в школу приезжал командующий Черноморской эскадрой. Нам очень хотелось постоять во дворе, но мы сочли это несовместимым с нашим достоинством и прошли в школу. Мы ничего от этого не потеряли: в вестибюле, возле доски "Молния", нельзя было протолкнуться. Поверх голов я увидел вырезку из газеты с пятью портретами. Карточки для портретов взяли из наших личных дел: все они были одного формата. Узнать себя на таком расстоянии в не мог. Кто-то крикнул: - Именинники пришли! Перед нами расступились. На секунду мелькнуло Витькино лицо. Он пришел раньше нас, и первые лавры пали на его голову. Витька ошалело улыбался и смотрел на нас одним глазом, второй прикрывал кружок черной материи, а щеку и лоб пересекала узкая резинка. Я сразу догадался: повязку соорудила Женя - она жить не могла без театральной романтики. По-моему, резинку, на которой держался черный кружок, она вытянула из трусов. Каждый считал своим долгом похлопать нас по спине или дернуть за руку. Со всех сторон задавались вопросы. Но, так как кричали все сразу, ничего нельзя было разобрать. Сашка махал рукой и кричал: - Вопросы - в письменном виде. По лестнице на второй этаж мы поднимались в сопровождении шумной толпы. В светлом коридоре с открытыми окнами стало тесно. Только звонок разогнал всех по классам. Мы сели за столы. Черные крышки были нагреты солнцем. Отдельные смельчаки предпринимали попытки ворваться в "наш класс, но их бесцеремонно вышвыривали. Вокруг нас усаживались на столах, толпились в проходах. Кто-то из девочек испуганно и настойчиво спрашивал: - Когда родился Ленин? Ну скажите же, когда родился Ленин? Мы любили празднично-взволнованную суматоху экзаменов. Во-первых, потому, что все нам завидовали: предполагалось, что мы все знаем и нам-то бояться нечего. Во-вторых, экзамены - это преддверие свободы. Но в тот день в 10-м "А" мало кто думал об экзаменах. - Неужели никто не помнит, когда родился Ленин? Все помнили. Просто девчонку никто не слушал: слушали Сашку. Витька крикнул: - Двадцать второго апреля тысяча восемьсот семидесятого года. - Витька тоже слушал Сашку, как будто не имел никакого отношения к его рассказу, и блаженно улыбался. Сашка уставился на Витьку выпуклыми глазами. Сашка проникновенно объяснил, почему именно нам, а не кому-то другому предложили пойти в военное училище, и не слышал настойчивой просьбы девчонки. Если у мальчишек нашего класса и появилась какая-то надежда поступить в военное училище, то после Сашкиного рассказа сомнений не оставалось, даже думать об училище нечего: не примут. Мы не видели, как в класс вошли представитель гороно и Вера Васильевна - учительница истории и обществоведения. - Митинг считаю закрытым, - сказала она. Мы любили Веру Васильевну. Но у нее, на наш взгляд, был один недостаток, который мы не могли ей простить: она старалась казаться моложе своих лет. Вера Васильевна подкрашивала и завивала волосы, выпуская на лоб легкомысленный локон. С учителями-мужчинами она разговаривала, щуря голубые глаза. Инка говорила, что она щурит глаза потому, что еще не потеряла надежду выйти замуж. В чем, в чем, а в таких делах Инка разбиралась. Вера Васильевна, проходя мимо нашего стола, сказала: - Поздравляю. Поздравляю и горжусь. Потом она разложила на экзаменационном столе билеты, посмотрела на нас и улыбнулась. Она не вызвала нас, а лишь показала рукой, чтобы мы подошли. - Собственно, экзамен они уже выдержали, - сказала она, повернувшись к представителю гороно. - Несомненно, - ответил тот. Я и Витька не спешили брать билеты: зачем рисковать? Мы посмотрели на Веру Васильевну: шутит она или нет? Но Сашка уже схватил билет и, даже не прочитав его, заявил, что готов отвечать. Стоило Сашку похвалить, и он сейчас же терял способность соображать. Пришлось и нам тянуть билеты. Это был наш последний экзамен. В жизни у нас было еще много экзаменов, но сдавали мы их не в школе.  * ИНКА, МОЯ ИНКА *  1 Мы стояли на углу под окнами горкома. Делать нам здесь было больше нечего, но мы все равно стояли. Мы были свободны. Так свободны, что просто не знали, куда себя деть. Мы могли делать все, что взбредет в голову. Но когда можешь делать все, что хочешь, никогда не знаешь, чего хочешь. В тот день мы решили стать окончательно взрослыми. Твердость этого решения мы подтвердили тем, что вышли из школы на руках: впереди я, за мной Витька и замыкающим Сашка. Витька был против такого способа передвижения. - Придурки какие-то. Не можем уйти, как все. - Десять лет уходили, как все, - ответил Сашка. Ходить на руках Сашка не умел, и поэтому его ноги почтительно нес какой-то семиклассник. - Ну? - сказал Сашка, и мы захохотали. Сашка мог сказать что угодно, мог бы вообще ничего не говорить - мы бы все равно хохотали. Мы стояли лицом друг к другу и пускали дым. По дороге в горком мы вдруг решили, что нам пора закурить. Мы купили коробку "Северной Пальмиры". Одну на троих. Лучше было купить три пачки папирос подешевле. Я это понял позже, когда мне то и дело приходилось лезть в карман за папиросами. Сашка требовал папиросу, как только видел хорошенькую девушку. А хорошенькие девушки на улицах нашего города попадались на каждом шагу. Витька тоже ударился в разгул и не хотел отставать от Сашки. Это меня больше всего злило. Витька заламывал мундштук папиросы - черт его знает, где он это видел, - и принимался его жевать до тех пор, пока папироса не размокала. Тогда он ее выплевывал и требовал новую. С особым удовольствием мы закурили, когда сидели на диване в Алешином кабинете. Но Алеша, кажется, не обратил на это внимания: он, наверно, думал, что курим мы давно. С досады мы дымили изо всех сил. Алеша читал наши заявления, потом положил их в папку, на которой было написано: "Личные дела комсомольцев, отобранных в военное училище". - Какой дальнейший порядок? - спросил я. - Через неделю отборочная комиссия при горвоенкомате. - В какое училище мы все-таки поедем? - спросил Сашка. - Куда пошлют. - Куда же могут послать таких морских ребят, как мы? - спросил Сашка. - Посмотрим, посмотрим, - ответил Алеша. - Не нравится мне это "посмотрим", - сказал Сашка, когда мы вышли из горкома. - Не хнычь, - ответил я. Мне тоже не понравился уклончивый ответ Алеши. Но у меня было правило не поддаваться дурным предчувствиям. Хорошее правило. Ему можно следовать всю жизнь, если в жизни случалось не слишком много неудач. Под окнами горкома мы забыли все свои подозрения. С того места, где мы стояли, видны были ворота и за ними море. На рейде слегка дымил теплоход "Грузия". Мы любили выплывать на рейд навстречу пассажирским пароходам, сидеть на причальной бочке и разглядывать на палубах пассажиров. Их поражало, как это мы не боимся заплывать в открытое море. А для нас это был пустяк, о котором и говорить не стоило. Теплоход стоял на воде и казался совсем маленьким. Но мы не раз видели его вблизи, рядом с бочкой. Приходилось запрокидывать голову, чтобы увидеть пассажиров на верхней палубе, а переговариваться можно было только с нижней и средней палубами, да и то, чтобы нас услышали, надо было кричать. Я смотрел на теплоход и не мог поверить, что еще прошлым летом нам доставляло острое удовольствие уплывать в открытое море, - такой мальчишески незначительной казалась мне эта затея. - Нет, скажите, что мой папа неправ, - приставал Сашка. - Живешь - до всего доживешь. - Прав, прав, - сказал я. Разговаривать, держа во рту папиросу, было не очень удобно. Дым заползал в легкие и глаза, вызывая кашель и слезы. Солидности, ради которой мы закурили, от этого не прибавлялось. Поэтому мы старались говорить покороче и больше молчали. Мы стояли лицом друг к другу, но ни на секунду не теряли из вида газетных витрин. Мы молчали и вдруг начинали хохотать, когда кто-нибудь из прохожих - их было не очень много на улице - останавливался просмотреть газеты. Прохожие, особенно женщины, воображали, что мы смеемся над ними, и испуганно себя оглядывали. - Жалко, такого же синяка у тебя не было два года назад, - сказал Сашка. Витька ответил: - Мне не жалко. - Не понимаешь своей выгоды, поэтому не жалко. Представляешь, черная повязка на портрете? Наши фотографии были двухлетней давности. На это и намекал Сашка. Витька только рукой махнул и закашлял. Я так и не успел как следует прочитать статью. Стоять в вестибюле школы и читать о самом себе было не очень-то удобно. Но мельком я все же статью пробежал. Она называлась "Подвиг молодых патриотов". Из статьи я узнал, что всегда отличался вдумчивостью и серьезным отношением к жизни. Мне это и раньше говорили. Но одно дело - говорить, и совсем другое - когда об этом написано в газете. Меня только смущало слово "подвиг". По мнению автора статьи, наш подвиг заключался в том, что мы, как и молодые строители Комсомольска, отказывались от спокойной и удобной жизни и по зову партии и комсомола шли туда, где были нужней. По совести говоря, я ни от чего не отказывался. Просто поступить в училище мне казалось заманчивей. Но, наверное, комсомольцы первой пятилетки чувствовали то же самое. В конце концов, в редакции лучше меня знали, что такое подвиг. - Нет, скажите, что мой папа неправ? - Папа твой прав, а я неправ. Зря я тебя утром похвалил. - Прошу разъяснить, - Сашка притворялся. Он прекрасно понимал, о чем я говорю. - Хотя бы прочел билет. - Витька, ты что-нибудь понимаешь? - Витька как раз не понимает. - Нет, почему? Понимаю. С билетом, правда, нехорошо получилось. Милый Витька, наивная душа. Больше всего он боялся показаться недостаточно сообразительным. Я обнял его за плечи и прижался щекой к его потной щеке. - Ты еще не все знаешь, - сказал я. - Послушал бы, как Сашка разыгрывал из себя скромника по дороге в школу. - Нет, ты серьезно? - спросил Сашка. Я и сам не знал, серьезно говорю или несерьезно. Скорей всего и серьезно и несерьезно. У меня всегда была склонность к самоанализу, и я не мог не видеть, что так же, как и Сашка, подвержен тщеславию. Среди нас только Витька не страдал тщеславием - этим изнуряющим и по природе своей бесплодным чувством. Огромный термометр на стене горкома показывал тридцать градусов в тени. Газировщицы ведрами выливали воду под деревья. - Пошли искупаемся? - предложил Витька. - Каждый день купаемся, - ответил Сашка. Я его понимал: надо было быть последним идиотом, чтобы в такой день не придумать чего-нибудь сногсшибательного. Мы бы давно придумали, если бы с нами были наши девочки. С ними мозги у нас работали лучше. Но Инка занималась, а Катя и Женя собирались идти к Инкиной маме. Зачем - они не сказали. Но мы-то знали - будут переделывать старые платья к сегодняшнему вечеру. Перед газетными витринами остановился мужчина в белом санаторном костюме. Почему-то тех, кто приезжал в санатории, в городе называли больными. По-моему, из всех здоровых мужчина, остановившийся у газет, был самым здоровым. Чтобы читать, ему приходилось нагибаться, а его плечи закрывали газетный разворот. Он мельком просмотрел "Курортник" и отошел к "Правде". - Мне нравятся пижоны, которых интересуют только происшествия, - сказал Сашка. Мужчина оглянулся и снова подошел к "Курортнику". - Напросился, - сказал Витька. Пока мужчина читал газеты, мы усиленно курили. Потом он прошел мимо нас и, когда проходил, подмигнул Сашке. - Наконец-то твой нос пригодился. Тебя-то он узнал, - сказал я. - А ты знаешь, какой нос был у Спинозы? - Пойдемте искупаемся, - сказал Витька. Сашка задумчиво и долго смотрел на него. - Бриться вы когда-нибудь думаете? - спросил он. Зимой мы уже пытались побриться. Но ничего у нас не получилось. Мы сами были виноваты. Вместо того чтобы смело войти в парикмахерскую, мы долго торчали у входа. Когда Сашка наконец вошел, у нас уже пропала охота бриться. Мы остались ждать его на улице. Ждать пришлось недолго. Дверь неожиданно открылась, и на пороге появился Сашка. Сзади его легонько подталкивал в спину парикмахер Тартаковский. - Мне и без вас хватает болячек. Принесите записку от своей мамаши, тогда мы подумаем, - говорил Тартаковский. - К Тартаковскому пойдем? - Витька улыбнулся. - Живешь - до всего доживешь, - сказал Сашка. Подошел Павел Баулин. - Привет, профессора! - Павел поздоровался с нами за руку, и мы приняли это как должное. - Не знаете, зачем Переверзев вызывает? - Заявление подать. - А вы подавали? - Павел почему-то подозрительно оглядел нас. - Зачем заявления? - спросил он. - Формальность, Паша, формальность, - ответил Сашка. - Может, обойдется? - спросил Павел. Он, кажется, думал, что от нас зависит, писать или не писать ему заявление. - Пустяки, - сказал я. - Напишешь: прошу принять меня в училище, - и все. - Я же не прошу. Мне предложили - я согласился. Получится опять как с техникумом. Уговаривали, пока уговорили. А когда я надумал уходить, две недели допрашивали, зачем заявление подавал. Не люблю. Вы меня подождите, я скоро. От нечего делать мы посчитали деньги. В наличии оказалось десять рублей, и я положил их в карман. На крыльцо вышел Павел, брезгливо оглядел вымазанные чернилами пальцы. - Хомут надели. Пошли к Попандопуло. Ничего себе. Сашкино предложение побриться мгновенно померкло. А мы-то думали и не могли ничего придумать! Я только не был уверен, сумею ли выпить так, чтобы Павел не догадался, что пью я первый раз в жизни. - Вот это мужской разговор, - сказал Сашка. - Сначала выпьем, потом побреемся. - Может, не стоит? - спросил Витька. Он улыбался и смотрел на меня. - Что не стоит? Выпить? Обязательно выпьем. - Не люблю, когда коренной пролетарий разыгрывает интеллигента. Повязку нацепил, как фраер. - Это сказал Павел. - Баулин! Зайдите ко мне. - В окне своего кабинета стоял Алеша. По-моему, он стоял уже давно и слышал весь разговор. - До вечера у меня к тебе никаких дел нет. - Зайдите ко мне, товарищ Баулин! - Алеша обеими руками откинул со лба волосы. Мы знали: он дружил с Павлом, но почему-то старался скрыть эту дружбу от посторонних. - Пошел ты на белом катере... - ответил Павел. Он перешел мостовую. Мы пошли за ним. - Вернитесь! - крикнул Алеша. - Привет! - сказал Сашка. - Пойдем с нами! - крикнул Витька и от удовольствия потер руки. Мы никогда не позволяли себе так разговаривать с Алешей. Но теперь чувство равенства стирало между нами грани и радовало остротой новизны. Павел шел, метя своим клешем уличную пыль. Идти с ним рядом мешали прохожие. И мы то отставали, то забегали вперед и очень жалели, что никто из знакомых мальчишек не видит нас рядом с Павлом. А Павел нес по улице свою славу так же просто, как брюки клеш и тельняшку. Винный погребок был похож на раковину, вставленную в стену жилого дома и выложенную по фасаду камнем-ракушечником. Под гулким сводом стояли бочки с вином и белели два мраморных столика. Стойка выступала на улицу, и темная глубина погребка исходила кислым запахом раздавленного винограда и знобким холодком. Чтобы посидеть в погребке, надо было обладать достоинствами, известными одному Попандопуло. Павла, например, в погребок не пускали. Он, как и прочие смертные, пил на улице, и прохожие обходили пьющих у стойки. А вот Жестянщика с компанией мы часто видели за столиками. Попандопуло вытирал тряпкой стойку и монотонно выкрикивал: - Стакан молодого вина - десять лет жизни. Он ни к кому в отдельности не обращался, никого не уговаривал выпить. Но обещание десяти лет жизни действовало неотразимо. Малинового цвета пористый нос Попандопуло, казалось, пропитался вином. Нос нависал над верхней губой и придавал лицу вид унылой добродетели. В прошлом Попандопуло был владельцем гостиницы и ресторана "Дюльбер", жил в собственной даче, ездил по городу в красном лакированном экипаже, одетый во фрак, с черным бантиком "собачья радость" на белой сорочке. Но таким мы знали его лишь по рассказам Жениного отца. Женин отец в то время выступал на эстраде ресторана и пел куплеты. Павел облокотился на стойку и поднял четыре пальца. Стойку покрывала черная тень акаций, но все равно на улице было душно. - Им тоже? - Попандопуло кивнул в нашу сторону. - По-вашему, мы не люди? - вежливо спросил Сашка. Попандопуло нацедил из бочки в глиняный кувшин и, не глядя, разлил вино по стаканам, не пролив при этом ни капли. - Солнце, виноград, здоровье! - выкрикнул он. Я чувствовал себя так, как будто сел за шахматную доску сыграть ответственную партию с незнакомым и сильным партнером. Я вдохнул, и в нос мне ударил теплый кисловатый запах. Витька пил маленькими глотками, страдальчески сдвинув брови. А Сашка выпил так, как будто в стакане было не вино, а сельтерская вода. Он даже рыгнул. Я сначала попробовал вино губами: оно было терпким и вяжущим. Я выпил, и во рту у меня стало так, как будто я съел кило недозрелого винограда. - Хорошо! - сказал Павел. - Ничего! - лицемерно ответил я. Через минуту я вдруг ощутил в себе необыкновенную легкость. Мне казалось, что я могу оторваться от земли и полететь, если бы очень этого захотел. Но я не хотел: мне и на земле было хорошо. - Здорово тебе отец подвесил, - сказал Павел. Витька уставился на него зловеще блеснувшим глазом. - Откуда ты знаешь, что отец? - Алеша рассказал, - Павел вертел на стойке пустой стакан. - Не пойму, чего вас несет в военное училище? - А тебя? - Это спросил Сашка. - У меня свои планы. Мне из морского училища Фрунзе персональный вызов прислали. Я уже в состав училищной команды включен на армейские соревнования. Это была для нас новость. И она как бы отодвигала нас на второй план. Мне даже обидно стало. - На одних кулаках далеко не уедешь, - сказал я. - Я и не собираюсь. Мне бы свободы побольше да денег. Надоело буксиры чалить. Выпьем? - Можно, - сказал я и достал из кармана деньги. - Спрячь. Пьем по-морскому. - Как это по-морскому? - Кто приглашает, тот и платит. К стойке подошли два матроса с каботажных баркасов. Один из них сказал: - Подожди, вместе дернем. Мы ждали, пока Попандопуло наливал всем вино. Матрос поднял стакан, сказал: - Чтоб они сдохли! - и чокнулся сначала с Павлом, потом с нами. - Кто чтобы сдох? - спросил Сашка. - Откуда ты их выкопал? - Матрос стаканом показал на Сашку. Павел сказал: - Что же вы, профессора, меня позорите? Выпьем, потом объясню. Матрос поставил на стойку стакан, сказал: - Нет. Втемную не пью. - Каждому кто-то мешает жить, профессора. Ему, например, зануда шкипер, что плавает на "Посейдоне". Так вот, чтобы не мешали, пускай сдохнут. Мы сразу оценили тост. Сашка тут же предложил, чтобы сдох Жестянщик. Долго обсуждали участь Тартаковского и решили, что он сначала должен нас побрить. Потом, не сговариваясь, все вдруг уставились на Попандопуло и захохотали. Попандопуло смотрел поверх наших голов печальными, как у старого бульдога, глазами. - Стакан молодого вина - десять лет жизни! - выкрикнул он. - Если надавить на его нос, из него брызнет вино, - сказал Сашка. Это показалось нам очень остроумным, и мы снова захохотали. К Витьке со стаканом вина подошел Женин отец. Мы не заметили, когда у стойки появились квартирные агенты. - Поздравляю, - сказал Женин отец и прикоснулся к Витькиному пустому стакану. Витька, наверно, забыл, что держал в руке пустой стакан. Женин отец улыбался. Улыбка у него была неприятная. Когда он улыбался, нам казалось, что он хочет кого-то ущипнуть. - Позвольте полюбопытствовать, когда и в какой город едете? Я что-то не слышал, чтобы раньше Женин отец называл Витьку на "вы". Витька растерялся. - Мы едем в Ленинград, - сказал Сашка. - Одновременно с Женей. Из окон консерватории будет виден двор нашего училища. Женин отец оглядел Сашку и вернулся к своей компании на другой конец стойки. - Кто тебя просил врать? Ну скажи, кто тебя просил? - шипел Витька. - Ничего себе ты выбрал тестя. Нет, ты видел, какое у него стало лицо? Имею предложение: надо выпить, чтобы он сдох. - По морде хочешь? - спросил Витька. - Нет, ты подумай: стакан вина - и на всю жизнь избавишься от крупной неприятности. У Сашки была привычка, разговаривая, размахивать руками. Мы долго его от этого отучали. Наверно, плохо старались; Сашка говорил и размахивал руками, как будто мы не вели с ним никакой работы. - Сашка! - сказал я и опустил руки. - Понял, - ответил Сашка, но через секунду руки его снова мелькнули в воздухе. Кто-то пристально на меня смотрел. Я повернул голову. Смотрел Павел. Его широкий тонкогубый рот улыбался. - Может, хватит для первого раза? - спросил Павел. Мы не ждали от него такой подлости. - Шесть стаканов! - крикнул Сашка. - Солнце, виноград, здоровье, - говорил Попандопуло и вытирал стойку. - Шесть стаканов! - крикнул Сашка, и у него начал расти нос. Когда Сашка злился, на его лице оставался только нос. - Кто будет платить? - спросил Попандопуло. - Вы меня не знаете? Попандопуло смотрел на Сашку печальными глазами: - Я знаю в городе одного уважаемого доктора. Но я не знал, что его сын растет алкоголиком. У стойки стало тихо. Слышны были шаги прохожих и жужжание ос. Дело приняло принципиальный характер. Я бросил на стойку шесть рублей, а Витька крикнул: - Шесть стаканов! - и протиснулся к стойке, сдвинув плечом матроса. Попандопуло даже не взглянул на деньги. Я встал рядом с Витькой. - Советскими деньгами брезгуешь? Правила советской торговли нарушаешь? Это тебе не собственный ресторан, а государственная служба. Забыл, да? Забыл? - Я еще не кончил говорить, а Попандопуло уже нацеживал кувшин. - По-морскому, - сказал Сашка, подвигая по стойке стаканы. - Чтоб они сдохли! - крикнул он. - Толк будет, - сказал матрос. - Я же говорю: профессора. Мы ушли довольные собой. Последнее, что мне запомнилось, - это ехидная улыбка Жениного отца и печальные, как у старого бульдога, глаза Попандопуло. Почти у каждого в жизни случается такое, что тяжело бывает вспомнить. А когда вспомнишь, то весь покрываешься испариной. В жизни моей было не так уж много грехов, и в общем-то я не боюсь ворошить прожитые годы. Но когда я вспоминаю по-собачьи печальные глаза Попандопуло, мне становится не по себе. И еще одни глаза преследуют меня как кошмар... В январе 1942 года под Сычевкой, когда под ногами визжал и скрипел морозный снег, я в упор стрелял из пистолета в немецкого ефрейтора. Он почему-то не падал, только шатался и все хотел вскинуть свой автомат и смотрел мне в лицо нечеловеческими глазами. После каждого выстрела из его спины вместе с клочками шинели вылетали струйки пара. Он упал лицом вниз, и струйки пара иссякли у меня на глазах. Я не знаю, в чем моя вина. Очевидно, в том, что я человек и поэтому отвечаю перед своей совестью за все подлости и преступления, совершаемые на земле. 2 Мы вошли в парикмахерскую не так, как бы нам хотелось. Внешне мы держались довольно нахально, но чувствовали себя не очень уверенно: мы боялись, хватит ли у нас денег, чтобы расплатиться. Сколько стоит побриться, мы не имели понятия. А потом сам Тартаковский был для нас в некотором роде загадкой, и мы не знали, как к нему относиться. Тартаковский приехал в наш город из Одессы, а в Одессу он попал из Голты вместе с бригадой Котовского. Просто не верилось, что этот старый человек, толстый и лысый, скакал на коне и брил самого Котовского. Но не поверить было нельзя: в парикмахерской на самом видном месте висела "Почетная грамота", выданная красному кавалеристу Рувиму Наумовичу Тартаковскому, проявившему мужество и высокую революционную сознательность в борьбе с сыпным тифом. За эту грамоту, подписанную Котовским, мы готовы были любить и уважать Тартаковского. Но, к сожалению, Тартаковский при всех своих революционных заслугах был позорной отрыжкой нэпа. Парикмахерская, в которой он работал, была лучшей в городе и принадлежала лично Тартаковскому. Финотдел облагал его налогом, который каждый год увеличивали. Но на Тартаковского это не действовало. Когда ему предлагали войти в артель, он неизменно отвечал: - Чуточку подожду. Все это было нам известно, как бывает известна биография каждого сколько-нибудь заметного жителя в небольшом городе. Вот такой был Тартаковский, и к нему в парикмахерскую мы вошли. Тартаковский сидел у круглого столика, заваленного журналами, и читал "Курортник". Мы переглянулись, а Тартаковский снял золотое пенсне и надел рабочие очки в черной оправе. Газету он положил на столик портретами вверх. - Прошу, - сказал он и положил руки на кресло. Мы заранее условились, что первым будет бриться Витька. На него одного денег должно было хватить, а тем временем Сашка сбегает домой и выпросит у матери еще денег. - Что будем делать, что? - спросил Тартаковский. - Бриться, - басом ответил Витька. Откуда у него появился бас? Наверно, от волнения. - А я думаю, мы сначала пострижемся. Я вам сделаю такой полубокс - родная мама не узнает. В зеркало я увидел Витькин мгновенно затосковавший глаз. - Можно полубокс, - сказал я. Сашка исчез. Тартаковский, прищурясь, разглядывал Витьку в зеркало. - Я понимаю, черная повязка вам очень идет, но ее придется снять, - сказал он. Потом окутал Витьку белой простыней и поднял вверх руку с машинкой прежде, чем опустил ее на Витькин затылок. - Будущие лейтенанты. Ну-ну... - сказал Тартаковский, и машинка застрекотала в его руке. - Вам не нравится? - спросил я. - Почему? Я просто думаю, почему лейтенанты, а не поручики. - В Красной Армии введено звание "лейтенант". - Вот это как раз меня интересует. Почему лейтенант, а не поручик? Насколько мне помнится, в царской армии были поручики, а не лейтенанты. - При чем тут царская армия? - Ни при чем? Ну-ну... Что же тогда "при чем"? Тартаковский выстриг Витькин затылок и теперь щелкал ножницами. Я сидел у столика, листал журнал "Красная новь" и тихо злился. - Так скажите мне, зачем надо было стрелять полковников в семнадцатом году? - Тартаковский снял с Витьки простыню и щеточкой смахнул с шеи волосы. Потом он ушел за занавеску, чтобы приготовить бритвенный прибор. Он делал все медленно и обстоятельно, а мне казалось, что работает он очень быстро и Сашка не успеет вернуться. Витька разглядывал себя в зеркало и улыбался. У него на затылке молочно розовела незагоревшая кожа. Опухоль спала, и голубой глаз блестел, окруженный густой синевой. Витька мог улыбаться: четыре рубля на одного - сумма вполне достаточная. А я предвидел возможные неприятности, и это мешало мне поговорить с Тартаковским начистоту. Витьку я почти ненавидел за его блаженную улыбку. Как это я раньше не замечал, что уши у него большие и оттопыренные? Я не знаю, как Тартаковский истолковывал мое молчание. Он вышел из-за занавески с прибором в руках и принялся намыливать Витьке лицо. Тартаковский тоже молчал и смешно двигал губами. Тогда я вдруг подумал, что, если не буду отвлекать его разговорами, он побреет Витьку еще быстрее. - Воинские звания введены для укрепления в армии дисциплины. Воинское звание подчеркивает, что служба в армии становится пожизненной военной профессией, - сказал я. Но теперь Тартаковский не желал разговаривать. Он брил Витьку и шевелил губами. - Массаж будем делать? - спросил он. Витька смотрел на меня в зеркало испуганными глазами. - Обязательно, - быстро сказал я. Может быть, даже слишком быстро. Массаж не помог. Когда я садился в кресло, Сашки еще не было. А вдруг мать не дает ему денег? Меня пот прошиб. За Витьку надо было уплатить два пятьдесят. Я держал руку в кармане и сжимал в потном кулаке скомканные бумажки. А Витька уселся за столик, закинул ногу на ногу и листал журнал. Его ничего не касалось. Он привык: раз я что-то делаю, значит, я знаю, что делаю. Я был сам виноват: так приучил. Я не помню, как Тартаковский меня постриг. Он ушел за занавеску приготовить прибор, а я шепотом сказал Витьке: - Беги за Сашкой. Витьку как будто ударили по голове. Он сидел и смотрел на меня.