человеке борются две силы: сознание долга и инстинкт самосохранения. Вмешивается третья сила - дисциплина, и сознание долга берет верх". Так ли это? Наш генерал, Иван Васильевич Панфилов, говорил об этом по-другому. Когда-то, еще в Алма-Ате, в ночном разговоре (пока не расспрашивайте, не отвлекайтесь, - я потом передам весь разговор) Панфилов сказал: "Солдат идет в бой не умирать, а жить!" Мне полюбились эти слова, я иногда повторял их. Теперь, готовясь к первому бою, думая о батальоне, которому выпало на долю драться под Москвой, я вспомнил Панфилова, вспомнил эти слова. Неужели воля к жизни, инстинкт сохранения жизни - могучий первородный двигатель, свойственный всему живому, - проявляется только в бегстве? Разве он же, этот самый инстинкт, не разворачивается вовсю, не действует с бешеной яростью и мощью, когда живое существо борется, дерется, царапается, кусается в смертельной схватке, защищается и нападает? Нет, в этой небывалой войне за будущее нашей Родины, за будущее каждого из нас, любовь к жизни, воля жить, неистребимый инстинкт самосохранения должен стать для нас не врагом, а другом. Но как пробудить и напрячь его? В определенный час по расписанию в ротах проводились беседы или чтения газет вслух. Я решил пойти в этот час в подразделения - послушать, что говорят бойцам политруки. В первой роте занятия проводил политрук Дордия. Не расставаясь с винтовками, бойцы кучкой сидели под открытым небом близ окопов. Падал редкий снежок. На темной хвое появились первые, еще просвечивающие белые мазки. Вокруг все было тихо, но каждый посматривал вдаль с особым чувством - каждый ждал: вот-вот там все загрохочет; со свистом и воем, о каком знали пока лишь по рассказам, полетят мины и снаряды; по полю, оставляя черные полосы на раннем снегу, двинутся стреляющие на ходу танки, из лесу выбегут, припадая к земле и вновь вскакивая, люди в зеленых шинелях - те, что идут нас убить. Дордия держал речь, заглядывая изредка в бумажку. Это были правильные слова, это были святые истины. Я услышал, что германский фашизм вероломно напал на нашу Родину, что враг угрожает Москве, что Родина требует от нас, если нужно, умереть, но не пропустить врага, что мы, бойцы Красной Армии, обязаны сражаться, не жалея самого драгоценного - жизни. Я посмотрел на бойцов. Они сидели, прижавшись друг к Другу, опустив головы или глядя в пространство, угрюмые, усталые. Эх, политрук Дордия, что-то плохо тебя слушают. Чувствовалось: он и сам, мечтательный Дордия, до войны учитель, мучается этим. Он не гость в батальоне. Ему, как и тем, перед которыми он говорил, предстоял первый в его жизни бой. Выть может, завтра, послезавтра ему придется с колотящимся сердцем под огнем перебегать из окопа в окоп, когда рядом с грохотом будет вздыматься земля. И там, а не под тихим небом беседовать с бойцами. Впоследствии я видел его в такие часы - у него была и своя улыбка, и свои, не записанные на бумажку слова. Но в тот день, переживая, как и все, что-то для него бесконечно важное, он не мог или не умел донести это чувство до сердца бойцов. Он повторял: "Родина требует", "Родина приказывает"... Когда он произносил: "стоять насмерть", "умрем, но не отступим", по тону чувствовалось, что он выражает свои думы, созревшую в нем решимость, но... Зачем говоришь готовыми фразами, политрук Дордия? Ведь не только сталь, но и слова, даже самые святые, срабатываются, "пробуксовывают", как шестерня со стершимися зубьями, если ты не дал им свежей нарезки. И зачем ты все время твердишь "умереть, умереть"? Это ли теперь надо сказать? Ты, наверное, думаешь: в этом жестокая правда войны - правда, которую надо увидеть, не отворачивая взора, надо принять и внушить. Нет, Дордия, не в этом, не в этом жестокая правда войны. Я подождал, пока Дордия кончит. Потом поднял одного красноармейца: - Ты знаешь, что такое Родина? - Знаю, товарищ комбат. - Ну, отвечай... - Это наш Советский Союз, наша территория. - Садись. Спросил другого: - А ты как ответишь? - Родина - это... это где я родился... Ну, как бы выразиться... местность... - Садись. А ты? - Родина? Это наше Советское правительство... Эта... Ну, взять, скажем, Москву... Мы ее вот сейчас отстаиваем. Я там не был... Я ее не видел, но это Родина... - Значит, Родины ты не видел? Он молчит. - Так что же такое Родина? Стали просить: - Разъясните! - Хорошо, разъясню... Ты жить хочешь? - Хочу. - А ты? - Хочу. - А ты? - Хочу. - Кто жить не хочет, поднимите руки. Ни одна рука не поднялась. Но головы уже не были понурены - бойцы заинтересовались. В эти дни они много раз слышали: "смерть", а я говорил о жизни. - Все хотят жить? Хорошо. Спрашиваю красноармейца: - Женат? - Да. - Жену любишь? Сконфузился. - Говори: любишь? - Если бы не любил, то не женился. - Верно. Дети есть? - Есть. Сын и дочь. - Дом есть? - Есть. - Хороший? - Для меня не плохой... - Хочешь вернуться домой, обнять жену, обнять детей? - Сейчас не до дому... надо воевать. - Ну а после войны? Хочешь? - Кто не захочет... - Нет, ты не хочешь! - Как не хочу? - От тебя зависит - вернуться или не вернуться. Это в твоих руках. Хочешь остаться в живых? Значит, ты должен убить того, кто стремится убить тебя. А что ты сделал для того, чтобы сохранить жизнь в бою и вернуться после войны домой? Из винтовки отлично стреляешь? - Нет. - Ну вот... Значит, не убьешь немца. Он тебя убьет. Не вернешься домой живым. Перебегаешь хорошо? - Да так себе. - Ползаешь хорошо? - Нет. - Ну вот... Подстрелит тебя немец. Чего же ты говоришь, что хочешь жить? Гранату хорошо бросаешь? Маскируешься хорошо? Окапываешься хорошо? - Окапываюсь хорошо. - Врешь! С ленцой окапываешься. Сколько раз я заставлял тебя накат раскидывать? - Один раз. - И после этого ты заявляешь, что хочешь жить? Нет, ты не хочешь жить! Верно, товарищи? Не хочет он жить? Я уже вижу улыбки, - у иных уже чуть отлегло от сердца. Но красноармеец говорит: - Хочу, товарищ комбат. - Хотеть мало... желание надо подкреплять делами. А ты словами говоришь, что хочешь жить, а делами в могилу лезешь. А я оттуда тебя крючком вытаскиваю. Пронесся смех, первый смех от души, услышанный мною за последние два дня. Я продолжал: - Когда я расшвыриваю жидкий накат в твоем окопе, я делаю это для тебя. Ведь там не мне сидеть. Когда я ругаю тебя за грязную винтовку, я делаю это для тебя. Ведь не мне из нее стрелять. Все, что от тебя требуют, все, что тебе приказывают, делается для тебя. Теперь понял, что такое Родина? - Нет, товарищ комбат. - Родина - это ты! Убей того, кто хочет убить тебя! Кому это надо? Тебе, твоей жене, твоему отцу и матери, твоим детям! Бойцы слушали. Рядом присел политрук Дордия, он смотрел на меня, запрокинув голову, изредка помаргивая, когда на ресницы садились пушинки снега. Иногда на его лице появлялась невольная улыбка. Говоря, я обращался и к нему. Я желал, чтобы и он, политрук Дордия, готовивший себя, как и все, к первому бою, уверился: жестокая правда войны не в слове "умри", а в слове "убей". Я не употреблял термина "инстинкт", но взывал к нему, к могучему инстинкту сохранения жизни. Я стремился возбудить и напрячь его для победы в бою. - Враг идет убить и тебя и меня, - продолжал я. - Я учу тебя, я требую: убей его, сумей убить, потому что и я хочу жить. И каждый из нас велит тебе, каждый приказывает: убей - мы хотим жить! И ты требуешь от товарища - обязан требовать, если действительно хочешь жить, - убей! Родина - это ты. Родина - это мы, наши семьи, наши матери, наши жены и дети. Родина - это наш народ. Может быть, тебя все-таки настигнет пуля, но сначала убей! Истреби, сколько сможешь! Этим сохранишь в живых его, и его, и его (я указывал пальцем на бойцов) - товарищей по окопу и винтовке! Я, ваш командир, хочу исполнить веление наших жен и матерей, веление нашего народа. Хочу вести в бой не умирать, а жить! Понятно? Все! Командир роты! Развести людей по огневым точкам. Раздались команды: "Первый взвод, становись!", "Второй взвод, становись!.." Бойцы вскакивали, бегом находили места, расправляли, как требовалось, плечи. Быстро подравнивалась колеблющаяся линия штыков. Ясно чувствовалось: это воинский строй, это дисциплинированная, управляемая сила. Интервалы меж взводами казались гнездами, где плотно сидят невидимые скрепы. Может быть, моя речь была несколько наивна, но в ту минуту мне казалось: я достиг своего. Не поступаясь ни долгом, ни честью, люди освобождались от навязчивого, придавливающего слова "умереть". 5. ГЕНЕРАЛ ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ ПАНФИЛОВ Он приехал к нам на следующий день, тринадцатого. Мы не ждали его, но вышло так, что, как нарочно, в штабе сидели вызванные мною командиры рот. Надо ли описывать наше штабное помещение? Посмотрите вокруг: там, в подмосковном лесу, нашим обиталищем был такой же блиндаж - врытая в землю бревенчатая сырая коробка, к стенкам которой нельзя прислониться: прилипнешь к смоле. День и ночь горела лампа. Наружу в разных направлениях выбегали провода, словно зажатые здесь в кулаке. Командиры помечали на картах схему минных полей, которые предстояло заложить ночью. Для колесного движения оставался открытым лишь большак с мостом у села Новлянского; другие подходы к рубежу минировались. На столе у лампы лежал большой лист шероховатой ватманской бумаги, на нем цветными карандашами была нанесена схема нашей обороны. Схему вычертил начальник штаба Рахимов. Он отлично рисовал и чертил. Я сберег этот лист. Хотите взглянуть?.. Красиво? Не только красиво, но и точно. Эта вьющаяся голубоватая лента - река Руза. Ломаная полоса по берегу - эскарп. Темно-зеленым очерчены леса. Черные точки на той стороне - минные поля. Некрутые красные дуги с обращенной на запад щетиной - наша оборона. Разными значками - видите, они тоже все красные - помечены окопы стрелков, пулеметные гнезда, противотанковые и полевые орудия, приданные батальону. Линия, отмеренная нам, была, как известно, очень длинной: семь километров - батальону. Мы растянулись, как потом говорил Панфилов, "в ниточку". Даже в тот день, тринадцатого октября, я все еще не допускал мысли, что в районе Волоколамского шоссе лишь эта ниточка окажется на пути у немцев, когда они, стремясь к Москве, выйдут на "дальние подступы", к нашему рубежу. Но... Командиры рот сидели у лампы, помечая у себя на топографических картах минные поля. Шел шутливый разговор - о тринадцатом числе. - Для меня оно счастливое, - говорил лейтенант Заев, командир пулеметной роты, - я родился тринадцатого и женился тринадцатого. Что начну тринадцатого - все удается, что пожелаю - все исполнится. У него была особая манера говорить. Он бурчал себе под нос, и не всегда было ясно, шутит он или серьезен. - Что ж, например, вы сегодня пожелали? - спросил кто-то. Все с интересом взглянули на худое, крупной кости, расширяющееся книзу лицо Заева. За ним знали способность "отчубучивать". - Фляжку коньяку! - буркнул он и захохотал. Вошел начальник штаба Рахимов. Он всегда двигался быстро и бесшумно, словно не в сапогах, а в чувяках. - Товарищ комбат, ваше приказание выполнено, - сказал он обычным, спокойным тоном. Я послал его с конным взводом в дальнюю разведку выяснить, далеко ли от нас идут бои. В штабе полка об этом не знали ничего определенного. И вот Рахимов вернулся неожиданно быстро. - Выяснили? - Да, товарищ комбат. - Докладывайте. - Разрешите письменно? - спросил он, протягивая сложенный листок. На бумаге были три слова: "Перед нами немцы". Меня охватил холодок. Неужели вот он, наш час? Умен, очень умен Рахимов! Узнав от часового, что я в блиндаже не один, он, перед тем как войти, доверил эти три слова бумаге, чтобы не произносить их вслух, чтобы ни видом, ни тоном не внести сюда страха. Я поймал себя на том, что и мне хочется скрыть это сообщение от других, словно этим я мог сделать недействительной действительность - отстранить, оттолкнуть ее. Я взглянул на цветную схему, увидел минные поля, реку, очерченную противотанковым отвесом, окопы, крытые четырьмя-пятью рядами бревен, пулеметы и орудия; представил еще одно: человека в шинели, бойца. Я спросил по-казахски: - Ты видел сам? Рахимову я безусловно доверял и все-таки спросил. - Да. - Где? - За двадцать - двадцать пять километров отсюда: в селе Середа и в других деревнях. - А этот промежуток? Что там? - Ничья земля. - Ну, - сказал я по-русски, - ваше желание, Заев, кажется, исполнится: в наш адрес прибыло много фляжек с коньяком... Все вопросительно смотрели. - ...и с ромом, - продолжал я. - Перед нами немцы. Рахимов, сообщите обстановку. Рахимова выслушали молча, и лишь Заев буркнул: - Вот и хорошо! - Чего же хорошего? - спросил кто-то. - А стоять лучше? Перестоялись. Не спросив разрешения, в блиндаж вбежал мой коновод Синченко. - Товарищ комбат! Генерал сюда идет... - громко зашептал он. Я быстро надел шапку, поправил гимнастерку и кинулся навстречу. Но дверь уже открылась. К нам входил командир дивизии генерал-майор Иван Васильевич Панфилов. Я вытянулся и отрапортовал: - Товарищ генерал-майор! Батальон занимается укреплением оборонительного рубежа. Командиры рот копируют схему минных заграждений. Командир батальона старший лейтенант Баурджан Момыш-Улы. Панфилов спросил: - Чрезвычайные происшествия были? "Знает!" - мелькнуло у меня. Я ответил: - Да, товарищ генерал. Трус, ранивший себя в руку, был расстрелян перед строем. - Почему не предали суду? Волнуясь, я стал объяснять. Я говорил, что при других обстоятельствах я отдал бы его под суд. Но в данном случае надо было реагировать немедленно, и я принял на себя ответственность. Панфилов не перебивал. Впервые видел я его в полушубке. Мягкий, белой юфти полушубок, чуть отдававший приятным запахом дегтя, не перешитый по фигуре, был ему широк, но уже обмялся и, не топорщась, выказывал впалую его грудь, наискось перехваченную портупеей, и сутуловатую спину. Слушая, генерал смотрел вниз, склонив морщинистую шею. Мне казалось, он не одобряет меня. - Сами расстреляли? - спросил он. - Нет, товарищ генерал: расстреляло отделение, командиром которого он был, но приказал я. Панфилов поднял голову. Густые, круто изломанные брови над маленькими, чуть раскосыми глазами были сдвинуты. - Правильно поступили, - сказал он. Потом, подумав, повторил: - Правильно поступили, товарищ Момыш-Улы. Напишите рапорт. Только теперь он, казалось, заметил, что вокруг все стоят. - Садитесь, товарищи, садитесь! - проговорил он и, расстегнув поясной ремень, стал снимать полушубок. В суконной гимнастерке с незаметными, защитного цвета, звездами сутуловатость обозначилась резче. - Однако у вас, товарищ Момыш-Улы, холодновато! Почему не топите? И горячего чайку, наверное, нет? Подойдя к железной печке, он потрогал остывшую трубу, заглянул за печку, словно что-то искал, увидел топор и, присев на корточки, стал ловко, придерживая полено рукой, несильными меткими ударами откалывать мелкие полешки. К нему подбежал Рахимов: - Товарищ генерал, разрешите, я... - Зачем? Я это люблю. В другой раз вам, конечно, самому придется позаботиться о своем командире. Такова была манера Панфилова - он нередко делал замечания не напрямик, а этаким боковым ходом. Но, смягчая даже и эту чуть заметную резкость, он ласково добавил: - Садитесь, товарищ Рахимов, садитесь! Сюда, на чурбачок. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь, кроме Панфилова, укладывал полешки таким способом - шалашиком. Некоторые, покрупнее, он сперва взвешивал в руке. Один раз положил было плашку, но, поколебавшись, вытащил. Не знаю, вам, может быть, кажется, что, даже растапливая печь, генералу не пристало колебаться, но когда Панфилов, подсунув бересты, чиркнул спичкой, в печке сразу затрещало. С минуту он посидел у огня. Красноватые отсветы играли на пятидесятилетнем, с морщинками, но не усталом лице. - Ну вот, - сказал он, поднимаясь, - этак веселее... У вас готово, товарищ Момыш-Улы? - Готово, товарищ генерал. Я протянул короткий рапорт. Панфилов прочел у лампы, положил бумагу на стол, обмакнул перо и, вздохнув, написал: "Утверждаю". На столе, как вы знаете, лежала отлично вычерченная схема нашей обороны. Отодвинув рапорт, Панфилов долго смотрел на схему. - Закупорились, кажется, не плохо, - сказал он. - Но... Чисто русским жестом он почесал затылок. - Я потом с вами, товарищ Момыш-Улы, пройдусь. Посмотрю на местности... Обстановку знаете, товарищи? Ответили неуверенно. Панфилов достал из полевой сумки карту, уже чуть потрепанную, чуть потертую в сгибах, развернул и расстелил поверх схемы. - Давайте-ка, товарищи, поближе, - сказал он. - Противник прорвался здесь и здесь. Он указал несколько пунктов вблизи Вязьмы и, оглядев лица - всем ли видно, всем ли понятно, - продолжал: - Наши войска дерутся в районе Гжатска и Сычовки. Вот главные узлы сопротивления. Не нажимая, он очертил тупым концом карандаша несколько неправильной формы кругловатых фигур в различных местах карты. Потом опять оглядел всех нас. - Вы, может быть, думали, - сказал он, положив карандаш, - что вояки, которые в эти дни проходили мимо нас, это и есть наша армия? Он улыбнулся, от маленьких глаз побежали гусиные лапки. Никто не решился кивнуть, только Заев мотнул головой. - Признавайтесь, думали? Никто не ответил. Панфилов затронул то, что тяжестью лежало на сердце у каждого. - Нет, товарищи, армия дерется. Вы думаете, немцы дали бы нам сидеть здесь столько времени, если бы с ними не сражались наши боевые части? Сейчас противник вышел к нашей линии, но небольшими силами... Его сковывают войска, которые сражаются у него в тылу. У дивизии очень растянутая линия, но... Панфилов помолчал. - Нашей дивизии придано несколько артиллерийских противотанковых полков. Цифру я вам не назову. Это артиллерия Главного Командования. Вновь взяв карандаш, Панфилов опять стал смотреть на карту. Его стриженая голова, черные волосы которой, казалось, были поровну - баш на баш - перемешаны с белыми, склонилась, пробегающие по топографическим значкам глаза сощурились, словно стараясь разглядеть что-то неясное. - В чем же теперь задача? - негромко произнес он, как бы спрашивая самого себя. - Задача в том, чтобы встретить немцев этой артиллерией там, где они нанесут главный удар. Можете, товарищи командиры, передать это бойцам. Впрочем... Через сколько времени, товарищ Момыш-Улы, сможете собрать батальон? - По тревоге, товарищ генерал? - Нет, зачем по тревоге... Час достаточно? - Да, товарищ генерал. Приезжая к нам, Панфилов обычно после проверки боеготовности беседовал с батальоном. Он достал часы и подумал, поглаживая большим пальцем стекло. - Не надо, товарищ Момыш-Улы. Не смогу - этот маленький старшина не позволяет, - он указал на часы. - Ну вот, товарищи командиры, начнем воевать... Полезет немчура - уложим. Еще полезет - еще уложим. Перемалывать будем... Панфилов поднялся, и все тотчас встали. - Перемалывать... Панфилов повторил это слово и словно прислушался, как оно звучит. - Вы меня поняли? Почти всегда Панфилов, заканчивал этим вопросом, всматриваясь в лица тех, с кем говорил. - А теперь... теперь не худо бы стакан чайку с дороги... Намек, товарищ комбат, кажется, был? Я закричал: - Синченко! Самовар! Бегом! - Ого! Вы и самоваром обзавелись? Добре... Все улыбались. Панфилов заражал ненаигранной, неподчеркнутой уверенностью. Отпустив командиров, он сложил и спрятал карту. Вбежал Синченко с кипящим самоваром. - Легче, легче, - сказал Панфилов. - Зачем с самоваром бегать? - На то война, товарищ генерал, - бойко ответил Синченко. - Для беготни? Синченко ловко водрузил на стол самовар. - Бегаю с расчетом, товарищ генерал. Это Панфилову понравилось. - Добре, добре, - сказал он. - Но теперь, товарищ, воевать нам придется не с расчетом. - А с чем, товарищ генерал? - С тройным расчетом. - Панфилов засмеялся. - Зеленого чая нет? Долго прожив в Средней Азии, Панфилов привык там к этому чаю. - Не имеется, товарищ генерал. - Жаль... Ну-ка, что завариваете? Синченко подал начатый пакет. Панфилов посмотрел обертку, понюхал: - Неплохой... Немного выдохся. В коробочку бы, товарищ... Ну-ка, давайте чайник, я займусь. Дважды выполоскав кипятком небольшой белый чайник, он кинул туда щепотку, заглянул, прищурился и немного добавил. Потом без воды поставил на конфорку. - Пусть согреется, пооживет, - пояснил он. Перед нами были немцы, позади - Москва, а Панфилов у переднего края с толком и вкусом заваривал чай. - Схему, товарищ Момыш-Улы, не убирайте, - сказал он. - Давайте-ка вместе взглянем... Вы, товарищ Момыш-Улы, что-то невеселый. Панфилов спросил мягко, а я чуть не упал, словно изо всей силы он ударил меня этим вопросом. Ведь лишь вчера я сам это же сказал бойцу. Неужели и я таков же? - Что вас, товарищ Момыш-Улы, смущает? Не вставайте - сидите, пожалуйста, сидите. - Видите ли, товарищ генерал... - С досадой я уловил в своем тоне неуверенность, ту самую, которую вытравлял у других. - Скажите, товарищ генерал, батальону так и придется держать семь километров? - Нет. - Панфилов помолчал и, прищурившись, улыбнулся. - Нет. Сегодня я снимаю одну роту вашего полка. Потом, может быть, возьму другую. Так что вам, товарищ Момыш-Улы, придется еще прихватить километр-полтора. - Еще километр? - А как же быть, товарищ Момыш-Улы? Посоветуйте. Панфилов сказал это без малейшей иронии и вместе с табуреткой придвинулся ко мне, как всегда, очень живо, словно я, старший лейтенант, мог действительно что-то посоветовать генералу. - Как же быть? - повторил он. - Ведь у нас ниточка, порвать ее не трудно. Ну, порвет где-нибудь... А дальше? Он с любопытством посмотрел на меня, ожидая ответа. Я молчал. - Вот из-за этого-то "дальше" я и снимаю роты. Неосторожно? Он спросил меня, словно это сказал я, но я слушал, не раскрывая рта. - Сейчас, товарищ Момыш-Улы, нельзя быть осторожным. Сейчас надо быть... - он лукаво прищурился, - трижды осторожным. Тогда, думаю, мы сможем на этой полосе до Волоколамска его с месяц поманежить. - До Волоколамска? Отступать, товарищ генерал? - Думаю, сидеть на месте не придется, а действовать так, чтобы, где бы он ни прорвался, везде перед ним были наши войска. Вы меня поняли? - Да, товарищ генерал, но... - Говорите, говорите. Что вас еще смущает? Бойцы побаиваются немца, да? - Да, товарищ генерал. Стараясь быть кратким, я стал докладывать. Впрочем, здесь не вполне подходит это слово. Панфилов умел слушать столь живо, что казалось - говоришь что-то очень для него существенное, что-то очень умное. Я сам не заметил, как стал не докладывать, а рассказывать, рассказывать так, как видел и чувствовал. Когда я умолк, Панфилов некоторое время думал. - Да, товарищ Момыш-Улы, - произнес он наконец, - сейчас нам ничто другое не страшно. Только это страшно. Он встал, подошел к самовару, налил в чайник кипятку, вновь поставил на конфорку и вернулся. Не садясь, он склонился над разрисованным листом и опять, как при первом взгляде, сказал: - Закупорились крепко. Это однако, не звучало одобрением. - Что-то очень сперто. Не мало ли вы тут оставили проходов? - Взяв карандаш, он указал на минные поля. - Не заперли ли вы, товарищ Момыш-Улы, самих себя? - Но ведь это впереди, товарищ генерал, - удивленно сказал я. - То-то и оно, что впереди. Не шевельнешься, тесно. Подумалось: "Тесно? У меня на семи километрах тесно? Что он говорит?" Не нажимая, Панфилов тонкими штрихами пометил несколько проходов в минных заграждениях. Я все еще не понимал - зачем? А Панфилов легкими касаниями простого черного карандаша - иных он не любил - перечеркнул красивый оттиск нашей оборонительной линии и наметил стрелку, устремленную вперед, в расположение немцев. Я не мог сообразить, чего он хочет. Чтобы мы пошли в наступление, чтобы атаковали скапливающуюся немецкую армию? И это после того, как он сообщил, что снимает роту, что батальону предстоит растянуться еще на километр-полтора? После того как говорил, что теперь надо быть трижды расчетливым и трижды осторожным? После того как произнес: "до Волоколамска"? И что это - приказ? Но разве так приказывают? - На вашем месте, - сказал он, легонько штрихуя стрелку, - я вот о чем подумал бы... От острия стрелки, направленной в расположение немцев, он провел завиток, обозначающий возвращение на рубеж, и взглянул на меня. - ...подумал бы... А то в вашей картинке даже и мысли об этом я не вижу. Вынув часы, Панфилов повернулся к самовару: - Этот господин тоже требует внимания. Давайте-ка по стакану чаю - и пойдем. - Ночевать у нас будете, товарищ генерал? - спросил Синченко. - Нет, товарищ. Теперь ночевать некогда, теперь и ночью приходится дневать. Он улыбнулся, снял чайник, поднял крышку, понюхал и сказал: - Вот это напиток. Подавая мне стакан, он хитро прищурился: - А ведь сегодня у нас небольшой юбилей - нашей дивизии сегодня стукнуло ровно три месяца от роду. Следовало бы ознаменовать поосновательнее, но... это успеется... И ровно три месяца, как мы с вами, товарищ Момыш-Улы, первый раз встретились. Помните, как вы лихо промаршировали? И он опять улыбнулся. 6. ТРИ МЕСЯЦА НАЗАД Да, я помнил. Это было ровно три месяца назад, тринадцатого июля тысяча девятьсот сорок первого года. В военном комиссариате Казахстана, где я служил инструктором, полагался перерыв на обед от двенадцати до часу. Пообедав, я шел из столовой. Вижу, среди двора стоит невысокий сутуловатый человек в генеральской форме. Рядом два майора. В Алма-Ате мы редко встречали генералов. Я присмотрелся. Генерал стоял спиной ко мне, заложив руки назад и слегка расставив ноги. Лицо, видное вполоборота, показалось мне очень смуглым - почти таким же черным, как мое. Опустив голову, он слушал одного из майоров. Из-под высокого генеральского воротника выглядывала исчерна-загорелая, в крупных морщинах шея. Как артиллерист, я носил шпоры и - должен сознаться в этой слабости - не простые, а серебряные на концах, с так называемым малиновым звоном. Минуя генерала, дал строевой шаг. Впечатал ногу - дзинь. Другую - дзинь. Генерал повернулся. В усах, подстриженных двумя квадратиками, не проглядывала седина. Заметно выдавались скулы. Сощуренные узкие глаза были прорезаны по-монгольски, чуть вкось. Подумалось: татарин. Войдя в комнату, я спросил товарищей: - Что за генерал? Зачем он к нам пришел? Мне объяснили: это генерал Панфилов, военный комиссар Киргизии. Знаете ли вы, что такое военный комиссар республики? Это глава военкомата - советского учреждения, ведающего учетом военнообязанных, допризывной подготовкой. Между нашими двумя военкоматами - казахским и киргизским - существовал договор социалистического соревнования. Раз или два в год договор перезаключался. Все думали, что для этого, вероятно, и приехал генерал. Я сел за стол, придвинул папку, раскрыл. Помню, в тот день я составлял план комсомольского кросса. Это было, конечно, нужным и важным, но во мне жило тягостное неудовлетворение. Почти месяц назад началась война, в газетах появлялись названия новых направлений, новых городов, захваченных врагом, а я, старший лейтенант Красной Армии, сидел в Алма-Ате, за три тысячи километров от фронта, и составлял план кросса. Не то. Не то, Баурджан. Отворилась дверь, и вошел генерал. С ним оба майора. Мы встали. - Садитесь, садитесь, - сказал генерал. - Здравствуйте... Кто здесь старший лейтенант Момыш-Улы? Что такое? Почему он спрашивает меня? Я взволнованно встал. Генерал улыбнулся. - Садитесь, товарищ Момыш-Улы, садитесь. Он говорил хрипловато и негромко. Подойдя ко мне, он придвинул стул, сел, снял генеральскую, с красным околышем, фуражку и положил на стол. В черных волосах, стриженных под машинку, обильно пробивалась седина. В фигуре, в лице, в манере говорить и держаться не было, казалось, ничего повелевающего. И лишь брови, круто изломанные почти под прямым углом, странно противоречили этому. Бровей, как и усов, седина не коснулась. - Будем знакомы, - сказал он. - Меня зовут Иван Васильевич Панфилов. Знаете ли вы, что у вас в Алма-Ате будет формироваться новая дивизия? - Нет, не знаю. - Так вот, командиром дивизии назначен я. По приказу Среднеазиатского военного округа вы направлены в дивизию в качестве командира батальона. Он достал и вручил мне предписание. - Сколько времени вам нужно, чтобы сдать дела? - Не много. Могу через два часа явиться. Он подумал. - Этого не надо. Вы женаты? - Да. - Тогда сегодня прощайтесь с семьей и приходите ко мне в двенадцать часов завтра. Назавтра без пяти минут двенадцать я всходил по широким ступеням на крыльцо Дома Красной Армии. Мне указали комнату, где поселился генерал. Чуть сутулясь, вобрав голову в плечи, он сидел за большим письменным столом, просматривая какие-то бумаги. В дальнейшем мне довелось много встречаться с Панфиловым, но лишь в этот раз я видел его с бумагами. Единственной бумагой, которая потом, под Москвой, всюду сопровождала его, была топографическая карта. Карта лежала перед ним и теперь. Я ее сразу узнал: это был план города и окрестностей Алма-Аты. На ней лежали с отстегнутым ремешком карманные часы. Взглянув на часы, генерал быстро поднялся и, отодвинув тяжелое кресло, выбрался из-за стола. Походка была легкой, в ней не чувствовался возраст. Мы разговаривали стоя. Панфилов то прохаживался, то останавливался, заложив руки за спину и слегка расставив ноги. - Так вот, товарищ Момыш-Улы, - начал он, - дивизии пока нет. Ни штаба нет, ни полков, ни батальона. И вам, значит, командовать некем. Но все это будет, все это мы сформируем. А пока вам придется мне помочь. Я хочу с вами посоветоваться... Генерал шагнул к столу, перелистал бумаги, нашел нужную, взял толстый красный карандаш, повертел и, обернувшись ко мне, сказал: - Вот, товарищ Момыш-Улы, самый глупый карандаш на свете. - Почему, товарищ генерал? - Потому что им пишут резолюции, - шутливо ответил он и продолжал: - Этим карандашом, не зная дела, очень легко все, что угодно, решить в две минуты. Провел черту на карте и готово: вопрос решен. Наложил резолюцию - и готово: вопрос решен. Возьмите-ка его, чтобы он мне не попадался. Но и сами, товарищ командир батальона, пореже пользуйтесь им. Передав с улыбкой карандаш, он затем озабоченно спросил: - Как вы думаете, где бы нам побыстрее полудить котлы? В моем взгляде выразилось, вероятно, изумление, и генерал разъяснил: - Ведь наша дивизия будет вроде ополченской: она формируется сверх плана. На новенькое рассчитывать нечего. И требовать не станем. Пришлось отвечать и на многие другие, большей частью такие же странные вопросы, причем я не мог отделаться от впечатления, что Панфилов интересуется тем, чем, казалось бы, не пристало интересоваться генералу. Напоследок, протянув бумагу, он дал мне поручение. - Тут указаны адреса помещений, - сказал он, - которые выделены нам для формировочных пунктов. Надо взглянуть, проверить, все ли они подходящи. Посмотрите дворы, будет ли где шагать, имеются ли кухни, плиты, кипятильники? Я опять удивился: прилично ли генералу заниматься этим? Отдавая мне список и вглядываясь в мое лицо, Панфилов спросил: - Вы поняли меня? - Да, товарищ генерал. Он взял часы. - Сколько времени вам для этого понадобится? - К вечеру сделаю, товарищ генерал. Круто изломанные брови недовольно поднялись. - Что значит - к вечеру? - К шести часам, товарищ генерал. Он подумал. - К шести... Нет. Доложите мне об исполнении в восемь часов. Проходили дни, я исполнял мелкие поручения генерала. Меж тем рождалась дивизия, прибывали командиры. Однажды, выйдя от Панфилова, я увидел: навстречу идет полковник артиллерии. У него были длинные ноги и длинное лицо с двумя резкими морщинами у рта. Я посторонился. Полковник взглянул на мои петлицы и остановился. - Артиллерист? - отрывисто спросил он. - Да, товарищ полковник. - В мое распоряжение? - Не могу знать. Назначен командиром батальона. - В пехоту? Как так? Идемте к генералу. По ходу разговора у генерала я понял, что стремительный полковник был только что прибывшим командиром артиллерийского полка нашей дивизии. - Прикажите ему, товарищ генерал, отправиться в мое распоряжение. И пусть принимает сегодня же дивизион. Панфилов обратился ко мне: - А вы, товарищ Момыш-Улы, что об этом думаете? Справитесь с дивизионом? - Нет, товарищ генерал, не справлюсь. Панфилов уселся поудобнее. В сощуренных, монгольского разреза глазах мелькнуло любопытство. Такова была одна из его черточек: не погашенное возрастом, удивительное в его годы любопытство. Он, казалось, с интересом ожидал: "А ну, что скажете вы, полковник?" - Как не справитесь? - сердито спросил полковник. - Батареей командовали? - Да. - Ну и хорошо... Или, может быть, вместо вас послать в дивизион майора? Может быть, окончившего академию? Таких ни одного нам не дадут. Прошу, товарищ генерал, считать вопрос решенным. Но я почтительно и твердо сказал: - Я, товарищ генерал, обязан быть честным. С дивизионом не справлюсь, мое образование недостаточно. Знаете ли вы, кто виноват в моем упорстве? Профессор Дьяконов, даже и не подозревающий, вероятно, о моем существовании. Ему, автору капитального трехтомного труда "Теория артиллерийского огня", поклоняются артиллеристы. Не зная высшей математики, окончив после средней школы лишь девятимесячные артиллерийские курсы, я не совладал с этим сочинением. Какой же из меня командир дивизиона, как я буду управлять сосредоточенным огнем батарей, если не могу вычислить выстрел "по Дьяконову", не умею дать точного "дьяконовского" залпа? Впоследствии, наблюдая артиллерию и артиллеристов на войне, я понял, что прав был не я, а полковник. Война - лучшая академия, и, повоевав, я командовал бы не хуже других и не посрамил бы артиллерии. - Чего же вы хотите? - спросил полковник. - Батарею, - сказал я. - Что вы! У меня младшие лейтенанты сидят на батареях. Хотите в штаб, помощником начштаба? У меня вырвалось: - Боже избави! Генерал, с интересом следивший за нашим разговором, рассмеялся: - Напрасно, товарищ Момыш-Улы, напрасно... Штаб не обязательно бумага. И не обязательно красный карандаш... - Какой красный карандаш? - спросил полковник. - Это, мне кажется, и к вам относится, полковник, - шутливо сказал Панфилов. - Потом вам расскажу. Затем, став серьезным, добавил: - Я подумаю. Идите, товарищ Момыш-Улы. Продолжение последовало в эту же ночь. Я был дежурным по штабу. Панфилов работал далеко за полночь. Как обычно, он вызывал и вызывал командиров. Рождалась дивизия. В пустующие летом школы, ставшие пунктами формирования, приходили в эти дни из города и окрестных колхозов призванные в армию - сплошь немолодые, тридцати - тридцати пяти лет, не побывавшие, в большинстве, на военной службе. В этот час они - будущие панфиловцы - спали. Наконец и у нас, в большом каменном доме, стало тихо. Скрипнула дверь, в коридоре послышались шаги. Я встал и оправил гимнастерку, узнав походку генерала. Он заглянул в открытую дверь. - Вы здесь, товарищ Момыш-Улы? Дежурите? Панфилов шел с полотенцем, без генеральского кителя, в белой нижней рубашке. Лицо его было утомленным. В комнате было накурено. Панфилов распахнул окно и присел на подоконник. - Думал о вас, товарищ, Момыш-Улы, думал, - сказал он. - Посоветуйте-ка, что с вами делать. - Я, товарищ генерал, отправлюсь туда, куда мне прикажут. Но если вы спрашиваете мое мнение... - Садитесь-ка, садитесь... Да-да, если спрашиваю ваше мнение... - ...То я попросил бы, товарищ генерал, не дивизион, а батарею или батальон. - Батальон? Батальоном, товарищ Момыш-Улы, тоже нелегко командовать... Общевойсковой тактикой вы интересовались? Читали что-нибудь об этом? Я перечислил кое-что прочитанное. - А отступательный бой? Интересовались этим? - Нет, товарищ генерал. - Да, батальоном вам нелегко будет командовать, - повторил Панфилов. Он посмотрел на меня так, что я покраснел. Заговорило самолюбие. - Возможно, - выпалил я. - Но умереть сумею с честью, товарищ генерал. - Вместе с батальоном? Неожиданно Панфилов рассмеялся: - Благодарю за такого командира... Нет, товарищ Момыш-Улы, сумейте-ка принять с батальоном десять боев, двадцать боев, тридцать боев и сохранить батальон. Вот за это солдат скажет вам спасибо. Он соскочил с подоконника и сел рядом со мной на клеенчатый диван. - Я сам солдат, товарищ Момыш-Улы. Солдату умирать не хочется. Он идет в бой не умирать, а жить. И командиры ему нужны такие. А вы этак легко говорите: "Умру с батальоном". В батальоне, товарищ Момыш-Улы, сотни человек. Как же я вам их доверю? Я молчал. Молчал и Панфилов, вглядываясь в меня. Наконец он сказал: - Ну, что скажете, товарищ Момыш-Улы? Возьметесь вести их в бой - не умирать, а жить? - Возьмусь, товарищ генерал. - Ого, вот ответ солдата! А знаете ли вы, что для этого надо? - Разрешите, товарищ генерал, просить, чтобы вы это сказали. - Хитер, хитер... Во-первых, товарищ Момыш-Улы, вот это... - он похлопал себя по лбу. - Скажу вам по секрету, - он шутливо оглянулся и, привстав, шепнул: - на войне тоже бывают дураки. Потом, перестав улыбаться, продолжал: - И нужна еще одна очень жестокая вещь... очень жестокая: дисциплина. У меня вылетело: - Но ведь вы... - И я прикусил язык. - Говорите, говорите. Вы хотели сказать что-то обо мне? Но я не решался. - Говорите. Что же, придется приказывать? - Я хотел сказать, товарищ генерал... ведь вы же такой мягкий... - Ничего подобного. Это вам кажется. Мои слова его, видимо, задели. Он встал, взял полотенце, прошелся. - Мягкий... имейте в виду, товарищ Момыш-Улы, управляют не криком. Мягкий... Вовсе не мягкий... Ну что ж, принимать дивизион не хочется? А? Я ничего не ответил, лишь посмотрел на генерала. Он сказал: - В академию бы вам надо... Ну, бог с вами! Обидится на меня полковник, но... выдержу как-нибудь отступательный бой... Будете командовать батальоном. - Есть командовать батальоном, товарищ генерал. Так случилось, что я, артиллерист, стал командиром батальона. Еще несколько дней я пробыл в штабе. Присматриваясь, я старался распознать: как может управлять дивизией этот добрый, мягкий человек, лишенный, казалось бы, того, что именуется "напористостью"? Однако он не всегда был мягок. Однажды я видел, как, привыкнув, очевидно, к его постоянному: "Садитесь, пожалуйста, садитесь", штабной командир, войдя к Панфилову, сел без приглашения. - Встаньте! - резко сказал Панфилов. - Выйдите отсюда. Немного подумайте за дверью, потом войдете снова. Отдавая какие-либо приказания, Панфилов никогда не забывал проверить, выдержан ли срок исполнения. У него был излюбленный жест - поглаживать большим пальцем выпуклое стекло карманных часов. Иной раз казалось, он ласкает любимое маленькое существо. В случае опоздания он требовал объяснений. Однажды мне довелось быть свидетелем, как он отчитывал командира, не исполнившего его задания в срок: - Вы недобросовестный, недисциплинированный работник. Я знаю вас всего несколько дней, но, к сожалению, вы уже показали себя как лентяй. Его странные брови сошлись, их излом, казалось, стал круче. Он не кричал, а говори