в актовый зал и через сцену вышел на балкон. Густые каштановые ветви шелестели возле самой чугунной решетки. Скоро уж зацветет каштан! Скоро из зеленой листвы, как свечи на рождественской елке, подымутся и расцветут стройные, бледно-розовые цветы каштанов. Загудят над ними вечером майские жуки, будет обдувать эти цветы теплый летний ветер, унося с собою нежный запах. Славно было бы заночевать в такую ночь тут, на балконе. Разложить бы здесь складную кровать, бросить подушку под голову, завернуться в одеяло и лежать долго-долго с закрытыми глазами и, засыпая, слушать, как умолкает там, за площадью, за кафедральным собором, уставший за день от петлюровских приказов настороженный город. Но тотчас же я вспомнил о длинных мрачных коридорах гимназии, и у меня сразу пропала всякая охота ночевать здесь. Но ничего, вот отпустят на каникулы - поеду в Нагоряны, разыщу отца и каждую ночь буду спать там на свежем воздухе в стоге сена. Рядом отец заснет, а по другую сторону дядька Авксентий. Никакие петлюровцы тогда не будут мне страшны. Поскорее бы нас отпустили на каникулы... Вот только эта история с купаньем... А, чепуха! Я сумею выпутаться, не в таких переделках бывал. Но что это? Прямо из-за кафедрального собора на площадь выезжает пролетка. Она мчится сюда, к гимназии. Кто бы это мог быть? Неужели отец Котьки? Не иначе как он! Ну да, это он. На нем вышитая рубашка, загорелая лысина блестит на солнце. У самого крыльца гимназии Григоренко круто останавливает лошадь и, посапывая, вылезает из пролетки. Он привязывает лошадь к столбу и, вытащив из пролетки круглый черный сверток, скрывается в дверях подъезда. Наверное, привез одежду своему Котьке. Боится, усатый черт, чтобы сынок не простудился. Бросил свою больницу и прикатил сюда. Я стоял на балконе, скрытый каштановыми листьями. Возвращаться на урок теперь уже мне совсем не хотелось. Уж лучше подожду здесь до звонка. В журнале я отмечен, а память у этой караморы Родлевской плохая. Конечно, она уже позабыла, что отпустила меня из класса. Раздался звонок. Зашумели в классах гимназисты. Я слышал их крики, говор, слышал, как захлопали крышки парт. А я все стоял и обдумывал, как бы мне безопаснее прошмыгнуть в класс, чтобы не заметили меня ни директор, ни Котька. Не хотелось попадаться им на глаза. Трудно даже передать, как не хотелось! Внизу, под балконом, хлопает тяжелая дверь, и на тротуар выходят усатый доктор Григоренко, наш директор Прокопович и Котька. Горе-атаман уже переоделся в сухое платье, на нем тесный матросский костюмчик и шапочка с георгиевскими лентами. Должно быть, его отец схватил первое, что попалось под руку. Котька оглядывается по сторонам, глядит на окна - не следят ли за ним ребята из классов, и потом, видимо успокоившись, поправляет бескозырку. - Накажите, ради бога, этого выродка, Гедеон Аполлинариевич! Глядите, он вам всех гимназистов перетопит! - донесся снизу густой бас доктора. - И не говорите! - загудел в ответ Гедеон Аполлинариевич. - Если бы вы знали, какая морока с этой зареченской шантрапой. Ужас! Ужас! Пригнали их ко мне из высшеначального, и все вверх дном пошло, воспитатели прямо с ног сбились. Никакой пользы от них самостийной Украине не будет - уверяю вас. Смолоду в лес смотрят. Я уже в министерстве просил, нельзя ли их в коммерческое перевести... Усатый доктор, сочувственно покачивая головой, влезает в пролетку. - Заходите к нам с супругой, Гедеон Аполлинариевич, милости просим! - приглашает он. - Покорно благодарю, - поклонился Прокопович. Доктор натянул вожжи. Конь подбросил дугу и, подавшись грудью вперед, тронул пролетку с места. Директор постоял немного, высморкался в беленький платочек, поправил крахмальный воротничок и ушел. И в ту же минуту раздался звонок. Перемена кончилась. "Выродок - это про меня!" - выбегая в коридор, подумал я. Хорошее дело! Мне подножку подставили, я себе нос разбил, ушиб колено - и я же виноват, я выродок? Пускай вызовет и спросит - я скажу ему, кто выродок! В конце последнего урока в класс входит сторож Никифор и, спросив разрешения у преподавателя, отрывистым, глухим голосом зовет меня к директору гимназии. Я не хочу подать виду, что испугался, и медленно, не торопясь, одну за другой собираю в стопку свои книжки и тетради. В классе - тишина. Все смотрят на меня. Учитель природоведения Половьян, широкоскулый, веснушчатый, в желтом чесучовом кителе, вытирает запачканные мелом пальцы с таким видом, будто ему нет никакого дела до меня. Все наши зареченские хлопцы провожают меня сочувственными взглядами. Я выхожу вслед за горбатым низеньким Никифором как герой, высоко подняв голову, хлопая себя по ляжкам тяжелой связкой книг. Пусть никто не думает, что я струсил. - Опять нашкодил! Эх ты, шаромыжник! - укоризненно шепчет мне Никифор. - Мало тебе было того карцера?.. ...Сутулый чернобородый Прокопович очень боялся всякой заразы. Круглый год зимой и летом он ходил в коричневых лайковых перчатках. Повсюду ему мерещились бактерии, но пуще всего на свете он боялся мух. Дома у него на всех этажах, подоконниках и даже на скамейке под яблоней были расставлены налитые сулемой стеклянные мухоловки. Зная, чем можно досадить директору, Сашка Бобырь здорово наловчился ловить больших зеленых мух, которые залетали иногда к нам в класс и, стукаясь о стекла, жужжали, как шмели. Поймает Сашка такую муху и на переменке тихонько через замочную скважину в кабинет Прокоповичу пустит. Муха зажужжит в директорской, а Прокопович засуетится, как ошалелый: стулья двигает, окна открывает, горбатого Никифора на помощь зовет - муху выгонять. А мы рады, что ему, бородатому, досадили... Я с трудом открыл тяжелую, обитую войлоком и зеленой клеенкой дверь в директорскую. Прокопович даже не взглянул на меня. Он сидел в мягком кожаном кресле за длинным столом, уткнувшись бородой в кучу бумаг и положив на край стола руку в коричневой перчатке. Я остановился у порога, в тени. Очень не хотелось, чтобы директор узнал во мне того самого декламатора, что выступал на торжественном вечере. В тяжелых позолоченных рамах развешаны портреты украинских гетманов. Их много здесь, под высоким потолком директорского кабинета. Гетманы сжимают в руках тяжелые золотые булавы, отделанные драгоценными камнями: пышные страусовые перья развеваются над гетманскими шапками. Один только Мазепа нарисован без булавы. С непокрытой головой, в расстегнутом камзоле, похожий на переодетого ксендза, он глядит на директора хитрыми, злыми глазами, и мне вдруг кажется, что это не Прокопович, не директор нашей гимназии сидит за столом, а какой-то сошедший с портрета бородатый гетман. Сидит, злой, недовольный, словно старый сыч, нахохлился над бумагами и не замечает меня. Прокопович раскрыл тяжелую черную книгу. Мне надоело ждать. Я тихонько кашлянул. - Что нужно? - глухо, скрипучим голосом спросил директор, вскидывая длинную жесткую бороду. - Меня... позвал... Никифор, - заикаясь, сказал я. От страха у меня запершило в горле. - Фамилия? - Василий... - Я спрашиваю: фамилия?! - Манджура... - пробормотал я невнятно и, закрывая лицо рукой, сделал вид, что утираю слезы. - Ты хотел утопить Григоренко? - Это не я... Он сам... Он первый повалил меня... - Батько есть? - Он в селе. - А мать где? - Померла... - А с кем живешь? Кто у тебя там есть? - Тетка, Марья Афанасьевна. - Тетка? Мало того, что давеча ты опозорил нашу гимназию перед лицом самого головного атамана с этой идиотской декламацией, так сегодня еще чуть не утопил лучшего ученика вашего класса? Забирай свои книжки - и марш домой, к тетке. Чтобы ноги твоей больше здесь не было! Можешь передать тетке, что тебя выгнали из гимназии. Навсегда выгнали, понимаешь? Нам хулиганья не нужно! И директорская борода снова опустилась в бумаги. Озадаченный, я несколько минут молча стоял у покрытого сукном длинного стола. "Вот так фунт! Он, наверное, думает, что я умолять его стану, на колени упаду? Не дождешься!" Быстро схватил я дверную ручку и не заметил даже, как захлопнулась за мною тяжелая дверь директорской. По длинному пустому коридору, по каменной лестнице я медленно спустился в вестибюль и вышел на улицу. На дворе было уже совсем жарко. Голуби глухо ворковали на соборной колокольне. Водовозная тележка с возницей на краешке пузатой бочки протарахтела мимо меня и скрылась за кафедральным собором. Наверху, возле учительской, отрывисто зазвенел звонок. Сейчас выбегут сюда хлопцы. Они станут допытываться: "Ну как, здорово попало?" А я что скажу? Что меня выгнали? Ну нет. И так тошно, а тут еще жалеть станут и, того и гляди, тетке разболтают. Уж лучше дать стрекача. И, зажав под мышкой связку книг, я побежал на Заречье. КОГДА НАСТУПАЕТ ВЕЧЕР Дома я долго не мог найти себе места. Что же все-таки сказать Марье Афанасьевне? Прошлой зимой, перед самым рождеством, мы с Куницей не пошли в училище, а забрались в лес за елками. Отец узнал про это и потом три дня бранил меня, даже, помню, Сашку Бобыря прогнал, когда тот пришел звать меня на коньках кататься. Нет уж, никому не буду говорить, что меня выгнали из гимназии. И Марье Афанасьевне. И хлопцам. Даже Кунице не скажу, обидно все-таки. А если спросят, почему не занимаешься? Ну, тогда выдумаю что-нибудь. Скажу, у меня стригущий лишай и доктор Бык не велел приходить в класс, чтобы не заразил других учеников: и бояться будут, и поверят. Ведь у Петьки Маремухи был стригущий лишай, и он, счастливец, сидел тогда две недели дома. Вот и расцарапаю я себе на животе стеклом ранку, скажу, что это лишай, буду мазать ее белой цинковой мазью и сидеть дома. А там и каникулы начнутся. Решено - у меня лишай! Но вечером в этот день я никак не мог успокоиться. Лишай лишаем, тетку обмануть будет нетрудно, а вот стоило подумать, что я уже больше не ученик, - и сразу начинало щемить сердце. Больше всего было обидно, что меня выгнали из-за этого паршивца Котьки. Ох, как обидно! Жаль, что я его мало поколотил... Дома никого не было. Покормив меня обедом, тетка ушла на огород пропалывать грядки. А не пойти ли мне к Юзику? Но уже, должно быть, вернулся домой и отец Юзика. А мне не хотелось с ним встречаться. Уж очень он строгий, никогда не засмеется и не отвечает даже, когда говоришь ему: "Здравствуйте, пане Стародомский". "Нет, к Юзику ходить не стоит, - решил я. - Так просто пойду погуляю один". Скоро тихие сумерки спустятся на крутые улицы нашего города. Уже солнце, остывая, падает за Калиновский лес. Медленно и важно плетутся по узкому переулку к речке, на купанье, шоколадно-черные египетские гуси нашей соседки Лебединцевой. Гусей никто не гонит, - они сами, выйдя из подворотни, покачиваясь и выгнув шеи, бредут вниз. Подымаясь по Турецкой улице, я услышал, как вверху на гимназическом дворе дробно застучал барабан. Подойдя ближе, я увидел, что возле глазка в каменной ограде столпились маленькие ребята. Приподнявшись на цыпочки, они заглядывали в глубь двора. - Смотри, смотри, как маршировуют! - восхищенно закричал, путая слово, кто-то из них. И вдруг среди этой детворы я заметил стриженый затылок Куницы. Вот так здорово! А я думал, Юзик сидит дома. Я растолкал локтями сгрудившихся около забора ребят и, пробравшись к Юзику, хлопнул его по плечу. Он вздрогнул и быстро обернулся, рассерженный, готовый к драке. Но, увидев меня, заметно смутился и промямлил что-то непонятное себе под нос. - А ты зачем пришел сюда? Интересно тебе, что ли? - спросил я, кивая в сторону двора. - А, ерунда такая, - с напускным безразличием ответил Куница, - ходят, "слава" кричат, а офицеры смотрят на них, как на обезьян в зверинце! Совсем близко, за стеной, застучал барабан. Через глазок я увидел, как по гимназическому двору ровными рядами зашагали бойскауты. Они в новой форме: на них коротенькие, цвета хаки, штанишки до коленей и светло-зеленые рубахи с отложными воротничками. К левому плечу у каждого пришит пучок разноцветных ленточек, а на рукаве, пониже локтя, - желто-голубые нашивки. Бойскауты маршируют рядами по три человека и, подойдя к забору, сворачивают в сторону. Поодаль, важничая, в новых желтеньких ботинках шагает "утопленник" - Котька Григоренко. На рукаве у него, повыше желто-голубой нашивки, вьется червяком малиновый шнур. Это значит, что Котька не простой скаут, а начальник. Мне ненавистны и натянутая походка этого барчука, и его самодовольный вид. Как только его слушаются Володька Марценюк и Сашка Бобырь? Ведь раньше они никогда не дружили с Котькой, дразнили его, а сейчас даже смотреть противно, как они из кожи лезут вон перед этим докторским сынком... Подлизы несчастные - с ними даже здороваться не стоит... Мальчишки загалдели у меня за спиной. Они совсем прижали нас с Куницей к забору, силясь разглядеть, что делается во дворе. - Пойдем-ка, Юзик, лучше купаться! Я уже нагляделся. Хватит здесь стоять, - предложил я Кунице. Куница согласился. По знакомой извилистой тропинке, мимо улицы Понятовского, мы направились к речке. - Ну, что тебе директор сказал сегодня? Небось попало здорово? - спросил Куница. - А, пустяки. Сначала ругался, а потом, когда я ему рассказал, что Котька мне подножку подставил, замолчал и отпустил домой. - Только и всего... А Петька Маремуха брехал, что тебя выгнали из гимназии. Мы ждали тебя, ждали, а ты как пошел, так и пропал. Я уже думал, не посадил ли тебя бородатый за Котьку в карцер. - Ну, вот еще выдумали. Не выгнал, а грозился выгнать. А Маремуху я поколочу, если он брехать про меня будет... Внизу уже заблестела речка. - Купаться со скалы будем? - Давай со скалы, - согласился Юзик. Мы повернули вниз. За рекой показалась знакомая Старая крепость. Весь ее двор засажен фруктовыми деревьями. Возле Папской башни растут низкие ветвистые яблони-скороспелки. Сорвешь зрелое яблоко еще задолго до осени, потрясешь над ухом - слышно даже, как стучат внутри его черные твердые зернышки. Скороспелки, когда созреют, делаются мягкими, нежными, зубы - только тронь такую кожуру - сами вопьются в нежно-розовую рассыпчатую мякоть яблока. В крепости есть несколько шелковиц. Ягоды, которые созревают на этих деревьях, мы называем "морвой". Они черные и похожи на шишечки ольхи. Когда черная морва созреет, мы, забравшись в Папскую башню, швыряем оттуда сверху на деревья тяжелые камни. С шумом пробивая листву, камни летят вниз, задевают твердые ветви, ветви трясутся, а ягоды осыпаются. Потом в густой траве, под сбитыми листьями, мы ищем мягкие, приторные, налитые черным соком ягоды. Мы едим их тут же, ползая на коленках под деревом, и долго после этого рты у нас синие, словно мы пили чернила. Вот уже несколько дней, как на лотках городского базара появились первые черешни. Желтые, совсем прозрачные, желто-розовые, похожие на райские яблочки, и черные, блестящие, красящие губы ягоды доверху наполняют скрипучие лукошки торговок. Торговки звенят тарелками весов, переругиваются, отбивая друг у друга покупателей, и отвешивают черешни в бумажные кульки. Как мы завидуем тем, кто свободно, не торгуясь, покупает целый фунт и, сплевывая на тротуар скользкие косточки, не торопясь проходит мимо нас! Так, размышляя о черешнях, я спустился вслед за Юзиком к реке. Теперь крепость высилась над нами справа - высокая, мрачная. Я видел зыбкую ее тень, падающую на воду, и вспомнил о высоких толстостволых черешнях, которые росли во дворе крепости, за Папской башней. Листва у них прозрачная, редкая, а ягоды удивительно сладкие. "Раз торговки продают черешню на базаре, - подумал я, раздеваясь, - значит, они уже поспели и в крепости". Я сказал об этом Кунице. - Ну, так что ж? Давай полезем завтра! - А когда? - После обеда. - Нет, вечером нельзя, - сказал я, - там же снова будут стрелять петлюровцы. За пороховыми погребами крепости петлюровцы устроили гарнизонное стрельбище. Ежедневно после обеда они отправляются туда на стрельбу, и до сумерек вся крепость трещит от пулеметных выстрелов. Пули с визгом летят как раз в ту стену, по которой надо взбираться до башни. - Ну, а когда же? - хлопая себя по бедрам, спросил Куница. Он уже разделся и стоял передо мной голый, худощавый. - Давай утречком, перед школой. Возьмем с собой тетради, чтобы домой за ними не бегать, я зайду за тобой, только ты гляди не проспи, - сказал я, совсем забыв, что мне завтра в гимназию не надо идти. - Я-то не просплю, - ответил Куница, - но ведь утром сторож шатается по крепости. Как мы полезем на черешню? - Да. Это верно. Утром сторож обходит всю крепость, а вот попозже, как раз когда в гимназии начинаются уроки, сидит на скамейке у ворот. Тогда хоть ломай деревья - не услышит. Сторож не любит, если ребята появляются в крепостном саду. Он заботливо оберегает каждое дерево, весной обмазывает известкой, окапывает вокруг деревьев землю и удобряет ее навозом. Когда фрукты созревают, он собирает их себе. Влезает на дерево по лестнице - даром что хромоногий - и обрывает ягоды, яблоки и даже маленькие кругленькие груши-дички. - А, есть чего бояться! Ну, увидит, закричит. Подумаешь! Что мы, не сумеем удрать? Ведь не полезет же он за нами по крепостной стене, старый черт! Давай пошли утром, - решил я. - Пошли! - сказал Куница. - Язда! Мы оставляем на берегу одежду и пробираемся вверх, на скалу. Какой интерес купаться у берега, на мели, где купаются зареченские женщины? Не купанье, а стыд один! То ли дело вскарабкаться на скалу и оттуда с вытянутыми вперед руками броситься вниз головой в быструю воду. Теплые, нагретые за день скалы колют нам ноги, мелкие камешки осыпаются вниз и шуршат по кустам бледно-зеленой полыни. Взобравшись на скалу, мы с Юзиком стоим на ней рядом. Далеко, за плотиной, в воду ныряют утки. Они то и дело подбрасывают кверху свои толстые гузки и сверкают на зеленоватой глади устоявшейся воды красными лапками. - Вода сегодня, должно быть, теплая-теплая! - говорит Куница и блаженно улыбается. По мосту гулко проехала телега. - Давай! - закричал я и, не дожидаясь ответа, с размаху бросился в воду. Вынырнул на середине речки, ищу Куницу. Его нет ни на скале, ни на воде. Он, черт, хорошо ныряет. Я верчусь волчком на одном месте. Я боюсь, как бы Куница не нырнул под меня и не ухватил за ногу. Это очень неприятно, когда тебя под водой схватят за ногу скользкими руками. Куница пробкой выскочил из воды около самой плотины. Большие круги разбегаются в стороны. Как далеко он проплыл под водой! Мне столько не проплыть. Мы ныряем вперегонки, достаем со дна кругленькие камешки и желтую глину, взбиваем брызги, чтобы увидеть радугу. Усталые, мы переворачиваемся на спину и лежим на воде без движения. Течение медленно сносит нас вниз к плотине. Вверху расстилается голубое, чуть порозовевшее на западе, прозрачное, без единой тучки, небо! Завтра будет замечательная погода! Поздно вечером, когда на дворе было совсем уже темно, я ушел в крольчатник, захватив с собой коптилку и спички. При тусклом свете керосиновой коптилки я, сняв рубашку, несколько раз царапнул себя по животу толстым осколком пивной бутылки. Вскоре на коже проступили капли крови. Я поморщился от боли и вспомнил, как мне прививали оспу. Вот так же царапала меня ланцетом по руке докторша. Я посмотрел на стекло. "Поцарапать разве еще? Довольно! - решил я. - Тетка близорукая, все равно не заметит". Возвратившись в хату, я жалобным голосом объявил Марье Афанасьевне: - Тетя, я завтра в школу не пойду - доктор запретил - у меня стригущий лишай, и я могу заразить учеников... Поглядите-ка! Марья Афанасьевна отставила на край плиты горячий противень с жареной, вкусно пахнущей картошкой и, шевеля губами, посмотрела на мой живот. - Ну что ж, не ходи, только смажь быстро йодом, - сказала она и отвернулась к плите, в которой завывал огонь. Мне стало даже обидно: старался, старался, пустил кровь, ободрал кожу, а она глянула одним глазом и отвернулась как ни в чем не бывало! Хоть бы пожалела меня, так нет - жареная картошка ей дороже. В СТАРОЙ КРЕПОСТИ Проснулся я рано утром. Солнце еще не поднялось над крышей сарая. Я побежал в огород. Там из самой крайней грядки я одну за другой выдернул розоватые редиски и возвратился в дом. Тихо ступая по кухонному полу, я достал с полки початый теткой каравай хлеба, отрезал себе ноздреватую горбушку и, посыпав хлеб солью, присел на табуретку. Скоро на кухонном столике остались только хлебные крошки да срезанные острым ножом мокрые от ночной росы мохнатые листья редиски. Я уже собрался уходить, как из спальни, позевывая, вышла тетка. - Ты чего ни свет ни заря поднялся? - спросила она. глядя на меня заспанными глазами. - А я пойду к Юзику Стародомскому задачи по арифметике решать. Мне ведь в гимназию доктор запретил ходить, вот я дома с Юзиком и позанимаюсь. - Какие еще задачи спозаранку? Людей будить. Врешь ты, наверное... - буркнула Марья Афанасьевна и мягкими шагами подошла ко мне. - А ну, покажи лишай! - приказала она. Я осторожно, так, будто на теле у меня была опасная рана, оголил живот и показал покрасневшее место под первым ребром. Тетушка прищурила заспанные глаза и, чуть не прикоснувшись носом к моему мнимому лишаю, сказала: - Ну, пустяки - он проходит... Затягивается уже. - Какое там затягивается! - крикнул я и быстро опустил рубашку. - Это вам так кажется, а мне больно и чешется здорово. Ой, как чешется! - И обеими руками я стал быстро и ожесточенно, перед самым носом тетки, расчесывать свой живот. - Да ты с ума сошел! Не чеши! Не чеши, тебе говорят, - испуганно замахала руками тетка, - расчешешь, а потом и чесотка пристанет. Перестань чесать! Иди лучше смажь цинковой мазью. Я иду в спальню. С шумом открываю левый ящик комода, в котором тетка хранит свои лекарства. Я окунаю мизинец в фарфоровую баночку с цинковой мазью. Потом, приподняв рубашку, густо смазываю свой мнимый лишай и наклеиваю круглый кусочек пластыря. Это затем, чтобы показать Кунице. Пусть рана выглядит пострашнее, тогда он расскажет о ней в классе, и никто даже не подумает, что меня исключили из гимназии. - Выпей молока! Тут осталось вчерашнее, кипяченое! - закричала мне из кухни Марья Афанасьевна. Она уже загремела кастрюлями и противнями. - Не хочу, я наелся! - ответил я тетке и выбежал на улицу. За высокими воротами во дворе у Куницы носится их злая мохнатая собака. Не успел я еще остановиться около забора, как она, почуяв чужого, яростно залаяла и кинулась к воротам. Проклятый пес - нельзя даже войти во двор. Отойдя на середину мостовой, я протяжно закричал: - Юзик! Юзик! Хозь тутай! Молчание. Только, свирепея, хрипит и давится под воротами пес. Лишь бы на мой крик не вышел отец Куницы. Но вот хлопают двери, и из палисадника, отогнав собаку, выбегает Юзик. Глаза у него припухли, лицо мятое, сонное, и на левой щеке краснеет отпечаток рубчика подушки. - Ой, как ты рано, Василь! У нас еще все спят, - протирая глаза, бормочет Куница. - Какое там рано! Мельница Орловского уже давно работает. - А где твои книжки? - А зачем мне они? - Как зачем? Ты разве не пойдешь в гимназию? - Не пойду. Доктор Бык запретил мне ходить в класс. У меня стригущий лишай, я заразный. - И я гордо хлопнул себя по животу. - Какой лишай? Ты что выдумал? - А вот - гляди. - И я, морщась, поднял рубашку. Мазь растаяла и расползлась, желтенький кусочек пластыря съехал вниз и обнажил покрасневшее место. Куница чмокнул губами, покачал головой и не то от сострадания, не то от испуга промычал что-то непонятное. - Больно? - наконец спросил он. - Не очень. Только щиплет и чешется здорово, а чесать нельзя. - Постой, постой, а как же ты купался вчера? - Купался. Ну и что ж с того? Зудило только немножко, я просто тебе ничего не сказал, думал, так пройдет. А зато ночью стало невтерпеж. Побежал я с теткой к доктору Быку. Пришли, а он спит. Мы его сразу разбудили. Посмотрел он на меня, головой покачал: "Плохо, говорит, дело". Мазью велел это место мазать и пластыри лепить. А в гимназию запретил ходить, пока не пройдет совсем, - не моргнув глазом соврал я Кунице и сам удивился, как это все гладко получается. Я уже сам начинал верить в свою рану и в доктора Быка. - Бумажку тебе доктор дал для директора? - А зачем мне бумажка, когда послезавтра каникулы начинаются? - Так, может, ты и в крепость не полезешь? - В крепость-то я пойду, ходить мне можно. Беги за книжками скорее. - Ну, добже, я сейчас. - И Юзик убежал. Солнце уже выползло из-за скал - веселое и румяное. Левая половина крепости, обращенная к городу, была освещена яркими утренними лучами. Мы обошли крепость с теневой стороны. Юзик спрятал за пазуху тетради и учебники: так ему будет удобнее взбираться. - Только вниз не смотри, а то голова закружится, - посоветовал он мне. Цепляясь за выступы квадратных камней, плотно прижимаясь к холодной мохнатой стене, мы осторожно вскарабкались до первого карниза. - Ну, теперь пойдет веселее! Лишь бы не закружилась голова! Юзик молодец. Он смело, не глядя себе под ноги, зашагал бочком по каменному карнизу. Где-то внизу, под крепостью, белела извилистая проселочная дорога. Вот только что мы шли по ней, а отсюда, сверху, она казалась очень-очень далекой. Я не могу не смотреть на дорогу, а гляну - страх берет: высоко. - Эх, была не была! Я повернулся к пропасти спиной и, почти прикасаясь губами к замшелой стене, затаив дыхание пошел по карнизу вслед за Куницей. И вот наконец мы добрались до Папской башни. Вслед за Куницей я пролез через разломанную решетку внутрь башни. А теперь надо пробраться на крепостной двор. Туда ведет другое, выходящее внутрь крепостного двора окно. Куница осторожно выглянул в это окно, но вдруг испуганно шарахнулся назад и приложил к губам палец. Несколько секунд мы стоим молча. Кого Куница увидел? Может, сторож уже прохаживается со своей тяжелой палкой по крепостному саду? Или хлопцы с Заречья опередили нас и сбивают камнями черешни? А может, еще хуже - петлюровцы приехали сюда учиться стрелять? В это время я услышал чьи-то голоса, потом заржала лошадь и заглушила все. Опять разговаривают. Говорят громко внутри крепости. Но кто бы мог быть здесь в такую рань? Не лучше ли, пока нас никто не заметил, выбраться из башни обратно к подножию крепости? Там уж нас никто не тронет. Но Куница задумал другое. Он лег на пыльный пол башни и знаками предложил и мне сделать то же самое. Медленно, ползком мы подобрались по усыпанному известкой полу к окну и, чуть-чуть приподняв головы, глянули вниз, во двор крепости. Внизу, под самой высокой черешней, стоит черный фаэтон с поднятым верхом. Лакированные крылышки фаэтона блестят на солнце, и даже в тонких блестящих спицах колес играют солнечные лучи. В фаэтон запряжены две сытые гнедые лошади. Они встряхивают мордами и тянутся к траве. Нам слышно, как позвякивают их удила. Поодаль, около Черной башни, к яблоне привязана запряженная в пролетку серая в пятнах лошадь. И лошадь и пролетка очень похожи на выезд доктора Григоренко. У него точно такой же масти лошадь и такая же низенькая двухместная пролетка с лакированной дугой над оглоблями. Около фаэтона, под черешней, вполголоса беседуют три петлюровца в темно-коричневых жупанах, туго опоясанные ремнями, в желтых сапогах. Один из петлюровцев опирается на винтовку и как-то странно морщит лоб, а в стороне, в тени крепостной стены, стоят еще какие-то люди. Один из них - невысокий, в зеленой неподпоясанной рубахе, в потрепанных брюках, с непокрытой, коротко, под машинку остриженной головой. Он сразу же показался мне очень знакомым. Вот где только я его мог видеть? Он слегка сгорбился, лицо его обращено к нам - усталое, желтоватое, болезненное. А напротив него стоит Марко Гржибовский. Он держит в руках какую-то бумагу: я слышу отрывистые негромкие звуки его голоса. Гржибовский читает эту бумагу неподпоясанному человеку. На широком ремне у Марко болтается большой револьвер в деревянной кобуре, с другого бока висит длинная сабля. А недалеко от Гржибовского стоит, прислонившись к зеленой яблоне, доктор Григоренко. "Так это его пролетка привязана около Черной башни!" На Григоренко вышитая рубаха и соломенная панама с голубой лентой. Должно быть, усатому, похожему на запорожца доктору очень скучно со всеми этими военными. Он поглядывает на ветви яблони и носком своего тупорылого австрийского ботинка лениво разрывает землю под яблоней. Для чего только он приехал сюда с петлюровцами в такую рань? Марко Гржибовский кончил читать. На зеленом крепостном дворе, освещенном утренним солнцем, стало совсем тихо. Даже петлюровцы около фаэтона притихли. Марко медленно складывает белую бумагу вчетверо и прячет ее в верхний карман защитного английского френча. Поправив револьвер, он кричит что-то троим петлюровцам - те вытянулись, прижали к себе винтовки, и эхо от крика Гржибовского далеким отголоском пробегает по запущенному крепостному двору. Петлюровцы, взяв ружья наперевес, тяжелыми, широкими шагами подходят к понурому, оборванному человеку. Маленький криволицый петлюровец трогает его за плечо и кивает на бастионы. Человек в зеленой рубахе устало поворачивается и шагает к бастиону. Только теперь я замечаю вырытую у самого ската бастиона, на зеленой лужайке, свежую продолговатую яму. Черный бугорок земли, как насыпь перед окопом, поднимается перед ней. Куница больно толкает меня в бок. Чего он хочет? Дойдя до черного бугорка, босой человек, как в забытьи, медленно, не торопясь, раздевается. Сначала он снимает верхнюю рубаху. Слабым движением руки он отбрасывает ее в сторону на густую траву и, полуприсев, снимает сорочку. Видно, ему тяжело стоять. Вот он разделся до пояса и стоит на траве под зеленым полукруглым бастионом, обнаженный, худой, с проступающими под кожей выпуклыми ребрами. Я пристально смотрю на этого голого человека и все еще ничего не понимаю: зачем он стал раздеваться, не купаться же он собрался здесь, на крепостном дворе? И лишь когда трое петлюровцев, прижав к плечам коричневые блестящие винтовки, застывают на месте, я вдруг соображаю, что происходит сейчас внизу. Я понимаю, для чего сюда приехали ранним утром петлюровцы, зачем привезли они с собой худого тяжелобольного человека. Мне страшно, хочется закрыть глаза, убежать, не видеть того, что произойдет вот сейчас на наших глазах. Но винтовки в руках петлюровцев выравниваются все прямее, трое солдат твердо стоят на раздвинутых ногах; чуть подавшись вперед, они целятся, прижимаясь лицом к полированным прикладам. Голый понурый человек, собрав последние силы, вздрагивает, выпрямляется. На черной насыпи он сразу кажется высоким, тонким. И, подняв над головой кулак, он кричит припавшим к винтовкам петлюровцам: - Меня вы убьете, но народ украинский вам не обмануть и не убить никогда, палачи! Да здравствует Советская Украина-а-а! Ветер доносит к нам обрывки его хриплого, простуженного голоса. И только тут я узнаю желтого, болезненного человека. Да ведь это его в тот весенний слякотный вечер, когда отступали красные, привел в наш дом Иван Омелюстый! Это же его Марья Афанасьевна укладывала на кованом сундуке и поила чаем с сушеной малиной, а он, высунув из-под одеяла руку, стал показывать мне пальцами на освещенной стене разные забавные штуки. Ведь это он так страшно щелкал зубами, когда Иван толковал с моим отцом. Значит, он не ушел с красными; значит, тетка обманула меня. Я вскочил, высунулся в окно. "Оставьте, пустите его, он очень болен, он никому ничего не сделал!" - хотел закричать я, но слова застряли у меня в горле, а Куница сразу же потянул меня вниз, и я упал на колени. Курносый Марко Гржибовский взмахнул саблей. Три винтовки почти одновременно подпрыгнули в руках петлюровцев. Отзвук ружейного залпа гулко прогремел в бастионах, в амбразурах черных пустых башен. Потревоженные выстрелом галки взвились со своих гнезд и, каркая, закружились над крепостью. Казалось, весь город притих там, за крепостью, вслушиваясь в густое эхо выстрелов. Голый человек так, как будто ему стало холодно, съежился, прижал к груди руки, нагнулся набок и потом медленно, медленно, словно засыпая, наклонил голову, повалился на землю, к вырытой у его ног черной продолговатой яме. Тогда неторопливыми шагами, опираясь на суковатую изогнутую палку, к яме подошел доктор Григоренко. Положив на траву панаму с голубой лентой, он нагнулся и стал ощупывать упавшего. Григоренко запрокинул назад его голову, легко тронул глаза. Потом он выпрямился, вытер руки о белый платочек, махнул рукой и что-то тихо сказал Гржибовскому. Марко быстро подошел к насыпи и ногой столкнул убитого в яму. Пока петлюровцы щелкали затворами и, выбрасывая в траву стреляные гильзы, разряжали винтовки, Марко Гржибовский и усатый Григоренко вдвоем подошли к докторской пролетке. Гржибовский влез на ее облучок, так что пролетка сразу накренилась влево, и закричал: - Сторож, сторож, иди-ка сюда! На крик Марко пришел сторож в соломенном потрепанном капелюхе. Он шел медленно, прихрамывая, с опаской озираясь по сторонам. Подойдя к Гржибовскому, он снял капелюх и поклонился. - Возьми-ка в экипаже заступ да быстро закопай вон ту могилу. Только как следует, хорошенько! Потом травой забросай. И никому не смей говорить о том, что видел. Понял? А не то... - И Гржибовский притронулся к револьверу. - А себе за работу, - добавил он милостиво, - вот его шмаття возьми. Сторож достал из фаэтона заступ и подошел к яме. Не глядя в могилу, он торопливо стал подбирать черную, с клочьями зеленой травы землю и поспешно, неловкими бросками засыпал застреленного петлюровцами человека. Заступ дрожал у сторожа в руках. Видимо, впервые выпала на его долю такая страшная работа. А Марко Гржибовский, словно кучер, уселся на облучке пролетки и, вынув из кармана серебряный портсигар, протянул его доктору. Крышка портсигара, щелкнув, взлетела кверху, они закурили. Голубой дым поднялся над пролеткой. Облокотившись на ее крыло, доктор показывал Марко рукой то на яблони, то на черешни. Потом он наклонился к подножию яблони и схватил горсть унавоженной рыхлой земли. Он поднес на ладони эту землю Гржибовскому, бережно растер ее в руках и затем, причмокнув губами, отшвырнул в сторону. Наверное, он хвалил сторожа, хорошо ухаживающего за деревьями в крепости. А сторож уже засыпал яму землей и зеленым дерном. Раздумывая, он постоял минуту над могилой и потом быстро подобрал разбросанную на траве одежду убитого. С этими вещами в одной руке, с заступом в другой, хромая, он подошел к пролетке и снова поклонился Гржибовскому. Марко выплюнул окурок, спрыгнул на траву и, поправив фуражку, взял от сторожа вымазанный глиной заступ. - Э-гей, хлопцы! - крикнул он петлюровцам и со всего размаха перебросил им заступ. Те отскочили, а заступ, перевернувшись в воздухе, упал в траву около задних колес фаэтона. Марко вместе с Григоренко уселись в пролетку. Двое петлюровцев с винтовками в руках тоже полезли внутрь фаэтона, а третий, маленький, передав им свое ружье, вскарабкался на козлы и взял кнут. Доктор Григоренко натянул вожжи, и его легкая пролетка первой выехала из крепости в открытые сторожем ворота. Мягко покачиваясь на упругих рессорах и подпрыгивая, следом за ней покатился из крепости на улицу черный, с поднятым верхом казенный фаэтон. Сытые лошади, опутанные нарядной сбруей, махали хвостами. Слышно было, как, сбегая вниз, к мосту, лошади звонко застучали копытами по голым камням мостовой. Сторож закрыл ворота и вернулся обратно во двор. Соломенная шляпа его лежала на бастионе около засыпанной могилы. Опираясь на суковатую ясеневую палку, с одеждой убитого под мышкой, сторож стоял среди крепостного двора угрюмый и нахмуренный. - Васька, а не тот ли это большевик, которого поймали вчера в Старой усадьбе? - тихо, дрожащим голосом прошептал Куница, обдавая мое лицо горячим дыханием. - Я после купанья повстречал около Успенской церкви Сашку Бобыря, и он мне говорил, что из Старой усадьбы синежупанники под ружьями вели какого-то большевика. Может, это он самый? Ты не слыхал об этом? Нет, я не слыхал. И если бы даже слыхал, мне трудно было бы разговаривать сейчас об этом. Я видел его живым до этого всего лишь один раз. Я не знаю, кто он, как его зовут, есть ли у него семья, я ничего не знаю про него и не узнаю, наверно, пока не вернется из Нагорян мой отец, пока не вернется Советская власть. Теперь этот человек сделался для меня родным и близким. Мне даже думать было тяжело, что он не подымется из этой черной ямы, не прищурится, взглянув на небо, от солнечного света, никогда не улыбнется и не придет в гости к моему отцу как давно знакомый, свой человек. Куница снова толкнул меня. - Васька, давай слезем к нему, а? - шепнул он, кивая вниз на сторожа. Я повернулся к Юзику и увидел слезы на его глазах. Куница плакал. Ему было страшно оставаться здесь, в этой холодной полутемной башне, после всего, что мы увидели на крепостном дворе. И только я подумал об этом, как у меня самого перехватило дыхание и одна за другой крупные слезы закапали из глаз. Я крепко прижал ладони к лицу, перед глазами пошли зеленые круги, но все равно слезы текли все сильнее и сильнее. Я отвернулся в сторону и прижался лбом к холодной стене. Я видел перед собой в темноте падающего больного коммуниста, я слышал его последний, предсмертный, грозный и вещий крик: - Да здравствует Советская Украина! "Душегубы проклятые! Кого вы убили?" В эту минуту я поклялся, что отомщу за смерть убитого петлюровцами большевика. Пусть попадется мне ночью в Крутом переулке курносый Марко Гржибовский! Я сразу проломаю ему голову камнем. И от боли, от досады, что мы не смогли помешать Гржибовскому, когда он расстреливал нашего ночного гостя, я заревел еще сильнее. - Не надо, Васька, ой, не надо! Ну, уйдем отсюда! Ну, прошу тебя!.. Ну, пошли вниз! - тоже всхлипывая и дергая меня за локоть, зашептал Куница. И, не дожидаясь ответа, он высунулся из окна. Осторожно опустив ноги на крепостную стену, он смело пошел по ней, раздвигая ветки кустарника, преграждавшие ему дорогу. Услышав шум, сторож поднял голову. Он увидел идущего по стене Куницу, но не закричал, как обычно, и даже не двинулся с места. Я вытер кулаком слезы и спустился во двор вслед за Куницей. Спрыгнув со стены, мы оба, медленно ступая по мягкой траве, подошли к сторожу. - Дядя, они убили того коммуниста, что в Старой усадьбе вчера поймали?.. Да, дядя? - спросил у сторожа Куница так, словно сторож был его старый, хороший знакомый. - Почем я знаю? - глухо, настороженно ответил сторож. Он недоверчиво разглядывал нас. Лицо у сторожа вблизи было совсем не такое уж страшное, каким казалось издали. Он, наверное, давно не стригся, голова у него была заросшая, волосы падали на загоревшие уши. - А вы чьи будете? Мы назвались. Оказывается, сторож знает отца Юзика. Про моего он только слышал. - Видели? - помолчав, все еще недоверчиво спросил нас сторож. - Мы в башне сидели! - объяснил я. - Того самого, - теперь уже более твердо сказал сторож. - Я вначале не понял, зачем они сюда едут. Открыл ворота и спра