, над Днестром. Не бий мене, муже, не карай, Бо покину дiти, Бо покину дрiбнi, А сама поiду За Дунай. Ой, як я на лодку сiдала, Ой, як я на лодку сiдала, Правою рученькою, А бiлим платочком, А бiлим платочком Махала... - пели девчата тягучую, грустную песню. Каштан медленно переступал ногами и силился ухватить зубами траву. Я опустил поводья, и конь остановился, вырвал на меже кустик бурьяна, стал пережевывать его: слышно было, как позвякивают его удила, как скрипят, стараясь освободиться от железа, лошадиные зубы. Но вот Каштан фыркнул, насторожился и неожиданно заржал. Погодя минутку, на другом берегу Днестра весело откликнулась запряженная в бричку лошадь, и ее ржание заглушило на миг звоночек. - Эге-ге-гей! Василь! - донеслось ко мне с другого конца поля. Я узнал голос Шершня и тряхнул поводьями. Каштан сразу рванул галопом. Я мчался напрямик через поле, кое-где объезжая готовые уже снопы. "А может, там куркуль какой снопы потащил и Шершень зовет меня на помощь?" - подумал я и на всякий случай нащупал зауэр. Но Шершень, стоя у копны, мирно разговаривал с высокой девушкой. Голова ее была повязана белым платочком. Освещаемое светом луны лицо девушки показалось мне необычайно красивым. - Слезай, ужинать будем! - приказал Шершень. - Это дочка моей хозяйки - Наталка, у нее харчи для нас припасены. - Куда ужинать? Мы же поели сегодня в совхозе, - сказал я. - Давай, давай, - настаивал Шершень. - Когда то было? Часов в девять было. А сейчас уже добрых два часа. Скоро светать будет. Я спрыгнул с коня, и Шершень ловко привязал ему поводья к ноге. Каштан и Серый, позвякивая стременами, ушли пастись, а мы втроем уселись у копны, прямо на колючую стерню. Девушка развязала узел и прежде всего вытащила оттуда буханку пахучего хлеба. - Порежьте, дядько Шершень, - попросила она. - Ого! - удивился Шершень и подбросил на руке буханку. - Еще горячий. Когда ж вы пекли, Наталка? - То не мы пекли. Гарбариха пекла и нам долг вернула, - отозвалась Наталка и, вытащив из-под холщовой тряпки широкую миску, вылила в нее полную крынку кислого дрожащего молока. По колючей стерне Наталка двигалась маленькими босыми ногами очень ловко, как по глиняному полу хаты. Она разостлала на стерне вышитое полотенце и положила перед каждым из нас деревянную ложку. Шершень тем временем порезал крупными ломтями хлеб и свалил его рядом с миской. - А тут брынза, дядько, - разворачивая бумагу, сказала Наталка и задела меня своей жесткой юбкой. - Доберемся и до брынзы, - сказал Шершень, окуная ложку в кислое молоко. - Ох и холодное! Ты, случайно, жабу сюда не пустила? - Да ну вас, дядько! Скажете тоже... - отмахнулась Наталка. - Разве можно такую гадость при еде вспоминать? - Гадость? И совсем не гадость. Ты молодая еще и не знаешь, что во многих селах бабы нарочно в крынки жаб пускают. - То выдумывают люди, - сказала Наталка. - Ничего не выдумывают, - настаивал Шершень. - Я когда под Бендерами в одном именье у попа работал, моя хозяйка этим делом занималась. У нее в подвале в горшках с молоком всегда жабы плавали. Вот однажды жара была, пришел я домой. "Нет ли, говорю, хозяйка, чего-нибудь холодненького?" - "А чего ж, говорит, полезай в погреб и напейся молока холодного". Я и полез. Схватил первую попавшуюся крынку и давай пить. Залпом. И вот чувствую, как вместе с молоком что-то твердое мне в горло скользнуло, - я подумал сперва, что сметана так застыла, а потом, чувствую, шевелится. И пошла эта жаба гулять по моему животу. Как на ярмарке гуляла!.. Я рассмеялся, понимая, что Шершень шутит, а Наталка, откладывая ложку, сказала: - Скажете такое, фу, и есть не хочется! - Правда, правда! - даже не улыбаясь, продолжал выдумывать Шершень. - И послушай, что дальше было. Как раз перемена погоды ожидалась, дождь, словом. И тут, как ночь, так эта жаба у меня из живота голос подает. А хозяйка спать не может. А потом взяла да и сказала: "Перебирайся ты, Шершень, на другую квартиру, а я тебя держать не буду, беспокойный ты очень жилец". Я говорю: "Какой же я беспокойный, когда эта ваша собственная жаба во мне поет. Перемену погоды предвещает". - Ну и что дальше было? - уже заинтересовавшись и сдерживая смех, спросила Наталка, поглядывая искоса на меня. - Водкой я эту проклятую жабу уморил. И вот с той поры, как дают мне молоко, спрашиваю: "Жаб нет?" Если нет, ем спокойно. - И, как бы подтверждая свои слова, Шершень зачерпнул полную ложку кислого молока. Не отставая от Шершня, я то и дело окунал ложку и заедал кислое ледяное молоко вкусным домашним хлебом. Скоро на вышитом полотенце осталась пустая миска да белый кусок брынзы. Мы втроем уничтожили целую буханку хлеба. - Это ваша родственница, дядько? - спросил я у Шершня, когда мы, вскочив на коней, отъехали от Наталки. - Она хозяйская дочка, - сказал Шершень. - Я у них столуюсь и ночую. А что - понравилась? - А у вас разве своей хаты в селе нет? - спросил я, уходя от щекотливого разговора о Наталке. - Своей хаты? - Шершень весело свистнул. - Нет пока у меня хаты, хлопче. Была у меня на той стороне хата, да жандармы в девятнадцатом году, как Хотинское восстание было, спалили. - Вы тоже восставали? - А то как же! Все тогда восставали. Видишь, я до революции все время в батраках работал. То у одного пана, то у другого. Под Бендерами работал в Цыганештах, даже у одного купца в Кишиневе конюхом четыре месяца прослужил. Ты видел, на той стороне против нашего совхоза село Атаки виднеется? Ну так вот, я сам из этого села родом. Заработал себе денег, все как полагается, и как раз перед самой войной приехал в село. Красивую жену взял, молодую, моложе меня на три года, с детства мы с ней знакомы были. И вот только построился, хату себе соорудил, виноградник развел, целую десятину батутой-нягрой засадил, - бах, бах - война, и меня берут до войска. На Кавказском фронте служил, до самого Эрзерума дошел, а в революцию вернулся домой. "Ну, думаю, теперь не двинусь с места". Сын за это время вырос, четыре года хлопцу было, сейчас, если только жив, наверное, тебе ровесник. - Да какое там - я девятьсот девятого года рождения! - обиделся я. - Ну, не важно - большой хлопец, словом. И вот, понимаешь, только мы землю помещичью поделили, слышим - идут какие-то разговоры, что Бессарабию хотят румынские бояре себе забрать. И в самом деле, вскоре в наше село приезжает какой-то пан Радулеску из самого Букарешта, поселился у попа и - как это они с попом устроили, до сих пор не знаю - едет как бы депутатом от наших селян в Кишинев на Сфатул-Церий. Парламент ихний так называется. А никто этого Радулеску не выбирал, и даже многие крестьяне его в глаза не видели. И вот приходит в наше село газетка, и мы читаем, что делегат из села Атаки Радулеску требовал, чтобы Бессарабия соединилась со своим старым другом Румынией. А потом переворот, смотрим - жандармы пришли. И тут началось! Землю панскую отбирают, а тех, кому она досталась, - шомполами. Выпороли и меня. Виноградник молодой отняли. Затаили мы злобу на румынских бояр - не передать. И вот, когда услышали, что в Хотине да по селам соседним народ бунтуется, все, кто победнее, тоже поднялись. Кто на лошади, кто пешком, кто с вилами, кто с дробовиком - айда к Хотину. Холодно было, помню, начало января, а я, как был, в суконной гимнастерке, схватил трехлинейку, ту, что с фронта привез, да и пошел в Хотин. Крепко мы дрались с боярами. Сколько их экономии пожгли, сколько жандармов под лед днестровский пустили - не рассказать, но вот беда: некому было помочь нам, не было среди нас такого вожака, как, скажем, Котовский, - он тогда с Петлюрой воевал и не мог к нам пробиться. Одиннадцать тысяч наших перебили жандармы, меня ранили под самым Хотином, около крепости. Видел ее? В ногу ранили из пулемета. Вот я и пополз ночью по льду, на эту сторону, - как только не замерз, не знаю. Ползу по льду, кровью снег раскрашиваю, и рядом товарищи мои раненые, тоже по одному, через лед на украинский берег перебираются. А боярские войска по нас вдогонку из орудий бьют. Крепко били - в одном месте от снарядов даже лед тронулся, как весной. Переполз я на эту сторону, а тут Петлюра тогда хозяйничал - то же самое, что румынские бояре. Когда жандармы ихние под Хотинской крепостью с нами расправлялись, петлюровцы из пулеметов с этого берега по повстанцам огонь вели. Прятался я у одного дядьки, пока нога не зажила, а потом понял, что нельзя мне возвращаться в родное село. Знал, что убьют. Всех, кто подымался на бояр, румынские жандармы убивали. И еще мне передали, что хату мою жандармы дотла сожгли, землю, виноградник - все как есть у жены отняли и дали помещику новому, Григоренко. Так вот я и остался здесь, долю свою возле Днестра караулить. И все никак не могу из этого села уехать. Хлопцы знакомые в Баку нефть добывают, заработки, пишут, там богатые, зовут: приезжай, Шершень, - а я не могу. Все жду того часа, когда Бессарабию освобождать будем. У меня в Жванце начальник пограничный есть знакомый. Так я каждый раз, как за почтой для совхоза еду, все ему надоедаю. "Ну, когда же, говорю, на ту сторону? Смотрите, говорю, если тронетесь, обязательно меня берите. Проводником. Я те места хорошо знаю. Каждую тропинку, каждую канавку. Все исходил. Да и разговор кое с кем будет крупный. Смотрите, говорю, если перейдете границу без меня, поссоримся навеки!" Начальник тот, хороший такой хлопец, Гусев по фамилии, из самой Москвы приехал, смеется и говорит: "Во-первых, говорит, границы-то никакой здесь нет, так что обязательно на той стороне рано или поздно придется побывать, это мы тут временно задержались. А лишь получим приказ, не забудем и тебя, Шершень". - А про жену что-нибудь известно? - спросил я, выждав немного. - В двадцать третьем году был у нас перебежчик с той стороны. Спалил пана и к нам прибежал. Мы тут, пока пограничники за ним пришли, побеседовали. Говорит, видел мою жену. Она после восстания у одного куркуля в батрачках служила, а потом жандармы выгнали ее из села туда, вглубь: видно, пронюхали, что я жив и в совхозе работаю... И вот уже сколько времени - ни весточки. А до двадцать второго года мы с ней перекликались даже. Я на бугре стану, возле воды, - знаешь, где лошадей совхозных купают? - а она на мельницу сойдет и будто бы на мостках белье стирает, а сама слушает, что я кричу, и откликается иногда. Один раз мы так перекликались и не заметили, что в кукурузе жандарм засел. Он послушал, послушал да как пустится к жене моей да нагайкой ее, нагайкой. Она белье бросила - поплыло все - и кричит от боли. А я бегаю по берегу, вижу, как этот гад мою жену мучит, и прямо зубами скриплю от злости. И как раз пограничник наш проходил. Я и стал, помню, просить: "Позычь, друже, карабина, я этого гада враз сниму". А пограничник мне и говорит: "Ничего, говорит, потерпи. Придет время - и снова будет твоя родная Бессарабия свободной". Совсем близко, за полоской речного тумана, виднелся освещенный луной бессарабский берег. Шершень остановил Серого и глядел теперь туда жадными, полными тоски и гнева глазами. Я понял, что всю свою жизнь он будет ждать той минуты, когда сможет перейти Днестр и ступить ногой на эту близкую и такую родную ему землю. СТРАШНАЯ НОЧЬ На балконе, где мы ночевали, завелись осы. Каждое утро, прежде чем залететь в щель под крышей, где было их гнездо, они долго кружились над матрацами, и всякий сон пропадал. - Ну его к черту! - сказал однажды утром Коломеец. - Надо перебираться отсюда. - Давай выкурим их, - предложил я. - Пока ты их выкуришь, они тебя так обработают... - У меня нет никакого желания ходить с распухшей мордой! - сказал Коломеец, отгоняя желтую назойливую осу. Но оса не отставала. Тогда Коломеец в одном белье сорвался с постели и побежал в комнату, где еще досыпали курсанты. Мы стали ночевать под стогом соломы, у молотилки. Там было еще лучше, чем на балконе. Мы подстилали сколько угодно соломы, сверху свисала тоже солома; кроме того, ночевать здесь, под стогом, было удобно еще и потому, что рядом был расположен совхозный баштан. Можно было ночью, когда захочется, выбрать на ощупь арбузик или спелую дыню и порешить ее тут же, на поле, под звездным небом. Одно было плохо: приходилось издалека таскать с собой одеяла и простыни. Видно, поэтому-то Коломеец спустя два дня, когда я позвал его ночевать, стал крутить носом. - Видишь, Василь, откровенно тебе сказать, мне что-то не хочется уходить туда на ночлег. Больно далеко. Давай лучше с хлопцами устроимся в комнате. - Где ж ты устроишься, когда там и так тесно? И так многие уходят ночевать к амбарам. - Как-нибудь примостимся. - Ну какой смысл, подумай, Никита. В комнате мы успеем ночевать, когда приедем в город. А здесь возле стога свежий воздух, пахнет хорошо, баштан рядом - все удовольствия. Да ты же сам говорил, что тебе очень нравится ночевать там, на соломе. - Говорить-то говорил, - замялся Коломеец. - А сейчас что-то расхотелось. Знаешь, таскать эти манатки в такую даль - ну его... - Ну, хочешь, я сам понесу твою постель? А? Ты порожняком пойдешь. - Да нет, Василь. Не хочется что-то. Да и дождь, может, будет. Видишь? За Днестром полыхнула молния, озарив на секунду край темного пасмурного неба. Сегодня к вечеру действительно на небе было много туч, лишь кое-где в просветах между ними искрились звезды. - А при чем здесь дождь, Никита? Под стог вода не затекает. Ты же помнишь, позавчера... - Позавчера не затекала, а сегодня может затечь... - Так не пойдешь к стогу? - Не пойду. - Ну тогда я сам пойду. - Один? - Коломеец протяжно свистнул. - Ох, какой ты храбрый! - А думаешь, не пойду? - Думаю, страшненько будет, и ночью прибежишь обратно. - Посмотрим! - сказал я упрямо. Когда, зажав под мышкой тюк с одеялом и простынями, я шагал к стогу, мне уже очень хотелось остаться ночевать на совхозном дворе, вблизи курсантов. Можно было найти удобное местечко где-либо в амбаре или устроиться на подводе со свежим сеном, однако упрямство не позволяло мне поступить так. Ведь только узнает об этом Коломеец, он мне житья не даст, будет снова "прорабатывать" меня, станет рассказывать, что я побоялся ночевать один. "А, чепуха, - сказал я себе. - Что ж такого? Переночую один, и ничего со мною не станется. Чего бояться? Подумаешь! А зато как завтра утром я посмотрю на Коломейца! Скажу ему: "Интересно, кому было страшно?" Как только я, взбив солому, улегся под стогом, ко мне приплелся Рябко. Сейчас я уже не думал его отгонять. Хоть одна живая душа будет рядом. - Иди сюда, Рябко! - позвал я собаку. Пес подошел совсем близко и лизнул мою руку. - Ложись, Рябко! - приказал я. - Вот здесь, на одеяло. Пес колебался и стал пятиться. Тогда я насильно повалил его вниз, он улегся в ногах и сразу же, довольный, начал искать блох. Зарницы в Бессарабии полыхали сейчас уже раз за разом, и небо в промежутках между вспышками становилось темное-темное, звезды гасли там, вверху, после каждого удара молнии. Стог наваливался на меня, он прижимал своей тяжестью нижние слои соломы, так что в них нельзя было просунуть руку. В нескольких шагах от стога ничего не было видно, даже белый забор, который так ясно был заметен отсюда в самые темные ночи, сейчас исчез в темноте, и только когда зарницы пробегали за Днестром, можно было его различить. В эти минуты, когда вспыхивали зарницы, освещалось темное небо и локомобиль. Со своей высокой трубой он был похож на задравшего хобот слона, вблизи него виднелись бочки с водой, проступали в темноте очертания молотилки. Завтра с утра мы станем на решетчатую площадку у ее барабана. Коломеец примет от меня первую половину снопа, задрожит, перебивая колосья, зубчатый барабан, шумно будет вокруг... Но как пусто, одиноко сейчас на совхозном току! Никого. Ни одной живой души. Только мы с Рябком улеглись под стогом. Я поудобнее подложил себе под бок холодную винтовку и поправил зауэр, висевший у меня под рубашкой на сыромятном шнурке. Я все еще побаивался носить пистолет в открытую, думал, кто-нибудь из курсантов может отобрать его у меня. Я выпросил у Шершня длинный сыромятный ремешок, привязал его обоими концами за колечко на рукоятке зауэра и носил пистолет вечерами под рубашкой, прямо на голом теле. Он всегда был теплый и уж больше не ржавел. Плохо только, что во сне он врезался в бок, и я спал беспокойно, часто переворачиваясь. Я заснул далеко за полночь в ожидании близкого дождя и проснулся, чувствуя облегчение в ногах. Рябка возле меня не было. Он громко лаял совсем неподалеку. Он бросался на кого-то чужого, идущего по полям к совхозу со стороны Днестра. Я услышал шаги этого неизвестного человека. Они приближались. Нет, это был не один человек, их было несколько: я слышал, как хрустит под ногами идущих картофельная ботва. Я сразу прижался к стогу. Рябко хрипло лаял, он бросался уже прямо под ноги идущим. - Цюцька, цюцька, иди сюда - сала дам! - попытался кто-то приласкать собаку. Голос был тихий, вкрадчивый и недобрый. - Та ударь его шаблюкой, чтоб не гавкал! - буркнул другой сердито. И в ту же минуту я услышал глухой удар и страшный, последний визг Рябка. Видимо, отползая и теряя последние силы, он заскулил жалобно, тоскливо и вдруг замолк. - Ото дав! Напополам! Аж руке больно, - сказал ударивший и хрипло засмеялся. - Тише, хлопцы! - скомандовал кто-то. Бандиты остановились в нескольких шагах от меня, возле локомобиля. Снизу я довольно хорошо видел подымающиеся с земли черные очертания их фигур. Бандиты прислушивались. Я боялся пошевельнуться. Мне казалось, что я уже никогда не смогу двинуть рукой или ногой, тело онемело, только голова была свежая-свежая. Я слышал, как шуршат сдуваемые ветром отдельные соломинки у меня над головой, как поют сверчки за стогом. Я слышал, как далеко в селе тревожно лают собаки, разбуженные визгом Рябка. - Так слухайте, хлопцы, - после минутного молчания хрипло сказал кто-то, видимо атаман бандитов. - Видите вот этот стог? Только мы его подожжем - все за мной сюда, в канаву. И будем ждать. А когда они выбегут тушить, мы их добре из темноты побачим и перекокаем, как зайцев. Приготовьте-ка гранаты! Юрко, запалюй иди! - Дай-ка сирныки, - попросил тот, кому поручали зажечь стог, и сразу же, отделившись от других бандитов, направился, неловкими, осторожными шагами нащупывая землю, ко мне. Мигом я вырвался из-под стога и, полуголый, с одним револьвером, болтающимся на животе, пустился бежать. "Скорей, скорей к совхозу, пока бандиты не подожгли стог". И я помчался напрямик через баштан к совхозному дому, чтобы предупредить курсантов, чтобы разбудить их и с ними вместе возвратиться сюда. Но не успел я сделать и трех шагов, как, раздавив ногой скользкую дыню, грохнулся со всего размаха на землю. Я сейчас же вскочил и едва не закричал от боли. Падая, я вывихнул ногу. Острая боль в ноге на минуту заглушила страх. Чувствуя, как на глаза навертываются слезы, едва держась на ногах, я сорвал предохранитель зауэра и выпустил в бандитов первую пулю. Вспышкой выстрела я обнаружил себя. Я понял, что меня уже не спасет и тень высокого стога. Мне снова стало очень страшно, но разжать палец и освободить гашетку зауэра я уже не мог. Теперь я палил в бандитов уже автоматически. Я ничего не видел перед собой - только черная-черная ночь вокруг и яркие вспышки выстрелов над взлетающим кверху дулом зауэра. Когда вылетела последняя стреляная гильза, я услышал хриплый голос бандита. - Гранатой! - крикнул он. В ту же секунду где-то совсем близко перед моими ногами вырвался из баштана огромный столб пламени, я сразу оглох и почувствовал только, как по лицу меня хлестнула арбузная ботва. Первой мыслью было позвать на помощь, но в раскрытый рот попала земля; я хотел выплюнуть ее, но почувствовал, что падаю - медленно и куда-то очень далеко, - но падать было не страшно. Еще одна граната разорвалась рядом, я даже не вздрогнул. Хорошо вдруг стало, приятно, боль в ноге сразу утихла, что-то теплое скользнуло по лбу, я собрал последние силы, чтобы выплюнуть землю, и почувствовал, что губы и язык уже не повинуются мне: они стали чужие, мягкие, онемевшие, - так, со вкусом земли во рту, я рухнул на землю. Я не помню, как меня перевозили в город, как на рассвете главный врач городской больницы Евгений Карлович Гутентаг сделал мне очень серьезную операцию: он вытащил у меня из головы два осколка, застрявших в черепной кости. Он вырезал сломанное ребро и вправил вывихнутую ногу. Обо всем этом я узнал после, когда очнулся. Приходил в себя я долго и с трудом. Сперва, лежа с закрытыми глазами, я вслушивался в один и тот же далекий однообразный стук. Я не мог понять, что это такое. Казалось, где-то очень далеко, в большом доме, комнат за шесть от меня, кто-то без устали стучится в закрытую дверь. "А может, это молотилка работает, а я проспал?" - подумал я и хотел вскочить, но не смог: ноги и все тело были тяжелы, точно их привязали к кровати. Я открыл глаза и встретился взглядом с Петькой Маремухой. Он сидел на краешке белой табуретки, смешной каплоухий Петька Маремуха. Он смотрел на меня в упор широко раскрытыми глазами - так, словно перед ним лежал не я, а мертвец. Петька Маремуха напялил на себя белый полотняный халат, стоячий воротник которого упирался ему в подбородок. Заметив, что я открыл глаза, Маремуха заерзал на табуретке и жалобным голосом протянул: - Спи, Васька, еще рано! - Какое рано, я сейчас встану. - Куда - встану? - Петька испугался и вскочил. - Тебе нельзя еще вставать. Спи. А может, хочешь морсу? Бери, пей. Я вспомнил, что мне давно хочется пить. Принимая из дрожащей Петькиной руки полный розового клюквенного морсу стакан, я жадно прижался губами к его граненому краю. Морс был кисленький, холодный. Петька Маремуха, не отрываясь, испуганными глазами следил, как пустеет стакан. Как только я кончил пить, Петька, предупреждая мое движение, выхватил у меня стакан и поставил его на мраморную доску столика. - А теперь спи! - скомандовал Петька. - Что это стучит, Петро? - спросил я, отдышавшись. - "Мотор" стучит. Что стучит... Спи! - Какой мотор? - не понял я. - Ну, двигатель на "Моторе" - не знаешь? - Почему двигатель?.. Где я... А совхоз? В эту минуту в палату вошла в таком же белом халате, как у Петьки, моя тетка Марья Афанасьевна. Высокая, седая, она в халате была похожа на врача. Маремуха бросился к ней. - Марья Афанасьевна, смотрите, он уже хочет вставать. Я ему говорю, чтобы он еще спал, а он меня не слушает. - Надо закрыть окно. Уже проветрилось, - тихо сказала тетка и направилась к окну. - Не надо, пусть так! - пробормотал я вяло, растягивая слова, и опять крепко, надолго впал в забытье. Очнулся я снова только глубокой ночью. Тетки и Маремухи возле меня не было, высоко под потолком горела синяя электрическая лампочка. На стуле возле моей постели дремала, облокотившись обеими руками на столик, какая-то незнакомая женщина в белом халате. За открытым окном, у самой стены дома, чуть слышно шевелились ветви клена. За ними, в просветах между листьями, перемигивались звезды - теплая осенняя ночь стояла на дворе. Город спал, там, за окнами, давно замолк двигатель на заводе "Мотор", давно спал на топчане у себя дома Петька Маремуха, давно спали мои родные. Теперь, ночью, я почувствовал, что, наверно, буду жить, хотя все еще болела нога, болела раненая грудь; стоило немного пошевелить шеей - острая боль пронизывала насквозь череп. Я осторожно высвободил из-под одеяла руку и чуть слышно провел пальцами по лбу. Вся голова была забинтована. На виске пальцы мои нащупали короткие колючие волосы. Я понял, что попал в больницу и что меня, когда я был без сознания, остригли. Хотелось поговорить с кем-нибудь, спросить, как я попал сюда, что со мной, но никого уже рядом не было. Несколько минут я лежал с широко раскрытыми глазами, уставившись в потолок. Я силился припомнить все, что случилось со мною, но скоро устал и опять заснул до утра. КАК МАРУЩАК ЛОВИТ БЕЛУЮ МОНАХИНЮ Каждое утро, прежде чем уйти на работу, меня навещал отец. Он смотрел подолгу на меня. Я все еще не мог выносить его пристального взгляда: сразу вспоминалась история с ложками, и я отворачивался. Отец ни о чем меня не расспрашивал - видно, все уже знал. Каждый раз приносил он мне яблоки из сада совпартшколы и интересные книжки из библиотеки. Придет, узнает, как я себя чувствую, и уйдет советоваться с врачами. В эти дни я понял, как дорог мне отец, как дорога мне Марья Афанасьевна, как дорог толстяк Петька Маремуха. Но странное дело: стоило мне только начать расспрашивать у них, что было дальше в ту ночь, когда я ночевал под стогом, все они, словно уговорившись, бормотали: "Потом, потом". Только один отец четко и ясно сказал: "Выздоравливай поскорее, Василь, тогда все узнаешь!" Видно, доктора приказали им не тревожить меня понапрасну воспоминаниями о той страшной ночи, когда я стрелял в бандитов. Прошло несколько дней. Как-то вечером я лежал один в пустой маленькой палате, вслушиваясь, как хлопцы гоняют на площади перед "Мотором" футбольный мяч. В больничном коридоре послышались гулкие торопливые шаги, и на пороге палаты появились Никита Коломеец и Марущак. Никита так загорел за те дни, что я лежал в больнице, что я не сразу узнал его. Халат ему дали не по росту, очень большой, черная, стриженная наголо голова Коломейца смешно торчала из свободного воротника халата. Рослый, плечистый Марущак в щегольских сапогах и халате до коленей смотрел на меня, улыбаясь. Давно я его уже не видел - с той поры, как уехал на работу в совхоз. И мне было особенно приятно видеть его сейчас здесь. Никита оглядел палату, покрутил носом и, шумно придвинув стул, сказал: - Э, да у тебя, брат, здесь шикарно! Сам Керзон никогда не спал в такой палате. - Лучше, чем на балконе? - спросил я. - Балкон - это дикая природа джунглей, - ответил Никита. - А здесь, гляди, цивилизация. Морс - это здесь дают пить или домашний? - Здесь дают. Больничный, - сказал я. - А мне как раз пить хочется очень! - сказал Никита. - Можно? - И, не дожидаясь ответа, он поднес к губам стакан морса. - Оставь, Никита! - прикрикнул на Коломейца Марущак. - Парень раненый лежит, ему, может быть, каждую минуту пить захочется, а ты его грабишь. - Пей, пей, Никита, - поспешно сказал я. - Морса я могу получить сколько захочу. - Ну вот видишь, я же сказал - цивилизация! - обрадовался Коломеец и, чмокая, стал пить морс. Худой выпуклый его кадык зашевелился. Коломеец даже глаза зажмурил от удовольствия. - Хорошо! - сказал он, облизываясь. - Шикарно! Надо, пожалуй, и мне лечь в больницу, чтобы меня поили бесплатно морсом. - Морс дают только тяжелобольным, Никита, - сказал я как можно более спокойно. - А тебя в больницу не возьмут, как бы ты ни просился. - Почем ты знаешь? А может быть, и взяли бы? - беспечно сказал Коломеец. - Вот если бы я в ту ночь пошел с тобой к молотилке, и меня, наверное, подбили бы. Хотя нет... - добавил он важно. - Я бы скорее их уложил. И не одного, а всю компанию. - А я что - разве кого-нибудь уложил? - спросил я, поднимаясь. - Здравствуйте! - Коломеец засмеялся. - Совершил, можно сказать, подвиг, а теперь незнайкой прикидывается. - Да я ничего не знаю, Никита. Я же как упал там, на баштане, так только здесь и пришел в сознание. - Нет, в самом деле ничего не знаешь? - переспросил Коломеец. - Ну конечно, ничего! - подтвердил я. - Ну так мы тебе сделаем информацию. Ты не возражаешь, товарищ Марущак? - обратился Коломеец к молчавшему Марущаку. - Вали рассказывай, а я помогу! - согласился Марущак. Бандиты, в которых я стрелял, шли издалека: их послала из Бессарабии на советскую сторону на помощь атаману Сатане-Малолетке разведка сигуранца. Сатане-Малолетке в те дни, когда мы все работали в совхозе, приходилось очень круто. В город на усиление охраны границы прибыла из Москвы ударная группа по борьбе с бандитизмом. В ней были самые смелые, испытанные чекисты. Худо пришлось бандитам! Почти каждую ночь из ворот управления погранотряда и окружного ГПУ один за другим выезжали в соседние леса небольшие отряды ударников-чекистов. Верхом, в кожаных куртках, с тяжелыми маузерами в деревянных кобурах, ударники мчались на сильных, выносливых конях по мостовым сонного города. Подковы их коней звонко стучали под аркой Старой крепости. Выехав за город, на мягкие проселочные дороги, ударники пропадали в ночной мгле, и только в одном доме на Семинарской улице, из которого они выезжали, знали цель их поездки, знали их конечный маршрут. До рассвета горел в том доме электрический свет. Чекисты работали всю ночь, выполняя наказ Советского правительства: очистить от бандитских шаек пограничные районы страны. Направлял их громить бандитов бывший начальник Особого отдела корпуса Котовского Иосиф Киборт. Часто, когда ГПУ подготовляло крупные операции, на помощь ударникам-чекистам приходили курсанты из нашей совпартшколы и коммунары ЧОНа - коммунисты и комсомольцы из городских партийных и комсомольских ячеек. Нередко даже днем по тревоге являлись все они в штаб ЧОНа на Кишиневской улице, там получали винтовки и под командой ударников-чекистов надолго уходили из города прочесывать соседние леса. Оказывается, в то время как наша группа спокойно обмолачивала в совхозе хлеб нового урожая, те курсанты, которые остались в городе вместе с Марущаком, тоже не сидели без дела. Казалось бы, бандиты должны уходить подальше от города и особенно пуще огня бояться совпартшколы, но, как рассказывал мне Марущак, все получилось иначе. У бандитов были друзья в самом городе, и одним из таких друзей оказался старый садовник Корыбко. Оказывается, он служил в епархиальном училище, где теперь помещалась совпартшкола, еще при царе. Когда в городе установилась Советская власть, Корыбко по-прежнему захаживал в это здание. Нередко по старой привычке он вынимал из кармана пальто тяжелые острые ножницы и заботливо, ни от кого не требуя за это денег, подстригал во дворе перед главным зданием кустики туи, срезал лишнюю поросль со стволов акации, вырывал бурьян и в палисаднике. К старому садовнику привыкли, и, когда понадобилось наводить порядок в запущенном саду, начальник совпартшколы зачислил Корыбко в штат. Как и другие сотрудники, Корыбко получал обеды в курсантской столовой и целыми днями возился с ножницами и с цапкой в саду или во дворе совпартшколы. Молчаливый, неразговорчивый и тихий, он ни в ком не возбуждал подозрений. Часто, заработавшись до позднего времени, Корыбко оставался ночевать в своем складе около кухни; там у него стоял топчан, покрытый соломенным матрацем. Никто не знал, что у старого садовника есть взрослый сын по имени Збышко. Еще в первые месяцы после революции молодой Корыбко, тогда еще студент Киевского политехникума, подался в Варшаву и там поступил на службу к Пилсудскому. Вместе с пилсудчиками он занимал Житомир. Потом, когда конница Буденного выгоняла легионы Пилсудского с Украины, удрал вместе с ними в Польшу. Старый Корыбко, как только в наш город пришли красные, стал рассказывать своим соседям по Подзамче, что его сын-студент умер в Киеве от сыпного тифа. Соседи посочувствовали старику, пожалели его и вскоре позабыли о том, что у садовника был сын. А Збышко продолжал жить, и, когда польской дефензиве нужно было связаться с бандами, которые гуляли на советской стороне, его послали для связи в наш город. И вот здесь молодому поручику польской разведки очень пригодился его старый отец. Часто, когда надо было переночевать или получить пищу, молодой Корыбко приходил к своему отцу в совпартшколу и ночевал здесь - то в саду, то на чердаке, то в сушилке, где садовник высушивал на медленном огне нарезанные кружочками груши или яблоки. Возможно, долго бы еще никто не догадался о воскресшем из мертвых сыне Корыбко, если бы не мой зауэр. Как раз в ту ночь, когда мы с Петькой Маремухой шли в сад пробовать пистолет, садовник Корыбко встретился на окраине сада со своим сыном. Он принес сыну ужин в курсантской алюминиевой миске с погнутыми краями. Вот она-то, эта простая миска, и помогла Марущаку узнать всю правду о садовнике Корыбко. Когда я передал Марущаку алюминиевую миску, он осторожно начал выяснять, кто бы мог обронить ее в саду. Случилось так, что через несколько дней к повару пришел садовник Корыбко и попросил дать ему новую миску взамен старой, которую, как говорил садовник, какой-то "чертяка" унес из его склада. Повар выдал ему новую миску и забыл об этом, но, когда Марущак стал его расспрашивать, не пропала ли из кухни какая-нибудь посуда, вспомнил о пропаже и пожаловался Марущаку, что вот у садовника кто-то утащил миску. Марущак сделал вид, что прослушал это, а сам стал приглядываться к старику-садовнику. Вскоре он узнал, что садовник очень набожный человек и не пропускает ни одной службы в костеле. Ночью же в саду, когда я стрелял из зауэра, человек, выстреливший в ответ, кричал по-польски "прендзе". Но, возможно, Корыбко смог бы отвести от себя все подозрения, если бы не история с колокольным звоном. Когда Марущак узнал от меня о нашем бывшем директоре трудшколы Валериане Дмитриевиче Лазареве и познакомился с ним, он долго расспрашивал Лазарева об истории здания совпартшколы. Вдвоем они ходили по длинным коридорам и старались выяснить причину загадочного колокольного звона. И вот однажды Лазарев вспомнил историю, рассказанную ему когда-то, еще когда он был гимназистом, - историю о белой монахине, которая бродит ночью по епархиальному училищу и не может найти себе покоя, созывая на богослужение монашек-францисканок из давно закрытого католического монастыря. Откуда появилась легенда о белой монахине, кому она была нужна, для чего ее выдумали? Давным-давно долгие годы в старинном этом здании был женский францисканский монастырь. Огражденные высоким забором, жили в этом монастыре монашки-францисканки, иногда они выходили в мир в белых своих сутанах, ходили по селам, пробовали обращать в католическую веру крестьянок. Монахини хотели, чтобы больше католиков было в этих краях, чтобы больше было хорошей земли у монастыря. Но русское правительство один за другим стало закрывать костелы, монастыри. И вот однажды царским указом был закрыт католический женский монастырь. Вместо него царь приказал открыть женское епархиальное училище для девочек из семей духовного звания. В это мрачное и сырое здание были собраны поповские дочки со всей губернии. В монастырском костеле устроили православную церковь. В кельях сделали классы. Из поповских дочек отцы-настоятели должны были готовить воспитанных жен для служителей епархии. Но выгнанные из своего монастыря францисканки не могли простить русским нанесенную обиду. Они стали пугать их. И вот время от времени в коридорах епархиального училища стала появляться высокая женщина в белом и молча прогуливаться по зданию. Завидев ее, поповны визжали на все огромное здание. Слухи о белой монахине проникали в город, шляхтичи говорили, что это сам господь бог и папа римский мстят русским за то, что они закрыли монастырь, что появление белой монахини - это знамение божие, что скоро будет эпидемия чумы, которая перекосит всех православных, и только слуги папского престола, католики, останутся в живых. Молодые поповны, когда наступала темнота, боялись ходить по дортуарам, собирались вместе, загораживали наглухо столами двери, а один раз начальница училища, встретив около кухни белую монахиню, даже упала в глубокий обморок. Нашли ее только утром на каменных плитах подвала. Падая, начальница набила себе шишку. После этого случая местный исправник приказал на ночь высылать в епархиальное училище наряды полицейских, и - странное дело - монахиня исчезла, но зато время от времени по коридорам стал разноситься заунывный колокольный звон. История появления белой монахини и причины этого колокольного звона в те далекие времена, откуда пришли к нам эти легенды, не были обнаружены. Возможно, в здание училища пробиралась пугать епархиалок какая-нибудь из фанатичек-монахинь, которые после закрытия монастыря разместились на частных квартирах у католиков. Возможно, потом, когда полицейские помешали ей проникать в здание, она через кого-нибудь из подкупленных служащих училища продолжала давать о себе знать колокольным звоном. Тайну этого колокольного звона открыл Марущак, когда я находился в совхозе. Уже подозревая Корыбко в том, что тот связан с какими-то чуждыми нам людьми, Марущак однажды, когда Корыбко ушел молиться в костел, проник в его склад, где хранились всякие садовничьи инструменты. Ничего особенного в этом складе не было, если не считать католического молитвенника и вложенной в него маленькой записочки, в которой было написано: "Отец! Завтра в 9 вечера жду тебя на кладбище, возле склепа каноника Тшилятковского. Збышко". Тщательно обыскав весь склад, Марущак собрался уже уходить, как вдруг заметил крошки черной сажи внизу у стены, как раз под дверцей дымохода. Было лето, время чистить трубы еще не наступило - значит, старик-садовник лез в дымоход с другой целью. Марущак придвинул скамейку и, открыв дверцу, заглянул в дымоход. Там он увидел что-то белое. Он засунул руку в дымоход поглубже и вытащил тяжелый сверток. В свертке, завернутый в бумазею, лежал маузер выпуска 1918 года с двумя запасными обоймами. Осторожно закрыв дымоход и отодвинув на старое место скамейку, Марущак помчался в окружной отдел ГПУ сообщить о своей находке. В окротделе ГПУ сразу выяснили, что маузер Э 6838 за 1918 год принадлежал чекисту-ударнику Грищуку, которого две недели назад нашли убитым и брошенным в колодец около пограничного местечка Витовтов Брод. Маузера при убитом не оказалось. В ту же ночь садовник Станислав Корыбко был арестован. При обыске у него нашли две ампулы с ядом. Вечером на следующий день на польском кладбище, около склепа каноника Тшилятковского, был арестован и молодой Корыбко, поручик разведки Пилсудского, шпионивший также в пользу английской разведывательной службы. Когда к нему подошли ударники, он пытался бежать и даже пробовал отстреливаться, но его поймали, отобрали револьвер, и вскоре он встретился на допросе со своим отцом. Оказалось, что Збышко был послан польской разведкой для связи в банду Сатаны-Малолетки. Вместе с бандитами, у которых не хватало оружия, они должны были сделать налет на оружейный склад совпартшколы. Старый садовник выведал, что в этом складе находится около двухсот винтовок, много наганов и коробок с боевыми патронами. Он рассказал все это сыну, а сын передал ему яд. Бандиты решили прийти в совпартшколу глубокой ночью. Накануне старый Корыбко должен был подбросить в котлы с курсантским ужином яд. Вместе с ядом сын дал отцу на всякий случай и маузер, тот самый, который двумя неделями раньше он снял с убитого бандой Сатаны-Малолетки чекиста Грищука. Когда старик и его сын были арестованы, чекисты еще раз тщательно обыскали склад садовника. Посмотрели в дым