рной точностью описали все зуботычины, пинки коленкой в той последовательности, с какой братья Ложкины привыкли делать за тридцать пять лет. -- Ну, Евтих, есть же еще люди, понимающие по-настоящему высокое искусство! -- сказал "белый" брат. Через две недели Ложкины в старом клоунском гриме, но одетые в рабочие комбинезоны, предстали перед комиссией. После первой же произнесенной мяукающим голосом фразы: -- Я скучаю с тех пор, как подох Гитлер! -- профессор марксизма-ленинизма загоготал так неожиданно, что привел клоунов-рабочих в немалое смущение. Номер братьев Ложкиных комиссии очень понравился, но три писателя с блудливыми глазами стали вдруг выражать неудовольство своим же собственным сценарием. И пока один из них говорил, что надо бы добавить в номер побольше производственных элементов, два писателя, столкнувшись головами, строчили в одном блокноте. Через десять минут переделка была готова. Заключалась она в том, что рабочие-клоуны должны были бить один другого гаечными ключами, молотками и прочими слесарными инструментами. Кроме того все действо должно было происходить около токарного станка, а над станком должен был быть плакат: "Все силы на выполнение семилетки!" И опять был просмотр, и опять профессор марксизма-ленинизма заржал после первой же фразы "рыжего", и опять комиссии номер понравился, и опять писатели с блудливыми глазами потребовали переделки номера. Впрочем, теперь это не было неожиданностью. Теперь Ложкины знали, что писатели получают за каждую переделку примерно столько же, как и за новый сценарий. На этот раз писатели потребовали, чтобы "белый" клоун-рабочий показывал бы "рыжему", как надо правильно работать на токарном станке, и попутно они бы обменивались оплеухами, "рыжий" бы терял штаны и их затягивало бы в трансмиссию станка, и прочее. Комиссия новую переделку одобрила, и клоунов направили учиться на завод высотам токарного ремесла. Пять месяцев Хомутов и Кудий Ложкины добросовестно изучали токарное дело под руководством седоусого мастера Михеича. К концу обучения они уже могли вытянуть на четвертый разряд. И когда после следующего просмотра три писателя с блудливыми глазами опять начали ратовать за переделку номера, Ложкины взбунтовались. -- Да разве это клоунада? Это же настоящий балаган! -- громко вскрикнул политически сознательный "белый" клоун рабочий. -- А ну вас всех в будку! -- выпалил несознательный "рыжий". -- Делать клоунаду -- так делать клоунаду! Работать -- так работать! Пошли, Семен, к Михеичу!!! Теперь Хомутов и Кудий работают токарями. И если их по привычке иногда тянет в цирк, то клоунских номеров, прошедших через переработку комиссии, они не могут смотреть. Обидно смотреть во что превратили, пусть древние, пусть грубые и несмешные клоунские номера, наполнив их политическими репризами и производственной тематикой. Было плохо -- стало невозможно смотреть. -------- Вопиющая несправедливость Недавно, после тяжелой и продолжительной болезни, скончался Иван Андреевич Варенников. По всей вероятности, имя "ИВАН АНДРЕЕВИЧ БАРАННИКОВ" никому ничего не говорит. Ну, кто такой был Иван Андреевич Баранников? .. Сомневаюсь, что читатель знает что-либо о нем. Его знали считанные люди на земле. И это вопиющая несправедливость! Итак, в голодном и бурном 1920 году, в кабинет седовласого профессора литературы вошел человек в широкополой черной шляпе, в черной крылатке, опирающийся на палку. Он был высокий, худой, слегка сгорбленный и у него были висячие усы. -- Алексей Максимович Горький! -- радостно поднялся профессор с кресла, щуря близорукие глаза. -- Меня зовут Иван Андреевич Баранников, -- волжским неторопливым говорком представился вошедший и сухо кашлянул в кулак. Он без приглашения уселся у профессорского стола и вынул из кармана несколько листов бумаги, свернутых в трубку. -- Вот, профессор, отцом обзову! Соблаговолите посмотреть, один мой опус. Иван Андреевич нажимал на букву "о", а слух ученого старика был музыкальный. -- Вы, наверное, волжанин? -- заинтересовался профессор. -- О! Обязательно от Волги. Босяковал однажды с Олешой Горьким. Профессор сочувствующе закивал и сделал вид, что верит. Деликатный был человек профессор и, чтобы подбодрить Варенникова, он сказал: -- Для писателя хорошо знать настоящую жизнь. То, что вы были босяком, это очень полезно. Гм... А какое у вас образование? Иван Андреевич погладил висячие усы: -- Мои университеты -- Александровский централ. Гимназии проходил в пересыльных тюрьмах. -- Это очень похвально. Рассеянно улыбаясь, профессор взял со стола золотые часы с брелком в виде лиры, положил в карман жилетки и задержал руку на кармане. -- Я член партии, -- как бы невзначай добавил Баранников, -- с девятьсот пятого года. Политкаторжанин... -- Ах, это тоже очень похвально... Профессор тоскливо посмотрел на окно. По небу проплывали низкие рваные облака, такие же суровые и неприветливые, как это суровое время. Баранников сухо кашлянул. Профессор нехотя развернул рулон рукописи. Произведение называлось "Чайка". Написано было белым стихом. "Море бушует! Бушует море! Пена, вздымаясь, валами клубится. Лишь чайка над пеной... Чайка над морем смело кружится! И бьет крылом..." -- М-да-с.. . неплохо, -- профессор скривился, как от зубной боли. -- Чувствуется влияние Горького. Весьма похвально. Если бы кто-нибудь поставил Горькому за "Буревестника" полную пятерку, то я бы вам поставил четыре с плюсом. -- Опишите тогда вое это в какой-нибудь рецензийке. -- Видите ли, уважаемый ... -- профессор замялся, молча посмотрел в окно, а потом решительно тряхнул седыми космами. -- Видите ли, и "Буревестник" в наши дни... того... -- Аах, ты ж гад! -- воскликнул уже без всякого волжского акцента Баранников. -- Дворянин вшивый! Мало таких, как ты, я к стенке поставил!.. Это была первая вопиющая несправедливость по отношению к Баранникову. Вопиющая несправедливость, потому что этот же самый седовласый профессор написал когда-то более дюжины хвалебных статей о "Буревестнике". Иван Андреевич просто опоздал. После революции у профессора переменились взгляды. Может быть, восторженного почитателя "Буревестника" и дворянина действительно в последнее время здорово заедали вши. Через некоторое время Баранников написал пьесу "В яме". Действующими лицами в пьесе были босяки, воры и проститутки. И так как время действия относилось к дореволюционным годам, то босяки рассуждали, как мудрецы; воры философствовали о смысле жизни и о ценности человеческой личности; проститутки вообще не говорили, а проповедовали. Прочитав "В яме", критики мычали что-то неопределенное, старались не смотреть в глаза члену партии с девятьсот пятого года. Режиссеры всячески старались избегать встреч с Баранниковым, а когда попадались, то жаловались на перегрузку театра репертуаром, томились, поглядывая на часы, и вежливо высвобождали пуговицы и рукава из цепких пальцев драматурга-политкаторжанина. И то, что эту пьесу никто не поставил -- вопиющая несправедливость! Престарелый герой-любовник, похожий на доживающего свои дни в зверинце облезлого льва, премьер одного московского театра, в порыве пьяной откровенности сказал Баранникову: -- Ты, Ванюша-брат, отмечен перстом Всевышнего! У тебя море таланта! Сам Горький перед тобой, как Сумбуров-Трубачев, -- вот этот подлец! -- передо мной или Качаловым! Но ты, душка, опоздал. Горький тебя опередил. Да и не тянет теперь смотреть на босяков, лопающих вареное мясо, пьющих настоящую водку, когда я, мировая величина, дую самогон и закусываю гнилой воблой. Раньше бы публика-дура плакала, глядя на страданья падших, а теперь завидовать им будет. После своей "В яме" Иван Андреевич Баранников с горя написал еще дюжину пьес, и только одна из них была поставлена на спектакле самодеятельности, членами профсоюза водовозов и пожарников, да и то не в Москве, а в городе Моршанске. После моршанской премьеры Иван Андреевич потерял интерес к литературе и несколько лет по поручению партии занимал различные должности. Был комиссаром Сандуновских бань в Москве. Распродавал художественные ценности из Эрмитажа иностранцам за валюту. Ездил в Астрахань руководить производством бочек и принимал руководящее участие в постройке дирижабля мягкой конструкции. Вскоре после выхода в свет "Чапаева" Димитрия Фурманова, Иван Андреевич появился в Москве с объемистой рукописью романа "Лантух". Одетый в военную форму, без знаков различия, с непокрытой, слегка кудрявой головой, и моложавый, без обвислых усов, Баранников ошалело бегал по редакциям, предлагая эпопею о Федьке Лантухе, герое Гражданской войны, командире дивизии, краснознаменце и не менее красочной фигуре, чем Василий Чапаев. Между Лантухом и Чапаевым было много общего, и даже погибли они одинаково: в пьяном виде. Однако "Чапаев" обрел широчайшую известность, а "Лантух" не пошел. А почему не пошел, никто толком объяснить не мог. Ведь и разницы-то существенной не было. Баранникова опять послали по партийной линии, на этот раз далеко -- на полуостров Таймыр, разводить персики в зоне вечной мерзлоты, внедрять лыжный спорт среди самоедов и научно разоблачать шаманство посредством демонстраций карточных фокусов. И опять несколько лет из жизни Ивана Андреевича были потеряны зря для него, для партии, а также для всего мыслящего человечества. Вернулся он в Москву в середине тридцатых годов. Потому, что он отрастил усы, на этот раз лихо закрученные кверху, носил барашковую шапку и ходил в широчайших синих галифе, знающие его люди поговаривали, что он написал роман из казачьей жизни. И действительно, у Баранникова была готова трилогия "Широкая Кубань". "Широкая Кубань" была замечательным романом, и с точки зрения политической заостренности куда более ценным, чем "Тихий Дон", где есть симпатии к станичному кулачеству, и даже идеализация некоторых участников Белого движения. У Баранникова все было строго выдержано в стиле социалистического реализма. У него каждый несоветский персонаж был дегенератом, идиотом, грабителем и даже фамилию носил в роде "сотник Соплиевский", "хорунжий Мерзавцев". Положительные персонажи -- красные казаки -- были "Сидор Красавин", "комбриг Ураганов", "комиссар Мировой". Бездарнейший "Цемент" Гладкова изучался в школах, "Соть" Леонова, скучную, как панихида по бездомной старушке, девушки читали в скверах и парках. Некоторые увлекались "Временем вперед!" Катаева. И чего только в то время не издавали, и чего только не читали, а "Широкую Кубань" не взяли в печать ни трилогией, ни в сокращенном виде, ни даже по главам в журналы. Вскоре началась большая чистка. Противников социалистического реализма арестовывали сотнями, правда, уже после того, как окончили корчевать поборников и сторонников социалистического реализма. И Баранников благоразумно скрылся на Камчатку директором рыбоводческого института. Он честно руководил институтом, требовал, чтобы в аквариумах с головастиками точно держали температуру в сорок градусов по Цельсию, и вместе со всем коллективом переживал, когда из головастиков получались лягушки вместо рыбы. Однако, литературой он не занимался. За этой благородной и ценной научной работой его и застала война. Во время войны литературные работники были на вес золота. Поэтому Ивана Андреевича спешно, на самолете, вывезли с Камчатки в Москву и назначили начальником одного из отделов ТАССа. Перед Баранниковым открылись неограниченные возможности писать и опубликовывать написанное. И он писал, но имени его никто не знал. Не мог знать, потому что все, что он писал, подписывалось то "Ганс Шнуре", то "ефрейтор Фриц Шмальц", то "обер-лейтенант Ганс Бутерброт". Баранников писал письма немецких военнопленных для советских газет и для заброски, после перевода на немецкий, в тыл противника. Последние годы своей жизни Иван Андреевич провел в постели. Старый, разбитый параличом, он тихо угасал и три года прожил слепым. Подкравшееся к нему несчастье, слепоту, Баранников встретил с тихой радостью. На его изможденном лице появилось такое выражение, словно какой-то незримый ни для кого луч постоянно освещает лицо слепого старика, и он это чувствует, его этот луч ласкает. В короткий срок, мужественно борясь со слабостью, Иван Андреевич научился писать вслепую и написал роман "Как создавался гранит", в котором описать свою юность, гражданскую войну, борьбу за восстановление молодой республики. Отправив "Как создавался гранит" в редакцию и чувствуя, что дни его сочтены, Баранников начал второй роман "В непогоду рожденные". А когда у него отнялись совершенно руки, он начал диктовать сиделке. Окончательно устав от работы и отдыхая, он расспрашивал сиделку слабым голосом о том, что пишут теперь о Павке Корчагине, герое романа "Как закалялась сталь" Николая Островского, часто ли вспоминают Островского и не собираются ли Островскому поставить еще где-нибудь памятник. Так и скончался Иван Андреевич Баранников, не окончив последний роман и не узнав, где еще будут ставить памятники Островскому. А их будут ставить. Именем Горького будут еще называть новые города, улицы, поселки. О Фурманове будут писать целые тома. Шолохова будут читать через десятки, через сотни лет. А Иван Андреевич умер, и никто о нем не вспомнит, словно он не жил на свете. И это вопиющая несправедливость. -------- Остерегайтесь!  Может быть в вашей местности появится Сашка Теребейников, этакий комсомолец-сверхидеалист, этакий новоявленный Павка Корчагин, так вы его остерегайтесь. В городе Светлобурске на Сашке Теребейникове обожглись и подскользнулись. А произошло все это так. Появился Сашка Теребейников в Светлобурске под осень. Хотел поступить в Институт Пуха и Пера, (который выпускает специалистов двух профилей: инженеров по подушкам и инженеров по перинам), да не прошел по конкурсу. Ткнулся он тогда в мукомольный институт, в сыроваренный, в колбасный и везде провалился. Теперь-то всем в городе досконально известно, что Теребейников и не собирался поступать в ВУЗ. Но тогда, после стольких неудач, Теребейникова все жалели, все его приглашали, а ему только этого и надо было. Зайдет он, например, в общежитие к будущим создателям перин, вид у него оборванный, сам он небритый, заросший, глаза горят таким неземным огнем, и начинает упрекать. Вот, мол-де, ребята, я, говорит, на собачей подстилке под лестницей сплю, питаюсь сырой крупой с сухими червями, а вы блаженствуете на соломенных матрацах, лакомитесь в столовках перловым супом. Тем не менее, я мол-де, собираю последние гроши и политическую литературу покупаю, Маркса, Ленина. Вам же даром давай, так вы ее читать не будете. Нет у вас комсомольской совести! Или, например, зайдет он в общежитие к будущим инженерам-колбасникам и начинает: стыдно вам, ребята. Вчера в клубе опять рокинролили под танго. Нет у вас комсомольской гордости! Преклоняетесь перед американщиной! А то еще явится в женское общежитие, скажем, к мукомольшам и: как вам не стыдно, девушки! Комсомолки, а губы красите! Думаете о разных бантиках, перманентах, а когда последний раз "Комсомольскую правду" в руках держали? А когда в последний раз комсомольскую нагрузку выполняли? И так целые дни Сашка Теребейников только и делал, что ходил из одного общежития в другое, ловил студентов на переменках, ходил по частным домам и все упрекал, поучал, призывал. Указательный палец Сашки если не был обличительно направлен на кого-нибудь, то всегда указывал в сторону целинных и залежных земель. Вот, мол-де, там лучшие из лучших, а вы просто шваль, безыдейные скоты! Правда, никто из молодежи не ударился в панику, не стал подражать Сашке и никто даже не подумал попроситься на целину, а если вызывали и заставляли, все выкручивались, как кто мог. Однако, правда и то, что хотя Сашка всем надоел, как комсомольские собрания, хотя его и считали доисторическим психопатом, но никто никогда не усомнился в его искренности. Натуральный псих и все! И до того все уверовали в это, что никто даже не подумал, почему это Сашка Теребейников, болтаясь без дела и призывая учащихся ехать к черту на кулички, сам не возьмет и не поедет. И вот как-то в середине января, когда стояли лютые морозы, одна местная студентка, Аничка Мусина, наслышавшись о том, как страдает, живя под лестницей, Сашка, договорилась со своими родными пустить его на время в квартиру Квартира у них была большая -- из одной комнаты и чулана без окон, и решили они: пусть идеалист-Сашка временно, пока стоят морозы, спит в чулане. Когда Аничка Мусина сказала Сашке об этом, он отмахнулся от нее: -- Это верно, что мне холодно спать под лестницей на собачьей подстилке, но не это важно. Вот сейчас в Алжире, под колониальным режимом, хотя и не холодно, но люди страдают. Это меня тревожит более. Аничка, видя, что морозы не сломили сашкиного идеализма, долго его упрашивала, умоляла, по рукаву гладила, а потом пошла на хитрость: сказала, что у нее законная двойка по политэкономии, что, мол, не может ли он прийти к ней домой и помочь ей вызубрить эту скукоту. Сашка, конечно, согласился. Ну а дома Аничка отвела своих стариков в уголок, договорились о тактике и стратегии, и стали они сообща уламывать: чай вскипятили, суп с картошкой на стол поставили, хлеба нарезали. Начали они его упрашивать откушать. Мамаша, так та еще дальше пошла: потрепала нежно так Сашку по нечесанной гриве и сказала: -- Вы, неземной идеалист, последний из уцелевших, скиньте рубашечку! Чернее земли она у вас и вонь стоит, как на помойке. Я уж ее мигом выстираю, разогрею на примусе утюг и утюжком просушу. Но Сашка на это не согласился. Нельзя, мол, заниматься стирками, когда в Африке негры без рубах ходят, а в Австралии упали цены на кроликов. Во всем мире, говорят, благодаря проискам капиталистов большие беды, и не время сейчас честному комсомольцу о чистых рубахах думать. Говорит он о разных высоких материях так убежденно, а сам тем временем комнату разглядывает. И разглядывает не просто так, а основательно. Прошелся из утла в угол, стены обстукал, оконные рамы пошатал, посмотрел не протекает ли потолок. Местами пол прогнил, Сашка и это заметил, постучал ногой по ветхим доскам, вздохнул и как бы даже опечалился, но потом ничего, отошел. А уже поздно вечером, съев кастрюлю супа, Сашка совсем смилостивился и сказал: -- Ну, ладно, раз вы так меня умоляете, я могу на время остаться в чулане. Но не для себя я это делаю, а для вас. Теперь настоящих идеалистов нет, каждый думает только о себе, один я только о других думаю. Радости Мусиных не было конца. Ну, думают, хоть он какой-то и не от мира сего, псих, но все же спасли живую душу. На другой день Сашка Теребейников взял у старика Мусина бритву, кое-как поскребся на общей кухне, попросил зубного порошка, пальцем зубы почистил, вышел к завтраку, да и завел разговор насчет того, что, якобы, надо ему здесь прописаться, что без прописки жить значит родную советскую власть обманывать. Мусины видят, что Сашка начинает преображаться, на человека становится похож, думают, может факт прописки еще больше его очеловечит. Кроме того, прописывать чужого человека на своей жилплощади, конечно, самоубийству подобно, но Сашка -- это другое дело. Идеалист, мол, беззаветный, последний честный из комсомольцев. Его, мол-де, прописать совершенно не опасно. В общем, прописали Сашку. И как-то так получилось, что хотели прописать его временно, а вышло, что прописался он постоянно. Как только он стал законным жителем мусинской комнаты, тут он вдруг вспомнил, что у него на вокзале в камере хранения кое-какие вещицы мерзнут. Когда он жил под лестницей, то, разумеется, кроме собачей подстилки и политической литературы, ничего там невозможно было держать -- неминуемо украли бы. Мусины против вещей не возражали. А старуха даже прослезилась: -- Касатик ты, кристаллический человек, наконец-то у тебя свое полотенце будет. Может и полпростыни найдется, пара подштанников... Заживешь! И так Мусины были рады за Сашку, так верили в его моральную чистоту, что когда он привез к ним целый грузовик чемоданов, сундуков, огромный комод и две кадки с фикусами, они сами носили его вещи, а он только распоряжался где что ставить. Все это происходило в присутствии дворника и управдома. Управдом то и подал идею вытащить старый комод Мусиных в коридор, а на место него поставить сашкин комод. Мусины и на это согласились. Вещей в комнате -- не пройти, да и сашкин комод был новенький, еще не потрескавшийся, фанера на нем нигде не отставала, и клопы в нем еще не успели гнезд свить. На следующее утро Мусины, конечно, пошли на работу: Аничка в институт, старик на завод, старуха колоть и пилить дрова в городскую баню. А когда они вернулись под вечер домой, все их вещички стояли в коридоре рядом с комодом. Но и на этот раз Мусины не сумели распознать настоящих намерений Сашки. Думают, ну пошутил. Он настоящий идеалист, он может пошутить! Постучались, а Сашка из-за запертой двери: -- Советую вам не терять времени, в этом городе у вас уже нет жилплощади, и не получить вам ее. Поезжайте лучше на целину. Первое время перебьетесь в палатках, а потом какую-нибудь будку сколотите. Посмеялись Мусины. Очень уж им понравилась шутка Сашки. Сели на вещички, ждут, когда он впустит их в собственную комнату с чуланом без окон. Сидят час, другой, слушают, как Сашка за дверью заграничные танго распевает, целые американские джазы один изображает. Потом из комнаты потянуло ароматом яичницы, жареной на настоящем сале. Старик Мусин, съевший за целый день на работе только кусок хлеба, от аппетита лишился чувств и скувырнулся с чурбанчика. Мусины стали настойчиво заглядывать в замочную скважину. Заглядывают и видят, что Сашка, одетый в голубую шелковую пижаму, причесанный и напудренный, с толстой папиросой во рту, спокойно возится себе у спиртовки, жарит, варит королевские блюда. Все это так необычно выглядело, что Мусины даже не поверили, что это идеалист Сашка. Тогда Мусины начали в двери колотить. А Сашка опять: -- Советую вам не терять время. Валите на целину. Меня, голубчики, отсюда не выкурить. Меня в самой Москве из пяти квартир не могли изгнать. Пять комнат в Москве отхватил и продал. И тут то же самое будет. Так и знайте, загоню вашу комнату за десять тысяч, а то и больше. Хотите, можете купить. Тут уж Мусины перепугались не на шутку, бросились к дворнику, а дворник удивленные глаза делает: -- Извиняюсь, -- говорит, -- вы сами гражданину Теребейникову жилплощадь добровольно уступили. Плюнули Мусины дворнику по очереди в бесстыжие глаза, помчались к управдому. Управдом уже, конечно, пьяненький. Получил уже, наверно, от Сашки порядочную подачку. Слушает он их жалобы и только вздыхает: -- Как же, мол, так, дорогие бывшие жильцы этого дома, поскольку я могу свидетельствовать, вы сами вещи Теребейникова таскали, значит, у вас с ним договор о продаже комнаты был. Вы передумали, а я-то при чем? Я вас уже выписал. Вы уже посторонние люди в этом доме. Видят Мусины, что это целый заговор, и пошли в милицию. Ну, а с кого милиция живет, как не с жуликов? И там Сашка успел уже все обтяпать. Написали милиционеры для видимости протокол и положили в стол и: зайдите через две-три недельки... Вернулись Мусины в свой дом. Начали среди ночи соседей будить, просят пособить изгнать оккупанта. Старик Мусин вошел в такой раж, что незаметно для себя повторил знаменитую речь Минина и Пожарского. Некоторые из соседей реагировали на призыв довольно вяло. Некоторые вообще стали в позу "моя хата с краю". Некоторые даже начали вспоминать старые передрязги. Вспомнили, что Мусины не всегда подметали общий коридор, за воду не платили и прочее. Начали радоваться, что Мусиным теперь будет плохо. В общем, каждый показал свое лицо с самой настоящей стороны, как это и бывает в беде. И только один отставной военный, прослуживший тридцать лет в химических частях и никогда не применявший химии в войнах, вдруг воодушевился: -- Давайте я его, подлеца, хлор-пикрином выкурю! Хлор-пикрина у него, конечно, не оказалось, но он все же наскреб у себя какой-то дряни, начал ее у дверей Мусиных на примусе поджаривать. Минут через пять соседи стали ругаться, на кого-то напала рвота, поднялся сплошной чих и многие от газа плакали. А Сашка-оккупант хоть тебе что. Посмотрел химик в замочную скважину и говорит: -- Этого субчика и настоящим хлор-пикрином не выкуришь, у него противогаз. Вот если бы жидким отравляющим веществом, и притом люизитом, через щель облить! А Сашка тут из-за дверей: -- Милейший, это не поможет! У меня все учтено, я ко всему готов и могу выдержать любую осаду до трех месяцев и более. Почесал отставной военный затылок и говорит: -- А что если подорвать дверь и стену толом? Килограммов десять заложить и трррах! Соседи, уже порядком пострадавшие от газов, начали пугаться, протестовать, кричать: -- Не хотим взрывов! Давайте лучше высадим дверь поленом! Меньше жертв будет! А Сашка Теребейников хохочет из комнаты: -- И это учтено. У меня дополнительная железная дверь изнутри поставлена. Сдавайтесь и отступайте! Ну, Аничка, конечно, от безысходного положения в слезы и кричит: -- А я думала, что ты, паразит, последний идеалист, вроде Павки Корчагина! Старик Мусин рвет на себе волосы и тоже упрекает: -- А еще за всех угнетенных в мире стоял, о колониальных народах беспокоился! Старуха просто воет: -- Не верила я вам, паразитам, никогда, а теперь жалею, что тебе одному, идейному комсомольцу, партийному, поверила! -- Правильно, -- говорит Сашка, -- Верно делали, что не верили! И в будущем не верьте всем защитникам колониальных народов, не верьте Павкам Корчагиным, все это для дурачков, а на деле каждый соблюдает свой интерес. Теперь же страдайте за свои заблуждения! Страдайте и валите отсюда, мне спать в моей комнате охота! После этого все соседи увидели, что хотя Сашка и сукин сын, но он прав, и все разошлись. Мусины, конечно, не разошлись. Им расходиться некуда было. Пристроились на вещах и завели шепотом разговор. Под утро потихоньку докатились уже до того, что думают, действительно, один выход на целину или еще дальше. И в это время вдруг из квартиры раздается стон. Через минуту еще стон, да такой болезненный. Потом слышат Мусины, заскрипели запоры, взвизгнула сашкина железная дверь и появился он сам на пороге, бледный, еле на ногах стоит. -- Ну, -- говорит, -- счастье ваше. У меня, кажись, приступ аппендицита. Везите, -- говорит, -- в больницу, а на этот раз я, кажись, промахнулся из-за состояния здоровья. В общем, Мусины сейчас живут в своей комнате с чуланом без окон. А Сашка Теребейников уехал из Светлобурска в неизвестном направлении. Так что вы, товарищи, если где-нибудь встретите его, может быть под другим именем, но в той же роли последнего комсомольца-идеалиста, этакого Павки Корчагина, так будьте с ним поосторожнее. Остерегайтесь его! Тем более остерегайтесь, что у него теперь нет аппендицита. Вырезали начисто. И теперь, если он залезет в квартиру, спасения не будет. -------- Провокация С иностранцами, -- черт бы их побрал! -- надо быть осторожным. Все иностранцы, приезжающие в СССР, если не шпионы, то провокаторы или, в лучшем случае, диверсанты. Приедет в СССР некий вроде бы турист, купит каракулевую шапку, делает вид, что хочет всю советскую жизнь изучить, все постигнуть, толчется все время то на Красной площади, то в Большом театре, то осматривает новый университет, и вид у него такой невинный, а на самом деле он, когда спит, и то думает, как бы подкузьмить честного советского человека. Все его мечты и помыслы сконцентрированы только на том, как бы напакостить советскому человеку и тем оправдать собой свои дорожные расходы. Ужасно коварный народ эти иностранцы! Конечно, если быть предельно бдительным, если не пропускать легкомысленно все предупреждения о бдительности мимо ушей, если на каждого иностранца смотреть прищурясь и постоянно ожидать от него всяких подлых штучек, то, как говорится, -- бдительного и Бог бережет. Тут уже ничего не может случиться. Разве что своего же советского гражданина примешь за иностранца, рванешь у него из рук фотоаппарат, когда он будет фотографировать собственную жену или невесту, а он тебе за это даст в морду. Он даст -- и, может быть, еще скажет: "Пошел к черту, сукин сын!" Может быть, и не один раз даст и еще не то скажет, завернет что-нибудь этакое, что на целой странице только в одних точках можно напечатать, но вое это ничего, все это терпимо. Гораздо хуже, если потерять бдительность и принять иностранца за советского гражданина. Может быть, конечно, некоторые благодушно настроенные граждане посмеются над таким утверждением. Скажут: "Эко загнул!" Подумают: "Кто же это согласится, чтобы ему по фотографии смазали и обругали, лишь бы ему показать свою бдительность, лишь бы не пропустить мимо нетронутым иностранца?" Люди неопытные, не имевшие дела с иностранцами, могут впасть в ошибку и так подумать. Что же касается людей опытных, встречавших часто иностранцев, то такие согласятся скорее ошибиться и получить за это, разумеется, не розочку на понюшку от советского гражданина, чем пропустить незамеченным иностранца. Взять, например, Усышкина, Егора Егоровича. Он сейчас готов подозревать собственную жену, что она является переодетой иностранкой. Он готов ее остерегаться, готов врать ей о своей любви к власти, о материальном изобилии, о свободе и прочем, прочем, лишь бы случайно не ошибиться, не сказать всю правду какому-нибудь иностранцу во образе его жены. Правда, Егор Егорович Усышкин стал только теперь настолько бдительным, а раньше, хотя он и занимал должность, где бдительность должна быть в каждом взгляде и вздохе, но тогда он как-то в роде бы потерял нюх. Тогда как будто бы обросло все внутри у него жиром, перестало дрожать при одном виде иностранца. Отчего все это притупление лучших человеческих чувств и качеств получилось, неизвестно. И специальную школу Егор Егорович проходил, где его ежедневно учили, пугали, предупреждали. И после школы, уже в ресторане, каждый день метр-д'отель, полковник госбезопасности Иван Потапович, инструктировал на кухне всех, включая и судомоек, как действовать и что в каком случае делать надлежит. И даже когда Егор Егорович принимал от посетителей заказы, разносил по столикам блюда и графины, и тут метр-д'отель Иван Потапович неусыпно смотрел за ним, делал ему глазами разные знаки, кашлял в кулак, чесал за ухом -- в общем, дирижировал. И вот, поди ж ты, прозевал Егор Егорович! Прозевал и дал возможность крупному иностранному негодяю устроить провокацию! Да еще какую провокацию! -- масса честных советских граждан пострадала, в том числе и сам Егор Егорович Усышкин пострадал. А произошла эта подлая иностранная провокация следующим образом. В Кремле как раз происходил исторический 20-й съезд партии. Ну, там речи разные были, цифры разные небывалых достижений докладывали, говорили о бурном росте благосостояния советских граждан и прочее. Сам Егор Егорович не имел возможности все эти речи слушать, посетителей в ресторане было не протолпись и, естественно, он не знал, насколько теперь замечательная жизнь и как всего в стране вдоволь. Он не знал за всю страну, за какой-нибудь захолустный город Советосольск, бывший Безсольск, он знал только о делах своего лучшего в столице ресторана. А в этом лучшем в столице ресторане, надо сказать, как раз во время исторического 20-го съезда, в кладовой мыши начали с голоду дохнуть. Продуктов, ну, никаких. Водки и вин, хоть завались, но мыши их не пьют и дохнут. Конечно, такое положение продолжалось недолго. Директор ресторана чего-то где-то выпросил, посылал кого-то в деревню за картошкой, за капустой, и из положения кое-как вышли. Шеф-повар наварганил борщ, а остальное меню в сто двадцать блюд просто вычеркнул и поперек его написал: "Я специалист по кулинарии, а не по магии!" Ну тут, конечно, метр-д'отель, полковник Иван Потапович, начал наскакивать на директора ресторана, начал ему кулаком перед носом вертеть. "Я, -- говорит, -- отвечаю за обман иностранцев, я не могу позволить, чтобы в меню один только борщ был! Директор ресторана ему в ответ: -- Вы что думаете, что я из себя свиную отбивную прикажу делать? Нет продуктов -- и дело с концом! В крайнем случае мы можем подавать борщ пожиже и погуще, можем выловить из него капусту и картошку, и так блюд пять сварганим. Плюнул с досады метр-д'отель Иван Потапович, сел на свою машину, съездил в органы госбезопасности и приволок из каких-то секретных запасов свиную тушу и двадцать килограммов паюсной икры. Шеф-повар пораскинул мозгами над свиной тушей, да и приготовил из нее блюд пятнадцать, включая телячьи биточки, жареное баранье седло и даже фаршированную щуку из свинины сделал, специально для тех, кто ест только кошерное. Разумеется, все эти блюда и паюсную икру метр-д'отель Иван Потапович приказал отпускать исключительно иностранцам. Приказал и пригрозил кулаком: мол, душу вытрясу, если за взятку да кому-нибудь из советских посетителей! Меню, конечно, со всем сто двадцать одним блюдом, в кожаном переплете, с тиснеными золотом буквами, как и всегда, надлежало держать на каждом столике, чтобы изобилие и великолепие каждому в нос било. Что же касается советских граждан, то Иван Потапович приказал официантам, в том числе и Егору Егоровичу, уговаривать их не делать шум и добровольно, с радостными улыбками заказывать один борщ с водкой. А если же попадется некий очень ретивый гражданин, начнет нагло требовать, скажем, антрекоты и не будет подчиняться официантам, то таких надлежало вежливо отзывать в заднюю комнату, где метр-д'отель-полковник уже сам давал бы им антрекоты. Он мог не то что простого советского гражданина, но и генерала, и министра за морду взять и на место поставить. Такая ему была дана свыше власть. В общем, все было в порядке, теоретически ничего не могло произойти. Но все же произошло. И произошло потому, что Егор Егорович на мгновение лишился чувства бдительности. Мотался он, мотался между столиками, разносил иностранцам шикарные блюда. Принимал заказы, вежливо склонив голову. Шепотом рычал на советских посетителей. И так ему все примелькалось, такой у него был растерянный вид, что коварный враг смог сразу же все оценить и всем воспользоваться. Подошел Егор Егорович к одному столику с четырьмя новыми посетителями. Смотрит, ну, конечно, все свои. Костюмы у всех серые, одинаковые, галстуки красные в желтую полосочку. У одного Золотая Звезда Героя Социалистического Труда в лацкане пиджака болтается, а сам по виду провинциальный партийный работник, может, секретарь обкома или горкома: морда толстая и ничего, кроме довольства, не выражающая. -- Чего угодно? -- для проформы спросил Егор Егорович. Толстая морда, как старший за столом, в меню глаза пялит, причмокивает губами. -- Мда, товарищ официант, -- начал он, смакуя каждое слово, как куриную косточку, -- вы уж дайте нам большой графинчик водочки. Потом на закусочку маринованных грибов, паюсной икорки с зеленым лучком. Тут у вас большое блюдо записано в меню, так вы его и дайте. Потом, на первое, московскую солянку. Так... что же дальше... Егор Егорович молчит, стоит, отдыхает себе и с ехидством ожидает, насколько же далеко зайдет человеческая фантазия. -- Мда! .. Так значит, на второе, -- продолжает блаженствовать и смаковать толстомордый, -- дайте нам жареного гуся с гречневой кашей. Эх, товарищи, вы помните, у нас в области в колхозе "Красный птицевод" был гусь! Один из сидящих за столом что-то одобрительно промычал. Остальные двое сидели молча. -- Да, был хороший гусь! -- продолжал толстомордый. -- Вообще же, товарищи, возвратившись со съезда, нам надо было бы подумать о мерах развития гусеводства... -- Что на третье? -- нетерпеливо спросил Егор Егорович. -- Планы на гусеводство можете без меня делать. Да и толку-то что в них? Вот через таких, как вы, у нас в кладовке ничего нет! -- Как так нет? -- удивился толстомордый и помахал меню, как доказательством. -- У всех бы столько блюд было, как у нас. Тут, в Москве, можно покушать всласть. Так вот, значит, на первое второе гуся с гречневой кашей, а на второе баранье седло. -- Третье второе тоже будет? -- язвительно спросил Егор Егорович. -- Обязательно будет!.. Значит, после второго второго дайте нам осетрины с хреном. -- Может быть севрюги? Севрюга дороже, но вкуснее. -- Давайте севрюги, раз вкуснее, -- одобрил толстомордый. -- Кто говорит о деньгах? У нас в СССР денег у всех куры не клюют... Так, так. Потом, значит, можно перейти к пельменям. По-советски после севрюги всегда пельмени надо кушать... Товарищ официант, а почему вы не записываете заказа? -- Профессиональная память, -- с полупоклоном, как иностранцу, ответил Егор Егорович. -- Это хорошо! -- похвалил толстомордый. -- Сразу видно, наш советский официант. За границей не то. Там нет хороших специалистов. Вот был я пару месяцев тому назад в Швеции. Так там официанты записывают в блокнот. Скажешь "суп", запишут "суп". Между прочим, борща в Швеции нет. Куда им!.. -- А как у них меню? -- заинтересовался Егор Егорович. -- Меню ничего. Сколько у них кушаньев, я не считал. Но у вас меню солиднее, золотые буквы и все другое. У нас в СССР все лучше. Так и должно быть. Так вот, дайте нам после пельменей блины с грибами. Ну, конечно, еще один графин водочки к этому времени... Большой графин!.. Товарищи, а может быть вместо блинов с грибами кулебяки скушаем?.. Кулебяка, э-э-э-э-э... Толстомордый еще долго разжигал свой аппетит, выбирал все новые и новые блюда, причмокивал губами, лицо его покрылось испариной и стало походить на намазанный маслом блин. Егор же Егорович стоял во внимательной позе, перекинув через руку салфетку, и ожидал, когда, наконец, он сможет удивить. Почему ему вдруг захотелось насмеяться над этими четырьмя, Егор Егорович не знает и поныне. Может быть, в его неясную официантскую душу закралось подозрение, что эти четыре провинциальных туза у себя дома в ресторанах пользуясь своей властью, никогда не давали официантам на чай, и Егор Егоровича охватила жажда мести за поруганные лучшие чувства своих коллег. Может быть, этот толстомордый Герой Социалистического Труда своим сытым и самодовольным видом напоминал Егору Егоровичу о главных причинах продовольственных затруднений. Может быть, Егор Егорович стал жертвой гипнотического воздействия какого-нибудь иностранного шпиона, или этот самый иностранный диверсант пробрался на четвереньках на кухню и подсыпал Егору Егоровичу в борщ некий специальный порошок. Все может быть. Но, не вдаваясь в тонкости человеческой психологии или в особенности коварных методов иностранных разведок, а касаясь только фактов, надо сказать, что Егор Егоровича буквально охватил как бы экстаз непревзойденного лакейского хамства. И когда толстомордый, наконец, закрыл меню, Егор Егорович, подобострастно улыбаясь, склонил перед ним голову и сказал: -- А как насчет борща? -- Борща? -- переспросил в тяжелом раздумии толстомордый. -- Нет, на э