олов и подергал бородку так, что папироса затряслась в зубах. - Никаких заявлений, пока своими ушами не услышу правду! - сказал Сергей, вставая с дивана. - Пока все не узнаю об отце. Я на Лубянку пойду, к министру пойду - все узнаю. Заявление! Зачем? Какое заявление? - Сережка-а, - протянул Константин, - не будь наивняком. До министра ты не дойдешь. А осторожность - часть мужества, как сказал один умный человек. Не лезь напролом, Сережа... Напиши. Бумаги не жалко. На всякий случай. Сергей проговорил: - Такая осторожность - это мужество для сволочей. "Знать ничего не знаю, отца арестовали, я к этому отношения не имею". А я знаю, что отец не виноват. Мукомолов рассеянно глядел в окно, на солнце, которое в оранжевой пыли садилось за крыши домов, Константин угрюмо рассматривал ногти, и Сергею было больно и неприятно то, что они слушали его невнимательно. - Фамилия министра МГБ Абакумов, - напомнил Константин. - Рад, если ты дойдешь до него. - Я все узнаю. Я потрачу на это все время, но узнаю все, - повторил Сергей. - Я все узнаю, все!.. Иначе не может быть. - Действуйте, действуйте, Сережа, дорогой! - Мукомолов рывками заходил по комнате, рассыпая вокруг себя пепел от папиросы. - Нужно бороться, нужно не опускать голову! Простите, Сережа, мы здесь мешаем, мешаем!.. Вам надо побыть одному, обдумать все! Эля! - окликнул Мукомолов, замявшись перед дверью. - Эля, Эля! Дверь приоткрылась, и бесшумно вышла Эльга Борисовна, маленькая, хрупкая, движения тихи, близорукие глаза озабоченно прищурены; вечернее солнце красновато озаряло ее лицо. - У нее не грипп, никаких признаков, - шепотом сказала она и зачем-то показала кальцекс на своей детской ладони. - У нее нервы, Сережа... Она бредит, плачет, бедная девочка. Ее преследуют какие-то ужасы... О, как это понятно, как понятно... Я позвоню на Петровку, у нас знакомый врач... Федя, перестань курить, пожалуйста, и не кричи! Девочке нужны покой, тишина... Сережа, если ты позволишь, я буду с Асей. Бедная девочка сжимала мне руку, когда я сидела рядом... Боже мой, боже мой... - Это... это серьезно? - спросил Сергей, желая сейчас только одного - чтоб с Асей не было серьезно. - Это... быстро проходит? - Как я могу знать, Сережа? Надо вызвать хорошего врача. - Уже, - мрачновато вмешался Константин. - Я вызвал профессора из Семашко. Этому профессору в тяжелые времена завозил дрова. Это не забывают. Будет через час. - Спасибо, Костя, - сказал Сергей. - Пошел... со своим спасибо! - ответил Константин, отмахиваясь. - Еще лобызаться, может, полезешь с благодарностью? Мукомолов и Эльга Борисовна посмотрели на них удивленно, не проронили ни слова. В комнате затрещал, словно вскрикнул, телефонный звонок. Сергей, вздрогнув, сорвал трубку, сказал "да", - и знакомый, чудовищно знакомый теплый голос прозвучал в мембране, как будто из другого, несуществующего реально мира: - Сере-ежа... - Его нет дома. - Он опустил трубку. 10 Справочная МГБ находилась на Кузнецком мосту - Сергей точно узнал адрес и быстро нашел ее. После жары полуденной улицы, запаха бензина, гудения машин, горячего света стекол, после душного асфальта тревожно было войти в пахнущий холодным бетоном подъезд, в полутемную от запыленных окон приемную с кабинетно-темными дубовыми панелями, с застывшей здесь больничной тишиной. Люди сидели возле стен молча, не выказывая друг к другу любопытства, подобрав ноги под стулья, лица казались тусклыми пятнами. Когда Сергей вошел сюда, охваченный преувеличенной решимостью, неисчезающим желанием действовать, и спросил громко: "Кто последний?" - и когда услышал бесцветный ответ: "Я", он почувствовал ненужность своего громкого голоса - сидящие на крайних стульях взглянули на него не без опасливого недоверия. Женщина в белом пыльнике, с усталым красивым лицом вздохнула; беззвучно захныкала у нее на коленях, кривя большой рот, некрасивая девочка лет пяти, придавливая к груди соломенную корзиночку; лысый, начальственного вида мужчина, бесцветно ответивший "я", помял кепку в руках и замер, держа ее меж колен. - Я за вами, - спешно вполголоса проговорил Сергей, и этот кисловатый казенный запах приемной, этот чужой запах неизвестности сразу обострил ощущение беспокойства. Лампочка сигналом зажглась, погасла над дверью, обитой кожей, и человек в углу неслышно вскочил, лихорадочно-спешно засовывая газету в карман пиджака, и мимо него из серых тайных глубин комнаты одиноко простучала каблуками к выходу молоденькая женщина, непослушными пальцами скомкала на лице носовой платок, высморкалась, всхлипывая. Человек с газетой оглянулся на нее, оробело потянувшейся рукой открыл дверь, обитую кожей, и тихая, словно бы пустая, без людей, комната поглотила его. Все молчали, прислушиваясь к слабо возникшим, зашуршавшим голосам за толстой дверью. Лысый мужчина начальственного вида мял кепку, глядел в пол. С улицы, залитой солнцем, глухо - сквозь двойные пыльные стекла - доносились гудки автомобилей на Кузнецком мосту. Девочка стеснительно завозилась на коленях у красивой женщины, растянула губы, крохотные сандалики, ее белые носочки задвигались над полом. - Тетя, пи-ить, - захныкала она тоненько и жалобно. - Тетя Катя, я хочу пи-ить. Я хочу-у... - Подожди, родная, потерпи, деточка, - заговорила женщина, обняв худенькое тельце девочки, просительно посмотрела на соседей. - Сейчас наша очередь, и мы пойдем домой. Потерпи, потерпи, маленькая... Все отчужденно молчали, не обращая внимания на красивую женщину и девочку в новеньких сандаликах. Лысый мужчина, неотрывно, тупо уставясь себе под ноги, мял кепку. Мальчик лет пятнадцати, в футбольной безрукавке, испуганно расширенными глазами следил за лампочкой над дверью, ерзал на стуле, весь напряженный, пунцовый. Рядом с женщиной старуха в темном платке, в новых сапогах, около которых темнел узел, старательно жевавшая из кулечка, заморгала на девочку красными веками, вынула из кулечка деревенский пирожок, помяла его, бормоча тихонько и непоследовательно: - Покушай, покушай, милая. Ить я тут третий раз... Из Бирюлева... Вот зятю велели одежу привезти. И двести рублей... Две сотельных можно. В дорогу-то... О господи, грехи наши... "Все они... так же, как я? - подумал Сергей, оглядывая сидящих в приемной, угадывая в них то, что было в нем самом. - Кто они? Как у них случилось это? Когда?" Вспыхнула лампочка. Немой свет, сигналя, замигал над дверью; вышел тот человек с газетой, торчащей из кармана, спеша, зашагал к выходу, обтирая ладонью взмокший лоб. - Валенька, пошли, Валенька... Бабушка, она не голодная... Спасибо... Красивая женщина, бледнея, суетливо встала, потащила девочку за руку к двери, девочка протянула другую руку к пирожку, косо, нетвердо переступая сандаликами, и ее маленькое тельце оказалось точно распятым между дверью и этим пирожком. Девочка в голос заплакала, упираясь сандаликами в каменный пол; женщина с растерянным лицом сердито втащила ее за дверь. - О господи, грехи... - всхлипывающе забормотала старуха, аккуратно завернула пирожок в газету, по-мужски положила большие темные руки на колени. "Они все узнают так же, как я... - думал Сергей, остро чувствуя эту появившуюся нить, которая связывала его и с лысым мужчиной, и со старухой, и с красивой женщиной, и с девочкой, ушедшими за толстую дверь. - Как у них случилось это? Так же, как с отцом? Или, может быть, муж этой красивой женщины или отец девочки в сандалиях - враг?" Он мог и хотел поговорить со старухой, с лысым мужчиной, с беспомощным подростком в безрукавке, выяснить обстоятельства ареста, сравнить их и обстоятельства ареста отца. Но отчужденно разъединяющее людей молчание давяще стояло в этой тусклой от пыльных стекол приемной. В дверь входили и выходили люди - пустела приемная. Она теперь гулко и каменно отдавала шаги. Никто не задерживался там, за обитой кожей дверью, более пяти минут. Время продвигало Сергея все ближе к сигналам лампочки, и со все нарастающим ожиданием он пересаживался на опустевшие стулья. И вдруг свет коротко зажегся вверху, словно резанул по зрачкам, но что-то, казалось, темно и душно надвинулось из безмолвия таинственной комнаты; широкой фигурой, шумно сопя, тенью прошел мимо лысый мужчина, расправляя смятую кепку на голове; и Сергей, как через очерченную границу, перешагнул за этот свет лампочки в чрезвычайно узкую, тесную, освещенную сбоку окном, похожую на коридор комнату. За огромным - на половину кабинета - письменным столом, лишь с двумя тоненькими папками на углу, выпрямившись, сидел средних лет, уже полнеющий майор МГБ, ранние залысины были заметны над высоким лбом, одна рука держала папиросу у полных, с поднятыми уголками губ, близко поставленные к переносице карие глаза весельчака глядели сейчас заученно-покойно. Эту бесстрастность, как показалось Сергею, немолодой майор умел терпеливо сохранять в течение дежурства, потом, видимо, взгляд его тут же менял выражение, тотчас веселел, готовый к своей и чужой остроте. - Слушаю, слушаю, - сказал он приятным бархатистым голосом и не отнял холеной руки с папиросой от губ. - Садитесь, молодой человек. Слева от вас стул. - Я пришел выяснить насчет отца, - сказал Сергей, не садясь. - Я хотел бы узнать... - Фамилия? - Вохминцев. - Имя и отчество? - Николай Григорьевич. Майор потянул папку от угла стола, раскрыл ее бледными интеллигентными пальцами, полистал, обволакиваясь дымом папиросы. И, хотя в эту минуту ничего не выражающий взгляд его пробежал по бумаге и он все выше подымал брови, листая, щелкая страницами в папке, Сергей, стоя перед столом, с задержанным дыханием ожидал внезапной виноватой улыбки на полукруглых губах майора, его вежливого извиняющегося голоса: "Простите, произошла ошибка, ваш отец уже освобожден. Он, возможно, ждет уже вас дома. Так что, молодой человек, простите за ошибку..." - Вохминцев Николай Григорьевич?.. Ваш отец, Вохминцев Николай Григорьевич, одна тысяча восемьсот девяносто седьмого года рождения, находится под следствием. - Под следствием? Этот спокойный голос майора вдруг сдвинул, смял все в Сергее - все еще живущую в нем надежду, и тоскливая, сосущая пустота вновь холодком охватила его. Он сказал через силу: - Мой отец не может находиться под следствием, он не виноват ни в чем. Его арестовали по ошибке... - Следствие все покажет, гражданин Вохминцев. По ошибке никого не арестовывают в Советском государстве, смею заметить. Заходите. Узнавайте. Светлые волосы над залысинами были успокоительно влажны, гладко блестели после утреннего умывания и причесывания, лицо мучнисто-белое, холеное, только темнота заметна была под близко поставленными к переносице глазами весельчака, - похоже, он плохо спал ночь. И голос его прозвучал слегка заспанно: - Я вас не задерживаю, гражданин Вохминцев. Рука майора заученно потянулась к кнопке. И на миг, приостанавливая это движение, Сергей подался к краю стола, где чернела маленькая кнопка сигнализации, проговорил голосом, заставившим майора глянуть любопытно-зорко: - Объясните, пожалуйста, в чем его обвиняют? Майор безмолвно разглядывал Сергея. - Где он находится? В тюрьме? Можете ответить? Почему отца арестовали - я могу знать? Майор не нажал кнопку и, выждав, сказал официально, - в голосе прозвучал оттенок раздражения: - Ваш отец находится под следствием. Повторяю. - Долго оно будет продолжаться... это следствие? - проговорил Сергей не в меру громко. Он испытывал то прежнее ощущение непроницаемой стальной стены, притиснувшей его, то бессилие и отчаяние от противоестественной человеческой несправедливости, которую почувствовал тогда в сарае один на один со старшим лейтенантом, и, уже не веря даже в уклончивый ответ майора, опросил еще: - Вы что-нибудь знаете о деле моего отца? Голос майора был сух, вежлив: - Ничего не могу ответить вам положительного, гражданин Вохминцев. Сергей почувствовал, будто летит в черный провал каменного колодца без дна, - сдавленный подступавшими со всех сторон душными стенами, нескончаемо уходящими вверх, - он падал в эту неправдоподобную глубину, цепляясь за что-то, срывая ногти на пальцах... Ему казалось, он закричал в бездну колодца: "В чем обвиняют отца? В чем?" Потом из глубины проступило покойное лицо, близко поставленные к носу карие глаза человека веселого нрава; человек этот, видимо, привык здесь ко многому. Он торопился покончить с этим неожиданно затянувшимся посещением. Его рука лежала на кнопке сигнала. - Ваш отец находится под следствием. Я вам сказал об этом русским и ясным языком. Больше ничего не могу добавить. Вы задерживаете посетителей, гражданин Вохминцев. - Тогда разрешите все же спросить, зачем... на кой черт ходить к вам? Ходить для того, чтобы ничего не узнать? - Вы, кажется, забываетесь, - внезапно откинувшись, не без любопытства во всей позе полнеющего сорокалетнего человека произнес майор и, обежав глазами лицо Сергея, добавил с выражением улыбки: - Иногда легко войти, трудно выйти. Не будьте чересчур уж смелым, бывает это очень опасно. Это абсолютно ваше личное дело - ходить или не ходить, - увидев вошедшую посетительницу, корректно проговорил майор и привычным движением отодвинул папку на край стола. - Вы ко мне? Прошу вас. Садитесь. Слева от вас стул. - Спасибо за откровенность, - сказал Сергей. Он вышел на улицу; везде был пестрый хаос толпы, поток машин стекал по Кузнецкому, была парная духота, и Сергей пошел по тротуару, как в жаркой печи, не ощущая внешних толчков жизни. То, что он говорил майору в справочной МГБ, представлялось сейчас глупым мальчишеством, ненужным вызовом, не имеющим никакого смысла. Все шло от растерянности перед страшной, где-то вблизи неумолимо заработавшей машиной, той машиной, о существовании которой он изредка слышал, но работу которой не видел раньше. Железные шестерни с хрустом прошлись рядом, задели, смяли его, и прежняя уверенность в себе, что была так необходима ему, оборачивалась теперь беспомощной наивностью. Он с жадной надеждой еще искал точку опоры и, не находя ее, чувствовал, что, вот-вот переломав кости, насмерть разобьется; и все колебалось, рушилось, ускользало из-под ног. "...Мы еще встретимся, Сергей Николаевич...", "Иногда легко войти, трудно выйти..." Нескрытый намек, предупреждение звучали в этом. Только наивной своей смелостью он заставил их говорить так. Кому нужна его смелость? Или что-то произошло, изменилось - и нет доверия, никому не нужна откровенность? Не лучше ли молчать и терпеть - это выход? Это выход? Но зачем тогда жить? "Не будьте чересчур уж смелым, бывает это очень опасно". Если б в войну кто-нибудь сказал так, он набил бы морду. Что ж, мера человеческой ценности изменилась? Кто мог это сделать? Кому нужно было арестовать отца? Зачем? Где истина? Кто ее знает? Знает и терпит? Во имя чего? В чем тогда смысл? "Что я должен делать? Что делать?" "Измениться. Взять себя в руки. Надеть маску милого, доброго парня. Со всем соглашаться". "Не могу! Не могу!" "Тогда тебе сломают судьбу, дурак! Не будь чересчур смелым. Будешь искать истину? Она давно найдена". "Не могу, не могу, не могу! Не могу быть камуфляжным. Есть вещи, понятные раз и навсегда. С детства. С войны". "Можешь, можешь! Должен. Иначе гибель!" "Не могу, не могу!" "Можешь! Сначала заставь себя, потом привыкнешь!" "Не могу!" "Можешь!" Он приостановился на тротуаре, мокрый от пота, в ноги дышало жарой асфальта, пекло голову, и улица, оглушая визгом тормозов, гудками, летела, неслась перед ним - мимо сквера, мимо Большого театра, и от этого гула, блеска солнца стучало, колотило в висках. "Под следствием... Я должен сейчас же поехать в институт. Я должен сегодня отказаться от практики. Что я должен делать теперь?" ...Теплые сквозняки продували троллейбус, охлаждая лицо, пестрота улиц скользила мимо, пропеченное зноем кожаное сиденье пружинило, кидало Сергея вниз-вверх; и позади шевелился в тесноте, в ровном шуме мотора, пробивался чей-то дребезжащий голос: - Не смотрите, что я деревенская женщина, говорю, а я за вас, дохторов, ухвачусь. Что хотите делайте, а его не упустите. А он все на фронте животом мучился. А тут вернулся, поест - схватится за живот. "Ой, мама, пропадаю!" Я говорю: "На фронте самые главные врачи были, чего ж ты у них не полечился?" - "Был я у профессора, - говорит, - мама, сказал: "Неизлечимо". - "Врешь, - говорю, - не был". - "Нет, - говорит, - не был. Я, - говорит, - как они зашуршат это, сердце рвется. Ничего, я вином вылечусь". Три раза раненный он был, весь фронт провоевал. Ну вот, поехал он в аккурат перед Октябрьскими к дяде, чистое белье надел, гимнастерку новую, медали надел, а назад его мертвого привезли. Когда, значит, у него случилось, его сразу в больницу, а у них чего-то неправильно перед самой операцией. Его на самолет - и в Куйбышев. А летчик молоденький, в пути сбился да вместо Куйбышева в Кипели сел. А когда в Куйбышев прилетели, рассвет уже. Семь минут он пожил... и рвало все... лучше б на фронте его убило! Как вспомню я... Сергей услышал хрипловатый визгливый плач, оглянулся: темное морщинистое лицо пожилой женщины, сидевшей сзади, было искажено судорогой, слезы текли по трясущимся морщинам; грубые, с рабочими буграми пальцы прижимали кончик черного головного платка к губам, к носу. Вся в черном, эта женщина деревенски и траурно выделялась здесь. И Сергей почувствовал жгучую жалость к ее морщинистому лицу, к ее изуродованным работой рукам. Эта женщина, выделяющаяся черным платком, грубыми руками, казалась ненужной, чужой в этом городском троллейбусе, было чужим, некрасивым ее горе. И возникла вдруг связь, как из колючей проволоки сплетенная связь между ним и ею, и как будто опаляющим зноем повеяло ему в глаза... Если на фронте солдат был убит не в бою, а возле окопа, выйдя по своей нужде, он даже тогда погибал для родных героически. Сейчас солдат умер в тылу обычной смертью, от болезни, и смерть его была ничтожной, никому не заметной, кроме матери его. А он не хотел такой смерти спустя четыре года после войны - смерти от случайности. - Лучше бы на фронте его убило. Знала бы я... - не смолкали визгливые рыдания женщины, и что-то больно и резко подняло его с сиденья, подтолкнуло вперед, к выходу. И он спросил кого-то: - Простите, вы не сходите? И испугался звука своего голоса. 11 Секретарь деканата сказала ему, что в кабинете у Морозова партбюро, он нахмурился, постоял в нерешительности перед дверью, спросил: - Это долго будет? - Не знаю. А что вы такой бледный, Сережа? Какая-нибудь любовная история? - Почему, Иннеса? И почему - любовная? Секретарь деканата, испанка, была чрезвычайно подвижна, худа, наркотически блестящие, с черным отливом, яркие, во все лицо глаза; на ней была всегда клетчатая юбка, спортивная блузка с кармашками; она курила, пачка сигарет постоянно лежала в черной ее сумочке. Иннеса была из Каталонии - привезена в тридцать седьмом году в Россию, и говорила она с какой-то наивной, замедленной интонацией, выделяя слова еще заметным акцентом. Сергей сказал: - Худеют разве только от любовных историй? - Конеч-чно. Но я шучу! - Иннеса взглянула на него живо. - Вы говорили, у вас жена. Жена? У вас дети, ребенки? - Она подмигнула. - Сколько? - У меня много детей, Иннеса, - усмехнулся Сергей. - Один в Рязани, другие в Казани. - Молодец! Это хорошо! Смеясь, Иннеса стала перед ним, расставив крепкие ноги, узкая юбка натянулась на коленях, туфли на каблучках - носками врозь, пальчиком показала от пола воображаемый рост детей. - Так, так и так? О, я люблю детей. У меня будет много детей. Так, так и так. Когда я выйду замуж за большого, сильного русского парня. Вот с такими плечами, с такими мускулами! А зачем нахмурился, Сережа? Она, вглядываясь в лицо Сергея, смешно сморщила губы, лоб, с ласковостью провела мизинцем по его бровям, разглаживая их, сказала: - У мужчины должны быть прямые брови. Он мужчина. Надо всегда быть веселым. - Мне очень весело, Иннеса, - ответил Сергей. Он особенно, как никогда раньше, ощущал летнюю пустоту института, везде на этажах безлюдные аудитории, накаленные глянцем доски - и одновременно слышал голоса из-за двери кабинета, неясные, беспокоящие его чем-то. Он смотрел на Иннесу и чувствовал в естественной интонации ее голоса, в смешно наморщенных губах, во всей ее мальчишеской фигуре легкую непосредственность, которой не было у него сейчас. И, слыша голоса за дверью и ее голос с милым акцентом, он неожиданно подумал, что хорошо было бы уехать с ней, бросив все, в какой-нибудь тихий приречный городок на горе, работать и ждать, как праздника, вечера, чтобы в каком-нибудь деревянном домике, затененном деревьями, чувствовать ее нежность и доброту к нему... Он вспомнил о Нине, и ему стало душно. "Я устал?" - подумал он, и тотчас - стук открываемой двери, приблизился говор голосов, шарканье отодвигаемых стульев, и он понял: там кончилось. И тут из кабинета Морозова начали выходить члены партбюро, знакомые и малознакомые лица, кивали ему бегло, закуривали в приемной, и почудилось Сергею нечто настороженное, полуотталкивающее в их кивках, в коротком пожатии руки, в повернутых к нему спинах. Косов, с красной, сожженной, видимо, в Химках шеей, открытой распахнутым воротом, вплотную подошел к нему, переваливаясь по-морскому, железно стиснул локоть: - Слушай, старик... Сергей заметил, как пронзительно засинели его глаза, и, не отвечая ни слова Косову, шагнул в кабинет, готовый к тому, что могло быть, и не желая этого. - Я к вам, Игорь Витальевич, - сказал он ровным голосом. Морозов в комнате был не один. Он неуклюже возвышался над столом, собирая бумаги в портфель, полы чесучового помятого пиджака задевали разбросанные листки, узкое книзу, серое лицо угрюмо-сосредоточенно. Возле стоял Уваров, в белой тенниске на "молнии", сильной, покрытой золотистым волосом рукой подавал бумаги и объяснял ему что-то сдержанным тоном, тот слушал его. В дальнем конце стола замкнуто сидел Свиридов, болезненно желтый, с провалившимися щеками, подбородок упирался в кулаки, положенные на палку-костылек. Все это успел заметить Сергей, от всего этого дохнуло холодом, повеяло подсознательно ощутимой опасностью, увидел, как при его словах: "Я к вам", - Морозов резче стал защелкивать и никак не мог защелкнуть замочки портфеля, как приветливо и широко, как всегда при встречах, заулыбался Уваров и затем поднял голову Свиридов, оторвав подбородок от палки. "Что ж, - успокаивая себя, подумал Сергей, - он улыбнулся мне как равный равному". - Знаю, что вы устали, но мне обязательно надо с вами поговорить, Игорь Витальевич, - выговорил Сергей, подчеркивая "с вами", давая понять, что хочет разговаривать один на один. - А-а, так-так, - суховато произнес Морозов. - Поговорить? Ну что ж. Садитесь. Здесь два члена партбюро, секретарь партбюро. - Он глянул на Свиридова и, садясь, будто обвалился на кресло, глубоко запустил пальцы в волосы. - Ну что ж. Говорите. Была минута замешательства - и в эту минуту Уваров, улыбаясь с какой-то особой значимостью, пожал ему руку, пододвинул стул, сказал: - Садись. Все свои. Поговорим, если ты не возражаешь. - Спасибо. Я сяду. И какая-то чужая сила заставила Сергея улыбнуться ему, когда он произнес это "спасибо", когда ощутил почти неподчиненное движение своих пальцев в ответном рукопожатии - и, готовый ударить себя, содрать свою улыбку с губ, заговорил, обращаясь к Морозову: - Я не могу поехать на практику, Игорь Витальевич. У меня сложились тяжелые семейные обстоятельства. Я не могу... Как бы я ни хотел, я не могу. - Голос его ссыхался, спадал, он договорил: - Не могу... - Какие же семейные обстоятельства, Сергей? Если это не секрет? - спросил Уваров тихим и сочувствующим тоном. - Говори откровенно, здесь все коммунисты. Говори, если можно. - У меня тяжело больна сестра. Морозов привскочил в кресле, как от ожога, взгляд, исподлобья устремленный на Сергея, загорелся гневом. Он звонко хлопнул ладонью по столу и, вытянув длинную шею, крикнул: - Стыд и позор! Стыд и позор! С нашими студентами не умрешь от скуки, не позагораешь - цепь новостей! Сложные семейные обстоятельства, больна сестра - грандиозная причина, чтобы отказаться от главного! Вы, фронтовик, ответьте мне: в бой тоже не ходили, когда заболевал ваш друг? А? Что? Не объясняйте, я сам за вас объясню. Знаете, что такое для инженера практика? Хлеб, воздух, жизнь! Ясно? Рассиропились, опустили руки, не нашли выхода! Безобразие, женское решение. Не узнаю, не узнаю, не хочу узнавать вас, Вохминцев! - У меня больна сестра, - сказал Сергей, находя только эту причину, понимая, что она зыбка, недоказательна, но упорно повторяя ее, потому что это была правда. - А, Вохминцев! - произнес Морозов, досадливо теребя взлохмаченные волосы. - Что же вы?.. - У тебя, кажется, семья состоит из трех человек: ты, отец и сестра, - сказал Свиридов своим обычным, округляющим слова голосом, упираясь подбородком в набалдашник палки, зажатой коленями. - Так, может, отец побыл бы с сестрой? Возможно это? "Вот оно, главное, вот оно", - проскользнуло в сознании Сергея, и лицо Свиридова как бы приблизилось к нему, и ввалившиеся щеки Свиридова сдвинулись, точно его пытала изжога, - он отставил палку, налил из графина в стакан, отпил - были слышны жадные щелчки глотков. Морозов, прижимая ладонь ко лбу, из-под этого козырька наблюдал за Сергеем, а ему нужно было вытереть пот на висках, но он не делал этого с усилием не меняя прежнего выражения лица. - Отец не может быть с сестрой. - Отец в Москве, Сергей? - спросил тихо Уваров. - Да. Но какое это имеет значение? - возразил Сергей и тотчас увидел: Уваров, удивленно улыбаясь, развел над столом руками. - Я имею право поинтересоваться как коммунист у коммуниста. - Имеешь. Морозов, не отнимая ладони от лба, из стороны в сторону качал головой и уже гневно не смотрел на Сергея, а словно бы страдальчески прислушивался к его голосу. - Ах, Вохминцев, Вохминцев! - проговорил он. - Что же вы, что же вы!.. - Вот, Игорь Витальевич! Вот работа нашего партийного бюро, вот он - наш либерализм! Свиридов с треском оттолкнул стул - опираясь на палку, восково-желтый, двигая прямыми плечами, быстро захромал перед столом. - Вот, Игорь Витальевич! - Он выкинул сухой, подобно пистолету, палец в направлении Сергея. - Вот они, наши коммунисты! Ложь! Эт-то же страшно, коли есть такие коммунисты и иже с ними! Страшно! Ты знаешь? Знаешь?.. - И порывисто перегнулся через стол. - Вчера ночью был арестован студент первого курса Холмин. За стишки, за антисоветские стишки, которые строчил под нашей крышей! Вот они, смотри, - сочинения! - Он застучал ребром ладони по листу бумаги на столе. - Вот они. "А там, в Кремле, в пучине славы, хотел познать двадцатый век великий, но и полуслабый, сухой и черствый человек!" Понимаешь, что мог... мог написать этот... этот гад, который учился с нами! - Я бы и не читал эту подлость вслух, - заметил Уваров. - Противно... - При чем здесь я? - спросил Сергей с сопротивлением. - Знать не знаю никакого Холмина! Какое это имеет отношение ко мне? - Отношение? Нужно отношение? Хорошо! - Свиридов съежил плечи, стискивая палочку, и плечи его превратились в острые углы. - Ты врешь нам, врешь недостойно коммуниста! - Прошу поосторожней со словами... - Брось! Ты не женщина! Слушай правду. Она без дипломатии! Ты врешь нам, трем членам партийного бюро, коммунистам, врешь! Не так? Твой отец арестован органами МГБ! И ты приходишь сюда и начинаешь врать, выкручиваться, загибать салазки! Как ты дошел до жизни такой, фронтовик, орденоносец! Кому ты врешь? Партии врешь! Партию не обманешь! Не-ет! - Он затряс пальцем перед подбородком. - Не обманешь! Морозов перебил его: - Павел Михайлович! - И добавил несколько тише: - Прошу, не горячитесь. - Я говорю правду, Игорь Витальевич! Я не перестану бороться с гнилым либерализмом, который развели в институте! Мы коммунисты и должны говорить правду в глаза! - не так накаленно, но жестко выговорил Свиридов и заковылял к Сергею. - Ты знал, что, как коммунист, обязан был написать в партбюро о том, что отец арестован? Или ты первый день в партии? - Мой отец невиновен. Произошла ошибка. - Ты что - гарантируешь? Подумай трезво - органы ошибочно не арестовывают. Может быть, гарантируешь невиновность Холмина, а? Давай не будем разговаривать по-детски. Факты - упрямая вещь. Ты что же - органам МГБ не доверяешь? Сергей встал, и что-то горячо повернулось в нем, как в самые ожесточенные минуты боя, он уже не хотел оценивать отдельные слова Свиридова, бьющие в лицо сухой пылью, он улавливал и понимал лишь общий смысл близкой опасности. Он еще ждал, что Морозов вступит в разговор, но тот, прикрыв лоб козырьком руки, молча глядел в окно. - Может быть, ты скажешь, что Холмина арестовали по ошибке? - цепко и зло спросил Свиридов. - Вот наш коммунист, твой товарищ Аркадий Уваров, сам нашел эти поганые стишки в его столе. Ты понял, чем пахнут эти стишки? - Нехорошо, Сережа, нехорошо, - мягким голосом заговорил Уваров. - Сын за отца, конечно, не отвечает. Но ведь были у тебя, Сережа, личные контакты с отцом, разговоры откровенные были. Чего уж скрывать. И если ты замечал что-либо - надо быть бдительным... И тем более ты обязан был сообщить об аресте отца в партбюро. Все время, когда Свиридов говорил, он сидел, опустив веки, но при словах его о найденных в столе стихах он из-под век глянул на Свиридова с короткой ненавистью и, заговорив, сейчас же перевел взгляд на Сергея - голубизна глаз была непроницаемо улыбчивой. - В этом случае коммунист должен быть выше личного, Сережа. Отец это или жена... Знаешь, наверно: в гражданскую войну бывало - сын против отца воевал. Классовая борьба не кончена еще. Наоборот, она обостряется. Если поколебался - моральная гибель, конец... И Сергей понял: это была тихая, но беспощадная атака на уничтожение - Свиридов верил каждому слову Уварова. Было четыре года затишья, звучали случайные редкие выстрелы - устойчивая оборона, белый флаг висел над окопами - расчетливый Уваров выждал удобные обстоятельства, и силы, которым Сергей теперь не мог сопротивляться, окружали его, охватывали тисками, как бывало только во сне, когда один, без оружия попадешь в плен - немцы тенями касок вырастают на бруствере, врываются в блиндаж, связывают, и нет возможности даже пошевелить рукой... В эту секунду он осознал все - в бессилии он отступал. И вдруг его недавняя унизительная улыбка, фальшивое, непроизвольное рукопожатие показались ему взяткой, которую он, растерянный, впервые за все эти годы дал Уварову за лживый между ними мир. - Не знал, - проговорил Сергей хрипло. - Не знал... Почему я не знал? А что я должен говорить об отце? Подозревать отца? За что? В чем? Отец делал революцию... Он старый коммунист... Подозревать отца? Ты что говоришь? Что ты мне советуешь? Так только фашистские молодчики могли... Он взглянул на Уварова, на его мужественный, сильный подбородок - стол разделял их. Уваров сидел неподвижно, полуприкрыв глаза, и утомленно-сожалеющим было его лицо. - Вохминцев! - крикнул Свиридов, хромая к столу. - Молчи! За эти слова - знаешь? Гонят из партии! Ты... коммунист коммуниста! Как смеешь? - Он уже не коммунист, - печальным голосом произнес Уваров. - Жаль, но он в душе уже не коммунист. Разложился... Очень жаль! Хороший был парень. - Я плевать хотел на то, что ты думаешь обо мне. И не вам, Свиридов, судить. Потому что вы верите не себе, а ему, вот этому "принципиальному" парню... с душой предателя! - проговорил Сергей, как в холодном тумане. - Вы верите ему, я буду верить себе! - Достаточно! Прекратите! Можете идти, Вохминцев. Когда будет нужно, вам сообщат. Идите, идите... Был это голос Морозова, и Сергей, все время ожидавший вмешательства, искоса посмотрел на него: то, что Морозов в течение этих минут как бы не участвовал и не замечал боя, который шел рядом, и то, что он сейчас неуклюже и не вовремя оборвал этот бой, уже ничего не решало. - Вам, Вохминцев, необходимо в партбюро заявление... в связи с отцом. Все, что нужно. Можете завтра принести. Это вам ясно? И Сергей нехотя и упрямо ответил: - Заявление, Игорь Витальевич, я писать не буду. Отец не осужден. А то, что он арестован, знаете сами. - Идите! - Морозов полоснул глазами в сторону двери. - Слышите вы? Идите! Немедленно! - Жаль. Очень жаль, - сказал Уваров задумчиво. Он вышел из кабинета, в горле жгла металлическая сухость, ломило в висках - головные боли в последние дни стали повторяться, - и все туманилось в сером песочном свете: приемная, солнце на паркете, кожаный диван, столик с телефоном; и голос Иннесы тоже был вроде бы соткан из серого цвета: - Как, Сергей?.. Он машинально посмотрел на ручные часы, хотя безразлично было, сколько прошло времени, и странно улыбнулся Иннесе. - Вам не хочется холодного пива или мороженого? В жару это идея, правда? Не разобрал, что ответила она, помешал звук открываемой двери - Уваров со Свиридовым выходили из кабинета Морозова, - и, повернувшись спиной к ним, Сергей договорил нарочито спокойно: - Вам не хочется выпить, Иннеса? Закатиться куда-нибудь в ресторан - великолепная идея! Разлагаться так разлагаться. Он затылком почувствовал: замедлив шаги, они проследовали в коридор. Он был рад, что они услышали его. В конце концов было ему все равно. - Серьезно, Иннеса, - сказал он иным тоном, через силу, естественно. - Не хотите ли вы куда-нибудь пойти со мной? Ну в ресторан, в кафе, в бар - куда хотите. Мне хотелось бы... - Я не могу. На работе, Сережа. - Какие формальности, Иннеса! Институт пуст, никого нет, одни уже на практике, другие на каникулах, черт бы их драл. Морозов сейчас уйдет. Что ему тут делать? Идемте, Иннеса! Вы ведь говорили, мужчина должен все время улыбаться. - Потом. Ладно? Завтра. Ладно? Но завтра ты не захочешь. - И, заглядывая ему в глаза, спросила: - Замучился... Плохо тебе? Она сильно, по-мужски взяла его за руку и слегка прикоснулась губами к щеке - это был какой-то дружественный знак понимания, - спросила снова: - Замучился, Сережа? Она больше ни о чем не спрашивала. - Нет, - сказал он и зачем-то тронул щеку, где коснулись ее губы, усмехнулся: - Нет. Счастливо, Иннеса. - Сч-частливо-о! - ответила она. - Завтра ты не придешь, нет? - Я не знаю, что будет завтра. 12 Вернулся домой поздно. Он долго не попадал ключом в отверстие замка, а когда открыл дверь, в первой комнате - полумрак; светил в углу на диване зеленый ночник, и прямо перед порогом стоял Константин, покусывая усики. - Ты? - спросил Сергей, пошатываясь. - Я. - Как Ася? - Ты готов? - спросил Константин серьезно. - Я спрашиваю, как Ася? Какого... ты еще? - Все так же. Был профессор и врач из районной. У нее что-то нервное. Нужен покой. Ты где надрался? И в честь какого торжества? - Ася, Ася... - сказал Сергей, нетвердыми шагами подошел к дивану, сел, сутуло наклонился, расшнуровывая полуботинки. - Пьют от слабости, - заговорил он шепотом. - Я понимаю. Я не от слабости... Я никогда ничего не боялся... даже смерти... Ни-че-го... Сергей ниже склонился к ботинкам, дергая шнурки, и вдруг согнутая, обтянутая рубашкой спина его затряслась, и неожиданно было слышать Константину глухие, сдавленные звуки, похожие на проглатываемый стон. Он будто давился, расшнуровывая ботинки, все не разгибаясь, и Константин, в первый раз увидев его таким, заторопился с неистовой энергией: - Сережка, идем в ванную, старина! Надевай тапочки. Пошли! Душ - великолепная штука. По себе знаю. Надирался как змей. Обдает свежестью - и ты как огурчик. Ко всем дьяволам философию! Истина в душе, за это ручаюсь! Где эти тапочки? Сейчас ты узнаешь, что человечество недаром выдумало душ! - Не зажигай света, - шепотом попросил Сергей, не разгибаясь. - Я сейчас... подожди. - Пошли, Серега. Поверь мне. Примешь душ - увидишь небо в алмазах. Пошли! Жизнь не так плоха, когда в квартире есть цивилизация. Он обнял его одной рукой, довел до ванной, задевая за развешанное на кухне белье, пахнущее сыростью, сказал: - Давай! Выход из всех положений. Этот благостный душ был ожигающе свеж, колкие струи ударяли по плечам, по груди: сразу озябнув, Сергей подставил лицо, крепко зажмурясь, навстречу льющемуся холодному дождю, и в этом водяном плену, перехватывающем дыхание, вспомнил, трезвея, о тех солнечно-морозных утрах зимы сорок пятого года, когда после пота, грязи передовой он был влюблен в эту воду, в эту ванну - ни с чем не сравнимое чудо человечества, как тогда счастливо казалось ему. - Теперь растирайся до боли! Почувствуешь себя младенцем! - Константин приоткрыл дверь, подал ему мохнатое полотенце, затем крикнул из кухни: - Я сейчас крепкий чай сочиню. И все будет хенде хох! Сергей не отвечал, растираясь колючим полотенцем, - тишина была в доме, как на степном полустанке, и движений Константина на кухне не было слышно. В распахнутое окошечко ванной прохладно тянуло ветерком летней ночи, чернело звездное небо за близкими силуэтами лип, и слабо доносились далекие паровозные гудки с московских вокзалов. Когда Сергей вышел из ванной, Константин курил около плиты, незнакомо застывшими глазами смотрел на закипавший чайник, на тоненько дребезжащую крышечку. - Я тебя ждал сегодня, - сказал он. - Дай сигарету. - Я тебя ждал. Хотел поговорить. Очень... - Сейчас ничего не буду рассказывать. До смерти устал. Дай сигарету и спички. - Сергей ногой подволок к столу табуретку. - Ася меня ждала? - Сначала была Эльга Борисовна, потом я. Ты ничего не знаешь? - Я многого не знаю, Костька... - вяло сказал Сергей. - Но меня ничем уже не удивить. - Н-да... Константин полотенцем снял крышку чайника, прищурился на булькающий кипяток, проговорил непрочным голосом: - Трудно мне сказать это тебе... - Тогда не говори. Было молчание. В ванне щелкали, отрывались от душа капли. Константин все так же глядел на бурлящую воду, на пар, с тихой решимостью сказал: - Слушай, Серега... Вот что. Я люблю Асю. Я хотел, чтобы ты... Я люблю ее. И вообще... это так. Константин со всхлипом затянулся дымом сигареты так, что поднялась грудь под полосатой ковбойкой, и договорил с длительным выдохом: - Я должен был тебе сказать. Я люблю Асю. С сорок пятого. Когда ты был еще в армии. - На кой черт ты мне говоришь это? - Сергей хмуро посмотрел на Константина. - То есть как любишь? В каком смысле? Никогда он всерьез не думал об этом, но порой все же появлялась мысль, что, наверное, когда-нибудь вечером зайдет за Асей совсем незнакомый парень, лица которого он не мог представить, ее однокурсник, наделенный теми качествами, которые могли бы понравиться ему; он всегда был спокоен за нее, ибо была непоколебимая уверенность, что не мягкий отец, а он спустит с крыльца любого, кто попытается хотя бы намеком оскорбить его сестру. Он считал, что обладает силой покровительства старшего брата в семье. И то, что Константин нежданно открылся ему, вызвало в нем не удивление, а чувство чего-то неестественного, не имевшего права быть. Он знал Константина со всеми его слабостями, и если бы он сказал сейчас о каком-то очередном увлечении своем, только не о любви к Асе, это было бы вполне естественно и закономерно. - Вот что, - проговорил Сергей, - с меня хватит всего... Я всем сыт по горло. Не понимаю тебя. Ты прошел огонь, и воды, и черт те что, а Ася святая. Ей нужен парень... ее поколения. Что у вас общего? На кой черт ты говоришь это? Я хочу спать. Мне надо выспаться. Основательно в