с кислым запахом полушубка; выпукло-черные зрачки дико впивались в зрачки Константина. - Успокойся, Илюша. - Константин отцепил руки Михеева, проговорил: - И не кричи. Пойдем сядем в машину, подумаем... - И, подойдя к своей машине, раскрыл дверцу. - Лезь. Я с другой стороны. "Он все видел. Где же он был? Почему я его не видел тогда?" - Что ты наделал, что ты натворил, а? - бормотал Михеев, потирая кулаком лицо. - Господи, надо было ведь мне поехать с тобой! С кем связался!.. Го-осподи!.. - Слушай, Илюша, успокойся, приди в себя, - заговорил Константин медленно. - Как думаешь, кто были те... которые парнишек?.. Не знаешь? - Почем я знаю! - крикнул Михеев, кашляя от возбуждения. - Люди были - и все!.. Тот, задний, подбежал ко мне как бешеный, а сам вроде выпимши... Ну я и говорю... - Что ты говоришь? - быстро спросил Константин. - Ну и говорю: водители, мол, такси... - Так, - произнес Константин. - Ну? - Что - "ну"? Что ты нукаешь? Что ты еще нукаешь, когда делов натворил - корытом не расхлебаешь!.. Что ты наделал? Не понимаешь, что ль? Малая девчонка какая! Помолчав, Константин спросил: - Ну а за что они парнишек... как по-твоему, Илюша? - Мое какое дело! Я что, прокурор? - озлобленно выкрикнул Михеев и дернулся к Константину. - Ты зачем пистолетом баловал? Ты зачем?.. Не знаешь, что за эти игрушки в каталажку? Защитник какой! Какое твое собачье дело? И чего ты лез? И зачем ты, стерва такая, пистолет вытащил? Откуда у тебя пистолет? Жить тебе надоело?.. На курорт захотел?.. Голос Михеева срывался, звенел отчаянной, пронзительной ноткой; он снова вцепился Константину в плечо, стал трясти его, едва не плача. Молча Константин снял со своего плеча руку Михеева, стиснул ее и сидел так некоторое время, глядя ему в широкоскулое лицо. Михеев тяжело задышал носом, подавшись к нему всем телом: - Что? Ты что? - Слушай, Илюша. - Константин с деланным спокойствием усмехнулся, и только это спокойствие, как он сам понимал, выдавало его. - Тебе лечиться нужно, Илюша! У тебя, дружочек, нервы и излишне развитое воображение. - Константин засмеялся. - Ну вот смотри - похоже? - И, хорошо понимая неубедительность того, что делает, он нащупал в кармане железный ключ от квартиры, зажал в пальцах, как пистолет, показывая, поднес к лицу Михеева. - Ну, похоже, Илюша? - За дурака принимаешь? - крикнул Михеев. - Хитер ты, как аптекарь! Глаза у меня не на заднице. Ну ладно, поговорили, - добавил Михеев уже спокойнее: - Я в тюрьму не желаю. Я еще жить хочу. Я не как-нибудь, а чтобы все правильно... Поехал я, работать надо... Я отдельно поеду, ты отдельно... Вот так... не хочу я с тобой никаких делов иметь. Михеев заерзал на сиденье, нажал дверцу, вынес ногу в бурке, неожиданно задержался, растерянно пощупал голову. - Эх, стерва ты, из-за тебя шапку потерял. Двести пятьдесят монет как собаке под хвост! - Слушай, Илюша, - сказал Константин. - Здесь я виноват. Возьми мою. Полезет - возьми. Я заеду домой за старой... Вот померь. Он снял свою пыжиковую шапку, протянул Михееву, тот взял ее, некоторое время подозрительно помял в руках; натянул, вздыхая через ноздри, сказал: - А что же ты думаешь - откажусь, что ль? Нашел дурака! Эх, связался я с тобой!.. - и вылез из машины. Константин подождал, пока Михеев развернет свою "Победу" в переулке, потом тронул машину и уже неторопливо повел ее, петляя по замоскворецким уличкам, в сторону Павелецкого вокзала. Он не знал, куда ему ехать сейчас: то ли к вокзалу - поджидать утренние поезда, то ли вот так ездить по этим переулкам, до конца продумать все, что случилось... Не переставая падал снежок, замутняя пролеты улиц. 3 В конце сорок девятого года Константин перебрался в опустевшую квартиру Вохминцевых, вернее, перенес свои вещи со второго этажа на первый - так хотела Ася; и его освободившуюся холостяцкую "мансарду" немедленно заселили - через неделю комнату занял приятный и скромный одинокий человек, работавший инженером в главке. Семейство Мукомоловых прошлым летом переехало в Кратово, недорого сняв там половину дачки - поближе к русским пейзажам, - и лишь по праздникам оба бывали в Москве. Константин редко видел их; квартира стала нешумной, казалась просторной, но к этой тишине, к этому простору дома никак не могла привыкнуть Ася. В новом своем состоянии женатого человека Константин жил, словно в полуяви. Иногда утром, просыпаясь и лежа в постели, он с осторожностью наблюдал за Асей, чуть-чуть приоткрыв веки. Она невесомо двигалась вокруг стола, ставя к завтраку чашки, звеневшие каким-то прохладным звоном, и Константин, сдерживая дыхание, зажмуриваясь, испытывал странное чувство умиленности и вместе с тем праздничной новизны и почти не верил, что это она, Ася, его жена, двигается в комнате, шуршит одеждой, отводит волосы рукой и что-то делает рядом; и он не мог полностью представить, что может разговаривать с Асей так, как никогда ни с кем не говорил, прикасаться к ней так, как никогда ни к кому не прикасался. Он вспоминал ее стыдливость, ее неумело отвечающие губы, то, что было ночью; в ее закрытых глазах, в напряженной линии бровей было ожидание чего-то еще не очень нужного, не совсем испытанного ею; и он слышал иногда еле уловимый голос ее, пугающий откровенностью вопроса: "А тебе обязательно это?" Он молчал, боясь прикоснуться к ней в эти минуты, смотрел на ее стеснительно повернутое в сторону лицо, и что-то непонятное и горькое вырастало в нем. Когда же после такой ночи, проснувшись, он смотрел на нее, свежую, уже одетую и будто обновленную чем-то, знал: только что стояла в ванной под душем. И Константин тогда со смутной болью как бы вновь слышал в тишина ее слова, знал также: сейчас Ася не будет вспоминать, что говорила ночью, что она радостна ощущением своей утренней чистоты. И он ревновал ее неизвестно к кому, не до конца понимал ее стремление по утрам словно отделаться от той, другой жизни, без которой она, как казалось ему, могла обойтись и без которой не мог жить, любить ее, обойтись он. Он всегда опасался открыть глаза утром и не увидеть Асю. Тогда сразу портилось настроение, пустота комнат уныло пугала его. Он оглядывал ее вещи, учебники по медицине на столе, поясок на спинке стула, мохнатое влажное полотенце в ванной, которым она вытиралась. Насвистывая, ходил из комнаты в комнату, не находил себе дела. Ему казалось, что он отвечал за каждую ее улыбку и ее молчание, за пришитую к его кожанке пуговицу, за растерянный подсчет денег перед стипендией, за ее слова: "Знаешь, я еще могу походить год в этом пальто - не беда. Медики вообще народ нефорсистый, правда, правда". В сорок девятом году он намеренно завалил два экзамена в институте и без сожаления ушел с четвертого курса, устроился в таксомоторный парк - и был доволен этим. Он был уверен, что именно так переживет трудную полосу в своей жизни и в жизни Аси, а позднее сумеет вернуться в институт. Константин пришел домой в одиннадцатом часу утра. Привычная процедура конца смены: сдача путевки, мойка машины, разговор с кассиршей Валенькой - и он был свободен на сутки. Но он не торопился со сдачей путевки и денег и не торопился с мойкой машины - все делал, как обычно, шутя, но в то же время поглядывал на ворота гаража, поджидал машину Михеева, - ее не было. Потом, потрепав по румяной щеке Валю, он сказал ей что-то о коварстве румянца (пошлость!) и легковесно поострил с заступающей сменой шоферов, сидя в курилке на скамье. "Победы" Михеева не было. Ждать уже стало неудобно. Константин вышел из парка, по обыкновению весело помахав Валеньке, и не спеша двинулся за ворота. Все настойчивее падал снег. Он уже валил крупными хлопьями, приглушал звуки, движение на улице. Обросшие снегом трамваи - мохнато залеплены номера, стекла - медленно наползали на перекрестки и беспрерывно звенели; вместе с ними побеленные до дуг троллейбусы пробивались сквозь снегопад. Неясными тенями скользили фигуры прохожих. Снег остужал лицо, пахло пресной и горьковатой свежестью, но было тяжело дышать, как в воде, давило на уши. "Михеев, - думал он под толчки своих шагов. - Задержался. Это ясно. Не набрал денег за смену... Опоздал... Я позвоню в парк из дома. Ася... Она уходит в поликлинику в десять. Как хорошо, что она ушла! Я все обдумаю... У меня будет время обдумать". В парадном он снял кожаную, на меху куртку, стряхнул снежные пласты, смел веником с ботинок. В коридор вошел утомленно - здесь сумрачно, тепло, из кухни душно шел сытый запах квартирных супов. Он открыл дверь своим ключом. С улицы сквозь толщу мелькающей пелены не пробивалось ни одного звука. Только глухо просачивались неразличимые разговоры из кухни. И два голоса - мужской и женский - с бесстрастной красотой дикции сообщали придавленному снегом миру о наборе рабочей силы, о том, что в московских кинотеатрах идет новый фильм, - Ася забыла выключить радио. Константин прошел во вторую комнату и выключил. Потом, не снимая ботинок, лег на диван, положил руки под затылок; волосы, мокрые от растаявшего снега, холодили голову. "А что, собственно, произошло? - попытался он себя успокоить трезво. - А, черт совсем возьми! Тысячи такси в Москве... Да станут ли искать? Да что, собственно, произошло?" Он пригрелся на диване, тяжелая дремота скосила его, понесла, он стал падать куда-то, и чьи-то лица, подступая из темноты, провожали его в этом неудержимом, все ускоряющемся полете, и позванивало от скорости опущенное стекло дверцы, и не было силы поднять стекло, густой снег, летящий в глаза, ноздри, душил его. И он чувствовал, что произошло что-то, должно было произойти... Телефон, телефон звонит!.. Константин, очнувшись, огляделся еще не проснувшимися глазами. Все так же шел снег. Тикал будильник на письменном столе. Телефон молчал. "Михеев! - подумал он. - Это Михеев!.." Он соскочил с дивана, быстро набрал номер телефона диспетчерской. - Валенька, - сказал Константин ласково, - как там мой кореш Илюша - вернулся? - Десять минут назад домой ушел, - посмеиваясь, ответила кассирша. - А что, соскучился? - Тронут сообщением, Валенька, - сказал Константин. - Ну, пока, красавица! Он говорил пошлость, знал, что это пошлость, но все же говорил так - это освобождало его от чего-то. Константин положил трубку. На столе под стеклом лежала фотокарточка Аси - кто-то "щелкнул" из одноклассников (стоит на полевом бугре, ветер скосил в одну сторону платье над коленями и волосы на одну щеку, лицо загорожено книгой от солнца). Эту фотографию он любил и не убирал, хотя Ася иногда протестовала: "Спрячь ее, я тебе не кинозвезда!" Константин, помедлив, задернул занавеску на окне и после этого вынул из бокового кармана маленький "вальтер". Пистолет умещался на ладони весь, со скошенной перламутровой рукояткой; были выбиты мизерные цифры на металле - "1763", и рядом - знакомое: "Got mit uns". Над спусковым крючком - никелированный прямоугольничек: "Вильгельм фон Кунце". Изящный, аккуратный пистолетик напоминал игрушку, которую все время хотелось держать в руках, трогать отшлифованный металл. "Вальтер" этот попал к Константину в сорок третьем. Низенький "бээмвэ" без камуфляжа, запыленный, гладко-черный, на всей скорости вкатил в то опустевшее село в двух километрах от левого берега Днепра, откуда утром отошли немцы к переправе. Всю войну он ползал за немецкую передовую за "языками", ползал на животе и локтях, а эти на машине сами перли ему в руки - и он, стоя у крайнего плетня, первый полоснул из автомата по моторной части, по скатам. Их было трое, немцев. Двоих он уже не помнил, третьего запомнил на всю жизнь. В нем было что-то прусско-театральное, даже виденное уже: сухое лицо, прямая, с ограниченными движениями шея, надменные седые брови, две старческие складки вдоль крупного носа; кресты и медали зазвенели под полами черного глянцевитого плаща, когда разведчик нестеснительно обыскал его; от оберста пахло духами, он был до бледности выбрит. Он отдал оружие - "парабеллум" на широком ремне, новенький планшет; когда отдавал все это, нервно пожевывал бескровные губы, но глаза были спокойны, задумчиво-выцветшие. Потом от деревни шли осенними весами, опасаясь столкнуться на дорогах с оставшимися группками автоматчиков. А на третьем километре этот оберст коротко сказал что-то другому, и тот, сконфуженный, с заискивающим потным лицом, залопотал, показывая на ноги, на свой зад, на землю. И Константин понял: просили отдых. Оберст сидел на пне, привалясь спиной к дереву, в распахе непромокаемого плаща неширокая грудь, металлические пуговицы подымались дыханием; вдруг маленькая рука дернулась под плащ к левой стороне груди, стала рвать пуговицы, и искоркой блеснуло в руке, словно бы треснуло за его спиной дерево. И он, привстав, откинув на влажный песок крохотный пистолетик, упал лицом вниз, кашляя судорожно, спина туго выгибалась, он будто давился. Лоб был прижат к козырьку высокой, соскользнувшей фуражки. Был виден седоватый затылок с глубокой выемкой шеи. Он выстрелил себе в рот. Константин не сумел предупредить этот выстрел: при обыске в селе разведчики не нащупали плоского пистолетика под ватной набивкой мундира. И Константин не мог простить себе этого. Таких "языков" он не брал ни разу. Через час после допроса пленных и просмотра карт и бумаг ПНШ-1 вызвал Константина. - Люблю я тебя, Костя, и осуждаю, - сказал он, довольно подмигивая. - Доставь ты этого оберста - носить бы тебе звездочку. Да ладно, бог с ним. Бумаги и карты распрекрасные приволок ты - цены им нет! Возьми-ка вот этот "вальтеришко", помни оберста. Пистолетик-то не так себе - фамильный. С серебром. Считай своей наградой. Беру это дело на себя. Ну, давай к хлопцам. Водки я там указал выдать. Таким образом стало у него два пистолета: свой, уставной ТТ и этот немецкий "вальтер". Всякого оружия хватало вдоволь, но этот пистолетик был как бы шутливой наградой. Он сдал свой ТТ в Германии в дни демобилизации, "вальтер" же не сдал и в Москве: он не мешал ему. Сначала пистолет умещался в любом кармане, потом забыто валялся в книжном шкафу за старыми томиками Тургенева. Но в сорок девятом году было тщательно найдено для него секретное место - в толстом томе Брема он вырезал в серединных страницах гнездо, пистолет вплотную входил туда, и Брем был спрятан в углу шкафа. Он стал носить его только после того, как трое парней ноябрьской ночью по дороге в Лосинку ударом сбоку вышибли его из машины, а затем, оглушенного, поставили перед собой (сзади третий железными пальцами сжимал и отпускал сонную артерию на шее), с заученной ловкостью проверили его карманы. Он не хотел больше испытывать унижающее бессилие и чувствовать на себе чужие натренированные пальцы. Константин достал из книжного шкафа том Брема - и "вальтер" прочно лег в свое гнездо. Он поставил Брема во второй ряд книг, за старым собранием сочинений Тургенева. И это почти успокоило его. "Да что, собственно, случилось? - опять подумал он, пытаясь настроить себя на обычную волну. - Все обошлось и прекрасно обойдется. Все в жизни обходилось. Предопределять судьбу? Зачем и для чего?" Сев на край стола, он поглядел на фотокарточку Аси и набрал номер поликлиники. Долго не подходили там, наконец бархатистый профессорский баритон дохнул в трубку: - Да-а! У телефона. - Анастасию Николаевну. Кто? Представьте себе, муж. - Узнал по голосу, молодой человек. Сейчас. Если потерпите. Далекий щелчок - это положили трубку на стол, потом неясный говор в мембране и ее голос: - Костя? Неужели так просто можно сказать: "Костя?" - Я жду тебя, - тихо сказал он, глядя на ее фотокарточку: ветер все прижимал юбку к ее коленям, я жарко, как перед грозой, светило летнее солнце. Сколько тогда ей было лет? - Ты ужасающий экземпляр, - сказала Ася со смехом, и голос и смех ее имели свое значение, понятное только ему. - Я жду тебя. Вот... и все, - повторил он, не отрывая взгляда от фотокарточки (о чем она думала тогда, защищаясь книгой от солнца?). Он сказал: "Я жду тебя", вкладывая в эти слова свое значение, которое лишь она могла ощутить и понять по звуку его голоса. - Я жду тебя. И как видишь - немного люблю тебя... Чепуха? Дичь? Сантименты? Позвонил муж, оторвал от работы? И лепечет какую-то чепуху. Идиотство, конечно. Так и скажи этому профессорскому баритону. Я просто соскучился. Я так соскучился, что мне хочется выпить... - Какой же ты у меня дурачина, Костя! Ужасный! - сказала Ася и опять засмеялась. - Ты просто Баран Иванович, ты понял? Я не буду задерживаться. - Я жду тебя. И, уже повеселевший, Константин соскочил со стола, прошел в первую комнату, насвистывая, выудил из глубин буфета начатую бутылку "Старки". Налив рюмку, он выпил, затем сказал: "Есть смысл" - и закусил кусочком колбасы. А после этой рюмки и пахучего кусочка колбасы вдруг почувствовал, что сильно голоден, и почему-то захотелось яичницы с жареной колбасой, - последний раз ел вчера в четыре часа дня. В кухне пустынно, тепло после готовки квартирных завтраков. Методично капала вода из крана. Константин с грохотом толкнул сковородку на плиту, начал с таким веселым нажимом резать колбасу, что кухонный столик закачался, зазвенели, стукаясь друг о друга, баночки из-под майонеза. И тотчас услышал бормотание, посапывание в дальнем конце кухни - как будто проснулся кто-то там от грохота сковороды. Константин взглянул, почесывая нос. - Это вы, Марк Юльевич? Кажется, вы стоите на карачках? Потеряли что-нибудь? Будильник? Ходики? Бриллиантовую "Омегу"? Марк Юльевич Берзинь, заведующий часовой мастерской, латыш, новый сосед, по какому-то сложному обмену переехавший с семнадцатилетней дочерью в смежные комнаты Быкова, стоял на четвереньках под своим кухонным столом, повернув лысую голову в сторону Константина; хищно поблескивала лупа в глазу, спущенные подтяжки елозили по полу. - Вы напрасно острите, вы понятия не имеете, - сказал он. - Я всегда говорил: мыши - это позор советскому быту. Мы живем не где-нибудь в Аргентине. Я, как дурак, расставляю мышеловки по всей кухне. Я разорился на мышеловках. - Марк Юльевич вздохнул. - Вы посмотрите. Наклонитесь, наклонитесь. Константин заглянул под стол Берзиня. - Не очень доходит, Марк Юльевич. - Дойдет, - коротко сказал Берзинь, - когда пообивает пальцы о защелку. С меня хватит этого опыта. Ползая под столом, я окончательно расстроил нервы. - Он деловито нацелился лупой на мышеловку, поставленную возле мусорного ведра. - Вы только взгляните: аккуратно объела сало - и удрала. Как это действие называется? - Да черт с ними, - засмеялся Константин. - Плюньте на мелочи! Берзинь вылез из-под стола с возбужденными жестами человека, который должен что-то доказать, движением брови освободился от лупы (она упала ему в ладонь) и закачал лысой головой. - Это скороспелые выводы! Вы посмотрите - здесь была крупа? Что сейчас? Он снял с кухонной полки стеклянную банку, поставил на плиту перед Константином. В банке среди шелухи гречневой крупы сидела мышь, носик дергался, обнюхивая стекло, ушки прижаты испуганно, лапки подобраны под себя. Марк Юльевич рассудительно заметил: - Она сожрала крупу я не смогла вылезти. Вы думаете, это просто мышь? Нет! Разносчик чумы, бешенства и других заболеваний. Я не могу допустить, - в квартире есть женщины и дети. Моя дочь, как ребенок, боится мышей. Я понимаю Тамару. Думаю, что и ваша жена не очень довольна, когда мыши играют в кастрюлях. Надо бороться... Мы - мужчины... Мы это забываем. - Наверно, - ответил Константин охотно. - Что вы будете делать с этим представителем грызунов? Пристукните ее шваброй. И к черту - мусор! Берзинь поправил на плечах подтяжки, просунул большие пальцы под них, начал воинственно ими пощелкивать. - Где швабра? - спросил он. - Вы совершенно правы! Марк Юльевич нашел взглядом швабру, однако все медленнее щелкал подтяжками, раздумывая. - Мм... Нет, - проговорил он. - Это жестоко. Вздохнув, он двумя пальцами взял банку, подошел к окну и не сразу открыл вмерзшую форточку, - крупные хлопья залетели в кухню, тая на голой макушке Марка Юльевича. Он поежился, но все же вытряхнул мышь из банки в снег, после чего воинственно заявил Константину: - Вот так мы будем делать. И, храбро выпрямившись своим маленьким круглым телом, подтянув выступавший из просторных брюк живот и похмыкав носом, спросил грозно" - У вас какие часы? Марка? - Швейцарские. Еще фронтовые. - Хм, да... Зайдите как-нибудь. Я уверен - в них килограмм грязи. У меня нет никаких сомнений. Двадцать минут спустя Константин, опьянев от завтрака, полулежал на диване; тепло разливалось по телу, но спина еще никак не могла согреться, только сейчас внятно чувствовал лопатками знобящий холодок - промерз за ночь. "Быков... Переехал... Сейчас в его комнате Берзинь с дочерью. Домашний очень. Пригласить бы его сейчас на рюмку "Старки". Но, кажется, пьет одно молоко". Он поднялся, включил радиолу и стал ходить, сунув руки в карманы, из одной комнаты в другую, насвистывая. Свист его вливался в сумасшедшие ритмы, возникало ощущение воздушной легкости, покоя, удовлетворенности жизнью: у него была Ася, деньги, здоровье, был смешной Берзинь в квартире, эта радиола, книги, свобода, которую давала ему работа в такси... "Что еще нужно человеку, черт побери! Власть, слава? Не создан для этого. Меня тошнит, когда надо командовать людьми. Досыта покомандовал на фронте. Полгода назад предлагали пост начальника колонны. "Три курса института, идейно подкованный товарищ, грамотный, но почему вы не в партии? Такие, как вы..." Они позабыли взглянуть в мою анкету: родители - тю-тю, отец жены - тю-тю... "Спасибо, я еще не дорос". А что случилось, собственно говоря? Что со мной случилось? О чем это я? Ничего не случилось. Просто фокстротик. Рюмка "Старки"... Легкомысленный фокстротик - и ничего не случилось. А что может со мной случиться? Ровным счетом ничего". Насвистывая, он подошел к книжному шкафу, в стекле увидел отраженное свое лицо, с интересом всмотрелся и подмигнул себе: "Ну как? А? Живешь?" "Все прекрасно, конечно. Все отлично будет". Но вместе с тем его смутно и неосознанно тревожило что-то, будто чувствовал присутствие постороннего живого существа. И, подняв глаза, понял, что это было или могло быть частью _того_: тиснением отсвечивали толстые корешки томов Тургенева, за которыми глубоко стоял том Брема. "К черту! Выбросить все это из головы! Чтоб не было в памяти? А что может случиться?" Он раскрыл дверцы шкафа. С правой стороны на третьей полке виднелся маленький томик в сером переплете. Уголовный кодекс. Этот кодекс они купили в пятидесятом году и целый вечер листали с Асей, когда узнали, что Николай Григорьевич осужден на десять лет без права переписки. "Пятьдесят восемь, пункт десять... Прелестная статейка. А что же, интересно, за хранение огнестрельного оружия? Тоже - прелесть? Ах вот... За хранение огнестрельного оружия... Так. Пять лет. Пять лет. Пять лет за этот фамильный "вальтер"? Однако никаких доказательств. Была пустая площадь. Только те двое и те трое... Кто они? Михеев? А что может сделать Михеев? Спокойно, так говорят в Одессе. Ша - и не ходи головами, команда была. Никакой фантазии. Вот так пока и будем жить. И нечего изумляться и поворачивать голову в разные стороны - закрутишь шею винтом". Он захлопнул дверцы шкафа, иронически скривись своему отражению, и, подойдя к буфету, налил еще рюмку "Старки". Фокстротик кончался, затихал на пронзительной нотке. Шипела, скользя по черному диску, игла. Константин перевернул пластинку, поставил рычажок на "громко", рассеянно слушая нарастающую вибрацию труб, придушенный голос джазового певца. Он не услышал стука в дверь - в комнату виновато вдвинулся из коридора Берзинь, сложил на животе руки, барабаня пальцами. - Костенька, я прошу извинить, - у меня такое впечатление, что у вас в комнате конный базар. Сильно ржали лошади, хрюкали свиньи. Я прошу извинить. Томочка делает уроки. И... не делает, а слушает ваши джазы. Я понимаю, конечно, у каждого свои слабости... но можно чуть-чуть потише, я еще раз извиняюсь... Константин сделал приглашающий жест. - Садитесь. Вы знаете, Марк Юльевич, что музыка хорошо действует на сердечно-сосудистую систему? - Первый раз слышу. - Вы знаете, что Глинка и Римский-Корсаков воспринимали музыку как цветовые пятна? - Ай-ай-ай... - Вы знаете, что Пифагор утверждал, что музыка врачует безумие? - Ужасно, - сказал Берзинь. - Разве? Взглянув на удивленное лицо Марка Юльевича, Константин с веселым видом выключил радиолу. - Конный базар закрыт. Передайте Томочке, что в ее возрасте джаз разрушающе действует на нервную систему. Скажите ей, что это цитата из солидного медицинского автора. 4 В седьмом часу он, как обычно, встречал Асю возле метро "Павелецкая". В наступающие предвечерние часы он не мог оставаться дома - томила бездейственная тишина зимних сумерек, - и Константин испытывал нетерпение скорее увидеть ее, радостно и быстро выходившую в толпе из дверей метро и с улыбкой берущую его под руку: "Костя, дурачина, ты давно меня ждешь?" - и эти почти привычные по интонации слова ее постоянно вызывали в нем какую-то всегда новую и невнятную боль, как только он пальцами чувствовал Асину кисть в нагретой перчатке. Снег перестал, и была особая молодая чернота в небе, прозрачность и свежесть в воздухе и белизна на тротуарах, на заборах, на карнизах. Метро весело-ярко пылало праздничным огнем электричества; за ним ровный свет магазинов спокойно лежал на белой пелене, но уже скребли на мостовых дворники, темнея ватниками в перспективе улицы. Вместе с теплым паром метро поминутно выталкивало из себя спешащие толпы людей, и все длиннее вытягивались очереди на автобусных остановках и за "Вечеркой" около голой лампочки газетного киоска. Люди не шли, а бежали мимо Константина, растекались в разные стороны от беспрестанно открывающихся дверей. Куда они спешили? Знали ли они то, что порой испытывали он и Ася? И Константин глядел на лица мужчин и молодых женщин, особенно ясно слышал голоса, смех и торопливое хрупанье снега под бегущими мимо него женскими ногами, иногда замечал короткие встречные взгляды - и, почти мучимый завистью, думал, что все они спешили или должны были спешить к тому, без чего не мог жить он и чего стеснялась и боялась Ася. "Мы заслужили это?.." - Костя! Дурачок, ты давно? Он вздрогнул даже, услышав ее смеющийся голос. Ася сбегала к нему по ступеням, размахивая чемоданчиком. Подбежала, глаза радостно засветились, взяла его под руку, воскликнула: - Ну, долго ждал, соскучился? Что ты такой... чертик с рожками... даже не улыбнешься! Не рад? А то возьму и вернусь, буду спать в кабинете главного врача на диване. Он улыбнулся ей. - Ты хоть на жальчайший миллиметр любишь меня? Она посмотрела снизу вверх, и он увидел только ее молодо сияющие глаза, в глубине которых был смех. - Ну, если метрически... то на жальчайший километрик! Согласен? Ну пошли, возьми мой чемодан. Мне будет приятно твое внимание. - И спросила чуть-чуть осуждающе: - Почему от тебя, дурачина, пахнет вином? - Я никак не мог тебя дождаться, Ася. - И сейчас же он добавил полушутливо: - Бывает, когда я не могу тебя дождаться. - Не оправдался! Сентиментальность не учитывается. Это в последний раз. Есть? - Слушаюсь, - сказал Константин. Они шли по Новокузнецкой улице, мимо деревянных заборов, пахнущих холодом метели, мимо глухо запорошенного школьного бульвара за низкой оградой. Рука Аси легонько и невесомо лежала под локтем Константина, и предупредительно сжимались пальцы, когда он делал чересчур спешащий шаг, а он хотел, чтобы ее пальцы сжимались чаще, лежали плотно ощутимой и твердой тяжестью под его локтем, хотел чувствовать каждый ее шаг, движение ее тела рядом с собой, близкое ее дыхание. Он думал: "Любит ли она меня?" - и с тревожным вниманием видел и себя и ее как бы со стороны: себя - тридцатилетнего парня с усиками, в щеголеватой кожаной куртке, эдакого знавшего виды опытного малого; ее - тонкую, в узком пальто и с зеркально-черными нелгущими глазами; и, будто глядя так со стороны, улавливал любопытные взгляды прохожих на себе и на Асе - и молчал против обыкновения. Ася тронула его за рукав. - Почему ты сегодня ничего не спрашиваешь? - Не могу смотреть на тебя и говорить одновременно. Не получается синхронности. - Но ты как-то странно смотришь на прохожих. Особенно на женщин. Они улыбаются тебе. Это интересно - почему? - Я смотрю на тебя и на прохожих. Знаешь, о чем они думают? - Кто - эти женщины? - Они думают, что я соблазняю тебя. Они принимают меня за потрепанного донжуана, тебя - за десятиклассницу... - Но у меня накрашены губы, - сказала Ася. - Теперь я буду их красить еще больше. Это спасет тебя. Согласен? Он ответил опять полусерьезно: - Зачем? Пусть будет так. Я просто действительно очень соскучился по тебе. Если бы ты запоздала на десять минут, я бы поехал в поликлинику. За тобой. - Какой ты странный, Костя, бываешь! Асина рука выскользнула из-под его локтя. Она, казалось, машинально сжала на железной ограде бульвара комок пухлого снега, задумчиво подержала его в перчатке и бросила за ограду в косые тени на фиолетовых сугробах. Фонарь невидимо светил там, где-то в высоте деревьев. - Костя, - негромко сказала она. - Ты веришь, что ты - мой муж? И что я - твоя жена? Веришь? "Зачем она спросила это?" - подумал он и почувствовал, как стала неприятно горячей колючесть шерстяного шарфа, жавшего шею. - Нет, Костя, ты ответь, - повторила она. - Ты веришь? Я спрашиваю серьезно. - Я? - И я... - вполголоса проговорила Ася. - Я даже не представляю иногда: ты, Костя, - мой муж? - Она стояла перед ним, вся вытянувшись. - Прости, Костя, я никак не привыкну... А ты?.. - Да, - сказал он. - Вот видишь, Костя, как все ужасно получается... Ты бы вот сейчас просто поцеловал меня, а ты стесняешься. И я. А разве муж и жена этого стесняются? Нет, нет, нет! - заговорила Ася быстро, как будто преодолевая препятствие. - Прости меня. Я даже иногда боюсь идти домой... потому что... потому что... ну ты понимаешь... А разве это должно быть? - Она смотрела ему в грудь, трогая пальцем его пуговицу. - Что-то не так, Костя. Я не умею... не научилась, наверно, быть женой. Я все время помню, что ты друг Сережи, что ты... Почему это? Какая-то глупость, Костя, прости! Я просто не умею, как другие женщины. Я дура, дура - и больше ничего. Ты, конечно, не все понимаешь? - Да, - повторил он по-прежнему, глядя ей в растерянное лицо. - Идем, а то на нас оглядываются, - сердито сказала Ася и взяла его под руку. - Мы соберем толпу. Лучше уж играть в снежки или делать какую-нибудь глупость! Пусть тогда смотрят. Они пошли, но уже не было у Константина того недавнего возбуждения от праздничной чистоты запорошенных улиц, не было той радостной боли ожидания, когда он встречал Асю, - сразу изменилось, точно стерлось все после этих ее слов, которых он всегда опасался. Константин хотел заставить себя сказать просто и ясно то, что не стоит говорить об этом, что он не может и одного дня жить без нее и поэтому не имеет права обижаться. Но он сказал, выдавливая слова, застревавшие в горло: - Ася... верь себе и делай, как ты хочешь... - А ты? А ты? - с досадой перебила Ася. - Ты же старше меня, ты же мужчина... Объясни ты - я выслушаю все. - Я сам не научусь быть мужем. И я виноват в этом. - Что же тогда делать? Что же? Это ужасно, если мы начинаем об этом говорить! Счастье, говорят, муж и жена. А ты разве счастлив? - спросила она с той твердостью, как будто ждала ответа: "Несчастлив". - Я? Да, - глухо проговорил он и, помолчав, спросил резко и фальшиво: - Ну а ты, Ася? - Самое страшное, что я не знаю... Они завернули за угол. Сухо поскрипывал снег в переулке. - Асенька, родная, это просто чепуха невероятная, - с натянутой улыбкой сказал Константин. - Дичь и чушь. Она ответила нахмурясь: - Нет, это неполноценность. Я чувствую... Но я никакая не женщина. И никакая не жена, Костя! - Мы уже дома, - сказал Константин, испуганно как-то взглянув на ворота. - Я должен... Я схожу за сигаретами. Прости, Ася. У меня кончились сигареты. Я сейчас... Он осторожно высвободил ее руку из-под локтя, повернулся и пошел назад, ожидая за своей спиной ее оклика, но не услышал. Дуло метельным холодком из темноты бульвара, а весь переулок был в чистой пороше, и отпечатались на ней свежие следы - его и Асины. "Зачем она говорила это? Зачем?" - подумал он и без всякой цели зашагал к перекресткам, к огням в любой час оживленной Пятницкой, особенно узкой в этом месте, постоянно наполненной народом, уютно горевшей окнами, отсвечивающей зеркалами парикмахерских, стеклами пивных киосков. Справа в глубине тихого и провинциального Вишняковского зачернела полуразрушенная церковка, проступала в звездном небе куполами, и уже с притупленной остротой мельком он вспомнил то, что произошло прошлой ночью. "А было ли это? Да черт с ним, что было! Главное другое, вот что случилось!" Константин толкался по Пятницкой среди кишевшей здесь толпы, незнакомых лиц, мелькающих под витринами, среди чужих разговоров, заглушаемых скрежетом трамваев, среди этого вечернего, непрерывного под огнями людского потока, старался точно вспомнить причину возникшего между ними разговора, но не находил нити логики, и возникал, заслоняя все, жег вопрос: "Не может быть!.. Значит, у нее другое ко мне, чем у меня к ней? "Не знаю". Она сказала: "Не знаю". Страшнее этого ничего нет! Пике... А стоит ли выводить машину из пике?" Он глотал крепкую свежесть морозного воздуха. Было ему жарко. И садняще щипало в горле. Он все медленнее и бесцельнее шагал по тротуару навстречу скользящему мимо него течению толпы. Да, все равно нужно было купить сигарет. У него были сигареты, но ему надо было запастись. Обязательно купить. На перекрестке Климентовского и Пятницкой он зашел в деревянный павильончик - не слишком пустой в этот час, не слишком переполненный, - протиснулся меж залитых пивом столиков к заставленной кружками стойке. - Четыре "Примы". - Костенька?.. Он взглянул. И без удивления узнал в продавщице розовощекую Шурочку, работавшую когда-то в закусочной на бульваре; прежним, пышущим здоровьем несокрушимо веяло от ее лица, только слишком броско были накрашены губы, подчернены ресницы, а халат бел, опрятен, натянут торчащей сильной грудью. - Костенька, никак ты, золотце? - беря деньги красными пальцами, ахнула Шурочка. - Сколько я тебя не видела! Чего ж ты! Женился небось? И дети небось?.. - Привет, драгоценная женщина, вновь ты взошла на горизонте, солнышко ясное! - сказал Константин, рассовывая "Приму" по карманам, обрадованный этой встречей. - А ты как? Пятеро детей? Парчовые одеяла? Солидный муж из горторга? Они стояли у стойки, за его спиной шумели голоса. - Да что ты, Костенька! - Шурочка прыснула, поднеся руку ко рту. - Да никакого мужа, что ты!.. Откуда? - сказала она со смешком, а брови ее неприятно свело, как от холода. - Пьяница только какой возьмет! - Не ценишь себя, Шурочка. Ты - красивейшая женщина двадцатого столетия. - Пива хоть выпей, подогрею тебе. Иль водочки... Не видела-то тебя, ох, давно! Посиди. Как живешь-то? Совсем интересный мужчина ты, Костя! Она торопливо налила ему кружку пива и аккуратно подала, разглядывая его, как близкого знакомого, своими золотистыми кокетливыми глазами, в углах которых заметил Константин сеточки ранних морщин. И вдруг поймал себя на мысли: уверенно считал себя еще совсем молодым, но тут ему захотелось очень внимательно посмотреть на себя в зеркало. Он подмигнул Шурочке дружелюбно и отпил глоток пива. - Все прекрасно, Шурочка, - сказал Константин. - Знаешь, есть японская поговорка? "Тяжела ты, шапка Мономаха, на моей дурацкой голове". Крупицы народной мудрости. Алмазы. Японские летописи! Найдены в Египте. Времен Ивана Шуйского. - И он сам невольно усмехнулся, повторил: - На моей дурацкой голове. Шурочка опять прыснула, все так же влюбленно глядя на Константина, сказала, махнув рукой перед своей торчащей грудью: - Счастливый ты, Костя, веселый, шутишь все! - Хуже, Шурочка. - Инженером небось стал? - Последний раз слышу. По-прежнему приветствую милицию у светофоров. - Ах, какой ты! - не то с восторгом, не то с завистью проговорила Шурочка и, опустив глаза, тряпкой вытерла стойку. - Водочки, может, а? - И наклонилась к нему через стойку, виновато добавила: - Может быть, зашел как-нибудь, я здесь недалеко живу. За углом. Одна я... - Александра Ивановна! Кто-то приблизился сзади, дыша сытым запахом пива, из-за спины Константина стукнул о стойку пустой кружкой; белела кайма пены на толстом стекле. - Александра Ивановна, еще одну разрешите? - В голосе была бархатная приятность, умиление; бабьего вида лицо благостно расплывалось, добродушные щелочки век улыбчивы. - Еще... если разрешите... Шурочка не без раздражения подставила кружку под струю пива, потом подтолкнула кружку к человеку с бабьим лицом, он взял и подул на пену. - Благодарю, Александра Ивановна, чудесное у вас пиво. - Он ухмыльнулся Константину, извинился и отошел к столику. - Кто это? - спросил Константин. - Да не знаю, противный какой-то, - шепотом ответила Шурочка, наморщив брови. - Целыми днями тут торчит. - И договорила по-прежнему виновато; - Может, придешь, Костенька, а? Константин грустно потрепал ее по щеке. - Я однолюб, Шурочка. К сожалению. - Ох, Костенька, одна ведь я, совсем одна... - Рад был тебя видеть, Шурочка. С треском дверей, с топотом вошла в закусочную компания молодых парней в каскетках и обляпанных глиной резиновых сапогах - видимо, метростроевцы; здоровыми глотками закричали что-то Шурочке, спинами загородили ее, осаждая стойку, и Константин из-за их плеч успел увидеть ставшее неприступным Шурочкино лицо; она еще искала глазами Константина, передвигая на стойке пустые кружки. Он кивнул ей: - Привет, Шурочка! Всех тебе благ! Константин вышел из закусочной - из душного запаха одежды, из гудения смешанных разговоров, - жадно вдохнул щекочущий горло воздух, зашагал по Климентовскому. Пятницкая с ее огнями, витринами, дребезжанием трамваев, беспрестанно кипевшей, бегущей толпой на тротуарах затихала позади. Климентовский был тих, весь покоен; и была уже по-ночному безлюдной Большая Татарская, куда он вышел возле наглухо закрытых ворот дровяного склада; темные заборы, темные окна, темные подъезды. Лишь пусто белел снег под фонарями на мостовой. Он двинулся по улице - руки в карманах, воротник поднят, шагал нарочито медленно, ему некуда было торопиться, знал: домой он не пойдет сейчас. "Такую бы Шурочку, кокетливую, красивую и преданную, - думал он, пряча подбородок в воротник. - Жизнь была бы простой и ясной, как кружка пива. Понимание, покой, обед, теплая постель... И все было бы как надо. Но все ли?" - Все спешат, все спешат... Бутафория! Впереди за углом дровяного склада, против уличного зеркала закрытой парикмахерской покачивался с пьяным бормотанием черный силуэт человека - он делал что-то, нелепо двигая локтями; похрустывал под его ботинками снег. - Салют! - сказал Константин. - Вы, кажется, что-то ищете? Человек этот, неверными движениями поправляя шляпу, вглядывался в зеркало, почти касаясь его лицом, говорил прерывистым сипящим баритоном: - Ш-шля-ппа - это бутаф-фория!.. Бож-же мой, бутафория! - И качнулся к Константину в клоунском поклоне, едва устоял на ногах. - Добрый вечер, молодой челаэк! Я р-рад... Лицо было властное, бритое, темнели мешки под глазами; пальто распахнуто, кашне висело через шею, не закрывая крахмального воротн