ичка, спущенного узла галстука. - Все спешили домой, к очагам и чадам... В объятия усталых жен, - заговорил человек. - В домашней постели в любовной судороге забыться до утра, уйти от насущных проблем. Дикость! Бутафория... Трусость! Философия кротов!.. - Он горько засмеялся, все лицо исказилось, и не смеялось оно, а будто плакало. Константин сказал: - Банальный конец. - Как вы?.. - внимательно спросил человек. - У всех бывали банальные концы, - ответил Константин. - Вы где-то здесь живете? Может быть, вас проводить? Я охотно это сделаю из чувства товарищества. - Где я живу, - забормотал человек, угловатыми движениями обматывая кашне вокруг шеи. - На земле... Частичка природы, познающая самое себя. Когито эрго сум! Декарт. Смешно подумать! Сжигание самого себя во имя идеи. Свой дом, стол, кровать, жена... Сжигание! Боимся потерять все это. А он доказал... - Кто? - спросил Константин. - Человек. Профессор Михайлов. Он... Один из всего ученого совета... Он в глаза сказал декану, что тот бездарность и, мягко выражаясь, калечит студентов... А мы... мы предали его. Человека... Мы молчали... Во имя собственной безопасности. Мразь! Отвратительные животные. Молча похоронили светило с мировым именем. А Михайлов был вне себя. Он один декану заявил: "Вы вне науки, вы по непонятным причинам сели в это кресло, вы просто администратор в языкознании... вы... лжец, карьерист и догматик!" А мы... не смогли... - Какого же черта? - пожал плечами Константин. - А впрочем, ясно. Идемте, я вас провожу. - Вам незнакома, молодой человек, работа "Вопросы языкознания"? Истина уже не рождается в спорах. Нет столкновений мнений. Есть, мягко говоря, директива. - Где ваш дом? Застегнитесь хотя бы. - Простите, я дойду сам... Я должен дойти, - запротестовал человек и начал искать на пальто пуговицы. - Подлость живуча. Подлость вооружена. Две тысячи лет зло вырабатывало приемы коварства, хитрости. Мимикрии. А добро наивно, в детском чистом возрасте. Всегда. В детских коротких штанишках. Безоружно, кроме самого добра... Не-ет, добро должно быть злым. Иначе его задавит подлость. Да, злым! А я ученик профессора Михайлова. Я... - Дойдете? - прерывая, спросил Константин. Его раздражали вязкая цепкость слов актерски поставленного голоса, холеное лицо, круглые мешки под глазами этого незнакомого и неприятно пьяного человека. - Бут-тафория, - выдавил человек, в горле его странно забулькало, лицо вдруг съежилось, и он, бросив под ноги шляпу, стал топтать ее ногами, вскрикивая: - Мы не интеллигенты, нет!.. Мы не интеллигенты. Мы не представители науки. Мы не соль земли. Мы не разум народа. Мы попугаи. Комплекс бутафории! Константин смотрел на него удивленно: человек неожиданно вцепился в рукав Константина, прижал трясущуюся голову к его плечу - запахло одеколоном. - Знаете, - Константин со злостью отстранился. - Что я вам - жилетка? Рыдаете в меня? Вы профессору порыдайте! Какой вы там еще... разум народа? Идите спать. Ведь проснетесь завтра, будете вспоминать, что наговорили тут, и сами себя за шиворот к декану отведете. Привет, дорогой товарищ! - Константин сделал насмешливый знак рукой, зашагал по тротуару, не оборачиваясь. На бульваре среди площади Павелецкого вокзала сел на торчавшую из сугроба скамью, снова подумал с тоской: "Ася, Ася. Что же?" Он сидел один на бульварчике, отдаленно скрипели шаги, у освещенных подъездов вокзала звучали голоса носильщиков, под вызвездившим небом разносились мощные-гудки паровозов. И он не находил в себе сил встать, идти домой. 5 В коридоре не горел свет. Константин в нерешительности постоял перед дверью; он был уверен, что Ася спала, он хотел этого; потом вошел и так тихо опустился на диван, что пружины не скрипнули. Слабый желтоватый ночник в углу распространял по стене сонный круг, и поблескивал кафель теплой голландки; необычным, настороженным покоем веяло от закрытой двери в другую комнату. Константин разделся, постелил на диване и лежа закурил, поставил на грудь пепельницу. Потемки пластами сгустились под потолком, куда не проникал свет ночника, тишина стояла во всем доме, и он слышал однообразный стук капель в раковине на кухне. Ему нужно было уснуть. И он пытался думать не о том разговоре около метро, а о Шурочке с ее кокетливым лицом, о том пьяном человеке, яростно топтавшем свою шляпу возле парикмахерской, но все это ускользало куда-то, заслонялось пустынной площадью, квадратным низеньким человеком, его сильным курносым лицом, наклоненным над распластанным на мостовой телом, - и Константин сквозь наплывающую дрему услышал, как что-то, стукнув, упало на пол, и с мгновенно кольнувшим испугом подумал, что это пистолет выпал из бокового кармана... - "Вальтер"... - прошептал он и круто перегнулся на диване, ткнулся пальцами в пол и сразу увидел пепельницу, опрокинутую, блестевшую круглым донышком на полу. И уже облегченно вытянулся, положил руку на грудь, в ладонь его туго ударяло сердце. - Костя? - послышался Асин голос. Он лежал, не снимая руку с груди, красновато-желтый сквозь закрытые веки свет ночника колыхался волнами. - Костя... ты не спишь?.. Он не ответил и не открывал глаз. - Костя... - Шаги, легкое движение рядом. Красный свет ночника стал темным - и Константин ощутил возле подбородка осторожный мятный холодок поцелуя, дыхание на щеке; и молча, не открывая глаз, он протянул руки, с несдержанной нежностью скользнул по Асиным теплым плечам, по материи халатика, ища по ее дыханию губы. - Ты только ничего не говори, - попросил он. - Костя... очень злишься на меня? - прошептала Ася и тихонько прикоснулась щекой к его виску. - Я просто сама не знаю, что тебе наговорила! - Асенька, обними меня. И - больше ничего. - Костя, ты знаешь почему? - Что? - То, что будет... Разомкнул веки - увидел близко ее неспокойно поднятые полоски бровей, ее оголенную шею и шевелящиеся, как будто вспухшие губы. - Я боюсь этого... Я не сумею. Я становлюсь какой-то другой. Меня все раздражает. Я сама себя раздражаю. - Асенька, но ты же врач... Ты должна знать. У тебя перестраивается организм. Я это сам читал в твоем справочнике. Я внимательно читал. Да о чем, Ася, я тебе говорю? Ты знаешь это лучше меня в тысячу раз. - ...Перестраивается в худшую сторону. Мне кажется, что я не перенесу этого. И вместе со мной он. - У тебя ничего не заметно, Ася... у тебя даже фигура не изменилась. Ты такая же, как была. - Мне просто иногда страшно. За него. Очень. - Ася, поверь, ничего не случится. Я совершенно уверен. Честное слово - все будет в порядке. Асенька, полежи со мной. И мне больше ничего не надо. Ты меня понимаешь немножко? Если бы женщины на этом свете хотя бы слегка любили и понимали мужчин, я бы поверил в бога. - Зачем ты это говоришь? - Глупость, конечно, говорю. Полежи, пожалуйста, со мной. Ася легла рядом, легонько прижалась носом к его шее, сказала полувопросительно: - Я полежу просто так. - Да. У тебя холодный нос, девочка. - Костя, кто такой Михеев? Он звонил два раза, говорил какую-то ужасную ерунду. Какими-то намеками. Он завтра утром к тебе придет. Почему он должен прийти? Что-нибудь случилось? - Нет. - У вас никакого несчастного случая? Ты ничего не скрываешь? - Нет. Он приподнялся на локте и долго, задерживая дыхание, разглядывал ее лицо: одна щека прижата к подушке, возбужденные глаза скошены в его сторону ожидающе; и он будто только сейчас заметил, что кончик носа у нее чуточку вздернут - он поразился этому. - Асенька, - шепотом проговорил Константин, - ты когда-нибудь чувствуешь, что ты... - Дурак ты мой, - сказала Ася, - ужасный... Она прикусила губу там, где он поцеловал, не отводя от его лица темных зрачков. - Потуши свет, - попросила она. - Я тебя прошу. Константин проснулся с чувством отлично выспавшегося и отдохнувшего человека, радостный ощущением ясного и теплого утра, которое должно было быть в комнате, и, не размыкая глаз, наслаждался и молодым здоровьем своего тела, и бодрыми трелями трамвайных звонков на улице, и влажными шлепающими звуками за окнами (казалось, сбрасывают с крыш мокрый снег), и поскрипыванием рассохшегося паркета от движений Аси по комнате, и приглушенно тихим голосом радио из-за стены - передавали гимнастику; а когда он открыл глаза, то на секунду зажмурился от совсем весеннего света и воздуха, который имел запах земляничного мыла, тончайшей пыли. Была приоткрыта форточка над диваном, - едва видимыми тенями струился волнистый парок. Разбиваясь брызгами, позванивали капли по карнизу, и, загораживая низкое водянистое солнце, что-то темное летело сверху мимо оттаявших стекол, и раздавались под окном плюхающие удары. - Ася! - громко позвал Константин, потягиваясь. - Асенька, весна, что ли? Как там у классиков? "Весна берет свои права..." Нет, эти классики - ребята молодцы! А вся комната была в светлом тумане, и в нем, располосованном лучами, возле тумбочки с телефоном стояла Ася, в строгом рабочем костюме, который надевала в поликлинику, теребила провод, говорила удивленным голосом: - Да откуда вы, говорите? Не нужно звонить - просто заходите... Опять твой Михеев, - сказала она, вешая трубку. - Представь, звонит из автомата в трех шагах от нашего дома. Он что - стеснительный такой? - Асенька, - проговорил Константин. - Ты опоздаешь в поликлинику. Половина десятого. Кто стеснительный - Михеев? Чересчур осел, прости за грубость. Все напутал. Наверно, говорил с тобой одними междометиями? - Я уже к нему привыкла вчера, - сказала Ася, откинув волосы; солнце отвесно било ей в лицо. - Я все же дождусь его... этого Михеева. Он меня заинтриговал. Просто любопытно: зачем он? - Он неотразимый мужчина, ловелас, холостяк. И конечно, мушкетер. Это все у него есть. В избытке. Милый человек. Правда, Кембридж не кончал. Константин, уже одетый, только не застегнута была байковая домашняя ковбойка, подошел к Асе, успокоительно поцеловал ее в край рта. - Ася, я могу поклясться... Ну вот он, черт его подери! Наверно, будет просить подменить его. Как всегда. Звонок дернулся в коридоре, затрещал и смолк, и Ася, сейчас же выйдя и не закрыв дверь, звучно, быстро щелкнула в коридоре замком. Донесся как бы натруженный голос Михеева: "К Корабельникову можно?" - и откашливание, топот, и в вопросительном сопровождении Аси Михеев - в бараньем полушубке, шапка на голове - медведем шагнул в комнату, не глядя на Константина, а любопытно, вприщур озирая стены. - Здоров, Константин. В постелях валялся? - Привет, Илюша, - сказал Константин. - Поздравляю. - С чем это? - С весенней погодкой. - Какая там весна! Закрутит еще. - Михеев покосился на Асю с явным неудобством от ее внимательного взгляда. - Извиняюсь, с вами это я по телефону? - Да. Раздевайтесь и садитесь, - сказала Ася. - Давайте я повешу ваши полушубок и шапку. - Да нет. Мне, значит... вот, - хмуро замялся Михеев и неловко снял шапку, вытер ею лоб. - Разговор... Промежду мною и вашим мужем. Ася, отвернувшись, сказала: - Ну, хорошо. Я пошла, Костя, не провожай. - До свидания, Ася. Я буду встречать. И когда вышла она и потом бухнула пружиной дверь парадного, Михеев, все стоя, переводил немигающие птичьи глаза с неприбранного дивана на книжные полки, от буфета на коврик в другой комнате; коричневое его лицо словно застыло. - Культурно живешь, - проговорил наконец Михеев. - Чисто, книги читаешь. А это жена твоя? Цыганочка, что ли? Нерусская? Так глазищами меня и стригла, ровно ножницами. Нерусская, так? - Француженка, - сказал Константин. - Привез из Парижа до революции. Балерина из оперы, внучка Альфреда де Мюссе. Раздевайся, Илюша. Ты все же шофер такси, культуру, так сказать, в массы несешь! - Ладно уж... Михеев не снял полушубка, сел, оперся локтем об угол стола, пристально и заинтересованно продолжая осматривать мебель в комнате, задержал внимание на Асиных тапочках около дивана, поерзал на стуле. - Если б я женился, покрепче женщину взял, - сказал он завистливым голосом. - Былинка больно - жинка твоя. Оно, конечно, дело понятия. Худенькие да интеллигентные - аза-артные! - И он вроде бы улыбнулся, на миг показав зубы. - Говорят. Я сам это дело не уважаю. - А я не уважаю, когда ты бросаешься в философию, - насмешливо проговорил Константин. - Так, дорогой знаток женщин, можно и промеж ушей схлопотать. Это я тебе обещаю. И, перехватив взгляд Михеева, свернул, сунул постель в ящик дивана, задвинул тапочки под стол, спросил: - Что новенького скажешь, Илюшенька? Михеев притиснул рукой шапку к коленям, произнес, задетый тоном Константина: - Ох, Костя, не ссорься со мной. Я тебе нужный человек. Насмешничаешь? Как бы не заплакали... - Я же люблю тебя, Илюша. За широту натуры. За доброту люблю. Завтракать будешь? Есть "Старка". Подумав, Михеев прерывисто втянул воздух через ноздри. - Не пью я. Завтракал. - И переспросил угрюмо: - Что новенького, говоришь, Костя? Хорошо. Я вчерась позже тебя с линии вернулся. Туда, сюда, путевой лист, деньги сдал. Курю. Глядь - начальник колонны выходит. И директор парка. Чего-то говорят. У директора рожа - что вон эта стена. Белая. Стали осматривать машины. Ко мне подходят. Посмотрели "Победу". И вопрос: "Вспомните: на каких стоянках бывали?" Отвечаю. А начальник колонны: "В районе Манежной стояли?" - "Нет", - говорю. - А дальше? - А что - "дальше"! - вскрикнул Михеев, захлебываясь. - Ночь не спал, все бока проворочал. Завтра в смену выходить, а никакой уверенности. Как теперь работать будем? И чего тебе надо было, дьяволу, этих сопляков защищать? Родные они тебе? А ты револьвер вытащил! Откуда револьвер у тебя? Константин зажег спичку, бросил ее в пепельницу, потом вытянул указательный палец. - Из этого можно стрелять, Илюша? - Оп-пять двадцать пять! - с горечью выкрикнул Михеев. - Чего ты мне макушку вертишь? Без глаз я? Или уже за дурака считаешь? - Думай что хочешь, Илюша, - сказал Константин. - Только представь себя на месте пацанов. Тебя бы дубасили, а я бы рядом стоял, в урну сплевывал. Как бы ты себя чувствовал, Илюша? - А за что меня избивать? Не за что меня избивать!.. - Да неважно "за что", дьявол бы драл! - Константин вскипел. - Ладно, все это некстати! Не о том говорим! Он замолк, уже внутренне ругая себя за бессмысленную вспышку против Михеева, а тот глядел в окно - веки были красны, крупные губы поджаты страдальчески. - Политика ведь это, - проговорил Михеев. - А знаешь, как сейчас... Во втором парке паренек один книжку в багажнике нашел. Ну и читать стал. А через неделю его - цоп! - и будь здоров. А за твою пушку, ежели раскопают... - Какая пушка, Илюша? - перебил спокойно Константин. - О чем ты? Михеев потискал шапку на колене, наклонил мрачное лицо к столу, повторил тоскливо: - Политика это. Тебе, может, трын-трава, а мне - как же? - Ты здесь ни при чем, Илюша, - сказал Константин. - Если что - отвечу я. И не думай об этом. Выбрось из головы. Не преувеличивай. Вспомни: никто нас не видел. Никого не было. Ни черта они нас не разглядели. Слушай, я жрать хочу - присоединяйся! Бутерброд сделать? - Аппетиту нет, - простонал Михеев. - В горло не лезет. - Заранее объявляешь голодовку? - Константин отрезал себе кусок колбасы, сделал бутерброд. - Тебе не пришлось воевать, Илюша? - Начальника разведки фронта я возил. Генерала Федичева. - Так или иначе. Артподготовки нет - сиди поплевывай на бруствер и наворачивай консервы в окопе. Тогда не убьют, не ранят, не контузят. Аппетит потерял - половины башки недосчитаешься. Все мины, брат, тогда летят в тебя. Арифметика войны, Илюша. - Пропаду я с тобой, - проговорил Михеев. - Ни за чих пропаду. Какое у тебя отношение к жизни? А? Нету его! Беспутный ты, глупый, отчаянный человек! - Михеев вскинул багрово-красное лицо, зло глянул на Константина. - Вот сидит... и колбасу жует. Артиста изображает. И чего я связался с тобой, с дураком культурным! Разве у тебя какое стремление в жизни есть? Разве тебе в жизни чего надо? Вон в квартире все имеешь. С телефоном живешь! - Михеев, завозившись на стуле, презрительно и твердо договорил: - А я, может, в жизни больше тебя понимаю! И мне из-за тебя в каталажку? За красивые глазки, что ли? Константин отодвинул стакан недопитого чая, подавляя внезапный гнев, произнес: - Сопляк, дубина стоеросовая! "Что я говорю? Зачем я говорю ему это?" - подумал он и, успокаивая себя, спросил иным, уже шутливым тоном: - Слушай, Илюша, ты коров видел? Ответь мне: почему корова ест траву, солому, хлеб, а цвет дерьма одинаковый? - Ты чего? - испуганно вскинулся Михеев. - Глупые вопросы. Не знаю! - Не знаешь, Илюша? Я тоже нет. Что выходит? В дерьме, не разбираемся, а о жизни судим! Так получается? Значит, оба мы с тобой в жизни мало что понимаем. Только вот что, Илюша: никакого револьвера у меня нет и не было. Не понимаю, почему ты заговорил об этом? Ну, черт знает что может показаться со страху! Нет, никакого револьвера нет! И прошу тебя, Илюша, успокойся ты! Всматриваясь в угол куда-то, Михеев вдруг упрямо заговорил, двигая крупными губами: - Отнеси ты его... сдай куда надо. Покайся. Ведь простить могут все же: мало что бывает. Как к человеку пришел, посоветовать, может, опыта у тебя нет. Начнут копать это дело. Не таких ловют. - Знаешь, а мне не в чем каяться и нечего относить, - ответил Константин. - Пойми же меня наконец, Илюша! - Ну что ж... Я по-человечески хотел посоветовать, - выдавил Михеев и надел шапку, насунул двумя руками на лоб. - Я, видно, политику больше тебя понимаю... Жареный петух тебя еще не клевал, видать! - Расширяя дыханием ноздри, спросил тихо: - Ты что ж, может, меня соучастником считаешь? - Нет. Ты тут ни при чем. - Бывай. Ладно. Шито-крыто. - Ну, будь здоров, Илюша! Договорим на линии! - Константин похлопал его по плечу. - Пока! И не думай ты об этом! Однако он никак не мог успокоиться после того, как с насупленным лицом ушел Михеев, а потом, полчаса спустя, все шагал по комнатам, скрестив руки, подробно, по деталям вспоминая весь разговор с ним, и, чувствуя приступ отчаяния от совершенной им сейчас ошибки, он вновь начинал подробно вспоминать свои слова, как будто хотел найти неопровержимые доказательства собственной правоты и неправоты. "Я не так разговаривал с ним? Я должен был его убедить. Он все видел, он все знает, - думал Константин неуспокоенно. - Нет, в этом уже невозможно сомневаться. Но смог ли я его разубедить, да как это можно было?" Все окно не по-зимнему горело солнцем, шлепали капли по карнизу, сбегали по стеклу; ударял по сугробам сбрасываемый с крыши снег. "Хватит. Сейчас я ничего не придумаю. Поздно. Принять ванну, побриться - и все будет великолепно! Все будет отлично! Лучшие мысли приходят потом". Константин перебросил банное полотенце через плечо, а когда вышел в коридор, из кухни семенящей рысцой выкатился Берзинь в широких смятых брюках, в опущенных подтяжках; шипящая салом сковородка была выдвинута в его руках тараном, от нее шел пар. - Томочка, Томочка, я иду! Вы посмотрите. Костя, на эту ленивую девчонку. Нет, я шучу, конечно. Уроки, танцы. Пластинки! Я сам в молодости спал, как слон. Сейчас будем завтракать! Ох, если бы жива была ее мать, Костя!.. Тамара - дочь его, совсем юная девушка, заспанная, еще не причесанная, золотисто-рыжие волосы спадали с одной стороны на помятую подушкой щеку, - выглянула из двери бывшей быковской квартиры, сделала брезгливую гримасу. - Па-апа, ну зачем так кричать? Просто весь дом ходуном ходит от твоего крика! Неужели ты не понимаешь? И, заметив Константина, смущенно схватилась оголенной рукой за непричесанные волосы, ахнула, прикрыла дверь. - Да стоит ли... в самом деле? - с неестественной беспечностью сказал Константин и, не задерживаясь, прошел в ванную. - Все будет хенде хох, Марк Юльевич... 6 Стояла оттепель. В переулках снег размяк, потемнел, протаял на тротуаре лужицами, в них космато и южно блестело предмартовское солнце, дуло пахучим и мягким ветром, и в тени, в голубых затишках крылец осевшие сугробы были ноздревато испещрены капелью. Влажный ветер листал, заворачивал подмокшие афиши на заборах, по-весеннему развезло на мостовых. Константин возвращался домой после ночной смены, шел по проталинам, под ногами разлетались брызги, голый местами асфальт дымился на припеке, и было тепло - он расстегнул кожанку, сдернул шарф. Вид улиц, уже не зимних, с оттаявшими витринами магазинов, с зеркалами парикмахерских (сквозь стеклянные двери виден покуривающий швейцар у вешалки), утренние булочные, пахнущие сухим ароматом поджаристого хлеба; красный кирпич облупленных стен; полумрак чужих подъездов; голуби, стонущие на карнизах; хаотичная перспектива мокрых московских крыш под зеленым небом - все ото успокаивало и одновременно будоражило его. Он прочно считал себя человеком города. Он любил город: весеннюю суету улиц, чемоданы у гостиниц, вечерние светы окон в апреле, ночные вокзалы, прижавшиеся пары на набережных, теплый запах асфальта в майских сумерках, людское движение возле подъездов театров и кино перед спектаклями и поздними сеансами, любил провинциальный конец зимы в замоскворецких переулках. Константин дошел до Вишняковского, прищурясь от вспыхивающих зеркал луж, взглянул на старинную церковку, над куполами которой возбужденно носились, кричали галки. Ветер влажно погромыхивал вверху железом, а внизу - запустение, прохладные плиты, темный и старый камень под солнцем в белом помете птиц, почернел снежок на ступенях. "Кажется, я хотел спрятать пистолет в этой церковке? - спросил он себя весело. - И кажется, едва не поторопился. Все идет как надо. Слава богу, все кончилось. И Илюша успокоился, словно ничего не было. Значит, все прекрасно!" На углу Новокузнецкой он зашел в автоматную будочку - всю мокрую, на нее капало сверху, грязные стекла были в потеках, - быстро набрал номер поликлиники. - Анастасию Николаевну. Кто спрашивает? Представьте, профессор, муж, - сказал он в трубку, разглядывая натоптанный пол; а когда минуту спустя услышал Асин голос, даже улыбнулся. - Аська... Бросай все, скажи, что твой дурацкий муж ошпарился чем-нибудь. Бывает? Конечно. Уважительная причина. Выложи ее профессору - и ко мне. Я брожу по лужам. И доволен. Взгляни-ка в окно. Вы там оторвались от жизни! Окончательно. Ничего не видите, кроме порошков хины. Ты чувствуешь весну? - Костя, ты с ума сошел! - строго сказала Ася. - Совершенно съехал с катушек. Бесповоротно. И на вечные времена. От весны. У меня даже температура. Тридцать девять и шесть! По Фаренгейту. По Реомюру. И Цельсию, кажется? - и Константин договорил с нежным, упорством: - Представь, что я соскучился... Я жду тебя. Я соскучился. - До свидания, Костя, - сказала Ася спокойно: видимо, в кабинете была она не одна. - Целую. Кто там торчит около тебя? Профессор? Судя по голосу - у него довольно дореволюционная бородища и отчаянная лысина. Так? - Хорошо, - ответила она и засмеялась. - Пока! Я все-таки задержусь. - Все равно я соскучился, как старый пес, Аська! Напиши это крупными буквами на своих рецептах, ясно? Он вышел из будочки на влажный воздух улицы, на капель, на брызжущее в лужах солнце. В коридоре возле двери стоял деревянный чемодан, рядом - галоши. Войдя в сумрак коридора, Константин задел ногой за этот чемодан, удивленно чертыхнулся, но сейчас же мелькнула радостная мысль: приехал Сергей! Расстегивая куртку, он вбежал на кухню - она была пуста. Он снова повернул в коридор - в это время навстречу ему отворилась дверь Берзиня: Марк Юльевич, излучая сияние, кивал на пороге, делая приглашающие жесты. - Костя, сюда, пожалуйста, сюда! Я услышал, как вы пришли. К вам гость! Вас не было дома, ждал у нас! Пожалуйста! Я рад! Томочка - тоже. - Ко мне - гость?.. Кто? - Заходите, заходите! Константин вошел. В комнате за столом сидел сухонький человек в помятом пиджачке: полосатая сорочка, немолодое морщинистое лицо с узким подбородком неровно и распаренно краснело после выпитого горячего чая. Константин вопросительно взглянул на кивающего Берзиня, на Тамару, молча сидевшую в кресле (свернулась калачиком, подперев кулаком щеку), спросил неуверенно: - Вы... ко мне? - Вохминцев, значит, ты? - натягивая улыбкой подбородок, проговорил человек и встал, показывая-весь свой маленький рост, через стол выставил руку. - Вроде похож и непохож на папашу. Я - Михаил Никифорович, стало быть. Здравствуйте! Разговор для вас серьезный есть. Издалечка, можно сказать... Вот, значит, в каком смысле. Сынок? И его высокий, какой-то намекающий голос, взгляд прозрачных синеньких глаз будто кольнули Константина ошеломляющей догадкой, и он, мгновенно подумав о Николае Григорьевиче, сказал быстро: - Здравствуйте! Идемте ко мне... Я не сын Вохминцева. Я муж дочери Николая Григорьевича. - Спасибо за чаек, спасибо. Михаил Никифорович вышел из-за стола, пожал руку Берзиню, потом Тамаре, которая рассеянно протянула лодочкой пальцы, и ныряющей, но уверенной походкой, в поскрипывающих сапогах последовал за Константином. - Оттуда вы? Давно приехали? - спросил Константин уже безошибочно, когда через несколько минут он усадил Михаила Никифоровича за стол и поспешно достал из буфета водку. - Вы... Оттуда вы? - Паспорток бы, извиняюсь, ваш глянуть одним глазком, значит, - своим высоким голосом сказал Михаил Никифорович, скромно, с руками на коленях сидя на диване, чуть возвышаясь над столом своей жилистой фигуркой. - Выпить я могу, так сказать, культурно... До шибачки не пью, а так, конечно, ежели нет никаких других горизонтов. А паспорток так... ежели вы зять с точки зрения законного брака. Константин не без удивления достал паспорт и глядел, как он медленно читал, долго всматривался в штемпель о браке, а затем сказал официально строго: - Извиняюсь, Константин Владимирович. Дело сурьезное... Я вас никак видеть не должен. Я в командировке здесь, то есть на двое суток... Константин, не отвечая, чокнулся с рюмкой Михаила Никифоровича, выпил и так же молча пододвинул ему горилку. Смешанное чувство любопытства и опасения сдерживало его от первых вопросов, и он убеждал себя, что спрашивать и говорить сейчас нужно как бы между прочим, случайно, уравновешенно. Михаил Никифорович прикоснулся к рюмке с воспитанной осторожностью - мизинец оттопырен, - вдруг сурово нахмурился и, запрокинув голову, вылил водку в горло, тут же деликатно сморщился, стал неловко и сильно тыкать вилкой, царапая ею по тарелке. И, жуя, полез во внутренний карман пиджачка, из потертого портмоне вытянул смятый и сложенный вдвое конверт, подал Константину. - Ежели сына, значит, нету по обстоятельствам, вам письмецо. От Николая Григорьевича. Да-а... Просил передать лично семье. Передайте, говорит, а вас там примут, стало быть. Да-а... Константин не мог унять дрожания пальцев, разрывая конверт; положил письмо на стол, медленно разгладил грязный тетрадный листок, испещренный карандашными строчками, падающими книзу, к обрезу листка, - карандаш в нескольких местах прорвал бумагу. "Дорогой мой сын! Ася не должна этого знать, поэтому я обращаюсь к тебе. Я все же надеюсь, что через десять лет увижу вас. Теперь я, как многие, жду одного - узнать, что с вами, дорогие мои. Одно слово, что вы живы и здоровы, может изменить в моей жизни многое. Я тогда смогу ждать, надеяться и жить. И вот что ты должен знать. В Москве 29 января была очная ставка с П.И.Б. Это было нечеловеческое падение, и еще одного человека... (зачеркнуто), которого я считал коммунистом... Но поверь мне, что я все выдержал. Главное - передай Асе, что я жив, и поцелуй ее крепко. Береги ее. Обнимаю тебя. Твой отец. Сообщать мой адрес бессмысленно. Напиши несколько слов и передай тому, кто передаст тебе эту записку". Константин сложил письмо, но сейчас же вновь, будто не веря еще, скользнул глазами по фразе: "В Москве была очная ставка с П.И.Б." - и, помедлив, остановив взгляд на этой строчке, почувствовал, как кожу зябко стянуло на щеках, сказал: - Что ж, выпьем? Михаил Никифорович, в ожидании пряменько сидевший на диване, только сапоги поскрипывали под столом, отозвался высоким голосом: - С вами-то чего ж не выпить? Ежели по единой! - И руки снял с колен, волосы пригладил преувеличенно оживленно. - У нас горькая - страсть редко, по причине далекого движения железной дороги и так и далее. Больше бабы на самогон жмут без всяких зазрений домашних условий. Со знакомством! И выпил, опять деликатно сморщившись, покрутил головой, понюхал корочку хлеба, передергивая бодро и живо локтями. - Хор-роша горькая-то!.. Константин посмотрел на его повеселевшее личико, на грубые, темные, узловатые руки, на вилку, которую он держал неумело, но уверенно, и его поразила мысль, что, видимо, человек этот - надзиратель, что Николай Григорьевич находится под его охраной, и, сразу представив это, с усилием спросил: - Вы охраняете заключенных? Михаил Никифорович жевал, взглядывая на Константина, как глухой. - Курил сигаретку-то... - Он вытер под столом руки о колени и взял из пачки сигарету аккуратно. - Сладкие бывают, да-а... (Константин чиркнул зажигалкой.) Эх, зажигалка у вас? Очень, можно сказать, культурная штука. А бензин как? - Я шофер. - Константин вынул удостоверение, раскрыл его на столе перед Михаилом Никифоровичем и, перехватив его взгляд, добавил: - Вы не бойтесь, я не трепач. Просто интересно. Ну, много там у вас... заключенных? В общем, если не хотите, не отвечайте. Выпьем лучше. Вот, за вашу доброту. - И он прикрыл ладонью письмо на столе. Наступило молчание. - Шофер, значит, ты? - Михаил Никифорович, натягивая улыбкой подбородок, вдыхал дым сигареты, прозрачные синенькие глаза казались блестками. - А вид у тебя ученый... Очки на нос - ну что профессор... - Он тоненько засмеялся. - Вредный народ-то, однако, профессора, знаешь то или нет, Константин Владимыч? Ай тут ничего не знают? С виду соплей перешибить можно, а все против, откровенно сказать, трудового народа. Вот что я тебе скажу, ежели ты простой шофер и должен понимать международную обстановку. Враги народу... - Кто враги? Профессора? Михаил Никифорович сделал жестким лицо, на лбу проступили капли пота, заговорил строго: - Пятилетки, значит, и строительство, подъем рабочей жизни и колхозы, значит. Читают нам лекции, объясняют все хорошо... А они, профессора, прекрасно образованные, против гениального вождя товарища Сталина. Я что тебе скажу, послушай только, - внезапно поднял голос Михаил Никифорович. - Убить ведь хотят, каждый год их ловят. То там шайка какая, то тут. Фашистов развелось в городах-то ваших - плюнуть негде! И везут их, и везут, день и ночь. Местов уже нет, а их везут... Ни сна, ни покоя. Чтоб они сдохли! Вот что я тебе скажу, Константин Владимыч, человек хороший... Каторжная у нас работа! Не жизнь, нет, не жизнь. Убег бы, да куда? - Сочувствую, - сказал Константин, прикуривая от сигареты новую. Видно было - Михаил Никифорович сильно захмелел, обильно влажными стали лоб, лицо; его синенькие глаза смотрели не улыбчиво, а искательно, вроде бы сочувствия просили у Константина. Узел галстука нелепо сполз, расстегнутый воротник рубашки обнажил темную хрящеватую шею. - Какая же это жизнь? - снова заговорил он страдальческим голосом. - Ну, чего это я болтаю, а? Ну, чего болтаю, дурья голова! - залившись тонким смешком и мотая волосами над лбом, крикнул Михаил Никифорович. - Ну, скажи на милость - интерес какой! Язык болтает, голова не соображает, горькая, видать, в темечко шибанула! Никакого тут интереса нет, Константин Владимыч! Совсем жизнь наша неинтересная!.. - Вы рассказывайте, - сказал Константин. - Я слушаю... - А чего рассказывать! - перебил Михаил Никифорович, качаясь над столом и смеясь. - Не жизнь у нас, нет, Константин Владимыч! Звери мы, что ли? А? Ведь не звери мы!.. Вы мои мысли уважаете? Или непонятное говорю? Легши грудью на стол, Михаил Никифорович потянул Константина за рукав, пьяно замутненные глаза его, короткие серые ресницы заморгали, и Константин в эту минуту с ощущением острого комка в горле невольно отдернул руку. И тотчас же взял свою рюмку и выпил двумя глотками водку, проталкивая ею этот комок в горле, спросил: - А... как Николай Григорьевич? Николай Григорьевич... - Очень, можно сказать, хорошо. Михаил Никифорович тоже опрокинул в рот рюмку; вздыхая, пожевал корочку хлеба, затем высморкался в носовой платок, зажимая по очереди ноздри. - Люди там, скажу тебе, разные бывают: один - зверем косится, другой - можно сказать, с пониманием. - Тщательно вытер покрасневший носик, затолкал платок в карман. - Когда на даче, то есть, по-вашему сказать, в карцере, сидел, я ему кусок хлеба, а он мне: "Спасибо, вы же от себя отрываете". Как человеку. Мы обхождение понимаем, не звери, Константин Владимыч. Какого заядлого когда и постращаешь, чтобы, значит, не особенно. А кому и скажешь: мол, понимай отношение справедливости жизни: кормят тебя, вражину, поят, одевают - чего же тебе, шляпы на голову не хватает, такой-сякой! А к вашему тестю уважение есть, уважают его: сурьезный, молчит все. - Как его здоровье? - спросил Константин. - Очень, можно сказать, хорошее. Два раза в госпитале лечили его, - ответил Михаил Никифорович. - Вернулся - хорошо работал, не отдыхал даже. Об этом, так сказать, сомлеваться нельзя. Месяц назад повел его к пункту, чего-то у него закололо. Фершел, тоже человек сознательный, постукал, говорит: "Ничего здоровье..." - Он никаких лекарств не просил... чтобы вы привезли? - Лекарств-то? Михаил Никифорович встрепенулся неожиданно, выражение пьяной расслабленности сошло с его влажного лица, покрытого красными пятнами. Он обеспокоенно глянул на будильник, отстукивающий на тумбочке, задвигал плечами и локтями, точно бежать собрался, крикнул высоким голосом: - Это же время-то сколько! Беседа - хорошо, а дело забыл, пустая голова! Опоздаю я в магазины - баба начисто со света сживет! - И захихикал, все двигаясь на диване. - В универмаг мне надо в ваш! Бе-еда! Просьба у меня к вам, Константин Владимыч, вот, значит, совет ваш... По секрету сказать, никакая командировка у меня сурьезная, а в Москву за одеждой и так далее, двое суток мне дали... Он суетливо вытащил из потертого портмоне зеленый листок бумаги, развернул перед собой на скатерти озабоченно. - Купить мне надо, можно сказать. Жене - полушалок, куфайку шерстяную, детишкам - ботиночки, пальтишки, брату - сапоги хромовые. Из продуктов: сахару - пять килограммов, чаю - восемь пачек, колбасы - два килограмма, конфет - один килограмм. Где все это закупить можно, Константин Владимыч? Совет прошу. На два дня я из дому только! - Где думаете остановиться? Константин, отъединяя слова, спросил это, в то же время думая об Асе, об этом почти необъяснимом присутствии Михаила Никифоровича здесь, в доме, о длинных темных разговорах его, вызывающих тупую боль в сердце; и не отпускало его едкое ощущение удушья. - Сродственников у меня в Москве никого. А с Николаем Григорьевичем разговор был... Ночку мне только и переночевать, ежели вы... - проговорил с заминкой Михаил Никифорович, виноватой улыбкой натягивая подбородок, и Константин прервал его: - Хорошо. Одевайтесь. Пойдем в магазины. Я покажу... где купить! Письмо отца Ася читала не в присутствии Михаила Никифоровича - с испугом пробежав первую строчку, молча ушла в другую комнату, закрылась на ключ и там затихла. Константин, не без колебания решивший показать письмо, хмуро прислушиваясь, сбоку поглядывал на дверь и машинально подливал водку Михаилу Никифоровичу - после магазинов ужинали в десятом часу вечера. Михаил Никифорович, довольный покупками, согретый до пота водкой, которую пил безотказно, устроясь на диване среди разложенных вещей, пакетов с сахаром, кульков и свертков, вытирал платком осоловелое лицо, возбужденно обострял слипающиеся глаза, борясь с дремотой. - Дети, конечно, за родителев страдают, - говорил, прочищая горло кашлем, Михаил Никифорович. - И женщины, жены то есть. А разве они виноваты? Скажем, отец супротив власти делов наворотил, а они слезьми умываются. "Каких же делов наворотил Николай Григорьевич?" - хотелось усмехнуться Константину и жестокими, как удары, словами объяснить, рассказать о честности Николая Григорьевича, о давних взаимоотношениях его с Быковым; и когда он думал о Быкове, что-то нестерпимо злое, бешеное охватывало его. "Быков, - думал он, плохо слыша Михаила Никифоровича. - И Ася, и Сергей, и Николай Григорьевич, и я - все Быков, все от него... И это письмо, и надзиратель. И Николай Григорьевич - враг народа. Что докажешь! Да Быков... Нет, и от него, и не от него. Очная ставка - знали, кого вызывали! Ах, сволочь! Что же это происходит? Зачем? Очная ставка? И поверили ему, хотели ему поверить!.." - Женщины очень уж страдают... - говорил Михаил Никифорович, и каким-то серым цветом звучал его голос. - К эшелонам повели колонну, несколько сотен. И тут, значит, такая несуразица случилась. Недалеча от товарного вокзала бабы откуда ни возьмись - из дворов, из закоулков, из-за углов к колонне бросились. Кричат, плачут, кто какое имя выкликает. Они, значит, к тюрьме из разных городов съехались, прятались кто где. Ну, крик, шум, плач, бабы в колонну втерлись, своих ищут... Конвойные их выталкивают, перепугались, кабы чего не вышло до побега. Затворами щелкают... И - прикладами. Командуют колонне: "Бегом, так-распротак!" Побежала колонна, баб отогнали прикладами-то. И тут, слышу, один заключенный слезу вслух пустил, другой, вся колонна ревмя ревет - бабы довели, не выдержали мужчины, значит. Кричат: "За что женщин? Дайте с женами проститься!" А разве это разрешено? Не положено никак. А ежели какой побег? Конвойные в мат: "Бегом! Бегом!" Как тут не обозлиться? - Перестаньте! - послышался ломкий и отчужденный голос Аси. Она вышла из комнаты, стояла у двери, не закрыв ее. - Перестаньте! - повторила она брезгливо. Сухими огромными глазами Ася глядела на сморщенное сочувствием, потное лицо Михаила Никифоровича, сразу замолчавшего растерянно; в ее опущенной руке белел конверт, и Константин почему-то отчетливо заметил - как кровь - чернильное пятнышко на ее указательном пальце. И быстро посмотрел ей в глаза, спрашивая взглядом: "Что? Что?" - Передайте отцу это письмо, если сможете! - сказала Ася холодно. - И, если не трудно, ответьте мне одно: он здоров? Я врач и хочу послать лекарства... с вами. Но я должна знать. - Очень даже, можно сказать, здоров. - Михаил Никифорович зачем-то незаметно потрогал детское пальто на диване. - Так и велел передать он. А что у нас? У вас газы, автомобили, дышать невозможно, а у нас воздуху много. Очень даже много. Для детей хорошо. Продувает. Скажу вам так. Перед отъездом ходил я тут с Николаем Григорьевичем, то есть папашей вашим, в медпункт... И Константин, чувствуя, как от слов этих больно начинает давить виски, вмешался: - Ася, он здоров, Михаил Никифорович мне подробно рассказывал. Нужно обязательно нитроглицерин. В сорок девятом у него болело сердце. - Это я знаю, - сухо сказала Ася. - У меня на столе, Костя, я приготовила все лекарства. Она повернулась и вышла в свою комнату, на простившись с Михаилом Никифоровичем даже кивком, и он, ощутив, видимо, ее ничем не прикрытую холодность, засовывая оставленное Асей письмо в кожаное портмоне, произнес с ноткой обиды: - Очень сурьезная... жена ваша. Он вздохнул глубоко и шумно, потупясь, снова украдкой пощупал, помял полу лежавшего на диване детского пальто и,