се еще сижу в уголке дивана, обо мне забыли. Я смотрю на моего папу. Он стоит между супругами Шабановыми, худой, подвижный, с печальными и насмешливыми глазами, с поднятым вверх разноцветным указательным пальцем... Отличный папа! Но Владимир Иванович не сдается: - Ну хорошо, присяга там, пято, десято... Но ведь, говорят, вы всю Новгородскую слободку лечите, а там же одни воры живут! Во-ры! Что же, для вас и вор - человек? - Так ведь на лбу-то у него не написано, вор он или граф,- говорит папа.- Пришел, зовет меня - я к нему еду... А нищета у него, скажу я вам, такая же, как у ваших рабочих... И знаете, Владимир Иванович, ведь если бы у него был выбор, вором быть или графом, думаете, он бы воровство выбрал? - У него другой выбор,- упрямо настаивает Владимир Иванович, глядя в пол,- работать или воровать! - Так ведь не для всех же есть она, работа! - почти кричит папа.- А для кого работы нет, для тех один выбор: подыхай с голоду или воруй! - Так... - грозно говорит Владимир Иванович.- Воров, значит, жалеете? - Нет! - твердо отвечает папа.- Если вы, Владимир Иванович, вы, богатый человек, украдете,- в тюрьму вас! Без жалости! Украду я, человек с образованием, с профессией,- и меня в тюрьму! Вот,- папа показывает на меня,- дочка моя знает: нитки чужой, копейки тронуть не смеет! Она сыта, одета, в тепле, ее воспитывают, учат... Если она украдет, я первый полицию позову! Но если темный, безграмотный человек, для которого нигде нет работы, украдет кусок хлеба для своих голодных детей... - Ну? - рычит Владимир Иванович. - Сам встану и собой его от полиции заслоню! Понимаете? Сам! Серафима Павловна бестолково поворачивается то к мужу, то к папе: - Ну что, в самом деле... Володя! Яков Ефимович! Как маленькие! Только сойдетесь - и начинаете спорить... И ведь каждый раз! В эту минуту меня приходят звать: тетя Женя одевает участников спектакля. Сейчас она превращает в старика того мальчика, который будет читать пролог к пьеске "Три рыцаря". Тетя Женя старательно приклеивает ему яичным желтком длинную бороду из ваты. Я пока сажусь в сторонке. Думаю о том, что я только что слышала,- о папиных словах,- и вдруг мне вспоминается... Такое неприятное, такое досадное!.. Был у нас с папой случай, очень нехороший. У хозяев дачи, где мы жили летом, был огромный фруктовый сад. Хозяин сдавал сад в аренду садовнику. С самой весны садовник, его жена и все дети, кроме младшенького, грудного, работали от зари до зари, чтобы собрать за лето побольше фруктов,- они их продавали. Как-то соседские дети позвали меня с собой "воровать яблоки", то есть потихоньку от садовника собирать под яблонями зеленую подгнившую падалицу. Я принесла домой в подоле пять зеленых яблочек с гнилью на боку, твердых, как камешки. Дома папа только что приехал из города и сел на балконе обедать. Я вбежала, с торжеством показала свои яблоки. - Это я сама! Сама украла! Папа встал из-за стола: - Что такое? Ты украла? Мой восторг перед собственным молодечеством сразу обмяк. - Пойдем! - Папа стал спускаться по ступенькам балкона. Я поплелась за ним. Яблочки в моем подоле глухо постукивали друг о друга здоровыми половинками. Мои сандальки, легкие и быстрые, вдруг стали тяжелыми, как ведра... Мы подошли к шалашу садовника. Вся семья уставилась на нас вопросительно и даже встревоженно: у папы был очень зловещий вид. - Ну? - сказал мне папа.- Говори! - А что говорить? - прошептала я. - Сама должна знать... Ну? Я высыпала яблочки из подола: - Вот. Это ваши. Я взяла... Я посмотрела на папу: все? Папа отрицательно мотнул головой: нет, не все. Я поняла, чего он хочет, но - ох, как это было трудно сказать! - Простите, пожалуйста... Я больше никогда... Тут я заревела, громко, в голос. Слезы бежали из глаз, в горле что-то само икало. Сейчас же за мной заплакали дети садовника - верно, очень уж я аппетитно ревела! - и даже самый маленький, дремавший на коленях у матери, заорал так, словно его положили на раскаленную сковородку! Попрощавшись с садовником и его женой, папа пошел домой. Я шла за ним, как трусит нашкодивший цуцик с виновато опущенным хвостом. - Папа... Папочка... Но он не оборачивался. Как глухой. - Вот что,- сказал он наконец,- запомни, пожалуйста, на всю жизнь: ни одной чужой копейки, нитки чужой, куска чужого никогда не смей брать! А теперь - не ходи за мной... И не попадайся мне на глаза... ну, хоть до вечера. Мне на тебя смотреть противно. Невеселые эти воспоминания я перебираю в уме, сидя в Зои-Ритиной детской, в ожидании, пока тетя Женя станет превращать меня в Рыцаря Печального Образа. Тетя Женя совсем не похожа на свою сестру Серафиму Павловну. Та - крупная, полная, устойчивая, как массивное, неподвижное кресло. А тетя Женя худая, стремительная, как пустая качалка, которую кто-то, идя мимо, задел ногой и она качается на холостом ходу. Все у нее валится из рук, пенсне поминутно слетает с носа, на руке звенит браслетка из серебряных гривенников. И говорят обе сестры по-разному. Серафима Павловна медленно, басовито воркует, как сытый голубь, а тетя Женя повизгивает, оглушая собеседника непонятными словами. Но вот усилиями тети Жени мальчик превращен в глубокого старика с длинной белой бородой - как у бога в молитвеннике фрейлейн Цецильхен! - Только, Гриша, заклинаю тебя всем святым,- просит тетя Женя,- не трогай бороду руками, чтобы не отвалилась! Гриша божится, что не дотронется до бороды, и успокоенная тетя Женя начинает одевать Зою и Риту. Моя очередь одеваться еще не скоро. Я сижу в кресле и думаю. Случай с ворованными яблоками почему-то приводит мне на память другую размолвку мою с папой... Я тогда еще была совсем маленькая - лет пяти, не больше. Мне подарили ко дню рождения чудесную куклу - говорящую! Потянешь за один шнурочек на кукольном животике, кукла скрипит: "Уа! Уа!" - это значит: "Ма-ма!" Потянешь за другой шнурочек, кукла опять верещит: "Уа! Уа!" - это означает: "Па-па!" В общем, кукла говорила не очень богато, но я была в восторге, и мне казалось, что это очень похоже на человеческую речь. Пришла я с этой куклой - я с ней не расставалась! - в гости к бабушке и дедушке, родителям моего папы. Они жили в большом старом доме, где двор всегда был переполнен детьми. С самого утра эти дети, как юркие горошины из надорванного стручка, выкатывались во двор из своих жилищ: из подвалов, из мансард под крышей, из тесных, темных каморок. Дети были босые, оборванные. Отцы их работали на фабриках, в мастерских, и когда у отцов была работа - у детей был хлеб, иногда даже с головкой лука или куском селедки. Но часто работы у отцов не было, дети голодали. Бабушка моя зазывала таких детей к себе, кормила их чем могла. - Ребенок должен кушать... - ворчала бабушка про себя.- Есть у отца работа или нет - разве ребенок виноватый? Ребенок должен расти... Игрушек у этих детей не было. Они играли щепками, камешками, летом - стручками акаций. Девочки нянчили и баюкали поленья дров, заботливо закутанные в тряпки. Так вот, пришла я к бабушке и дедушке, посадила свою чудесную говорящую куклу на окно (квартира была во втором этаже) и вдруг вижу - под окном, во дворе, собралась кучка девочек. Как зачарованные, они не сводят глаз с моей куклы. Я приподняла куклу, чтобы девочки могли лучше рассмотреть ее, стала поворачивать куклу так, чтобы они могли разглядеть ее со всех сторон. Потом стала тянуть за шнурочки, чтобы кукла "заговорила". Девочки смеялись, одна захлопала в ладоши, другие подхватили. Вдруг чья-то рука резко вырвала у меня куклу. Я обернулась - позади меня стоял папа, и такой злой, рассерженный, что я обомлела. С сердцем выхватив у меня куклу, папа размахнулся, чтобы вышвырнуть ее в окно на вымощенный камнями двор. - Яков! Разобьешь... Это подоспела бабушка. Она крепко держала папу за руку. Папа опомнился. Посмотрел на меня, на куклу, на девочек во дворе. И вдруг, словно обрадовавшись, крикнул в раскрытое окно: - Девочки! Бегите сюда, скорее! И когда девочки вбежали в комнату: - Вот, девочки, моя дочка дарит вам куклу. У нее есть дома другая. - Та кукла не умеет говорить! - прошептала я с отчаянием. - Ничего, научится! - отмахнулся от меня папа.- Берите, девочки! - Насовсем? - пискнула тоненьким голоском самая маленькая из девочек, кудрявенькая, с босыми ножками. - Насовсем! - И папа протянул кудрявенькой куклу. Девочки опешили, даже попятились к двери. - Бери, бери,- настаивал папа. Кудрявенькая протянула руки, папа положил на них мою "говорящую". Девочка оглянулась на своих подружек - они не сводили с куклы восторженных глаз. Кудрявенькая посмотрела на папу пристально, словно хотела понять, не шутит ли он, можно ли ему верить. И - поверила. Поверила и широко, как другу, улыбнулась папе. Потом она сказала, словно пропела, все тем же тоненьким голоском: - Ой, кукла! Кукла! И, приблизив куклу к своему лицу, кудрявенькая, выпятив губы трубочкой, неожиданно загудела басом: - У, ты моя хорошенькая! У, ты моя золотенькая! И убежала вместе с другими девочками, унося мою "говорящую". Быстро удалялось топанье босых пяток по полу. Потом смолкло. Папа вышел из комнаты, даже не поглядев в мою сторону. - За что папа на меня рассердился? - плакала я, уткнувшись в бабушкин фартук.- Что я сделала такого? - Как "что"? - удивилась бабушка. - А зачем ты хвалилась куклой перед этими детьми? "Вот какая у меня кукла! А у вас такой нет!" Ай, как стыдно! Ай, как некрасиво! - огорчалась бабушка. Через полчаса девочки прибежали снова. Кудрявенькая подала мне куклу: - Вот. Спасибо. Мы уже поиграли. - Вы не бойтесь, мы осторожненько,- вставила другая девочка, постарше.- Мы ничего не спачкали - мы руки вымыли. Вернулись мы все-таки с папой домой без куклы. Папа настоял на том, что кукла подарена девочкам,- ну значит, она теперь ихняя, и все. Все это проносится в моей памяти, пока я смотрю, как тетя Женя одевает Зою, и дожидаюсь своей очереди. - Зоенька, солнышко! - умоляет тетя Женя.- Не перепутай то слово, заклинаю! - "Атмоф-сера" - да, тетя Женя? - Наказание мое! Не "атмофсера", а "атмосфера". Атмосфера! Не перепутай! Зоя и Рита уже одеты. На обеих - мальчишечьи штанишки. Зоя до пояса закутана переливчатым блесточным шарфом, как кольчугой, а на кудрявых волосах надета шапочка со сверкающей елочной звездой. Ну прелесть Рыцарь Счастливой Звезды! У Риты на голове - феска, на плечах - красная пелеринка. Нарисованы черные усы. В общем, сразу видно: кровожадная личность - Рыцарь Львиное Сердце. Тетя Женя начинает одевать меня, и настроение у меня портится с каждой секундой. Мальчишечьих штанишек мне не дают - тетя Женя хочет, чтобы у меня был "подавляюще унылый вид", а в штанишках это, по ее мнению, не получится. Поэтому поверх моего платья на меня напяливают длиннополый черный капот тети Жени - я в нем моментально тону, как в омуте! Голову мне туго и гладко повязывают черненьким платочком - нельзя же, чтобы у Рыцаря Печального Образа торчали во все стороны "кудлы"! А в то место на затылке, где платочек стянут в узелок, тетя Женя втыкает мне длинное черное страусовое перо - такие перья колышутся на спинах коней, везущих похоронные колесницы. - Прекрасно! - говорит тетя Женя, склонив голову набок и оглядывая меня с головы до ног.- Очень, очень стильно! Уж не знаю, стильно или нет (надо будет спросить у папы, что это еще за "стильно" такое!), но, взглянув в большое зеркало, я себе самой ужас до чего нравлюсь! В необъятном капоте тети Жени я похожа на длинный черный восклицательный знак, а страусовое перо кажется воткнутым в мою голову, как в чернильницу! Ходить в тети Женином капоте невозможно - наступаешь сама себе на полы и спотыкаешься. Пока, в ожидании выхода на сцену, я подбираю со всех сторон фалды капота - так Юзефа подтыкает юбку перед тем, как мыть пол,- и держу этот шлейф руками. - Когда пойдешь на сцену,- напоминает мне тетя Женя,- не забудь опустить полы капота. Ну конечно, опущу, не забуду. Маленькая я, что ли? Первой, сияя елочной звездой, выпархивает на сцену Зоя. Зал полон. Вся семья Шабановых, соседи, прислуга встречают хорошенького Рыцаря Счастливой Звезды аплодисментами. Стоя у чуть притворенной двери в гостиную, я бы тоже от души аплодировала, но руки у меня были заняты фалдами тети Жениного капота. - Аплодируешь? - шипит Рита.- Зоечке своей драгоценной? Между тем на сцене Зоя бойко, "радостно-радостно", как ее учила тетя Женя, говорит свой монолог: - Я - Рыцарь Счастливой Звезды! В моем чудном замке царит ат-моф-се-ра счастья, все сияет и сверкает, все поет и цветет. Жизнь протекает вечным праздником в балах и рыцарских турнирах в честь моей возлюбленной графини Элеоноры! Окончив этот монолог, Зоя раскланивается со зрителями и убегает. Ее провожают восторженные хлопки. Никто, конечно, не заметил перепутанной "атмофсеры". - Теперь ты, Рита! - командует тетя Женя. Рита вылетает на сцену так стремительно, словно ею выстрелили из рогатки! Это тоже производит отличное впечатление на зрителей. Слышны аплодисменты и одобрительные возгласы: - Ого! - Казак-девчонка! Рита начинает грозным голосом: - Я - Рыцарь Львиное Сердце! Она выпаливает это оглушительно громко и с таким вызовом, словно хочет сказать: "Да, да! Львиное Сердце! А кому не нравится, может убираться вон! Не заплачем!" Зрители стихают. А Рита продолжает, яростно рубя воздух кулаком: - Моя отрада - сражения и битвы! Я налетаю на врагов, как ястреб! Мой добрый меч рубит им головы, мой верный конь топчет их бездыханные тела! Так служу я моему королю и моей прекрасной даме! Рита кончила. Гром аплодисментов! - Иди, Сашенька! - говорит мне тетя Женя.- Теперь ты... Я выхожу на сцену. Мое появление вызывает такой хохот зрителей, что я в недоумении останавливаюсь. - Капот! - слышу я из-за двери трагический шепот тети Жени.- Опусти полы! Только тут я спохватываюсь, что стою перед зрителями, подхватив со всех сторон руками полы своего злополучного капота, словно собралась переходить вброд ручей! Я поспешно опускаю полы капота и иду вперед. Но бурная веселость в зрительном зале не утихает - вероятно, моя унылая черная фигура очень смешна. - Похоронная процессия едет! - Нет, нет! Ксендз в черной сутане! И тут происходит самая большая беда. Я делаю два шага, чтобы раскланяться и начать произносить "грустным-грустным" голосом свой монолог, но, наступив на свой капот, падаю, растянувшись во весь рост на полу... Смех вспыхивает еще громче! Я упрямо делаю попытку встать снова и пройти расстояние до края сцены, но снова падаю, беспомощно барахтаясь на полу, лежа на животе. - Как жаба! - восторженно кричит кто-то из зрителей. Тогда я решаю: не встану! Скажу свой монолог лежа,- какая разница? И, все так же распластавшись лягушкой, я начинаю говорить. Но от волнения и огорчения я перепутываю слова и говорю "грустно-грустно": - Я - Пецарь Рычального Образа... Зрители уже не смеются - они стонут, они плачут от смеха! Мне, конечно, очень хочется заплакать... Но тут я вдруг замечаю среди зрителей моего папу! Он смотрит на меня с тем лицом, с каким он обычно говорит мне: "Ненавижу плакс!" И слезы сразу высыхают на моих глазах. У меня мелькает мысль: уползти со сцены на четвереньках, тем более что иначе я все равно не могу сделать шагу, не спотыкаясь о капот и не падая все снова и снова. Я смотрю на папу. Это длится секунду или две, но я понимаю, что уползти по-собачьи нехорошо, что раз я взялась сказать какие-то слова, я должна сказать их во что бы то ни стало. Капот мешает мне? А ну его совсем, этот капот! В один миг я расстегиваю пуговицы капота, он остается лежать на полу, я в собственном платье и с пером на голове подхожу к краю сцены, кланяюсь и начинаю говорить, слегка задыхаясь: Жил на свете рыцарь бедный, Молчаливый и простой, С виду сумрачный и бледный, Духом смелый и прямой... Никто в зале не смеется. Пушкин - это Пушкин. И если не все понимают трагедию бедного рыцаря (я ведь и сама ее толком не понимаю!), то все чувствуют музыку пушкинского стиха. Почему я вдруг читаю не то, что мне назначено,- не про бедную покойницу Изабеллу, а Пушкина,- не знаю. Может быть, оттого, что я боюсь опять напутать ("Пецарь Рычального Образа"!), а может быть, мне невольно захотелось как бы омыться светлыми струями пушкинской поэзии от всех перенесенных неприятностей и унижений... Но зрители аплодируют так же непосредственно, как за несколько минут до этого смеялись надо мной. Все кричат: "Автора! Автора!" Тетя Женя, автор "исторической пьески о трех рыцарях из времен средних веков", выходит на вызовы одна, без Пушкина. От скромности и смущения лицо у тети Жени красное, как борщ, который забыли заправить сметаной. Тетя Женя раскланивается, грациозно прижимая руки к сердцу, ее пенсне летает на шнурочке, как привязанный мотылек... Потом начинаются концертные номера. Соседка-барышня поет романс. Она так напирает на буквы "ч" и "щ", словно прачка шлепает вальком по мокрому белью: ЛуЧЫ зари прогнали ноЧЫ мрак, И в небе звездоЧки иШЧЭзли... Пока певица старается, за сценой происходит бурная драма. Вовик Тележкин, который должен сейчас выйти играть на скрипке, вдруг испугался и не хочет выступать! Мама Вовика уговаривает его, умоляет, почти плачет, но Вовик, закрыв глаза и судорожно выпятив ощеренную нижнюю челюсть, упирается: - Н-н-нет! - Вовик, золотце, рыбка моя... - Мама осыпает его нежными словами и поцелуями. - Н-н-нет! У меня там одно фа не выходит. - Вовик, мама просит... Ты совсем не любишь свою маму!.. - Н-н-нет! Зрители в зале уже прослушали романс про "веЧЭрние луЧЫ", они ждут скрипача, аплодируют и топают ногами. Но Вовик упрямо трясет головой: - Нет! Тогда к Вовику подходит Рита и, как всегда хмуро набычившись, говорит ему: - Сию минуту ступай играть, идиот! И удивительно - Вовик как миленький отправляется со своей скрипкой на сцену! Мама его вздыхает, словно ее вытащили из воды. Вовик усердно пиликает. Но в середине пьески, очевидно дойдя до того фа, которое у него "не выходит", Вовик умолкает, беспомощно озирается и, тряся головой, кричит: - Н-н-нет! И опрометью бежит со сцены. Спектакль-концерт окончен. Глава третья. ЗВАНЫЙ УЖИН Зрители все разошлись. Осталась только я - папа ходит по хатам рабочего поселка. В детской Риты и Зои накрыт стол. Одна половина стола заставлена разнообразной едой. Тут первая бледно-розовая парниковая редиска, горшок со сметаной, сардины, отливающие жемчужно-опаловым блеском, пирожки, жареная курица, прижавшая под мышкой, как портфель, собственный пупок. На другой половине стола - несколько селедок в селедочнице и большая миска с вареной картошкой. Мы с Зоей и Ритой усаживаемся за первой - обильной - половиной стола. Я проголодалась - ведь мы с папой выехали из дому, не успев пообедать. Рита и Зоя наперебой предлагают мне то одно, то другое, накладывая мне на тарелку всякую еду. Сами же они - правду говорила папе Серафима Павловна - есть не хотят. Зоя лениво хрупает вынутую из вазы за хвост редиску. Рита разломила пополам пирожок и не стала есть. - С мясом... - делает она гримаску. Только что я собралась приняться за еду, как в комнату входит Серафима Павловна, веселая, с хитроватой искринкой в глазах ("Вот как я хорошо подстроила!"). За Серафимой Павловной входят два мальчика лет десяти и смущенно останавливаются у дверей, переминаясь босыми ногами. - Девочки, принимайте гостей! - объявляет Серафима Павловна.- Если вы и сами будете кушать, они будут приходить к вам каждый день. Как тебя зовут, мальчик? - Колька... Николай... - Мальчишка краснеет не только лицом, но и кожей на коротко выстриженной белесой голове. Эта голова почему-то привлекает к себе тревожное внимание Серафимы Павловны. - Что это у тебя, Коля, с волосами? - Мамка скоблила... - объясняет он.- Звестное дело, не умеет она... Не пикирмахер... Голова Кольки в самом деле носит следы домашних ножниц: вся в лесенках и беспорядочных просеках. Серафима Павловна успокаивается: слава богу, не колтун у мальчика или, сохрани бог, парша! - А как тебя звать? - обращается она ко второму мальчику, в длиннейшей, видно отцовской, рубахе с закатанными рукавами. При взгляде на него я сразу вспоминаю, как я только что тонула в капоте тети Жени! - Антось... - называет себя мальчик. Но тут позади раздается звонкий голосок: - А я - Франка! И между обоими мальчиками протискивается веселое лицо девочки лет семи. У нее круглая головка, очень подвижная, поворачивающаяся то к одному, то к другому, как у воробышка или синички. В косицу вплетен обрывок чистой тряпочки. - Ага! Франка! - повторяет девочка. - Да ты откуда взялась? - смеется Серафима Павловна.- Я тебя раньше не видела. - А я с ими. С хлопчиками... Франка стоит впереди мальчиков. От смущения и застенчивости она чешет одну босую ногу о другую и все время быстрыми "воробышковыми" движениями поворачивает круглую головку ко всем присутствующим. Что-то светлое и доверчивое есть во Франкиных глазах и веселом лице. На руках у Франки - девчушка лет полутора, очень похожая на Франку круглой головкой и глазами. Таскать ее на руках, видимо, нелегко, и Франка стоит, несколько откинувшись назад для равновесия. - Ну, матушка,- разводит руками Серафима Павловна,- ребенка притащила! Ты бы еще козу привела... Или поросенка! - Не, пани! Нема у нас ани козы, ани порося... - Франка докладывает это с таким счастливым, сияющим лицом, как если бы она говорила: "Есть! Есть! И коза и поросенок - все у нас есть!" - А то - моя сестра Зоська! - показывает она на девочку, которую держит на руках. И вдруг, видимо, испугавшись, что с Зоськой ее не пустят дальше порога этой красивой комнаты, заставленной игрушками, Франка плачет. Но и слезы, брызнувшие из ее глаз, какие-то светлые, даже веселые, как солнечный дождик! - Не гоните меня, пани! Зоська будет тихонько-тихонько!.. - Оставь ее, мама! - просит Зоя.- Мы потом будем играть с ее малышкой, наденем на нее платье и чепчик моей куклы Маргариты! - Почему твоей Маргариты? - сердится Рита.- Почему не моей Софи? - Ладно! - разрешает Серафима Павловна.- Садитесь все за стол. Вот сюда.- Она показывает на ту половину стола, где стоят селедки и картошка.- Только уговор: если Зоенька и Риточка хотят, чтобы к ним ходили каждый день, они тоже будут хорошо кушать... Да, девочки? Осветив всех своей доброй улыбкой, Серафима Павловна уходит из комнаты. Неожиданные гости - Коля, Антось и Франка со своей сестренкой - быстро садятся за стол. - Кушайте, пожалуйста,- любезно приглашает Зоя, как дама, принимающая гостей. Но гости и без "пожалуйста" принимаются за еду. Антось, который у них вроде как за старшего, делит картошку и селедки по трем тарелкам. Он делает это быстро, точно, справедливо, как артельный староста,- порции совершенно равные! Оставшуюся картофелину и кусок селедки он кладет на Франкину тарелку: для Зоськи. Мы с Зоей и Ритой не едим. Мы смотрим. Зоя и Рита, перекормленные дети, для которых еда - надоевшее, неприятное дело, хуже наказания, во все глаза смотрят на этих ребят, весело, жадно уминающих картошку с селедкой. И хотя я расту в семье, где нет культа еды, меня к еде не принуждают, и я нередко вижу, как едят люди, проголодавшиеся после работы, едят со здоровым аппетитом,- но вот этого, что сейчас развертывается перед моими глазами, я тоже еще никогда не видела! Это - голод, застарелый, привычный голод, вряд ли когда-либо утоляемый досыта... Франка ест сама и с материнской нежностью кормит Зоську. Если Франка случайно замешкается, Зоська требовательно тянется ручонками и кричит: "Дай, дай, дай!" Иногда она даже пытается залезть пальчиками во Франкин рот, чтобы вырвать оттуда еду: "Дай, дай, дай!" Картошка убывает с поразительной быстротой, селедок уже нет. Вот уже съедено все, подобраны крошки развалившихся картофелин. Коля, Антось и Франка сидят неподвижно, не сводя глаз с еды, поставленной на нашем конце стола. Они еще не сыты. - Что же ты не ешь? - радушно спрашивает Зоя, показывая на мою тарелку, полную еды, к которой я еще не притронулась. - Не хочется... Мне в самом деле больше не хочется. Расхотелось. Смутное чувство подавило мой голод. Я еще не умею ни назвать, ни понять, что это - стыд. Мне стыдно есть перед голодными... - Можно,- шепчу я Зое,- я отдам им то, что у меня на тарелке? - Почему ты у Зойки спрашиваешь? - запальчиво говорит Рита.- Она здесь не хозяйка! Но, не дожидаясь ответа, я ставлю свою тарелку с едой перед Антосем - пусть он разделит между всеми остальными. - Я отдам им пирожки? - полувопросительно говорит Зоя. - Конечно! - пожимает плечами Рита.- С мясом же... Пирожки мгновенно исчезают, как весенний снег, растаявший на солнце. И тут начинается настоящий азарт! Зоя и Рита с увлечением накладывают на тарелки гостей сметану, куски курицы. Гости съедают редиску вместе с торчащими из нее хвостиками малокровной парниковой ботвы. Выражение озабоченности, бывшее ни их лицах, когда они садились за стол, сменяется сиянием удовольствия. Колька порозовел, у него залоснился нос. Но всех ярче переживает наслаждение едой Франка. Она вся светится радостью, часто хохочет, прикрывая при этом рот кулаком, чтобы ни одна крошка не выпала из жующего рта. Зоська, наевшись сметаны, сразу приваливается дремать к плечу Франки. Она во сне сопит от удовольствия и бормочет "м-м-м",- как сытый медвежонок. Все подъедено. Вчистую! Зоя перекладывает с опустевших тарелок гостей на наши тарелки куриные кости и все, что говорит об участии гостей в ужине, который был предназначен не для них. Я смотрю на нее вопросительно - зачем она это делает? - Знаешь, наша мама, она такая... Она может рассердиться, - рассудительно объясняет мне Зоя.- Она ведь хочет, чтобы ели мы с Риткой, а не чужие дети. Ребята сыты. Может быть, в первый раз в жизни они так наелись. Они удовлетворенно откидываются на спинки стульев. Антось похлопывает себя рукой по животу: - Сыт пуп - наел круп... И все хохочут. - А я могу загадку сказать,- говорит Колька.- "Хожу я босиком, хотя я в сапогах, хожу на голове, хотя я на ногах"... Кто отгадает? Таких умных среди нас не оказывается, никто не отгадывает. И Колька с торжеством говорит разгадку: сапожный гвоздь! Потом мальчики веселятся, запуская какой-то особенный Ритин волчок, который поет низко, как струна контрабаса. Поиграть с Зосенькой ребятам не удается - она спит. Уговариваются, что завтра Франка принесет ее пораньше. Зосеньку выкупают в кукольной ванночке и оденут в кукольное платье... Вошедшая Серафима Павловна с интересом оглядывает стол. Отлично - на Зоиной и Ритиной тарелках куриные кости, следы сметаны. Очевидно, девочки ели вместе со всеми. И она рада: затея ее удалась! - Ну, ребята, теперь ступайте домой... Колька говорит по-русски: "Спасибо". Антось и Франка благодарят по-польски. Уходя, Антось останавливается в дверях: - Завтра приходить? В глазах всех троих ребят - тревога и надежда. Глава четвертая. МЫ С ПАПОЙ КУТИМ! Мы едем из Броварни в город. Неподвижна на козлах парусиновая спина кучера Яна. Неподвижен сумеречный воздух. На светлом еще небе висит серп месяца, беленький и чистенький, как только что срезанный ножницами детский ноготок. С болота налево от дороги доносится непрерывное гуденье, густое и жалобное как стон. Я знаю, что это вечерний хор лягушек, но мне всегда думается: не могут маленькие лягушки греметь таким трубным гласом! Нет, это стонет вся земля: "Лю-у-уди! Бегите-е-е! Беда-а-а!" ...Пятьдесят лет спустя я поеду этой же дорогой в первый вечер войны - 22 июня 1941 года. Вагон уличного автобуса, набитый женщинами и детьми, повезет меня домой, в Москву. По обочинам дороги люди будут бежать - прочь, прочь от наступающих фашистов! - в воздухе будет стоять плач уносимых матерями детей, жалобное мычание и блеянье угоняемой от врагов скотины... И трубный хор лягушек, густой, и тягучий, и земля, содрогающаяся под тысячами ног, будут предостерегать: "Лю-у-уди! Беги-и-ите! Беда-а-а!.." Я не задаю папе никаких вопросов - я вижу, как он устал, сидит, призакрыв глаза и поклевывая носом. Ведь он не спал всю вчерашнюю ночь - оперировал тяжелую больную. Вернувшись домой, поспал часа полтора, потом уехал в госпиталь, потом в Броварню, где несколько часов ходил из хаты в хату. И даже не обедал в этот день: не успел. Но все-таки есть один неотложный вопрос! - Папа, почему Владимир Иванович сказал Серафиме Павловне "умалишотка"? Что это значит? Папа отвечает не очень охотно: - Это значит "ума лишенная"... Так называют сумасшедших. Я прислоняюсь головой к папиному плечу. От папы, как всегда, сильно пахнет карболкой и другими докторскими запахами. В минуты большой нежности я даже называю папу "карболочкой". Юзефа бранит за это - виданное ли дело, чтобы ребенок называл отца собачьей кличкой! - Карболочка! Знаешь, мне очень хочется есть... - Разве тебя в гостях не накормили? - удивляется папа. Я рассказываю папе, как Серафима Павловна привела Колю, Антося и Франку с Зосенькой... - Они были голодные, папа, просто ужас! Рита и Зоя отдали им весь ужин. И знаешь, папа, Зосенька - такая малютка! - умеет селедку есть! Тут происходит целый ряд удивительных, небывалых вещей! Бричка останавливается, неподвижная и молчаливая спина Яна делает полный поворот, и Ян, веселый, хохочущий Ян, даже перекидывает одну ногу к нам в бричку! - Все зъели? - спрашивает Ян, с восторгом мотая головой.- Ничего панам не оставили? От лайдаки (бездельники) дети, бодай их! - Их еще и на завтра позвали,- говорю я,- и на послезавтра. Ян мрачнеет: - А вот прознает барыня, что ейных детей нищие объели... Унюхает она, як бога кохам, унюхает! Она тем нищим таку баню затопит! Панским детям, известно, забавка, игрушка - голодных кормить! Ян перекидывает ногу обратно через грядку брички и снова трогает вожжи. По своему обыкновению, он бубнит, ни к кому не обращаясь: - Играются панские дети... Играл волк с кобылой, одни копыта от ней осталися!.. - Давай, папа,- предлагаю я,- когда въедем в город, купим чего-нибудь поесть! Но папа приходит в смятение: - То есть как это - купим! В магазине? У каждого человека есть свои слабости и странности. У папы их много, и иные из них смешные, непонятные. Например, папа ненавидит, ну просто ненавидит заходить в магазины, прицениваться, покупать, он даже словно боится этого! Это, наверно, оттого, что он рассеянный, даже немного выключенный из окружающей жизни. Он всегда углублен в какие-то свои мысли - о больных, об операциях, о научных докладах в Обществе врачей. Всякую свободную минуту папа читает газеты, журналы, книги, последние новинки медицинской литературы. Пойти в магазин - значит оторваться от всего этого интересного и думать о скучнейших вещах: взять этот галстук, в полоску, или тот, в горошинку? Велеть отрезать этого сукна, черного, или того, серого? Да еще, может быть, торговаться: нет, это дорого, больше рубля семидесяти пяти копеек не дам... Как-то папа отправился покупать себе шляпу, то есть, конечно, не по собственной воле, а мама просто погнала его: - Что у тебя за шляпа? Посмотри сам - гнездо воронье! - А ничего! Больные мои не жалуются... Но мама настаивала, и он пошел. В магазине, рассказывал потом папа, приказчик выложил перед ним на прилавок чуть ли не десять шляп! - Раскладывает, понимаешь, и раскладывает, говорит и говорит... Это - фетр, это - кастор, это - котелок, это - борсалино какое-то или бормалино,- итальянская шляпа, высший шик! Смотрю я на эти десять шляп, и такое у меня чувство, словно не одна у меня голова, а десять, и во всех головах отчаянная мигрень... Я ткнул пальцем в первую попавшуюся,- это и была борсалина или бормалина как ее там звать,- самая дорогая потом оказалась!.. "Вот эту, говорю, заверните, пожалуйста"... А приказчик все не отстает! "Разрешите примерить?" Я чуть не заплакал: "Не надо примерять, не надо, я на глаз вижу, что она мне как раз впору!.." Приказчик завернул, я схватил эту шляпу, прибежал с ней домой,- а шляпа-то, проклятая, мала оказалась! Сидит у меня на затылке, как муха на арбузе! С того замечательного случая мама совершенно отстранила папу от всяких покупок. Что можно, покупает для него сама. Все, что надо примерять, присылают из магазина к нам домой. Под зорким глазом мамы папа терпит примерку, хотя и ворчит. Сам он ни в какие магазины не ходит и даже не знает, где и что продают. Вот и теперь, когда я предложила купить чего-нибудь съестного, папа смотрит на меня потерянными глазами. - В магазин? - бормочет он.- Дайте, пожалуйста, две котлеты... Или не котлеты - другое что-нибудь? - Нет, нет, папочка! - успокаиваю я.- Зачем в магазин? Можно купить бубликов прямо на улице, у торговок. Сейчас вечером продают свежие, горячие... Папа сразу веселеет: - Бублики! И не в магазине? Замечательно! Горячие бублики... Кутим, Пуговка! Город встречает нас оглушительным грохотом булыжной мостовой. Словно она, мостовая, соскучилась без нас и радостно ржет: "Ура! Воротились! Ур-р-ра!" - Вот! Видишь, папа? Что я говорила! На ближайшем углу, около сквера, прямо на тротуаре,- маленький торговый "толчок": несколько торговок с корзинками. В корзинках - тепло укрытые, чтобы не остывали, бублики, пляцки, осыпанные маком. Тут же - семечки, черные, подсолнуховые, и белые, тыквенные, вареные бобы и ириски. Ириски - товар люкс: по копейке за штуку! Они бережно прикрыты бумажкой от уличной пыли. У первой же от угла бубличницы, старухи Ханы - я ее знаю, она ходит со своим товаром по квартирам тоже, заходит и к нам,- мы с папой покупаем целую гору бубликов. Они в самом деле горячие, золотистые, пузатенькие, с крохотной круглой дырочкой, размером с куриный глаз. - Кушайте на здоровье! -Хана смотрит на нас измученными глазами и улыбается нам усталой, грустной улыбкой.- Кушайте и живите сто двадцать лет... И вы, господин доктор, и ваши дети, и дети детей ваших... - За что мне такой долгий век? - удивляется папа. - За то,- серьезно отвечает Хана,- что вы мою дочку вынули из гроба - вот так, вот этими вашими руками вынули,- и велели ей: "Живи!" - И живет она? - интересуется папа. - А как же! Конечно, живет, лучше б ей, бедной, помереть! Каждый год - по ребенку, муж - без работы... Вот - хожу с моими бубликами с утра до ночи... А можно прокормить этим шестерых деток и троих взрослых?.. Я вас спрашиваю! Большую часть бубликов мы отдаем щабановскому кучеру Яну: я опускаю бублики в карманы его парусинового балахона. - Спасибо. Детям отвезу... - кланяется Ян. Папу осеняет внезапная мысль: - Пуговка! Кутить так уж кутить... Отпустим Яна в Броварню, а сами пойдем домой пешком! А? Подумай - прогулка! Это же замечательно! Еще бы - прогулка с папой! Это не то что ежедневное мученье с Цецильхен... "Не вози ногами, не взрывай пыль! Не поднимай с тротуара цветок, -может быть, у того, кто его обронил, были бородавки на руках..." Ян уезжает в Броварню. Мы чинно идем по улице. - Папа, можно я возьму тебя под руку, как большая? "Кто это там идет?" - "Это идет доктор Яновский с какой-то незнакомой дамой!" Папа, а как же мы будем есть бублики на улице? Фрейлейн Цецильхен говорит - это неприлично. - А бог с ней, с Цецильхен! - отмахивается папа. - Нет, мама тоже не позволяет есть на улице. - Гм!.. И мама тоже? - Папа беспомощно щурит близорукие глаза.- А вон там, кажется, скамейка, да? И дерево... Что это такое? - Это Театральный сквер. Разве ты его не знаешь, папа? - Ну, откуда мне знать! Я же всегда тороплюсь, езжу на извозчике, по сторонам не гляжу... Занимай скамейку, живо! Ну вот, мы и в сквере. Это не улица, тут можно есть. И мы с аппетитом уминаем свои бублики. Скамейка наша стоит под высоким деревом. - Клен... - говорю я с полным ртом.- И цветет... Слышишь, папа, как пахнет? Кисленьким-кисленьким! Узнаешь? - Нет... не узнаю... - признается папа словно с грустью.- Я, знаешь, редко встречаюсь с ними... с этими самыми... ну, с кленами... Я уже забыл, как они пахнут. Это я сегодня с тобой так закутил! - А раньше? Когда ты не был доктором? Когда ты еще учился? - Ну, тогда - сама говоришь - я учился. - День и ночь? - Нет, ночью я спал. Правда, ночь иногда бывала очень коротенькая... Надо было работать, много работать! Мой отец - твой дедушка - посылал мне пятнадцать рублей в месяц, шутка? Они с бабушкой отрывали их от себя с кровью... Когда я уезжал в Петербург, в Военно-медицинскую академию, отец подарил мне свой старый кошелек со сломанным замочком. Кошелек лежал у меня на столе, раззявившись, как голодный... Я иногда дразнил его: "Колбасы хочешь? Хлеба? Я тоже хочу,- потерпим оба..." И я учился. Ох, как учился! Ну, и медицина, братец ты мой,- серьезная наука, ее абы как изучить нельзя. Кончишь академию, и дадут тебе в руки не что-нибудь, не куклу, а жизни человеческие!.. Мы молча жуем бублики. Папа усталый, но довольный, Я смутно понимаю, что этот сквер, куда я каждый день прихожу с Цецильхен катать серсо или прыгать через веревочку, для папы - событие, почти не встречающееся в его трудовой жизни. - Мы еще с тобой когда-нибудь в цирк сходим. Или в театр!- мечтает папа.- А в день твоего рождения я в этом году с утра и до вечера буду дома... Буду плясать с твоими подругами и играть в эти... как их... "Барыня прислала сто рублей"... Да? - Да-а-а... - тяну я недоверчиво.- Каждый год ты это обещаешь! И - ни разу, ни разу... - Да, ни разу! - грустно соглашается папа.- Все больные, понимаешь. Не бросить же их! Но, может быть, в этом году... - Папа! А про Абрахама ты знаешь? Про то, как бог велел ему зарезать собственного сына? - А тебе кто это наболтал? - Цецильхен рассказывала... - Удив-вительно! - сердится папа.- Удив-вительно, каким вздором некоторые люди набивают детские головы!.. На небе всходит вечерняя звезда. Она сидит на кресте соседнего костела, словно ее укрепили на верхушке рождественской елки. В прозрачных вечерних сумерках все кажется нарисованным на картинке: и костел со звездой на кресте, и кованая чугунная ограда сквера, и маленький "толчок" на углу с торговками, похожими на страшных ведьм и волшебниц. - Папа! Ты Владимира Ивановича не любишь? Думая о чем-то другом, папа рассеянно переспрашивает: - Я Владимира Ивановича не... Какого Владимира Ивановича? - Ну, пап, ты не слушаешь!.. Шабанова, Владимира Ивановича, Зои-Ритиного папу... Ты его не любишь? - Почему ты так думаешь? - А вы с ним всегда спорите, кричите друг на друга... Ты его не любишь? - Видишь ли... - начинает папа и, вдруг оборвав, неожиданно соглашается: - А и вправду не люблю. За что его любить? Что он такое хорошее делает, чтоб его любить? Кто он такой? - У него пивоваренный завод,- рассудительно повторяю я то, что я слыхала, говорят о Владимире Ивановиче Шабанове взрослые.- Он пивовар. - Пи-во-вар!- насмешливо растягивает папа это слово.- Рабочие варят ему пиво! Он им за это платит гривенники и двугривенные, и только я один знаю, как они живут, его рабочие,- в нищете и болезнях... А Шабанов продает это п