загадочные вопросы: она ошиблась этажом и сидела два часа у зубного врача, думая, что снимается у фотографа! Один из моих дядей, Николай, брат папы, придя к бабушке, хотел посмешить ее этой историей. "Только, мамаша, - дядя Николай предостерегающе поднял указательный палец, - слушай внимательно, не перебивай, не мешай мне говорить!" "Кто мешает? - обиделась бабушка. - Кто перебивает? Я этого никогда не делаю..." "Так вот... - начал рассказывать дядя Николай. - К доктору Пальчику пришла на прием какая-то женщина, села у него в гостиной на кушетку..." "Боже мой! - всплеснула руками бабушка с волнением, с огорчением за доктора Пальчика, с негодованием по адресу этой незнакомой женщины. - И эта нахалка сломала кушетку доктора Пальчика? Пополам?" Так все близкие и стали с тех пор поддразнивать бабушку сломанной кушеткой. Пока я сижу за столом ("такая гостья, такая гостья!") и уписываю бабушкино угощение, в сенях появляется мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, длинный, как жердь, с каким-то "извиняющимся" выражением лица, как если бы он говорил: "Ах, простите, пожалуйста, это я", "Ах, извините, я пришел", "Не сердитесь, я больше не буду"... С необыкновенной старательностью, как все люди, не имеющие калош, он вытирает в передней ноги о половичок. - Пиня пришел... - говорит бабушка. - Здравствуй, Пиня! Пиня снимает с себя пальто, до того тесное, словно он снял его с восьмилетнего ребенка, и бережно, осторожно вешает на вешалку. - Ой, Пиня! Это же пальтишко тебе как раз до пупка! А где твое новое пальто? - Дождь, - говорит Пиня. - Жалею носить... Пиня - чужой мальчик, он приехал из местечка Кейданы в наш город учиться. Ни в какое учебное заведение Пиню, конечно, не приняли, да он об этом и не помышлял - чем бы он платил за ученье? Отец Пини, бедняк ремесленник, прислал своего мальчика к дедушке, которого, он когда-то знал. Дедушка нашел знакомого гимназиста, который согласился даром обучать Пиню предметам гимназического курса. Кроме того, дедушка обеспечил Пиню обедами в семи знакомых семьях: по воскресеньям Пиня обедает у моих дедушки и бабушки, по понедельникам - у Парнесов, по вторникам - у Сольцев, по средам - у Роммов... И так всю неделю. Жить его пустила к себе (тоже, конечно, даром) восьмая семья: Пиня устроился у них в чуланчике. Деньги на тетради, книги, чернила, на свечку, мыло, баню и другие мелкие расходы дает Пине моя мама. Иногда она дарит ему кое-что из папиного старого белья. Она же дала Пине старое папино пальто, то самое, которое Пиня "жалеет носить" в дождь. Как-то случилось, что у Пини вконец развалились те опорки, которые он гордо называл "башмаки". Это было стихийное бедствие... ну, как наводнение, что ли, которое преградило бы Пине путь к знанию, к жизни. К учителю ходить надо? Ходить обедать каждый день в которую-нибудь из кормящих его семей надо? К счастью, у одних знакомых мама выпросила для Пини старые "штиблеты" их сына... Таких мальчиков, как Пиня, рвущихся к ученью и отторгнутых от него, слетающихся из темных городков и местечек, как бабочки на летнюю лампу, в нашем городе многие, многие сотни. Они живут голодно, холодно, бездомно, но учатся со свирепой яростью: одолеть! понять! запомнить! Они сдают экстернами экзамены - кто за четыре, кто за восемь классов - при Учебном округе, где их проваливают с деловитой жестокостью, пропуская лишь одного-двух из полусотни. Но на следующий день после провала они подтягивают потуже пояса - и снова ныряют в учебу. Папа всегда говорит мне: "Выйдет ли из тебя, Пуговка, человек, этого я еще не знаю. Я только хочу этого! Но что из этих мальчиков выйдут настоящие люди, в этом у меня нет ни малейшего сомнения". Сегодня - в воскресенье - Пиня пришел обедать к бабушке. Она усаживает его за стол, наливает и накладывает ему полные тарелки, нарезает для него хлеб толстыми ломтями - ешь, мальчик, не стесняйся! Отступя немного, бабушка смотрит на меня и Пиню, занятых едой. - От это хорошо! - говорит она с удовлетворением. - Я люблю детей. Я люблю, чтоб за столом было много детей. У меня было семь детей! Семь мальчиков! И к ним ходили в гости ихние товарищи, другие мальчики, - ой, как было весело! - Как же их накормить? - спрашивает Пиня почти с ужасом. - Чай есть? - смеется бабушка. - Хлеб есть? Картофля есть? От все и сыты! Приходит дедушка. Он что-то говорит бабушке негромко и неразборчиво для меня. Бабушка хватается за голову и бросается к своей шляпке, висящей на вешалке. Дедушка берет бабушку за руку и что-то говорит ей; она покорно отходит от вешалки и садится за стол, где мы сидим с Пиней. Бабушка очень взволнована. - Что-нибудь случилось? - пугаюсь я. - Ничего не случилось, - спокойно говорит дедушка. - Сейчас мы все будем чай пить, потом почитаем газету и ляжем спать... Ну что, что? - говорит он бабушке, снова рванувшейся к своей шляпке. - Я тебе говорю: оставь в покое свой шляпендрон! Завтра утром мы с тобой пойдем и все узнаем... А что это у Пини за книжка? Дедушка раскрывает Пинин учебник и говорит с уважением: - Ого! Это же алгебра! Вот какой у нас Пиня! Я беспокойно перевожу глаза с бабушки на дедушку, с него на нее... Что происходит? Меня укладывают спать в соседней комнате на диванчике. Я долго не засыпаю - меня мучает беспокойство: как там мама со своей ангиной? Я лежу и все время вижу, как за обеденным столом под лампой три человека читают - разно и по-разному. Пиня, которому бабушка сказала: "Что тебе жечь свою свечку? Сиди и учись под нашей лампой!" - раскрыв книгу, учится, повторяя что-то про себя, подняв глаза вверх, к потолку, словно клянется в чем-то. В углу правого глаза у Пини нечто вроде бородавки, издали она кажется застывшей черной слезой... Ох, сколько черных и горьких слез прольет Пиня, пока осилит учебу, сдаст экзамены экстерном при Учебном округе и "выйдет в люди"! Дедушка читает газету. Он вообще только газеты к признает. К книгам он относится, как к чему-то, что, может быть, кому-нибудь и нужно, и интересно, но ему, дедушке, нет. Зато газеты он читает, можно прямо сказать, со страстью! Сам он выписывает "Биржевые ведомости", которые и прочитывает утром за чаем. Но он еще ежедневно, заходя к нам, берет и уносит те газеты, которые выписывает папа. Вечером у дедушки - газетный пир! Он снова перечитывает все газеты от доски до доски, он читает и то, что в них написано, и то, что, по его мнению, в них подразумевается, - он читает и строки, и то, что между строк. Он читает "с переживаниями": то он одобрительно кивает, то укоризненно качает головой; иногда во время чтения у него вырывается по адресу какого-либо государственного деятеля: - А, чтоб ты пропал, паршивец! - Дедушка, кого ты ругаешь? - спрашиваю я. - Да ну... Бисмарка, чтоб его холера взяла! Бабушка читает свои книги очень сдержанно. А сегодня вечером, когда она, я чувствую, чем-то обеспокоена, губы ее непрерывно движутся: она читает молитвенник. Утром, когда я просыпаюсь, ни бабушки, ни дедушки дома уже нет. Куда они ушли, Бася не знает. Классный день проходит, как всегда, скучно и серо. К тому же мне грустно... Мне кажется: все меня забыли и бросили. Никто не пришел ни вчера вечером, ни сегодня утром. Но после конца уроков я спускаюсь в швейцарскую и застаю там Поля. - Поль! - радуюсь я. - Ты пришла за мной? Поль улыбается, но я вижу, что она недавно плакала. Меня снова охватывает беспокойство. Кое-как напяливая на себя пальто, подхожу к Полю близко-близко. Обниматься в присутствии всех девочек неудобно, но я беру добрые, умные руки Поля в свои, прижимаю их к себе: - Поль... что с мамой? - Она поправилась! - весело говорит Поль. - Не надевай шляпу задом наперед, дуралей!.. Дома - радость!.. Нет, не скажу: сюрприз!.. Застегни пальто на все пуговицы. Боже мой, какой бестолковый ребенок! Мы сейчас пойдем с тобой в Ботанический сад. - А почему не домой? - Домой пока нельзя - там идет уборка. Мы пойдем в Ботанический сад и будем там обедать в ресторане. Вот! - Там, где работают Юлькины мама и папа? - Да, там, где работают родители Жюли (так Поль всегда называет Юльку). Ох, как славно! И Юльку я увижу (я ее уже больше недели не видела), и обедать я буду в ресторане в первый раз в жизни! И еще дома - сюрприз! Одним словом, все как в сказке. Сплошное волшебство - незачем и расспрашивать, почему, отчего, откуда и как. Ведь в сказке когда написано: "В эту минуту появилась прекрасная фея", - не спрашиваешь, с неба ли она упала, на извозчике ли приехала, какие на ней были туфли. В Ботаническом саду стало как-то прозрачнее - много листьев облетело, на каштанах желтая листва вперемежку с зеленой Спелые каштановые коробочки со стуком падают с деревьев и разбиваются о землю. Мы садимся за столик на веранде ресторана. Степан Антонович, отец Юльки, подбегает к нам. С салфеткой, перекинутой через руку, улыбающийся и приветливый, он подает нам меню. - Как Юля? - спрашиваю я. - Очень хорошо! - И теплая искорка зажигается в глазах Степана Антоновича. - Она на речке. Мы с Полем изучаем ресторанное меню. - Поль! - захлебываюсь я. - Какие названия! Консомэ с пирожком! Эскалоп! Ризи-бизи! Тутти-фрутти! Ты когда-нибудь такое слыхала? - Дурачок! - посмеивается Поль. - Надо смотреть не на название, а на цену. Чтоб не выйти нам с тобой из бюджета! Мы долго выбираем, нам помогает советами Степан Антонович. - Степан Антонович! - не выдерживаю я. - Что такое "ризи-бизи"? - А это рис... Каша рисовая со сладкой подливкой... Прикажете? Брр! Я терпеть не могу риса. Поль смотрит на меня с веселой насмешкой... Нет, я не хочу "ризи-бизи"! Наконец все заказано. Два консомэ с пирожком, два эскалопа и тутти-фрутти... Консомэ оказывается чистым бульоном, ничем не заправленным, но подают его почему-то не в глубоких тарелках, а в больших белых чашках. Это все-таки интересно! Эскалоп - просто телячий шницель, а тутти-фрутти - обыкновенный компот. Но какие красивые, звучные названия! Я, конечно, трещу без умолку. Полю приходится то и дело одергивать меня, чтобы я творила тихо, прилично, не повышая голоса. - Знаешь, Поль? Жила где-то девушка, ее фамилия была "Консомэ", мадемуазель Консомэ! И у нее родилось двое детей-близнецов. Девочка Тутти и мальчик Фрутти... Да, Поль? А еще через полгода - опять близнецы: Ризи и Бизи. Расплатившись за обед, мы идем на берег - к Юльке. Но Юльки там не оказывается. Мы ходим, ищем ее по берегу, заглядываем в прибрежные кусты - нет Юльки! Наконец она появляется - спешит к нам, слегка ковыляя на нетвердых еще ногах. - Где ты была, Юля? Юлька очень смущается: - Нет, это я тут... так... в одно место... Только увидев Юльку, я понимаю, как я по ней соскучилась! Смотрю в ее серьезные серые глаза, вижу родинку, похожую на мушку, вижу передние зубы, надетые друг на друга "набекрень", - и радуюсь! И Юлька тоже радуется мне, все заглядывает в мои глаза, все повторяет: "Ох, Саша, Саша..." - Что "ох, Саша"? Что я сделала плохого? - Нет, нет, ты хорошее сделала, ты пришла! Это я говорю "ох, Саша, Саша!" - значит, ох, как я рада! Поль ходит по берегу, восхищается осенней красой быстрой речки, рябой от опавших листьев. По временам она нагибается, чтобы сорвать осенний цветок. - Знаешь, Саша, - говорит Юлька, - а ведь мы, наверно, скоро уедем. - Куда? - Вот не могу сказать... В этот... как его... нет, забыла, как этот город называется. Там татусенькин брат живет. И он зовет нас приехать до него. Пишет, там будет работа и для татуси и для мамци. Лучше, чем здесь... И там можно будет меня лечить. Какие-то ванны. Чтоб я совсем, совсем здоровая была! Юлька говорит это, отвернувшись от меня, а я слушаю ее слова и смотрю в землю. Когда мы с Юлькой снова встречаемся взглядом, у нас обеих слезы на глазах. - Уедете? - говорю я, и мне горько-горько. - Ага... - всхлипывает Юлька. - Я не через то плачу, что нам будет плохо там, не-е, борони боже! С татусей везде хорошо будет! А только... только потому... - Голос Юльки снижается почти до шепота. - И я тоже потому... - шепчу я. Мы обе понимаем: нам будет тяжело расстаться. Словно бы и не очень много времени прошло с того дня, как я, убегая от "вора", попала на чужой двор и впервые услышала чистый голосок Юльки, льющийся из погреба: Нет у цыгана ни земли, ни хаты, Но он - свободный! Но он - богатый! Над ним не свищет нагайка пана... Куда ни взглянет - земля цыгана! Но сколько потом было тревоги и мучительной жалости, когда Юлька умирала от крупозного воспаления легких! И как славно мы с ней играли, когда она выздоровела, как весело бывало нам вместе и в погребе, и здесь, на берегу речки... Здесь по театральным афишам я учила Юльку читать, а Поль научила ее болтать по-французски.. И вот расстаемся, - и словно всего этого не было. - Саша, я тебе скажу один секрет... Видишь там, около ресторана, дом? Это тиятр. Когда вы пришли, я там была. Я туда часто хожу -я ведь уже хорошо могу ходить! - а там поют... Как поют, Саша! Утром они поют в своих платьях, - называется "репетиция". Сторож меня пускает, очень вежливый старичок! Я сховаюсь в уголке и слушаю... И, знаешь, я все, все помню! И Юлька тихонько напевает своим серебряным голоском: Знаешь ли чудный край, где все блеск и краса, Там, где розы цветут и лимон золотится? Странное дело! Песня началась в Юлькином горле, - я видела, как Юлька начала петь, - но звуки полились широко, сильно, их вобрали деревья, словно их отразила поверхность реки... Мне уж кажется, что поет не Юлька, а все кругом! Подошедшая Поль тоже смотрит на Юльку с радостным удивлением. Туда, туда, о любимый мой, Хотела б я улететь с тобой! - поет Юлька и словно золотистые мыльные пузыри, нежно позванивая, вылетают из ее горла. Голос Юльки поднимается высоко-высоко - в самое небо! Он перелетает через зубчатый частокол елей на другом берегу реки и слышен оттуда, пропадая, словно тая. Поль и я смотрим с восхищением то на Юльку, то друг на друга. - Кто научил тебя так петь, Жюли? - Никто, - говорит Юлька, застенчиво оправляя на себе платьице. - Никто не учил. Это я у них в театре слышала. Называется "Миньона"... Теперь больше не услышу - они на зиму в городской театр переезжают... - Ох! - спохватывается Поль, взглянув на часы. - Домой, домой, Саш! По дороге к дому я вдруг вспоминаю: - Поль, а какой сюрприз ты мне обещала? Поль делает непроницаемое лицо. - Помнишь, - говорит она таинственно, - в сказке король попал во время охоты в когти льва и стал просить льва: Отпусти меня!" А лев говорит: "Хорошо, отпущу, но только обещай отдать мне то, чего ты в своем доме не знаешь!" Помнишь? - Конечно! И оказалось, что, пока король был на охоте, королева, его жена, родила хорошенькую-хорошенькую деточку, дочку... Я схватила Поля за руки и радостно заглядываю ей в глаза: - Поль! У нас дома кто-нибудь родился, да? - Да! - отвечает Поль, и ее добрые глаза-черносливины влажно блестят. - Сегодня утром, пока ты была в школе, у твоей мамы родился сынок - значит, твой брат. - А как его зовут? - Его назвали Семеном - в честь твоего покойного дедушки, отца твоей матери. Но все в доме уже зовут его "Сэнечка", "Сэньюша"... Я мчусь домой такой рысью, что Поль еле поспевает за мной. Мне не терпится увидеть Сенечку-Сенюшу! Я засыпаю Поля глупейшими вопросами: "А ноги у него есть? А почему, когда рождается ребенок, надо обедать в ресторане?" - Потому что Жозефин (Юзефа) весь день возилась с малюткой и ей некогда было приготовить обед. - А почему мы с тобой столько часов слонялись по городу, вместо того чтобы идти домой? - Только тебя там не хватало! В доме был страшный беспорядок. Надо было все прибрать... - А почему, когда ты пришла за мной в институт, ты была заплаканная... Была, была! Поль, почему ты плакала? Скажи, почему? Поль отвечает не сразу: - Потому что мне было очень жаль твою маму, она так страдала... Очень тяжело рождает женщина ребенка! И еще я боялась: а вдруг твоя мама умрет и маленький мальчик умрет? Я плакала от страха. А потом, когда все обошлось - и мама осталась жива, и мальчик, такой ангелок, тоже остался жив, - ну, тут, конечно, я заплакала от радости! И мы все обнимались: и Жозефин, и мсье ле доктер, и я, и старый доктор с его незастегнутыми пуговицами... Только маму твою мы не обнимали, потому что она, бедняжка, еще очень слаба, мы боялись ей повредить. И вот мы с Полем добежали до дому. Уже на лестнице нам ударяет в нос тяжелый запах лекарств, дезинфекционных средств - карболки, йодоформа. Это меня не очень пугает: так всегда, только слабее, пахнет и от моего папы, и от Ивана Константиновича Рогова, и от всех других хирургов, папиных товарищей. Из передней я сразу рвусь в мамину комнату, но меня перехватывает Александра Викентьевна Соллогуб, акушерка-фельдшерица, всегда работающая с папой: - Ш-ш-ш!.. Мама спит! Тут же, взволнованные, притихшие, сидят дедушка и бабушка. Бабушка вытирает глаза. И вот из соседней комнаты выплывает Юзефа - она торжественно несет что-то похожее издали на белый торт. Но это не торт! Эго маленький, как куколка, совсем маленький человечек, спеленатый и вложенный в красивый пикейный "конвертик". Из конвертика видно только красненькое личико, головка в чепчике с голубыми бантиками. Он мирно спит. - Тиш-ш-ша! - предостерегающе шипит на меня Юзефа. - Это он, да? - шепчу я. - А кто же еще? Звестно дело, ен. Наш Сенечка! От человечка пахнет чем-то спокойным и милым - нежной кожицей, молоком, мирным сном. - А поцеловать его можно? - Нельзя! - говорит подоспевший папа. - Он еще очень маленький, а в нас всех много всякой заразы, мы можем занести и передать ему. Вот не могу уговорить Юзефу, чтобы не дышала на него бациллами, чтоб завязывала нос и рот марлей. Не хочет, старая малпа (обезьяна)! - шутит папа. - И не хочу! - яростно шепчет Юзефа. - Пускай я малпа, но я не собака, чтоб в наморднике ходить! Мы с Полем прибежали домой как раз к самому интересному: сейчас Сенечку будут купать! Словно предчувствуя, что с ним собираются что-то делать, он просыпается, открывает глазки - они какого-то неопределенного цвета, белесоватого, с голубизной, но уже сразу видно, что разрез глаз у него как у мамы, очень красивый. Сенечка сморщивает свое крохотное личико, словно ему дали понюхать уксусу, и начинает плакать. Это, собственно, не столько плач, сколько писк. Он разевает беззубый ротишко и скулит: - Ля-ля-ля-ля-ля... Его распеленывают. Честное слово, он ненамного больше крупной лягушки или цыпленка! И самое смешное: пальчики его левой ручки сложены в крохотный кукиш! В тот момент, когда его опускают в корыто и начинают поливать теплой водой из ковшика, он сразу перестает верещать. Ему, видно, приятно в теплой ванне. Мне тоже дают ковшик, и я усердно поливаю Сенечку. - Смотри, на очки (глазки) не лей! - предупреждает Юзефа. Сенечка лежит в корыте с раскрытыми глазками, но они какие-то бессмысленные: он словно никого не видит, не следит взглядом ни за кем. - Папа...- шепчу я. - А он не слепой, нет? - Нет. Он отлично видит. Только он еще не умеет видеть. Вот через недельку-другую все будет в порядке... Сенечку вынимают из корыта. Юзефа держит его на ладони, пузиком вниз и осторожно выпивает губами несколько капель воды с его спинки. При этом она бормочет что-то - наверно, "по-латыньски". - Юзенька, что ты делаешь? - не выдерживаю я. Юзефа смотрит на меня строго и сурово, как умеют смотреть только лики святых на иконах. - От злого глазу! - говорит она. - Чтоб не сглазил кто ребенка. Потом она осторожно обсушивает мальчика, завернув его в мохнатую пеленку. Я слегка касаюсь его маленькой ножки - она мягкая, как бархатная, а пальчики на ножке - кругленькие, как мелкие-мелкие горошинки. Сенечка начинает вертеть головенкой направо и налево, словно ищет чего-то беззубым ротиком. - Жрать захотел, бездельник! - добродушно говорит папа. - Несите его ужинать! И Сенечку уносят к маме, которая, лежа в постели, прикладывает его к груди. Сенечка сразу очень деловито начинает сосать, - видно и слышно, как он мерно глотает. - Як с кружечки пьет! - восхищается Юзефа. Мама делает мне знак подойти. Я становлюсь на колени около ее кровати. Мама гладит меня по голове и говорит очень нежно, очень любовно: - Дочка моя... я все время думаю: "Дети... наши дети..." Правда, хорошо? Как ни странно, я понимаю, что хочет сказать мама. До, сих пор она всегда думала: "Дочка... Моя дочка шалит, учится, здорова, больна, надо купить нашей дочке мячик или скакалку..." Она не могла думать: "Дети", - у нее была только одна дочка. А теперь она думает: "Дети... наши дети..." И ей это приятно! Мы тихонько выходим из комнаты. - Папа...- вдруг вспоминаю я. - А откуда такой малюсенький клопик умеет сосать и глотать? Кто его научил? - Никто,- говорит папа. - Я вижу это ежедневно уже больше пятнадцати лет. Это чудо. Чудо инстинкта. Мы не понимаем этого, - а ведь это умеют и щенята, и котята, и всякая живая тварь... Сенечка, наевшись, мирно спит. Я сижу около его колясочки. Во сне он вдруг причмокнул губкой - может быть, ему снится, что он все еще "ужинает"? Я думаю: "Брат. Мой брат..." И мне это радостно. - Ну, пойдем домой! - говорит дедушка бабушке. - Мы теперь с тобой совсем счастливые: и внучка у нас, и внучек... - Хорошо! - подтверждает и бабушка. - Я люблю детей... Когда много детей - это счастье! Так вошел в мою жизнь Сенечка, милый брат мой. Больше шестидесяти лет продолжалась наша дружба. О многом я расскажу дальше. Сенечка был весельчак, остроумный балагур, душа всякого общества, куда бы ни попадал, и все очень любили его. Талантливый инженер, он принимал участие в постройке многих наших гидроэлектростанций, начиная с Волховстроя. Последняя гидроэлектростанция построена по его проекту недавно - в Румынии. Это было уже после его смерти. Глава восьмая. МОЙ "ДУСЯ" КСЕНДЗ! День начинается с необычного: я ссорюсь с Юзефой, а когда на шум приходит мама, - то и с мамой! Не знаю почему, но мама и Юзефа вдруг придумали, чтобы я брала с собой ежедневно в институт бутылку молока и выпивала его за завтраком на большой перемене. Я понимаю, откуда это идет: вчера к маме приезжала с поздравлением Серафима Павловна Шабанова и сказала ей, что Риточка и Зоенька ежедневно берут с собой в институт по бутылке молока. Мама огорчилась, почему - ах! - она не такая заботливая мама, как Серафима Павловна! И тут же она придумала, чтобы и я таскала в институт молоко в бутылке. Как Зоя и Рита пьют свое молоко, я знаю. Мы хотя учимся с Ритой в разных классах (она приготовишка), а с Зоей в разных отделениях I класса, но я их вижу постоянно. И я видела, как та и другая выливали молоко из бутылки в раковину уборной. Не пьют они его, не хотят! А я не могу лить молоко в уборную! Во-первых, я не хочу врать дома, будто я выпила, когда я не пила. И во-вторых, я помню, как очень давно - мне было тогда лет пять - я шалила за столом и опрокинула на скатерть стакан молока. Папа ужасно на меня рассердился - просто ужасно! Стукнул кулаком по столу и крикнул: "Дрянная девчонка, дрянная! Если бы я мог давать каждому больному ребенку по стакану молока ежедневно, они бы не болели, как теперь болеют, не умирали! А ты льешь молоко на скатерть! Пошла вон из-за стола!" Рита и Зоя выливают ежедневно в уборную две бутылки молока - они при этом смеются! - а я не могу. Я помню, как папа кричал на меня... - Но ведь ты можешь просто выпить это молоко! - говорит мама. - Ну, а если я терпеть не могу молока, если я его ненавижу, если меня тошнит от пенок? - заплакала я. - Что я, грудная, что ли? Ничто мне не помогло. Юзефа аккуратненько налила молоко в бутылку и поставила в уголке моего ранца. Мама говорит, чтоб я была осторожна и не разбила бутылку. Юзефа успокаивает маму: "Это очень крепкая бутылка! А что пробка слишком маленькая, так я бумаги кругом напихаю!" И все. Я ухожу в институт, унося в ранце эту противную бутылку с противным молоком, а главное, мне придется его выпить, потому что лгать - дома лгать, маме лгать! - я не хочу. Я так огорчена всем этим, что убегаю из дому ни свет ни заря, еще и девяти часов нет. В институте, поднимаясь по лестнице в коридор, я вижу идущих впереди меня девочек из моего класса: Мартышевскую и Микошку. Мартышевскую зовут, как меня, Александрой, но не Сашей, не Шурой, - таких имен в польском языке нет, - а "Олесей" или "Олюней". Чаще всею се ласково зовут "Мартышечкой", хотя она нисколько не похожа на обезьяну, она очень славненькая. Мартышевская и Микоша идут впереди меня и негромко переговариваются между собой по-польски. - Ниц с тэго не бендзе! (Ничего из этого не выйдет!) - говорит Микоша. - Она може так зробиць, як она хце! (Она может так сделать, как она хочет!) Я не вслушиваюсь в их разговор. Я все еще очень болезненно переживаю то, что на большой перемене я должна буду, как грудной ребенок, сосать молоко. Поэтому мне неинтересно, что там какая-то "она", которой я не знаю, "може или не може..." Но позади меня идет человек, которому это почему-то, видимо, очень интересно. Тихой, скользящей походочкой Дрыгалка перегоняет меня и берет за плечи Мартышевскую и Микошу: - На каком языке вы разговариваете, медам? Девочки очень смущенно переглядываются, как если бы их поймали на каком-то очень дурном поступке. - Я вас спрашиваю, на каком языке вы разговариваете? - По-польски... - тихо признается Олеся Мартышевская. - А вам известно, что это запрещено? - шипит Дрыгалка. - Вы живете в России, вы учитесь в русском учебном заведении. Вы должны говорить только по-русски. Очень горячая и вспыльчивая, Лаурентина Микоша, кажется, хочет что-то возразить. Но Олеся Мартышевская незаметно трогает ее за локоть, и Лаурентина молчит. Дрыгалка победоносно идет дальше по коридору. - На своем... на своем родном языке... - задыхаясь от обиды, шепчет Микоша. - Ведь мы польки! Мы хотим говорить по-польски. Мартышевская гладит ее по плечу: - Ну, тихо, тихо... Мы уходим все трое в одну из оконных ниш. - "По-русски... только по-русски..." - бормочет вне себя Лаурентина Микоша. - Здесь прежде Польша была, а не Россия! У меня, вероятно, вид глупый и озадаченный. Я ведь ничего этого не знаю! И Олеся Мартышевская очень тихо, почти шепотом, все время оглядываясь, не подкрадывается ли Дрыгалка, объясняет мне, в чем дело. Было Польское государство. Потом его насильственно разорвали на три куска и разделили эти куски между Россией, Германией и Австрией. Наш город достался России. Но польские патриоты не хотели мириться с тем, что уничтожено их государство, и восстали. В нашем крае польское восстание усмирял свирепый царский наместник Муравьев - его прозвали "Муравьев-вешатель". Он повесил много польских повстанцев, вдовам их не разрешалось носить траур по казненным мужьям: чуть только появлялась на улице женщина в трауре, ее задерживали, давали ей в руки метлу и заставляли подметать улицу. Тогда же закрыли в нашем городе польский университет, польский театр, польские школы. И вот - ты сама сейчас видела, Саша! - нам, полькам, нельзя говорить на своем родном языке... Только по-русски! Все это Олеся и Лаурентина рассказывают мне страстным, возбужденным шепотом, и я слушаю, взволнованная их рассказом чуть не до слез. - Только помни: что мы тебе сейчас рассказали, - никому, ни одному человеку! - шепчет Олеся. - Ну, господи! - даже обижаюсь я на их недоверие. - Неужели же я побегу звонить про такое? Ребенок я маленький? Или глупая приготовишка? Я вхожу в класс какая-то вроде оглушенная, у меня в ушах все еще стоит жаркий шепот Олеси и Лаурентины. В классе никого нет, пусто. Я усаживаюсь за своей партой, горестно подперев голову рукой. Так все нехорошо! И молоко это окаянное... и девочкам-полькам почему-то не позволяют говорить на своем языке! Дверь из коридора приоткрывается. В нее несмело входят две девочки - не из нашего отделения, а из первого. Обычно мы друг к другу в чужое отделение не ходим. Девочки из первого - гордячки, они смотрят на нас, второе отделение, сверху вниз. А мы - самолюбивые, насмешницы, мы не желаем унижаться перед "аристократками"... И вдруг почему-то две из первого отделения к нам пожаловали! Не заметив меня, одна из них спрашивает у другой: - Думаешь, он сюда придет? - Ты же видела, прямо сюда пошел! - И вдруг, увидев меня: - Людка! А как же эта? Людка машет рукой: - Не беда! Она не наябедничает. Мне Нинка Попова говорила: ее Шурой звать, она ничего девочка... Мне смешно, что они переговариваются обо мне в моем присутствии. Словно меня нет или я сплю. - Видишь? - продолжает Люда. - Она смеется. Она ничего плохого не сделает. Выглянув в коридор, Люда испуганно вскрикивает: - Идет, Анька! Идет сюда! И обе девочки застывают в ожидании около классной доски. Я тоже с любопытством смотрю на дверь: кто же это там идет? В класс входит сторож-истопник Антон Он в кожухе (желтом нагольном тулупе). За спиной у него вязанка дров, которую он сваливает около печки с особым "истопническим" шиком и оглушительным грохотом. Кряхтя и даже старчески постанывая от усилия, Антон опускается на колени и начинает привычно и ловко топить печку. Ни на кою из нас он не смотрит, но я не могу отвести глаз от его головы - никогда я такой головы не видала. Не в том дело, что она лысая, как крокетный шар, - лысина ведь не редкость. Но при этой совершенно лысой голове у Антона борода - как у пушкинскою Черномора! Длинная седая борода, растрепанная, как старая швабра. А лысина блестит, как начищенный мелом медный поднос. По ее сверкающей желтизне рассыпаны крупные родимые пятна и, как реки на географической карте, разветвление вьются синевато-серые вены. Сейчас, от усилия при работе, эти вены взбухли и особенно четко пульсируют. Очень интересная голова у истопника Антона! - Ну! - командует шепотом Люда, подталкивая Аню локтем. Аня достает из кармана пакетик, перевязанный розовой тесемкой, какими в кондитерских перевязывают коробки с конфетами. - Пожалуйста... - бормочет Аня, вся красная от волнения, протягивая Антону пакетик. - Возьмите... Антон сердито поворачивает к ней лицо, раскрасневшееся от печки, с гневно сведенными лохматыми бровями. Он очень недоволен. - Ну, куды? - рычит он. - Куды "возьмите"? Торопыга! Вот затоплю, на ноги встану - тогды и возьму... Так оно и происходит. Антон кончает свое дело, с усилием встает с колен Аня протягивает ему свой пакетик с нарядной тесемкой. Не говоря ни слова, даже не взглянув на девочек, Антон берет пакетик рукой, черной от сажи, сует ею за пазуху и уходит. Люда и Аня смотрят ему вслед и посылают воздушные поцелуи его удаляющейся спине. - Дуся! - говорит Аня с чувством. - Да! Ужасный Дуся! - вторит Люда. Я смотрю на них во все глаза О ком они говорят? Кто "дуся"? Туг обе девочки - Люда и Аня - начинают шептаться. Поскольку они при этом то и дело взглядывают на меня, я понимаю, что речь у них идет обо мне. - Послушай... - подходит ко мне Люда. - Ты - Шура, да? Я знаю, мне о тебе Нинка Попова говорила - У нас к тебе просьба! - перебивает ее Аня.- Понимаешь, мы пансионерки, мы живем здесь, в институте, всегда. И у нас очень мало окурков! - Ужасно мало! - поясняет Люда. - Откуда здесь быть окуркам? Учителей - таких, чтобы они были мужчины, курили папиросы, - ведь немного. В классах они не курят, в коридоре - тоже, только в учительской, - а в учительскую нам ходить запрещено! Вот ты живешь дома - собирай для нас окурки, а? - Какие окурки? - спрашиваю я, совершенно обалдев. - Ну, обыкновенные. Окурки. Окурки папирос. Понимаешь? Я еще больше удивляюсь. - Вы курите? - спрашиваю. Обе девочки хохочут. Я, видно, сморозила глупость. - Нет, мы с Людой не курим, - снисходительно улыбается Аня. - Мы для Антона окурки собираем. - Потому что мы его обожаем! - торжественно заявляет Люда. - Он - дуся, дивный, правда? Я молчу. Антон не кажется мне ни "дусей", ни "дивным". Просто довольно нечистоплотного вида старик со смешной лысиной. - И еще мы хотели просить тебя... - вспоминает Аня. - Кто живет дома, у того всегда много цветных тесемок от конфетных коробок. А у нас здесь, в институте, откуда возьмешь тесемки? Мы сегодня перевязали окурки для Антона,- видела, какой красивенький пакетик получился? И, представь, последняя ленточка! Больше у нас ни одной нет. - Приноси нам, Шура, окурки и конфетные тесемочки! - И, смотри, никому ни слова! То есть девочкам - ничего, можно. А синявкам ни-ни! Я не успеваю ответить, потому что в класс вливается большая группа девочек. Среди них - Меля, Лида и другие мои подружки. Обе мои новые знакомки - Люда и Аня из первого отделения - говорят мне с многозначительным подчеркиванием: - Так мы будем ждать. Да? Принесешь? И убегают. - Это что же ты им принести должна? - строго допытывается у меня Меля. - Да так... Глупости... - мямлю я. - Ох, знаю! - И Меля всплескивает руками. - Они ведь Антона, истопника, обожают! Наверно, пристали к тебе, чтобы ты из дома окурки носила?.. А, кстати, - вдруг соображает Меля. - Надо и вам кого-нибудь обожать! Кого вы, пичюжьки, обожать будете? - Я - никого! - спокойно отзывается Лида. - Моя мама училась в Петербурге, в Смольном институте, она мне про это обожание рассказывала... Глупости все! Ну хорошо, Лида знает про это от своей мамы и знает, что это глупости. Но мы - Варя Забелина, Маня Фейгель, Катя Кандаурова и я - не знаем, что, это за обожание и почему это глупость. И мы смотрим на Мелю вопросительно: мы ждем, что она нам объяснит. В эту минуту в класс вбегает Оля Владимирова. У нее такая коса, как ни у кого в I классе, - не только в нашем, втором отделении, но и в первом. Если бы у меня была такая коса, ох, я бы все время только и делала, что поводила головой то вправо, то влево... а коса бы, как змея, шевелилась по спине то туда, то сюда! Оля Владимирова нисколько не гордится своей косой, разговаривает со всеми приветливо, лицо у нее милое - вообще хорошая девочка. Сейчас она вбежала в класс, поспешно выложила все из сумки в ящик своей парты и почти бегом направляется обратно к двери в коридор. - Владимирова! - окликает ее Меля. - Ты - обожать, да? - Да! - отвечает Оля, стоя уже в дверях класса. - А кого? - продолжает допытываться Меля. - Хныкину, пятиклассницу. Ох, медамочки, какая она дуся! - восторженно объясняет Оля. - Ее Лялей звать - ну, и вправду такая лялечка, такая прелесть! А Катя Мышкина обожает ее подругу, Талю Фрей, - мы с Мышкиной за ними ходим... - И Оля убегает в коридор. - Пойдем, пичюжьки! - зовет нас Меля. - Надо вам посмотреть, как это делается. Мы выходим в коридор, идем до того места, где он поворачивает направо-- около директорского стола, - и Меля, у которой, по обыкновению, рот набит едой, показывает нам, мыча нечленораздельно: - О-о-и... Мы понимаем - это означает: "Вот они!" Идут по коридору под руку две девочки: одна розовая, как земляничное мороженое, другая - матово-смуглая. - Хныкина и Фрей! - объясняет нам Меля, прожевав кусок. - А за ними - наши дурынды... В самом деле, за Хныкиной и Фрей идут, тоже под ручку, Оля Владимирова и Катя Мышкина. Они идут шаг в шаг, неотступно, за своими обожаемыми, не сводя восторженных глаз с их затылков. - Это они так каждый день ходят? - удивляется Варя-Забелина. - Каждый день и на всех переменах: на маленьких и на больших... Ничего не поделаешь, обожают! И вы выбирайте себе каждая кого-нибудь из старшеклассниц - и обожайте! - Нет, - говорю я, - мне не хочется. Оказывается, ни Варе не хочется, ни Мане, ни, конечно (за Маней вслед), Кате Кандауровой тоже не хочется! - Ну почему? - удивляется Меля. - Почему? Вам это не нравится? - Скука! - говорю я. - Если бы еще лицом к лицу с ними быть, разговаривать - ну, тогда бы еще куда ни шло... - Да, "лицом к лицу"! - передразнивает Меля. - Что же, им ходить по коридору всю перемену задом, как раки пятятся? Или ты будешь задом наперед ходить? - А ты сама почему никого не обожаешь? - спрашивает у Мели Варя Забелина. - Так я же ж обожяю! - говорит Меля. - Я кушять обожаю! Чтоб спокойненько, не спеша, присесть где-нибудь и кушять свой завтрак. Мы Мелю понимаем: обожательницам не до еды; сразу, как прозвонят на перемену, они мчатся сломя голову к тем классам, где учатся их обожаемые. А потом ходят за ними. Ходить вовсе не так просто. Надо это делать внимательно: обожаемые остановились и обожательницы тоже останавливаются. Надо ходить скромно, не лезть на глаза, ничего не говорить, но смотреть зорко: если у обожаемой упала книга, или платочек, или еще что-нибудь, надо молниеносно поднять и, застенчиво потупив глаза, подать. Какое уж тут "кушянье", когда все внимание сосредоточено на обожаемых! - Шаг в шаг, шаг в шаг! - объясняет Меля. - Зашли обожяемые зачем-нибудь в свой класс, - стойте под дверью их класса и ждите, когда они опять выйдут. Зашли они в уборную, - и вы в уборную! Шьто же, мне любимое пирожьное в уборной есть? Мы хохочем. - А потом, - говорит Меля сурово, - надо ведь еще подарки делать! Цветочки, картинки, конфетки, - а ну их- к богу! Вы мою тетю знаете, видели? - Знаем...- вспоминаем мы не без содрогания. - Видели! - А можно с такой теткой подарки делать? Ну, это мы сами понимаем: нельзя. Вообще, в описании Мели, обожание - вещь не веселая, и нас это не прельщает. - Вот учителей обожать легче! - продолжает Меля. - Это все делают... Ходить за учителем, который твой обожаемый, не надо. А если, например, сейчас будет урок твоего обожаемого учителя, - ты навязываешь ему ленточку на карандаш или на ручку, которые у него на столе лежат. И еще ты должна везде про него говорить: "Ах, ах, какой дивный дуся мой Федор Никитич Круглов!" - Ну уж - Круглов! - возмущаемся мы хором. - Не хотите Круглова - берите других, - спокойно отвечает Меля. - Хорошо! Я нашла! - кричит Варя Забелина. - Я Виктора Михайловича обожать буду! Учителя рисования. Чудный старик! - Ну вот... - огорчаюсь я. - Только я подумала про Виктора Михайловича, а уж ты его взяла! - Давай пополам его обожать? - миролюбиво предлагает Варя. - Можешь взять учителя чистописания, - подсказывает Меля. - Нет, как же я буду его обожать, когда он на каждом уроке говорит про меня: "Что за почерк! Ужасный почерк!" А я вдруг его обожаю! Это будет - вроде я к нему подлизываюсь. - Можно обожать и не учителя, а учительницу. Дрыгалку хочешь? - дразнит меня Меля. - Колоду хочешь? Я не хочу ни Дрыгалку, ни Колоду, ни даже учительницу танцевания Ольгу Дмитриевну. - Ну, знаешь... - Меля разводит руками. - Ты просто капризуля, и все. Всех мы перебрали - никто тебе не нравится! Ну, хочешь, можно кого-нибудь из царей обожать - они в актовом зале висят. Одни - Александра Первого, другие - Николая Первого обожают. Мы молчим. Я напряженно думаю. Ну кого бы, кого бы мне обожать? И вдруг с торжеством кричу: - Нашла! Нашла! Я ксендза обожать буду! В первую минуту все смотрят на меня, как на полоумную. - Ксендза? Ксендза Олехновича? За что его обожать? Что ты, ксендза не видала? Нет, видала. Даже близко видала - например, ксендза Недзвецкого. Но ксендз Недзвец