ие. Она стоит, как всегда, на рояле и от топота сапог, грохота передвигаемой мебели укоризненно кивает фарфоровой головкой. Володя молча показывает мне на Аиду, и, несмотря на всю серьезность происходящего, мы оба улыбаемся. Володя внешне очень спокоен. Иногда он даже шутит со мной и с Юзефой. Но он так нетерпеливо смотрит на дверь, он так прислушивается к стуку редких пролеток на улице, что я понимаю: он ждет возвращения Лели, отца, Валентины. Ему хочется- мы с Юзефой это чувствуем, - чтобы они, возвратившись с бала, застали его еще хоть на несколько минут, чтобы им успеть проститься, перед тем как его уведут в тюрьму. - В Петербурге, - негромко говорит Володя, - есть телефоны... Да. А у нас телефонов еще нет... Побежать бы в Офицерское собрание, разыскать там всех, сказать им, чтоб мчались сюда, скорее, скорее!.. Но ни меня, ни Юзефу полиция не выпускает из квартиры до окончания обыска. Но вот полиция кончила свое дело. Володе дают прочитать и подписать протокол обыска. Володя читает вслух: - "...Ничего предосудительного при обыске не найдено..." - А тебе судительное надо? - не выдерживает Юзефа. Она бросает это жандармскому офицеру с враждебным укором. Но я вдруг понимаю: Володя прочитал эти слова из протокола вслух нарочно. Чтобы я запомнила их и передала Свиридовым и Леле. - Попрошу вас, господин Свиридов, следовать за нами! - с изысканной вежливостью обращается к Володе жандармский офицер. Володю уводят. Мы с Юзефой бежим за ним вниз по лестнице на улицу. Перед нашим подъездом стоят две извозчичьи пролетки. Перед тем как сесть, Володя прощается с нами. Он тепло обнимает Юзефу. - Паничку! - шепчет она. - Я тут подушку для вас положила, - те лайдаки казали, что можно. И еще я вам положила поку... покушать... - Не горюйте, Юзефа! Не навек расстаемся! Володя поднимает меня сильными руками и крепко прижимает к себе. - Сашурка, сестричка моя! - И быстро мне на ухо: - Скажи всем... папе, Валентине... Леле скажи от меня... Сама знаешь что! Двое городовых, поддерживая Володю под руки (как лакеи - барина!), подсаживают его в пролетку. - До свиданья! - кричит он нам в последний раз. Пролетки трогаются. Стук копыт по булыжной мостовой удаляется, затихает... Когда снова возвращаемся в разгромленною квартиру Свиридовых, мы с Юзефой на миг смотрим друг другу в глаза. - А каб им околеть! - выкрикивает Юзефа, как страстное желание, как молитву своему богу. Но в передней слышны стремительные легкие шаги - в комнату вбегает Леля. - Володя! Где Володя? - кричит она в ужасе, боясь поверить беде. - Лелечка, его увезли... - Совсем? - вырывается у нее криком. - А я бежала сюда! Мне вдруг так страшно стало, почему он все не идет и не идет... - Почему ты раньше не пришла, Леля? - Не велел он мне. Ведь тут у него собрание было. Важное... "Жди, говорит, меня на балу, я сам за тобой приду..." - И, опустившись на стул, Леля бессвязно шепчет: - Вот он, меч... над головой... И разлучили... Со следующего утра начинаются поиски Володи, хлопоты о свидании, о передачах, об освобождении. Папа, конечно, едет к жандармскому полковнику фон Литтену, но этот влиятельный человек, оказывается, получил к пасхе повышение: перевод в Петербург. Все хлопоты Сергея Ивановича и папы не дают никаких результатов. Лишь через неделю Сергей Иванович узнает, что Володя содержится в Варшаве, в тюрьме, которая называется "Цитадель". Так неожиданно горестно кончились эти незабываемые весенние каникулы. Еще одну вещь хочу я сказать. Из беглого разговора папы с представителем студентов я узнала, что почти все студенты, даже очень нуждающиеся, получив помощь из сбора от благотворительного бала, отдали каждый свою долю на революционную работу. Вот почему революционерам был нужен благотворительный бал! Вот чего они от него "ждали"! Глава восемнадцатая. ЧЕРНОЕ ДЕЛО И СВЕТЛЫЙ ЧЕЛОВЕК Когда после пасхи снова начинаются уроки в институте, я чувствую себя такой посерьезневшей, такой повзрослевшей, что ли, словно пасхальные каникулы продолжались не две недели, а два года, даже больше. Очень уж много пережито за этот короткий срок! Все время перед моими глазами стоит Володя Свиридов - и вокруг него черная туча жандармов и полиции. Я знаю: Павел Григорьевич, Володя Свиридов, Вацек и их товарищи-революционеры победят черную тучу... Но когда? Вот новый для меня вопрос. Кто ответит мне на него так же легко и понятно, как папа еще недавно объяснял мне, что такое скарлатина или почему зимой нет мух... А за этим новым вопросом встают другие, и на все хочется получить ответ. Последние недели учебного года ползут так медленно, что вот, кажется, взяла бы хворостину и стала подгонять их, как гусей и уток. Но все-таки они ползут и приближают нас к экзаменам, а за ними - к летним каникулам. И как подумаешь, что скоро конец скуке, конец Дрыгалке с ее губками, поджатыми в ниточку, с ее пестрыми ручками, похожими на кукушечьи яйца, становится так весело, что хочется, позабыв про все серьезные вопросы, сделать что-нибудь оглушительно-глупое: подпрыгнуть, завизжать, завертеться волчком, как собака, которая ловит собственный хвост... Но для таких шалостей сейчас совсем нет времени! У нас теперь опять много дела: надо подтягивать двоечниц, наниматься с ними. Теперь мы уже умные, ученые: мы знаем, что это называется "действие скопом" и что это запрещено. Мы не болтаем об этом зря, мы занимаемся не в институте, а по квартирам. Нас, "преподавательниц", стало больше: не только Лида, Маня Фейгель, Варя и я, но и Тамара - она хорошо говорит по-французски, очень терпеливо и понятно объясняет все, что надо. Дрыгалка все-таки что-то чует! Она пробовала выспрашивать, например, у Кати Кандауровой: не занимается ли Маня с отстающими ученицами? Но Катя - этот, на удивление, прямой и правдивый "ягненочек", как зовет ее Лида Карцева, - сделала глупенькое лицо и сказала: - А зачем Мане с отстающими заниматься? Она ведь не отстающая! Дрыгалка вздохнула над Катиной глупостью и отпустила ее: - Ну, ступайте... Господь с вами!.. Подумать только: за такой недолгий срок правдивую, честную Катю научили так здорово врать! Но после этого случая Лида с сомнением говорит: - Ох, смотрите! - А что смотреть? Куда смотреть? За чем смотреть? - сыплются на Лиду вопросы. - Смотрите, как бы Дрыгалка чего-нибудь... - Да что она может сделать, твоя Дрыга? - А вдруг пойдет обходить квартиры?.. Ага, присмирели! - торжествует Лида. - Придет к тебе, Шура, - а у тебя сидят четыре наших ученицы! Как вы объясните Дрыгалке, почему они у тебя "незаконное собрание" устроили? Мы на минуту теряемся. Молчим. Потом Олюня Мартышевская говорит очень спокойно: - Я скажу: я учебник потеряла - пришла к Саше учебник попросить... - А я скажу, - так же спокойно продолжает Броня Чиж, - я на той неделе у Саши книжку брала почитать - вот принесла. - А я скажу: я Броню Чиж провожаю! - радостно заявляет Сорока. - Ну, а ты, Люба, что скажешь? - спрашивает Лида у Любы Малининой. - Что же мне сказать? - говорит Люба в полном замешательстве. - Ох, знаю, знаю! Я скажу: к нам домой собака ворвалась, страшно бешеная! Воды не пьет, и хвост у нее не вверх смотрит, а под живот опущен... Ужасно бешеная! - Ну, и что? - продолжает Лида свой допрос. - Ну, я, конечно, испугалась и побежала - сюда, к Саше... - На другой конец города прибежала? - насмешничает Лида. Вот какая правдивая, оказывается, Люба Малинина! Так и не научилась врать! Ничего, наш обожаемый институт - "наш дуся институт"! - он еще и Любу обработает, дайте срок. Научится врать Дрыгалке, как мы все научились. Так мы гадаем о возможном налете Дрыгалки на чью-нибудь квартиру. А Дрыгалка и в самом деле налетает: к Тамаре! Но тут Дрыга терпит жестокое поражение и, надо признать, только благодаря спокойной находчивости Тамары. Дрыгалка впархивает в квартиру Ивана Константиновича совершенно неожиданно. Проскользнув мимо оторопевшего Шарафутдинова, она внезапно появляется в столовой, где сидят Тамара и еще пять девочек из нашего класса. Тамара потом рассказывала, что Дрыгалка ворвалась, "как демон, коварна и зла"! К счастью, девочки только что пришли и еще не начали заниматься, даже книг не успели разложить на столе. Девочки повскакали со стульев, стали "макать свечкой", здороваясь с Дрыгалкой. Но Дрыгалка только рассеянно кивнула им головой, не переставая шарить вокруг "пронзительным оком". И тут вдруг начинает говорить Тамара - самым ласковым и приветливым голосом: - Здравствуйте, Евгения Ивановна! Это наши девочки ко мне пришли. Зверей посмотреть... Может, и вы взглянете? - Зверей? - бледнеет Дрыгалка. - Как-к-ких зверей? - А это дедушка мой, доктор Рогов, разводит зверей... Две комнаты зверями заняты. Очень интересно! Жабы, лягушки, змеи... До черепах, саламандр и рыб перечень зверей не дошел: Дрыгалка рванулась в переднюю и как пуля выбежала из квартиры. Девочки хохотали так долго и так громко, что Сингапур принял было это за истерику и с упоением начал в своей клетке хохотать, икать и квакать. Этот случай сразу облетает весь наш класс и делает Тамару героиней дня. А главное, с этого дня весь класс начинает хорошо относиться к Тамаре. Конечно, она еще нет-нет да и "сфордыбачит" какую-нибудь "баронессу Вревскую" - правда, она делает это все реже и реже. И теперь ей это прощают: теперь она - своя, совсем своя, а что немножко "с придурью", так ведь с кем не бывает? - Страшная вещь! - возмущается мой папа. - До чего исковеркали детей! За что они полюбили человека? За то, что он - хороший, умный, честный? Нет, только за то, что талантливо соврал! - Яков Ефимович... - обижается Тамара. - Я не соврала. То есть почти не соврала. Ну, малюсенько-малюсенько соврала: я сказала про змей, - а у дедушки змей нету... А остальное все - правда! - Да, Яков, ты неправ, - вступается мама. - Тамарочка выручила подруг. И не ложью, а находчивостью! После этого случая мы принимаем меры предосторожности. Можно надеяться, конечно, что Дрыгалка больше не сунется в квартиру Ивана Константиновича Рогова. Поэтому мы переносим туда занятия моей группы и группы Мани Фейгель. Квартира большая: Тамара сидит со своей группой у себя в комнате, Маня ведет занятия в столовой, я - в кабинете. Для полной надежности в передней, прямо против входной двери, устанавливается террариум с жабами как устрашение для Дрыгалки, если бы она все-таки опять нагрянула. Лида Карцева занимается со своей группой у себя дома, но на эти часы мать Лиды, Мария Николаевна Карцева, ложится с книгой на кушетке в гостиной. Рядом с нею - ваза с фруктами, коробка конфет. Если Дрыгалка придет, Мария Николаевна усадит ее в кресло, станет угощать, "заговаривать ей зубы" и одновременно ласковым голосом звать к себе Лиду: - Лидуша! Лидуша! Посмотри, кто к нам пришел! Какая гостья! Это будет сигнал, чтобы девочки улепетывали по черному ходу. Мария Николаевна очень увлечена игрой: ее просто огорчает, что все это - впустую и Дрыгалка не приходит! - Лежу, лежу часами, - жалуется она своим детски капризным голосом, - а эта ваша колдунья не приходит!.. Но тут вдруг начинаются неожиданные события! И не в институте - и не в семьях учениц, - а в далеком мире, за тысячи верст от нашего города. Словно забили там в огромный колокол, и звон его загудел на всю Россию! Вся огромная страна содрогнулась и с гневом, потрясенная, прислушивается к его медному голосу. На одной из больших перемен, когда мы завтракаем, сидя на излюбленной нами скамье около приготовительного класса, я вдруг замечаю в газете, в которую завернут завтрак Мели Норейко, печатные строки: "...когда крестьянская девочка, Марфа Головизнина, бежала по лесу, она увидела лежащий поперек лесной тропы прикрытый азямом труп неизвестного мужчины. Труп был без головы, от которой уцелел только грязный клок волос... У трупа не оказалось ни сердца, ни легких - они были кем-то вынуты. На трупе были следы уколов. Обвинение утверждает, что убитый человек был мучительно обескровлен еще живым..." Дальше прочитать я не могу: Меля держит бутерброд пальцами и закрывает продолжение своим мизинцем. Страшно заинтересованная этой мрачной историей с трупом без головы (я как раз перед тем прочитала "Всадника без головы" Майн Рида), я схватываю Мелю за руку: - Убери пальцы с газеты! - Что, что? - пугается Меля. - Какие пальцы? С какой газеты? Я сама отвожу ее пальцы, чтобы прочитать продолжение. Но, как говорится, "увы!" - газета тут и обрывается: никакого продолжения нет. Я бесцеремонно заглядываю в другой Мелин пакет с едой, тоже завернутый в газету. - Что ты делаешь, близковатая (сумасшедшая)? - сердится Меля. - Что ты меня пугаешь во время еды? Это вредно, я могу заболеть... Но я не слушаю. Я нашла второй кусок газеты. Рассматриваю его. Нахожу следующие слова - они как будто продолжают прежде прочитанное о находке на лесной тропе: "...Я был на этой тропе. Трудно себе представить место более угрюмое и мрачное. Кое-где проступают лужи, черные, как деготь, местами ржавые, как кровь..." Дальше опять оборвано. - Больше газеты у тебя нет? - спрашиваю я у Мели. - Взбесилась! Честное слово, она взбесилась! - всплескивает руками Меля. - На что тебе газета? Но Лида, Варя, Маня, Катя, которым я дала прочитать найденные мною у Мели два клочка бумаги, так же взволнованы, как я. - Надо в мусорном ящике посмотреть! - вдруг вспоминает Варя. И мы все начинаем с остервенением рыться в мусорном ящике, как собаки в помойной яме. Но тут раздается звонок - конец большой перемены. И как раз перед звонком я успеваю выхватить из множества грязных бумажек, в сальных пятнах, кусок газетного текста, напечатанный таким же шрифтом, как куски, найденные прежде. Это опять только обрывок! И многих слов в нем не хватает - оторваны или запачканы. "...Я посетил село Мултан. Я был на мрачной тропе, где нашли обезглавленный труп нищего Матюнина... Я еще весь охвачен впечатлениями ужасной, таинственной, неразъяснимой драмы... И мне хочется крикнуть: нет, этого не было! Судом два раза осуждены невинные... в нашем отечестве не совершают уже человеческие жертвоприношения!.." Мы стоим, словно окаменели. Мы повалили мусорный ящик, из него выпало много бумаги, объедков. Но мы не идем в класс - мы не можем! Первыми опоминаются Лида и Маня. Они торопливо запихивают в мусорный ящик все его содержимое; мы помогаем, ставим ящик в угол и бежим в класс. Хорошо, что последний урок - рукоделие. Думать о чем-нибудь, слушать объяснения учителей, отвечать им на вопросы мы бы, конечно, не могли. Меня минутами вдруг бьет дрожь... Когда я смотрю на подруг, особенно на Лиду и Маню, я вижу, что они чувствуют то же, что и я. После уроков мы молча одеваемся и так же молча выходим на улицу. - Вот что, - говорит Лида, - это все надо узнать точно. - Конечно! - отзывается Варя. - Иначе даже и не заснешь ночью! Лида продолжает, словно говорит сама с собой: - Что мы узнали из этих засаленных газетных клочков? Что в каком-то селе Мултан - где это? В Австралии? - нашли в лесу труп без головы, без сердца и легких... что кого-то обвинили в том, будто этого человека мучили... обескровили его... Будто это было какое-то человеческое жертвоприношение... За это два раза осудили невинных... А кто виноват на самом деле, кто это сделал, никто не знает! Я смотрю на Лиду просто с восхищением. Как быстро она схватила смысл того, что прочитала в газетных обрывках, как толково она свела все это в одно! Нет, удивительно она умная, Лида! - Надо сделать так, - предлагает Лида, - я спрошу у моего папы. Ты, Маня, - у твоего, Шура - у Якова Ефимовича... Еще и газеты посмотрим... Неужели же мы не узнаем всей правды? - Я еще спрошу у моего дяди Мирона, - предлагаю я. - Он, наверно, знает... Варя говорит с огорчением: - А моя бабушка газет почти не читает... Да я и не хочу ее пугать - она ведь у меня старенькая... - Конечно, не рассказывай бабушке! Мы подходим к перекрестку, где нам всем расходиться в разные стороны. Я иду домой и думаю: "А кто же писал эту статью, вон ту, которой клочки нам попались? "Я был там... я еще весь охвачен тяжелыми впечатлениями... И мне хочется крикнуть: не было этого! Суд осудил невинных!.." Кто этот человек? Узнать бы это!.." Дома я застаю и папу, и дядю Мирона, и дедушку. Мирон и дедушка сегодня у нас обедают. Я вхожу в комнату и сразу, не здороваясь, спрашиваю: - Папа! Что такое "село Мултан" и что там случилось? Никто не удивляется моему вопросу. У меня почему-то даже мелькает уверенность, что именно об этом они сейчас разговаривали перед моим приходом. Но все молчат, переглядываясь. - Что такое "Мултан"? Что там случилось? - повторяю я. - Ну, папа же!.. Папа смотрит на дядю Мирона. - Мирон лучше может рассказать тебе... Он - юрист. Мирон, как всегда, начинает ворчать: - Ну конечно! Это несносный ребенок! Все ей надо знать, до всего ей дело есть... И при чем тут то, что я - юрист? Что ты хочешь? - говорит он сердито. - Чтоб я прочитал ей лекцию по философии права, да? - Мне не надо никакой фаласофии! - возражаю я с железной уверенностью, что это слово произносится именно так, как его выговариваю я. - Я хочу знать, что такое "Мултан", кого там убили, кого судят, за что судят? А больше мне ничего не надо! Никакой фаласофии! В конце концов Мирон объясняет мне. - Село Мултан - в глухом краю Вятской губернии. Там, вперемешку с русским населением, живет народ вотяки [ныне в Советской стране они называются удмуртами]. Народ немногочисленный (их всего 400 тысяч), малокультурный, но мирный и трудолюбивый. С русским населением вотяки живут дружно. И русские и вотяки живут тут крестьянской жизнью: обрабатывают землю, разводят скот, пчел, ловят рыбу, курят смолу, промышляют охотой. Три с половиной года тому назад около села Мултан нашли в лесу труп нищего вотяка, Конона Матюнина - вот так, как было напечатано в обрывках газеты: без головы, без сердца и легких, с уколами на теле. Врач, осматривавший труп, признал, что никакого прижизненного мучительства тут не было: уколы сделаны после смерти, тогда же вынуты сердце и легкие, голова тоже отрублена у мертвого, а не у живого человека. И не обескровлен он. И все-таки местные полицейские и судебные власти решили, что тут совершено человеческое жертвоприношение вотяцкому божеству (хотя вотяки - христиане, православные)! Было арестовано несколько вотяков. Следствие велось два с половиной года! Велось, как Мирон говорит, непростительно небрежно. Суд был безобразный: обвиняемым не позволили даже вызвать своих свидетелей, которые их знают, которые могли бы показать на суде, что они не виноваты. Наконец, на суде обвиняемые показали, что на допросах их пытали и истязали, добиваясь от них, чтоб они признались в убийстве. Так же пытали и истязали свидетелей, вынуждая у них лживые показания. На суд был вызван "ученый энтограф", якобы знаток быта вотяков; он нес несусветную чепуху и утверждал па основании народных сказок, - сказки-то ведь слагались много веков назад, да еще он привел-то сказки не вотяков, а черемисов! - будто бы у вотяков есть, существует обычай человеческих жертвоприношений. В конце концов обвиняемых признали виновными и приговорили к каторжным работам. Тем самым обвинили в людоедстве не только семь осужденных вотяков, но и весь вотяцкий народ: раз эти семь человек принесли своему божеству человеческую жертву, значит, у вотяцкого народа вообще есть, существует такой страшный людоедский обычай. Все это нам рассказывает дядя Мирон, и надо отдать ему справедливость: хорошо рассказывает, очень понятно. Но мне этого мало. - Значит, так это и будет? - спрашиваю я. - Их, несчастных, обвинили - и никто за них не вступится? - Видишь, Мирон, - говорит папа, привлекая меня к себе. - От такого прокурора, как этот несносный ребенок, ты так скоро не отделаешься!.. Успокойся, прокурор, - обращается папа ко мне, - нашлись люди, заступились за этих вотяков, добились того, чтобы дело было разобрано во второй раз... - И их оправдали? - радуюсь я. Взрослые снова переглядываются, словно советуясь, говорить мне все или не говорить. Потом папа отводит глаза в сторону и бросает коротко, словно неохотно: - Нет. Не оправдали. Опять осудили. - И - конец? - спрашиваю я сдавленным голосом. - Нет! - отвечает дядя Мирон. - Сейчас добились нового пересмотра дела. В третий раз! Он начнется на будущей неделе. - Ох! - вырывается у меня с таким облегчением, словно с меня скатилось придавившее меня к земле бревно. - Ох, как хорошо!.. Мама из столовой зовет нас обедать. Папа и Мирон идут туда, а дедушка задерживается со мной в кабинете. - А ты дурочка! - говорит он мне с упреком. - Бросаешься, как сумасшедшая кошка: "Где? Кто? Что? Кого?" Ты бы дедушку своего спросила - дедушка читает каждый день не меньше трех газет, - он все-о-о знает, он бы тебе давно все рассказал! Вечером, когда я уже лежу в кровати, папа подсаживается ко мне, чтобы поцеловать меня на ночь. - Папа! - вспоминаю я. - А кто же это заступился за вотяков? Кто добился пересмотра дела? Папа секунду молчит. Потом отвечает: - Писатель Короленко. Владимир Галактионович. Человек вроде нашего Павла Григорьевича. - Революционер? - спрашиваю я шепотом. - Как видно, да. Сидел в тюрьме, был сослан куда-то, куда ворон костей не заносил. И писатель замечательный! Написал удивительную повесть - "Слепой музыкант"... - "Слепой музыкант"? - радуюсь я. - Я это читала! Это чудно! - Вот этот самый Владимир Галактионович Короленко услыхал про мултанцев еще после того, как их судили в первый раз. Многие знали об этом, многие возмущались, - страшное ведь дело! Но никто во всей России не откликнулся на него так, как Короленко. Он жил тогда в Нижнем Новгороде - бросил все, все дела и работы, и занялся только этими вотяками. Объехал и обошел всю эту глухую часть Вятской губернии, опросил жителей, познакомился со всеми хорошими людьми, - они тоже возмущались мултанским делом, жалели несчастных вотяков... Во второй раз дело слушалось в городе Елабуге, и Короленко поехал туда. Он и его друзья - двое журналистов из Нижнего Новгорода - прямо подвиг совершили. Стенографисток на этом суде не было: местные власти не хотели, чтоб все безобразие этого суда попало в печать, а ведь стенографический отчет - это такой документ, в котором не пропадет ни одно слово! Власти хотели, чтоб все было записано бегло, расплывчато, чтоб можно было потом все переиначить и в конце концов замести следы своего подлого поведения в деле мултанцев... Папа, забывшись, рассказывает мне о мултанском деле и о Короленко громко, во весь голос. За стеной раздается сонный плач Сенечки: папа разбудил его. Мама входит к нам и с укором, даже сердито, говорит папе: - Яков, перестань кричать, как студент! Что ты ее будоражишь ночью, когда ей давно спать пора! Она и так ходит сегодня весь день сама не своя, а ты еще подливаешь масла в огонь. И Сенечку разбудил... Сию минуту скажи девочке "спокойной ночи", - и пусть спит. Папа виновато говорит мне, разводя руками: - Ну, братец ты мой... Значит, спокойной ночи - и все! Первый раз в жизни я так сержусь на маму! - Хорошо, - говорю я (как мне кажется, "с достоинством", а на самом деле сердитым, кислым голосом). - Хорошо... Только я не усну ни на полминуточки, если папа не доскажет мне, что сделали на суде Короленко и его друзья, журналисты! Мама безнадежно машет рукой и выходит из комнаты. А папа, присев около меня, досказывает тихо то, о чем я прошу. - Короленко и журналисты записали от слова до слова весь судебный процесс - весь, понимаешь? Они писали с утра до ночи три дня, на пальцах у них сделались кровоподтеки и мозоли от карандаша, но они записали все! И спрятать это теперь уже невозможно. Вот что сделали писатель Короленко и его друзья журналисты! Ясно тебе теперь? Так спи! - Папочка, миленький! - умоляю я. - Одно словечко, одно! А кто всю эту подлость сделал? Кто убил нищего и взвел напраслину на вотяков, кто два раза осудил их? Папа молчит, словно размышляет. - Папа, честное, благородное слово, никому не скажу! Только одно слово: это сделало правительство? Папа тихонько трогает мою косу, заплетенную на ночь. - Ого! - говорит он. - Коса-то, коса, - и вправду коса! До половины лопаток доходит... - И, целуя меня, папа говорит шепотом мне в самое ухо: - Да, правительство. Царское правительство... Спокойной ночи! И уже в дверях, обернувшись ко мне: - А Мирон-то ведь прав! Ты удивительно несносный ребенок... Назавтра Лида Карцева говорит мне как бы вскользь: - У нас сегодня третий урок - закон божий. Ты свободна, - я тебе дам прочитать одну вещь... Тебе и Мане Фейгель. В гимнастическом зале прочитаете... Я взяла это у моего папы... Два первых урока я сижу как во сне. С одной стороны, я прислушиваюсь к тому, как отвечают наши отстающие, с которыми мы занимаемся. С другой стороны, - скорее бы прошли эти два урока и Лида дала нам с Маней то, что обещала! Перед уроком закона божия мы бежим в "Пингвин", где Лида дает нам брошюру. Я быстро прячу ее под нагрудник школьного фартука. - Только - смотрите! - говорит нам Лида многозначительно. - Помните! Во все время урока закона божия мы с Маней в гимнастическом зале торопливо читаем брошюру, которую нам дала Лида. Все остальные "инославные" - в особенности милая Зина Кричинская - не спускают глаз с двери, чтобы подать нам сигнал тревоги, если в зал войдет кто-нибудь из синявок. Брошюра озаглавлена так: "Дело мултанских вотяков, обвиняемых в принесении человеческой жертвы языческим богам. (Составлено А. Н. Барановым, В. Г. Короленко и В. И. Суходоевым под редакцией и с примечаниями В. Г. Короленко)". Мы с Маней читаем с жадностью, быстро, буквально давясь, чтобы успеть прочитать брошюру. Многое из того, что в ней напечатано, мы уже знали раньше. Очень многое мы узнаем впервые. Мы читаем, потрясенные, и, когда почему-либо наши пальцы встречаются, каждая из нас на секунду удивляется тому, какие ледяные пальцы у другой. Больше всего потрясает нас описание того, как в городе Елабуге, при втором рассмотрении дела мултанцев, суд во второй раз вынес им обвинительный приговор. "...Несколько секунд, - пишет В. Г. Короленко, - в зале царствовала гробовая тишина, точно сейчас сообщили собравшимся, что кто-то внезапно умер... Семь обвиненных вотяков стояли за решеткой, как будто еще не понимая вполне того, что сейчас с ними случилось... Я сидел рядом с подсудимыми. Мне было тяжело смотреть на них, и вместе с тем я не мог смотреть в другую сторону. Прямо на меня глядел Василий Кузнецов, молодой еще человек, с черными выразительными глазами, с тонкими и довольно интеллигентными чертами лица... В его лице я прочитал выражение как будто вопроса и смертной тоски. Мне кажется, такое выражение должно быть у человека, попавшего под поезд, еще живого, но чувствующего себя уже мертвым. Вероятно, он заметил в моих глазах выражение сочувствия, и его побледневшие губы зашевелились... Он закрыл лицо руками. - Дети, дети! - вскрикнул он, и глухое рыдание прорвалось внезапно из-за этих бледных рук, закрывших еще более бледное лицо... ...В углу, за решеткой, за которой помещались подсудимые, стоял 80-летний старик Акмар, со слезящимися глазами, с трясущейся жидкой бородой, седой, сгорбленный и дряхлый. Его старческая рука опиралась на барьер, голова тряслась и губы шамкали что-то. Он обращался к публике с какой-то речью. - Православной! - говорил он. - Бога ради, ради Криста... Коди кабак, коди кабак, сделай милость. - Тронулся старик, - сказал кто-то с сожалением. - Коди кабак, слушай! Может, кто калякать будет. Кто ее убивал, может, скажут. Криста ради... кабак коди, слушай... - Уведите их в коридор, - распорядился кто-то из судейских. Обвиняемых вывели из зала..." Мы прочитали. Мы с Маней смотрим друг на друга невидящими глазами. Словно мы побывали в зале елабужского суда, сами видели деда Акмара, сами слышали его наивную и трогательную мольбу, чтобы православные люди шли в кабак и прислушивались там к тому, что "калякает" (говорит) народ... "Кто ее убивал?" То есть кто убил его, нищего Конона Матюнина, в чем обвиняют их, семерых вотяков... Но мы с Маней не плачем. То, что мы прочитали, нанесло нам такой удар, после которого можно только, крепко стиснув зубы, сжимать кулаки, ненавидеть, но не плакать! - Вчера приехал мой брат. Студент... - шепчет мне Маня. - Он привез список с письма, которое Короленко написал кому-то из своих друзей после второго суда над вотяками. Это в Петербурге читают все и передают друг другу из рук в руки. Возьми - и читай быстро. Скоро звонок... И я читаю переписанное Маниной рукой письмо В. Г. Короленко: "...Здесь приносилось настоящее жертвоприношение невинных людей - шайкой полицейских разбойников под предводительством прокурора и с благословения Сарапульского окружного суда. Следствие совершенно фальсифицировано, над подсудимыми и свидетелями совершались пытки. И все-таки вотяки осуждены вторично, и, вероятно, последует и третье осуждение, если не удастся добиться расследования действий полиции и разоблачить подложность следственного материала. Я поклялся на свой счет чем-то вроде аннибаловой клятвы и теперь ничем не могу заниматься и ни о чем больше думать. Теперь для меня есть семь человек, невинно убиваемых на глазах у всей России, и я до сих пор слышу их стоны после приговора..." - Маня... - говорю я шепотом, губы мои не слушаются, они дрожат. - А брат не говорил тебе, почему правительство делает это? Зачем? Маня отвечает так тихо, что я слышу ее только сердцем, взволнованным и потрясенным сердцем: - Брат говорит: правительство понимает, что все недовольны им. Оно боится, как бы недовольные не сдружились, не сговорились между собой, - тогда бы они стали сильные и сбросили это правительство! И оно науськивает всех друг против друга, одни народы против других. Вот русский народ - добрый народ, великодушный, и его натравливают на малые народы - в России очень много малых народов, - ему рассказывают о них всякие подлые басни и байки, чтобы он их ненавидел. "Вот, - говорят ему, - видишь, рядом с тобой живут вотяки? Ты с ними дружишь, ты их не трогаешь, а они - твои враги! Они убивают людей и приносят их в жертву своим богам..." - Маня, самое последнее, говори скорее, сейчас перемена: а кто же на самом деле убил этого нищего? - Ну, это не хитрое дело. Нашли где-то труп нищего, может быть, он спьяну умер на дороге, в лесу, или замерз. Отрубили у него, у мертвого, голову, вынули сердце и легкие, искололи труп ножом... Врачи сказали ведь, что все это сделано не на живом, а на мертвом! Раздается звонок к перемене. Я иду из гимнастического зала как оглушенная. В голове моей мысли мечутся, как белки... Как страшно, ох, как страшно думать обо всем этом! И вдруг, словно солнце, в уме встает мысль о Короленко. Писатель, автор "Слепого музыканта", бросил все, ринулся защищать маленький вотяцкий народ, обвиненный в людоедстве. Добился второго, а теперь уже и третьего суда! И ведь Короленко - не один. Папа сказал - "с ним все лучшие люди России"... Мне становится веселее! На перемене Лида Карцева рассказывает мне как раз об одном из этих лучших людей России: об обер-прокуроре сената, сенаторе Кони, по заключению которого и происходит теперь третий разбор злополучного мултанского дела. Лида знает это от своего папы. Сенатор Кони, которому сенат поручил ознакомиться с этим делом и дать заключение, так и заявил: "В этом деле совершена жестокая ошибка. Обвиняются не какие-то отдельные люди, совершившие или не совершившие преступление, а обвиняется вместе с ними весь вотяцкий народ!" Много времени спустя - через 25-30 лет - я познакомилась и встречалась с А. Ф. Кони. Было это уже после Великой Октябрьской революции, и А. Ф. Кони был уже бывший сенатор: революция упразднила сенат. Но Кони не злобствовал, как многие другие, не эмигрировал за границу: глубокий 70-летний старик, он принял революцию, он работал с Советской властью; писал воспоминания, читал лекции матросам Балтийского гвардейского экипажа и делал это с увлечением. Как-то в те годы я сказала ему: "Анатолий Федорович, когда я была маленькой девочкой, я восхищалась вашим поведением в деле мултанских вотяков!" А. Ф. Кони улыбнулся тонко и мудро и, помолчав, сказал: "Да. Это хорошее воспоминание моей жизни... Но восхищаться следует не мной, а Владимиром Галактионовичем Короленко". Глава девятнадцатая. ПОСЛЕДНИЕ ИСПЫТАНИЯ Двенадцатого мая начинаются у нас переходные письменные экзамены во второй класс. Первый экзамен - арифметика. Накануне начался третий суд над мултанцами. Дрыгалка буйствует, словно вконец взбесившаяся собачонка. Нас рассаживают так, чтобы никто не мог ни списать, ни подсказать, ни помочь подруге. Скамьи установлены в актовом зале, и на них сидят девочки из обоих отделений - первого и второго,- вперемешку между собой. Справа от меня сидит "не-княжна" Гагарина, она же Ляля-лошадь, слева - Зоя Шабанова. Ляля-лошадь, обычно жизнерадостно ржущая деваха, сегодня мрачна, как зимние сумерки. Она смотрит на меня взглядом утопающей и мрачно говорит: - Ни в зуб ногой!.. Это, очевидно, точное определение ее знаний. Зоя Шабанова шепчет мне: - Сашенька, поможешь? - Конечно, помогу! - И мне? - спрашивает с надеждой Ляля-лошадь. - Помогу! - обещаю я уверенно. Но это оказывается, ой, как трудно! Экзамен по арифметике, и Федор Никитич Круглое дает экзаменационные задачи и примеры так, что каждый вертикальный ряд девочек решает не то, что соседний. То же самое, что решаю я, решает та девочка, которая сидит впереди меня, и та, которая сидит позади. А соседки мои по горизонтальному ряду - справа и слева - решают другую задачу и другие примеры. Как им помочь? Каждой из нас дано два листка бумаги - пронумерованных! - для черновика и беловика. Я делаю вид, что мне трудно, что у меня что-то не ладится: насупливаю брови, сосредоточенно смотрю в сторону. Смешно сказать, но мне действительно немного мешает непривычность того, что я вижу из окна. В классе, окна которого выходят на улицу, я привыкла видеть поверх той части стекол, которые закрашены белой масляной краской, кусок огромной вывески на доме визави: ...СКАЯ ДУМА И УПРАВА Это часть вывески: "Городская дума и управа". А над домом думы и управы я всегда вижу пожарную каланчу и высоко-высоко на ее вершине шагающего дозором по балкончику дежурного по пожарной охране города. С балкончика пожарной каланчи, говорят, виден весь город: чуть где загорится, дежурный поднимает тревогу, и из думского двора с громом и звоном выезжает пожарная команда. Выезд пожарных нам в институте не виден: ведь наши окна до середины закрашены. Но в самых звуках пожарного поезда, в звонках, коротких криках команды, в грохоте и металлическом скрежете есть что-то одновременно и беспокойное, и бодрящее, и тревожное, и успокаивающее: "Пожар, пожар! Горим! Помогите!" "Едем, едем, едем! Держитесь, - выручим!" Здесь, в актовом зале, окна не закрашены, но в них не видно, за ними не угадывается никакой жизни: они выходят не на улицу, а на институтский двор с садом. Сейчас, когда во всех классах идут экзамены, во дворе и в саду не видно ни одного человека. Только по тополям иногда проносится поглаживающий ветер, под которым шевелятся их серебристые листья. Я уже решила задачу в черновике, но нарочно не тороплюсь переписывать ее набело: ведь чуть только Дрыга увидит, что я кончила, надо будет подать листок с решением - и уходить. А у моих соседок дело, видимо, идет плохо. Перед ними лежат чистенькие оба листка: и черновой, и беловой. Надо их выручать. Зоя Шабанова смотрит на меня умоляюще, Ляля-лошадь явно собирается заплакать. Улучив минуту, когда и Дрыгалка, и классная дама первого отделения (по прозвищу "Мопся") находятся на другом конце, я быстро схватываю чистенький, без единой цифирьки, с одним только заданием черновой листок Зои Шабановой и подсовываю ей свой беловой листок, тоже еще чистый. Зоя делает вид, что углубляется в работу, а я быстро решаю ее задачу и примеры - и снова меняюсь с ней листками. Вся эта операция проходит, как по ниточке! Никто ничего не заметил! Зоя спокойно переписывает то, что я ей решила. Но только я хочу проделать тот же фокус с Лялей-лошадью, как их Мопся становится как раз у нашего горизонтального ряда и не спускает с нас глаз. Просто как неподвижный телеграфный столб! Тут же подходит и наша обожаемая Дрыгалка и нежным голосом (обе синявки разыгрывают друг перед другом комедию сердечной дружбы со своими воспитанницами) говорит мне: - Что же это вы так долго, Яновская? Неужели не решили? - Евгения Ивановна, я решила, но хочу еще раз проверить... - Правильно, Яновская! Правильно! - от души одобряет меня Дрыгалка и говорит негромко Мопсе: - Очень хорошая девочка... Эго - про меня' Про меня, которую она весь год травила! Я смотрю в свой листок и мысленно говорю: "А, чтоб ты пропала!" Совсем как мой дедушка, когда он читает в газете, что английская королева Виктория сделала что-нибудь, что ему, дедушке, кажется неправильным. Наконец обе синявки проходят дальше. Я повторяю с Лялей-лошадыо то же, что с Зоей Шабановой. Ляля-лошадь перестает рыдать и прилежно списывает набело то, что я ей подсунула. Тогда я переписываю свое и подаю на столик экзаменаторов, за которым сидят Колода и Круглое. Федор Никитич быстро просматривает мой листок, смотрит на итог задачи и примеров и одобрительно говорит: - Молодец, Яновская! Все правильно. И почерк какой стал славный... И я ухожу из зала довольная: я решила задачи для Зои Шабановой и Ляли-лошади! Почти бегу по коридору (а этого ведь нельзя: надо "плавно-тихо-осторожно"!), скатываюсь с лестницы и, на ходу одеваясь, бегу к двери на улицу. - Куда так спешно, Шура? - шутливо-кокетливо кричит мне розоволицая Леля Хныкина - та, которую "обожает" Оля Владимирова. - Вас кавалер ждет на улице, да? - Да, кавалер! - И я вылетаю на улицу. Вот он, мой дорогой кавалер! Пришел! Стоит на углу и ждет меня. Это дедушка. Он вчера обещал мне, что встретит меня на улице, сообщит мне газетные известия о мултанском деле. - Дедушка, миленький... Ну? Но дедушка очень хмурый. - Не "ну", а "тпру"! - ворчит он. - Пока все очень плохо. И он объясняет мне. Процесс начался вчера. Состав суда - плохой ("на помойку!" - по дедушкиному выражению): и судьи, и прокурор - все те же, которые уже два раза в прошлом осудили мултанцев. Чего же можно от них ожидать? Они, конечно, в лепешку разобьются, чтобы доказать, что они были правы, что вотяки виновны, что незачем было огород городить, и в третий раз ворошить это дело. Но самое грустное, по словам дедушки, то, что очень плохой состав присяжных. Ведь вопрос о виновности или невиновности подсудимых решается на основании мнения присяжных: если присяжные сказали "да, виновны!" - судьи уже не могут оправдать подсудимых. Поэтому очень важно, чтоб присяжные были как можно более культурны, как можно более умны и толковы, - в особенности в таком процессе, как мултанский, где надо хорошо разбираться во всей клеветнической стряпне полиции, во