огилы деловито распоряжался Гутман. После смещения Волошина Гутман, чтобы не идти к Маркину, убежал в девятую, где по собственной инициативе возглавил взвод новичков из пополнения. При атаке на высоту "Большую" его ранило осколком гранаты в шею. Маркина с простреленной голенью отправили в тыл. Молчаливый боец из новеньких подравнивал дно могилы, в которую предстояло опустить убитых. - Раз, два, три, четыре, пять... Итого восемнадцать, - сосчитал неподвижные тела Гутман и заглянул в воронку. - Маловата, холера, надо расширить. Вот еще волокут... Волошин с кучи земли сошел вниз - в темноте видно было, как два бойца за руки и за ноги несли провисшее до земли тело, которое устало опустили на стерню возле мертвой шеренги - на одеялах места для всех не хватало. Волошин наклонился над мертвенно-успокоенным лицом, на секунду блеснув потускневшим лучом фонарика, да так и застыл, пригнувшись. - Вера? - Ну, - тяжело отсапываясь, сказал боец. - Там, на спирали, лежала. Зацепилась - насилу выпутали. "Вот так оно и бывает, - покаянно подумал он, расслабленно выпрямляясь. - Не хватило настойчивости вовремя отправить из батальона, теперь пожалуйста - закапывай в землю..." Где-то в середине ряда лежал с простреленной головой Самохин, здесь же ляжет и Вера, его фронтовая любовь, невенчанная жена ротного. И с ними остается так и не рожденный третий. Сглотнув застрявший в горле комок, Волошин отошел в сторонку, рассеянно глядя, как бойцы, немного отдышавшись, опять пошли в темень. Каждый раз он ждал и боялся, что следующим они принесут Иванова. Но Иванова пока что не было. Не было его и в воронке, где его днем оставил Волошин. Возможно, командира батареи все-таки успели отправить в тыл, после ранения его никто здесь не видел. Вскоре бойцы принесли кого-то еще, сняли подсумки, шинель, вынули из гимнастерки документы, которые передали Волошину. Развернув новенькую, обернутую газеткой красноармейскую книжку, он повел по ней слабым пятном из фонарика и прочитал фамилию: Гайнатулин. "Вот и еще один знакомец, - подумал капитан, - значит, не минула и его немецкая пуля. Немного же пришлось тебе испытать этой войны, дорогой боец, хотя и испытал ты ее полной мерой. За один день пережил столько всего, от трусости до геройства, а как погиб - неизвестно". - Давайте опускать! - поторапливал Гутман, спрыгнув в могилу. - Подтаскивайте, мы перенимаем. Втроем с капитаном бойцы стали подтаскивать тела убитых к краю могилы, и придерживая их за ноги, помалу подавать в яму Гутману. Тот вдвоем с еще одним бойцом подхватывал их окровавленные, растерзанные осколками, с перебитыми конечностями тела и оттаскивал к дальнему краю ямы. Первым там положили лейтенанта Круглова, потом тех, кого они повытаскивали только что из траншеи. Среди них Волошин задержал на краю могилы телефониста Чернорученко, бок о бок с которым пережил три трудных месяца под адским огнем, в ровиках, траншеях, землянках и так привык к этому неторопливому, малоразговорчивому бойцу, постоянному смотрителю их камелька на КП. Но вот его больше не будет. Тело Чернорученко уже задеревенело в неудобной, застигнутой смертью позе - скрюченные руки с иссеченными в лохмотья рукавами торчали локтями в стороны, и когда капитан распрямил одну, она опять упруго согнулась, занимая первоначальное положение. Лица телефониста было не узнать, так его изуродовало разрывом гранаты, и Волошин тихо сказал: - Ребята, перевязать бы надо. У кого-то нашелся перевязочный пакет, и Гутман, стоя в могиле, быстро обмотал бинтом голову и лицо Чернорученко. Потом они опустили его на дно. Они заложили один ряд и начали класть второй. Крайним в этом ряду лег лейтенант Самохин, бойцы несли следующего, и Волошин, вдруг вспомнив, сказал: - Постойте. Давайте сюда санинструктора! - А что? Какая разница, - возразил боец в бушлате, которому, видно, не хотелось делать лишнюю ходку. - Давай, давай... Там она, недалеко. Они подняли с земли и поднесли к яме худенькое, почти мальчишеское тело Веретенниковой. Гутман аккуратно уложил ее рядом с Самохиным. - Пусть лежат. Тут уже никого бояться не будут. "Тут уже никому ничего не страшно, уже отбоялись", - подумал Волошин, горестно глядя в потемок ямы, где Гутман, посвечивая фонариком, аккуратно оправил на Вере гимнастерку, сложил на груди ее всегда залитые йодом руки. Скольких эти руки спасли от смерти, повытаскивали из огня в случайные полевые укрытия, перевязали, досмотрели, вдохнули надежду. Но вот настал и ее черед, только спасти ее не было возможности, оставалось предать земле... Так, тело за телом, уложили и весь второй ряд. Последним остался Гайнатулин, места для которого в ряду уже не было, и его втиснули в узкую щель в изголовье. - А что, чем плохо? - сказал Гутман. - Отдельно, зато как командир будет. Он выбрался из ямы, в которую они принялись дружно сдвигать с краев землю, словно торопясь скорее отделаться от убитых. Волошину было неудобно управляться с его перевязанной рукой, и он выпрямился. Погребение заканчивалось, оставалось засыпать могилу и соорудить на ней земляной холмик, в который завтра тыловики вкопают дощатую, с фанерной звездой пирамидку. На этом долг живых перед мертвыми можно будет считать исполненным. Батальон, возможно, продвинется дальше, если будет приказ наступать, получит новое пополнение, из фронтового резерва пришлют офицеров, и еще меньше останется тех, кто пережил этот адский бой и помнил тех, кого они закопали. А потом и совсем никого не останется. Постоянным будет лишь номер полка, номера батальонов, и где-то в дали военного прошлого, как дым, растет их фронтовая судьба. - Ну во, и порядок! - опираясь на гладкий черенок немецкой лопаты, с выдохом сказал Гутман. - Можно курить. Что не доделано, завтра по светлому доделают. Заканчивая подчищать землю возле могилы, бойцы вытирали вспотевшие лбы и по одному молча отходили к брустверу возле траншеи. Волошин, закурив сам, передал свой портсигар Гутману, у которого охотно закурили остальные. Вместо спичек у кого-то нашлась "катюша", - побрызгав синеватыми искорками с кремня, боец высек огонь, и все по очереди прикурили от трута - обрывка тесьмы из ремня. - Думал, сегодня закопают, - прервал молчание Гутман. - Да вот самому закапывать пришлось. Чудо, да и только. - Как шея? - спросил капитан. - Болит, холера. Недельки две придется покантоваться в санбате. Давно уже не был, прямо соскучился. Волошин, не поддержав словоохотливого ординарца, устало сидел на бруствере, притупленно ощущая, что в этот злополучный день что-то для него бесповоротно окончилось. С каким-то большим куском в его жизни отошло его трудное командирское прошлое, и вот-вот должно было начаться новое. Сегодня он побыл в шкуре бойца и хотя и прежде недалеко отходил от него, но все-таки тогда была дистанция. Сегодня же она исчезла, и он полною мерой испытал всю необъятность солдатского лиха и уплатил свою кровавую плату за этот вершок отбитой с боем земли. Бойцы рядом докуривали, и он чувствовал, что приближалось время подниматься и идти. Только куда? Как и трое из них, он был ранен и формально имел право идти в санроту, откуда его могли на недельку-другую отослать в медсанбат. Соблазнительно было поваляться где-нибудь на соломе в тыловой деревенской школе, выспаться, отдохнуть от извечных командирских забот, атак и обстрелов, от усложняющихся отношений с начальством. Но если бы там можно было забыть обо всем пережитом, вычеркнуть из памяти то, что и там будет грызть, давить, мучить! Увы! Он знал, что через день-два тыловая деревенька станет ему в тягость и он начнет рваться туда, где бой, кровь и смерть - его фронтовая судьба, кроме которой у него ничего больше нет. Другой, на беду или к счастью, ему не дано. На душе у капитана было скорбно и сумрачно, как только и может быть после похорон. Не зная, на что решиться, он устало сидел, воротником полушубка прикрываясь от ветра. Пока дымилась цигарка, можно было тянуть время и решать, но, докурив, надо было встать и идти. Вниз по склону в санчасть или назад, за высоту, в батальон. - Стой, тихо! - вдруг вскрикнул Гутман и вскочил с бруствера. Сидевший рядом боец схватил с колен карабин, но карабин не понадобился - Гутман обрадованно тихо вскрикнул, обращаясь к Волошину: - Глядите, глядите! Товарищ капитан, Джим! Волошин обернулся почти испуганно - в ночных сумерках было видно, как, перемахнув через черную щель траншеи, на бруствер вскочил их сильный, истосковавшийся по своим Джим. Не обращая внимания на посторонних и круто взмыв в воздух, он очутился на груди у Волошина, едва не повалив его наземь и обдав знакомым запахом собачьей шерсти, усталым от долгого бега дыханием, бурной радостью от этой, видать, долгожданной встречи. Заскулив тихонько и радостно, Джим шершавым языком упруго лизнул его по грязной щеке, и Волошин, не отстраняясь, сжал на своих плечах его сильные холодные лапы. - Джим!.. Ах ты, Джим!.. - с горькой радостью ласкал он обретенную свою утрату, думая о другом. После всего, что случилось, радость обретения Джима оказалась куцей, невсамделишной, заслоненной болью множества утрат. - Смотрите, смотрите - он же сорвался! - дернул Гутман на собаке ошейник, с которого свисал недлинный конец оборванного поводка. - Вот же скотина! - Скотина - не то слово, Гутман, - сказал Волошин, усаживая собаку рядом. - Ну, не скотина, конечно. Собака! Собачка что надо. Волошин ощупал свои карманы, в которых, однако, кроме песка и нескольких пистолетных патронов, ничего больше не было, и Джим, склонив голову, заинтересованно проследил за этим знакомым ему движением. - Ах, Джим, Джим... Быстро, однако, успокоясь от первой радости встречи, Джим привычно застриг ушами, осторожно оглядываясь по сторонам. Бойцы, отступив на два шага, устало поглядывали то на собаку, то в небо над высотой, в котором со стороны совхоза то и дело взмывали вверх трассирующие пулеметные очереди и блуждали недалекие отсветы немецких ракет. Немецкий пулемет из-за высоты выпустил длинную очередь, часть пуль, ударившись о землю, с пронзительным визгом разлетелась в стороны. - Так, Гутман! - сказал Волошин, переходя на свой обычный командирский приказной тон. - Ведите раненых. - А вы что? - Я остаюсь. - Остаетесь? - неопределенно переспросил Гутман, молча замерев в двух шагах от Волошина. - Да. Пока остаюсь. - Ну что ж. Тогда до свидания. - До свидания, Гутман, - вставая, сказал капитан. - Спасибо за службу. И за дружбу. - Да что... Не за что, товарищ капитан. Дай бог еще встретиться, - потоптался на месте Гутман и повернулся к бойцам: - Ну что? Ша-агом марш! Они быстро пошли вниз по изрытому минами склону, а он, обернувшись к едва черневшему в ночи могильному холмику, постоял так минуту. Это была не первая зарытая им могила, но, как всегда, ее вид вызывал в нем горькое чувство тоски по тем, кто оставался там, и почему-то больше всего - по себе самому. Хотя, если разобраться, в его положении он скорее мог быть объектом зависти, чем сострадания. Тем не менее тяжелый камень предчувствия лежал на его душе. Будто понимая состояние хозяина, Джим проскулил, тихонько и требовательно потерся о его сапоги. - Что ж, пошли, Джим. Все было решено - он возвращался к себе в батальон. Неважно, что его ждало там, не имело значения, что будет с ним дальше. Главное - быть с теми, с кем он в муках сроднился на пути к этой траншее, погибал, воскресал и, как умел, делал свое солдатское дело. Что бы ни случилось в его судьбе, ему не стыдно глядеть в глаза подчиненным, совесть его спокойна. И пусть он для них уже не комбат, что это меняет? Он - их товарищ. Тех, кто вышиб немцев из этой траншеи, и тех, кто остался в свежей, только что закопанной им могиле, где очень просто мог бы лежать и он. Но воля случая распорядилась иначе. В полном соответствии со своей слепой властью. Она не властна только над его человечностью. Над тем, что отличает его от Маркина и, как ни странно, сближает с Джимом. Над тем, что в нем - Человек. Потому что Человек иногда, несмотря ни на что, становится выше судьбы и, стало быть, выше могущественной силы случая. Он устало шагал за собакой вдоль разрытого траншейного бруствера, обходя разверзшиеся в темноте воронки, держа путь к недалекой вершине высоты, из-за которой мелькали в небе огненные светляки пуль и доносилось отдаленное рычание немецких "машиненгеверов". Война продолжалась. "Командир 294-го стрелкового полка Герой Советского Союза майор Волошин Николай Иванович убит 24 марта 1945 года и похоронен в братской могиле, находящейся в 350 метрах северо-западнее населенного пункта Штайндорф (Восточная Пруссия)". Справка из архива. 1976 г.