обречен, потому что когда-то пропустил свой единственный шанс, промедлил или поступил не так, как следовало поступить в его непростом положении, и теперь оставалось одно - готовиться к расплате за свою оплошность. Правда, у него был Молокович. И Агеев стал с нетерпением ждать Молоковича, все-таки тот обладал большими, чем он, возможностями в этом местечке, хотя бы большей подвижностью, уж он лучше владел обстановкой и должен помочь. В прошлый раз они не условились о встрече, и теперь Агеев надеялся, что тот скоро придет, они обсудят их положение и что-то придумают. Когда в хлеву-сарае послышались осторожные шаги, он так и подумал, что это идет Молокович, потому что с кем же еще могла там тихонько разговаривать Барановская? К этому времени на дворе еще, может, только сгущались сумерки, а в сарайчике почти уже стало темно. Агеев едва различал прямоугольник низкой двери, которая тихонько отворилась - шире, чем если в нее входила хозяйка, и в сарайчик влез кто-то, явно не Молокович, кто-то, еще не бывавший здесь, громоздкий и незнакомый. Агеев настороженно вскинулся, но из-за широкой спины вошедшего послышался негромкий успокаивающий голос хозяйки: - Так вы уж вдвоем тут. Я на дворе побуду... - Да, посмотрите там... Сказав это, вошедший тем же густым низким голосом сдержанно поздоровался и, неопределенно потоптавшись на месте, уселся на высоком пороге. Курица, что весь день спокойно сидела в углу на покладе, встревоженно прокудахтала и утихла. Агеев понемногу успокаивался, он уже понял, что человек этот не враг, врага Барановская не привела бы сюда. Но, кто это был, о том предстояло только гадать. Они недолго помолчали. Агеев ждал, гость, похоже, вслушивался в гнетущую тишину, которая установилась к ночи в потрясенном дневными событиями местечке. - Вы давно тут... отдыхаете? - спросил наконец вошедший. Агеев умел с первых слов по тембру и звукам голоса определять характер человека. В армии обычно старались показать в голосе твердость и деловитость независимо от того, были они в наличии или говорившему только хотелось, чтоб были. Так или иначе, но в голосе многое отражалось, надо было лишь уметь слушать его. Голос же пришедшего, вне всякого сомнения, обнаруживал в нем человека штатского, не очень молодого, даже вроде пережившего что-то трудное, и Агеев скупо ответил: - Три дня... отдыхаю. - Да, отдых, конечно... Не приведи бог! - Вот именно. Они опять помолчали. Агеев ждал, а гость, по-видимому, все не решался начать разговор, ради которого он, несомненно, и пришел сюда. - Я тоже на этом топчане неделю провалялся. До вас. - Вот как! Агеева это удивило: тут уж явно просматривалась какая-то общность их судеб, хотя и требовавшая некоторых уточнений. - Что, по ранению? - Представьте себе. Хотя и не военный, но вот нарвался на пулю. - Ах, вон что, - несколько разочарованно сказал Агеев. - На станции, знаете, при эвакуации. Пришлось остаться. Но ведь в чем сложность - в райкоме работал, все меня знают. И полиция тоже. Спасибо вот Барановской - укрыла, выходила. - Да. Меня тоже выхаживает. - А вы в бою? - При прорыве из окружения. В ногу. - Да-а... Окруженцев теперь идет ой сколько! Все на восток. - На восток, куда же еще! За фронтом. Я тоже, если бы вот не нога. - С раненой ногой, конечно, далеко не уйдешь. - А у меня был еще и осколок. Спасибо вот извлекли. - Евсеевна? - живо догадался гость. Агеев промолчал, не зная, стоит ли называть имя его спасительницы. Но гость, видимо, понял все и без его подтверждения. - Евсеевна, она тут многих на ноги поставила, - сказал он в темноте и вздохнул. - Но, кажется, больше не придется... Угнали сегодня вместе со всеми... - Их уничтожат? - Похоже на то. - Ужасно! - Ужасно - мало сказать. Чудовищно! Половина местечка как вымерла. А ведь они здесь жили столетиями. Тут на кладбище десятки их поколений... - И ничего нельзя было сделать? - А что же сделать? Не готовы мы были к этому. Да и силы пока не те. Борьба ведь только разворачивается. - Партизаны? - догадался Агеев. - И партизаны, и еще кое-кто. Осваиваем разные методы, - несколько уклончиво ответил гость и вдруг спросил: - Вы член партии? Агеев помедлил с ответом, однако уже понимая, что надо отвечать по совести, в открытую. Кажется, настал именно такой момент, когда уклоняться от прямого ответа или тем более лгать было неуместно. - Кандидат, - сказал он просто и затих. - Что ж, это хорошо, это почти что член. Тогда будем знакомы. Я Волков, секретарь райкома. Гость протянул руку, Агеев пожал ее, молча скрепляя полный неизвестного, но наверняка значительного смысла их тайный союз. Агеев еще не все мог представить себе, но уже почувствовал, что именно с этого знакомства начинается новая полоса его жизни, вряд ли спокойная, но содержащая именно то, чего ему недоставало. Во всяком случае, было ясно, что он избавлялся от одиночества и неопределенности, приобщался к организованной силе, отсутствие которой он так болезненно ощущал все последние дни их блуждания по немецким тылам и пребывания в этом местечке. - А вы что же, проживаете здесь? - спросил он, несколько удивляясь, что секретарь райкома продолжал находиться в местечке. - Нет, проживаю не здесь. Вот пришел специально кое-кого проведать. Так вот, у нас к вам будет предложение. Или просьба. Понимайте, как хотите. Как вам сподручнее. Агеев насторожился. В общих чертах было нетрудно представить характер этого предложения-просьбы, хотя и, без необходимых подробностей. Но он хотел сперва объяснить, что его возможности ограничены, потому что он пока не ходок, поэтому может стать полезен разве через недельку-другую, в зависимости от того, как поведет себя эта проклятая рана. Но Волков, будто разгадав его мысли, сказал: - Оно понятно, вы не ходячий, и мы вас пока с места не стронем. Лечитесь... Но прежде всего надо легализоваться. - Как легализоваться? - не понял Агеев. - Это просто. Барановская даст вам документы погибшего сына. Его тут мало кто знает. Но это скорее формально, для полиции. Вы вернулись домой, не совсем здоровы, работаете по хозяйству. - Да, но... Как по хозяйству? - Ну, во дворе, на огороде, дровишки... Понимаете, нам нужен свой человек в местечке. Наши, понимаете, всем тут известны, наших сразу раскроют. Вы же по документам инженер, беспартийный специалист. К тому же сын священника. - Какого еще священника? - Отца Барановского. Ведь тетка Барановская - бывшая попадья. Она в полном доверии у властей. - Вот как!.. - А почему это вас так удивляет? Попадья, да. Но она честная женщина, она вас прикроет. А вы ведь командир, оружие знаете... - Как не знать - начальник боепитания. - Тем более. Нам именно такой и нужен. К тому же тут, понимаете... Подходы к хате Барановской очень удобные. Из овражка и во двор. - Подходы действительно... Далее Агеев плохо слушал этого вечернего гостя. Хотя он и был готов выполнять все, что ему поручалось, он не ожидал для себя такого рода поручений и теперь торопливо осмысливал их, соображая, как совместить все это с его армейским положением. Все-таки он был кадровым командиром армии, из которой никто его не увольнял, и он продолжал чувствовать на себе непростой груз ее военных обязанностей, прерванных разве что временными неудачами и его ранением. - Мы очень рассчитываем на вас, - нажимал тем временем секретарь райкома. - Ну что ж! Разве что до прихода наших. Ведь я должен пойти в армию, на фронт. - Ох, фронт, фронт! - сокрушенно проговорил Волков. - С фронтом беда, товарищ. Кажется, наши Смоленск оставили. Действительно, черт знает что творилось на фронте, что происходило в оккупации! Разумеется, в такое время было бы преступлением спокойно лежать на этом топчанчике и ждать, когда тебя вызволят из-под немецкой власти. Борьба с этими сволочами не прекращалась, и здесь она, может, только еще налаживалась, значит, он был обязан и не имел права уклониться от участия в ней. Но это чисто умозрительно, почти теоретически. Теоретически все было просто и, несомненно, легче, а как вот на деле? Стать сыном попадьи Барановской, сменить фамилию, жить по чужим документам да еще легализоваться перед немецкими властями... Черт знает что такое!.. - Пока что фронт двигается на восток, - усталым голосом исстрадавшегося человека говорил Волков. - К Москве катится. Но, я так думаю, не долго еще будет катиться. Где-то должен произойти перелом. Где-то им дадут в зубы! - Должны бы! - А здесь полный разбой. Повылазили разные гады. Да и наши некоторые. Начальником полиции - армейский командир. Сам добровольно пошел. - Таких сволочей стрелять надо! - возмутился Агеев. - А вам придется иметь с ними дело. - Это похуже. - Похуже, но надо. Как-то надо поладить, на это мы и рассчитываем. Будете держать связь только со мной. Волков - конечно, мой псевдоним. Придет кто, мужчина или женщина, скажет: от Волкова. Это значит, от меня. Ваш друг Молокович будет работать на станции. - Да? - обрадовался Агеев. - Вы с ним говорили? - Конечно. Работенка у него не бог весть - в кочегарке. Но нам именно там и надо. Он как человек? Надежный? - Хороший парень. Вполне! - Мы тоже так думаем. Будете работать в паре. Барановская поможет. Она в курсе. - Ну спасибо! - Агеев был растроган. И в то же время он почувствовал, как быстро растет в нем тревога. Его взбудоражил этот разговор, неожиданные заботы и опасения все круто меняли в его положении. Прежней оставалась разве что его рана, которая властно напоминала о себе при малейшем движении. Они почти уже обговорили свое сотрудничество, условились о главном и, когда Барановская принесла ужин, сидели молча, погруженные в свои невеселые мысли. Агеев без прежнего аппетита поел картошки с огурцами - теперь все его заботы уходили в будущее, в область новых, непривычных для него отношений с Волковым и, что особенно заботило его, с врагами, в общении с которыми он должен был отказаться от себя прежнего и надеть новую личину. Как это у него получится? И чем может кончиться? Впрочем, чем может кончиться при неудаче, он представлял отлично, но теперь хода назад не было, предстояло готовиться к любой неожиданности. Все эти недели после разгрома полка он не мог отделаться от навязчивого чувства виноватости оттого, что он так нелепо выпал из жестокой войны, выбыл из части, которая, вполне возможно, перестала существовать вообще. Но ведь существовала армия, а с ней оставался в силе и его воинский долг, определенный когда-то принятой им присягой. Правда, он был ранен, и это обстоятельство оправдывало в его судьбе многое, хотя далеко не все. Даже будучи раненым, он не имел права на спокойное житье под немцем, бездейственное выжидание перемен к лучшему на жестоком фронте борьбы. Он чувствовал, что, если ему суждено будет прибиться к фронту, там придется что-то объяснять, в чем-то оправдываться, ведь у него оставалось оружие, которое он должен был использовать против фашистов. Конечно, то, что ему предлагал теперь этот Волков, лишь отдаленно напоминало вооруженную войну с захватчиками, но что делать - другая война была пока за пределами его возможностей. После ухода вечернего гостя Агеев лежал с открытыми глазами, думал. Как всегда, его чуткий слух был настороже, проникая в обманчивую тишину ночи, в которой таилось разное. Молокович так и не пришел сегодня, и Агеев думал: не случилось ли и с ним что-нибудь скверное? В таком его положении лишиться Молоковича было бы более чем печально. Хотя в данный момент он уже и не чувствовал себя таким одиноким, как прежде, все же Молокович продолжал оставаться его главной опорой - юный лейтенант связывал его с их недавним воинским прошлым, горемычным полком, тяжелыми боями и утратами, прошлым, которое хотя и не стало предметом их гордости, но и не давало повода устыдиться. Свой боевой долг они выполнили как только могли, и не их вина, что все обернулось таким драматическим образом. К ночи опять разболелась рана, в глубине которой стало болезненно дергать; пульсирующая боль отдавалась в бедро, и он, стараясь поудобнее устроить ногу на сенничке, вертелся на топчане то так, то этак. Наверное, Барановская со двора услышала его возню и заглянула в сарайчик. - Как вы тут? Может, принести чего? - Нет, спасибо. Ничего не надо. - И я вот спать не могу. После всего, что навиделась, что наслышалась... - Ужасно! Что и говорить. Она не торопилась уйти, в темноте он почти не видел ее, только чувствовал ее деликатное присутствие и сказал без особой настойчивости: - А вы побудьте со мной. - Побуду, да. Знаете, одной теперь невозможно. Просто не хватает выдержки. - Да, сейчас выдержки надо иметь уйму. Скажите, а этот Волков... Он говорил с вами? - Антон Степанович? А как же, разговаривал. Вы не беспокойтесь, я же говорила, что сынок мой был очень похож на вас. И возрастом такой же. - Как его звали? Олегом? - Олегом. Олег Кириллович Барановский. Так что теперь вы Барановским будете. Вместо сына. - Ну спасибо. А что, муж ваш - священник? - вдруг без всякого перехода спросил Агеев и почувствовал в темноте, что хозяйка слегка смутилась, вздохнула и ответила погодя, не сразу. - Был священником Святодуховской церкви. Той, местечковой, что возле базарной площади. Хотя вы же не знаете... - Не знаю, не видел. - А я в народном училище работала. Давно это было, - горестно сказала она и умолкла. - Ну как давно? До революции? - И после революции. Отец Кирилл был настоятелем до самого закрытия церкви в тридцать втором году. Я перестала работать за десять лет до того. Уже нельзя было. Сами понимаете: попадья - какая же учительница? - Вы и родом отсюда? - Нет, родом я из Двинска, одно время жила в Вильно, там окончила Высшее Мариинское училище. Отец был банковским служащим, служил в Вильно, в Полоцке, в Двинске. А сюда я попала с отцом Кириллом, ведь тут его родина. О, это длинная история, как и длинная жизнь. Рассказывать все в подробностях - не хватит рождественской ночи, не то что августовской. - Трудная была жизнь? - В наше время легкой вообще не было. Но нам досталась особенно каторжная. И теперь вот... Был один сын, вся моя надежда, казалось, живу для него только, но вот и его не стало. Одна! Иногда думаю: зачем жила? Какой смысл жить дальше? Да еще в такую войну? Все страшно, трудно, изломанно. Думаю иногда, может, где неудачно сделала выбор, ошиблась в главном? Нет, вроде нигде. Всегда старалась жить в согласии с совестью, с добром, даже с передовыми идеями века. Но как назло именно такую меня век и не принял. Может быть, опоздала или, быть может, рано в него явилась, в этот наш бешеный век. Подруга у меня была, Любочка Чернова, славная девчушка, вместе музыке учились, талант не бог весть какой, но консерваторию окончила, в Москве неплохо пристроилась, вышла замуж за совработника. А мне музыки было мало - я рвалась в народ, нести ему разумное, доброе, вечное, облегчить его участь, просветить, открыть светлый путь к знанию. Отец не одобрял все это, он многое из того, что тогда витало в воздухе века, не одобрял, придерживался старых взглядов, был недоверчивый, довольно подозрительный к новому чиновник. Но мама, моя милая восторженная мамочка, она горячо поддержала мой выбор профессии народной учительницы, она сама всю жизнь жаждала обучать, просвещать, к прислуге всегда относилась, как к милым родственникам, баловала и одаривала ее к каждому празднику. Толку от этого было немного, они только наглели, все эти Фрузы, Архипки, Ганки, ленились, опускались, а при случае могли и стянуть, что плохо лежало. Но у матери это не считалось большим преступлением, она утверждала, что все это от темноты и невежества, и она их просвещала, читала по вечерам на кухне Толстого, Некрасова и обучала грамоте. Окончив училище, я пошла обучать грамоте деревенских мальчишек в глухом уезде Витебской губернии. Не скажу, что эти годы были худшими в моей жизни, скорее наоборот - мальчишки меня любили, да и я привязалась к ним, ничего не жалела, ни сил, ни труда, приобщала к культуре и элементарным знаниям, сама перебиваясь с хлеба на квас, ютясь по углам у местечковых евреев. Но в этом я видела свой долг перед народом и исполняла его с жаром и рвением. Сами понимаете, в молодые годы этого рвения всегда в избытке. - И вы здесь, в местечке, работали? - спросил Агеев. - Нет, не здесь, в разных местах. Но больше всего в Дриссенском уезде. Одно время под Двинском, в десяти верстах от города. Там и познакомилась с отцом Кириллом. - А он что, уже и тогда был священником? - Только что окончил духовную семинарию, собирался получить приход, может, не самый худший в епархии. Но, конечно, народ, как везде, был беден, жил в темноте, и отец Кирилл с не меньшим жаром, чем я, взялся за духовное его воспитание. Это теперь так говорится, что религия - опиум для народа, а тогда так не думали, большинство считало наоборот, что вера возвышает, облагораживает, приобщает к истине и свету жизни. Правда, и тогда были атеисты, такие, что считали ее далеко не главным в жизни общества, на первое место ставили просвещение, пользу знаний. Я тоже принадлежала к этим последним... - Как же вы тогда замуж вышли? За попа? - улыбнувшись в темноте, спросил Агеев. Как-то вопреки своему настроению он слушал рассказ Барановской - и все с большим для себя интересом, постепенно открывая в хозяйке совершенно другого человека, чем тот, который ему показался сначала. Это было неожиданно и даже удивляло. А он ее принял за темную деревенскую тетку, эту выпускницу виленского Мариинского училища и жену приходского священника. - В том-то все и дело, и я собиралась рассказать вам, как это случилось в моей жизни - все наперекор убеждениям, склонностям. Разных мы придерживались убеждений, а вот слюбились, не знаю даже почему. Хотя влюбиться в отца Кирилла было нетрудно, он был такой видный, высокий, с русой бородкой, глаза синие-синие, взгляд вроде наивный, мечтательный, а голос... С голоса все и началось. Впервые услышала его в церкви, зашла во второй раз, а потом встретилась с ним у исправника на рождество, а на масленой неделе он уже просил моей руки. Родители были под боком, в Полоцке, но я все решила сама, и обвенчались в той же его церкви. Отец мой, когда узнал, ничего не сказал, а мама закатила истерику - такого она не ожидала. Но гнев ее долго не длился, стоило ей увидеть моего голубоглазого священника, как гнев сменился на милость - Кирилл очаровывал любого прежде всего своим кротким видом, затем осанкой, ну и умом, конечно. Кроме священных канонов он неплохо разбирался в литературе, знал искусство, современное, западное и византийское, да и к православной церкви относился умеренно критически, видя в ней не только плюсы, но и ряд минусов. Однако он избегал порицать руку, дающую ему хлеб, и обязанности свои исправлял прилежно. В пятнадцатом году родился у нас Олежка. Я жила тогда у родителей в Полоцке, Кирилл был на фронте, он служил полковым священником в Галиции, часто писал о бедствиях русского солдата в той нелепой войне. Через год летом приехал на побывку, одарил нас коротеньким счастьем и уехал. И тут, знаете, я словно вдруг повзрослела, может, под его влиянием или оттого, что стала матерью, но именно с этого лета у меня мало что осталось от демократизма моей молодости и впервые приоткрылась великая тайна бога. А может, потому, что время изменилось - настали долгие годы разрухи в тылу, бедствий на фронте, человеческих трагедий. Как раз летом этого года погиб на фронте под Ригой мой двоюродный брат Юра, которого я так любила. Славный был, чистый мальчик, пошел из патриотических побуждений вольноопределяющимся в артиллерию, но постепенно разочаровался в войне, незадолго до гибели писал полные тоски письма и погиб, спасая батарею от неприятеля. Помню, меня тогда поразило это - ненавидел войну, фронтовые порядки, начальство, а когда пришел час, проявил геройство и погиб, до конца исполнив свой долг. И я думала: что это, высшая доблесть или мальчишество? Я все примеривалась к характеру брата и не могла понять, способна ли я сама на такое. - Ну, вам-то зачем было примериваться? Вы же женщина. Да еще молодая мать, - сказал Агеев. - Наверное, в том-то и все дело, что стала матерью, это, знаете, всегда меняет психологию женщины, особенно в трудное время, привязывает к ребенку и, знаете, к мужу тоже. Я это поняла, когда дождалась наконец Кирилла - пришел уже под осень в семнадцатом, измотанный, обовшивевший, душевно надломленный. Октябрьский переворот он встретил спокойно, без особенной радости, но и без печали, сам он был выходцем из крестьян, знал жизнь беднейших классов, близко принимал их интересы и нужды. Многое из старого рушилось, свергалось, предавалось поруганию, но, казалось, все это делалось в интересах трудовых масс, для пользы народа. А коль для народа, то какой мог быть разговор - народ мы уважали с дней нашей юности, для народа мы готовы были на жертвы. Но на разумные жертвы. И, когда у нас разграбили имение барона Бротберга, сожгли библиотеку, поуродовали дорогую мебель, скульптуру, Кирилл возмутился, ведь все это очень пригодилось бы для новой, народной власти. Но имение - ладно, имение, в конце концов, дело наживное, а вот то, что расстреляли директора народного училища, который всем сердцем и трудами служил именно народу, это уже было бог знает что! А расстреляли только потому, что тот пытался воспрепятствовать разгрому поместья, имея в виду перенести туда училище, так его расстреляли как защитника буржуазии, поместье сожгли. И кто? Те самые темные, подневольные мужики, дети которых учились в народном училище у этого самого директора Ивана Ивановича Постных. Может быть, этот случай, а может, другие, подобные ему, заставили меня думать, что людей надо делить не по сословной и классовой принадлежности, не по профессиям и должностям, а на добрых и злых и что на одного доброго в жизни приходится десять злых. И что доброта невозможна без бога, а со злом в человека обязательно вселяется дьявол, которому уже не будет удержу. После гражданской войны Кирилл получил приход в родном местечке, До него тут долгие годы заправлял церковью отец Филипп Заяц. Это, я вам скажу, был не лучший из служителей божьих, да и из сынов человеческих тоже. Типичный поп-обирала, обжора и пьяница, каких тогда немало встречалось в провинции. Этот умел приспособить религию для личных целей, да так ловко приспосабливал, будто она для него и была создана. Попадья тоже подобралась под стать батюшке, такая же жадная и корыстная; впрочем, она и правила и батюшкой, и приходом - невежественная, свирепая женщина. До революции прихожане ежегодно подавали жалобы, до священного синода дошли, но Заяц, где надо, умел прикинуться агнцем, а жалобщиков потом пускал по миру. Последнюю жалобу на него посмела написать молодая сельская фельдшерица, так он довел ее до того, что девушка отравилась морфием. И мертвой еще отомстил: не разрешил похоронить на кладбище - закопали за оградой с тыльной стороны. Но все же если не жалобой, то смертью своей она добилась, что Зайца отстранили от прихода, назначили отца Кирилла. Переехали в эту вот хату. Когда-то тут прошло детство мужа, теперь проходило детство нашего Олежки. Я в школе уже не работала, была просто иждивенкой, попадьей, жили мы преимущественно с огорода да с того немногого, что жертвовали прихожане. Трудно жилось. Но тогда всем трудно жилось. Я полюбила этот домик, и двор, и соседей по улице - все они были трудолюбивые, простые, бесхитростные люди. Я старалась со всеми жить в мире и добре, чем могла помогала многодетным семьям, уличным детишкам, у нас появились друзья из простонародья. Интеллигенция - учителя, совработники - как-то с нами не очень общались, но бог с ними, я их понимала. Потом стало хуже, отец Кирилл заболел, стал плохо спать, часто нервничал, хотя исправно правил службу, ездил на требы, добросовестно делал все, что полагалось делать приходскому священнику. Но разворачивалась борьба с религией, и, как нередко бывает, эта борьба стала переходить на личности, обретать конкретные цели. Понятно, что отец Кирилл стал первым объектом этой борьбы. Часто стали нарушаться порядки на обедне - то выкрики, то пьяные свары. Потом стали его вызывать - в ОГПУ, в сельсовет, а то на диспуты в нардом. Он не противился, послушно ходил, участвовал в диспутах, где, конечно же, верх принадлежал не ему. Верх всегда одерживал Коська Бритый - не знаю, кличка это или фамилия. Но однажды, когда отец Кирилл рассказывал о происхождении святого евангелия, этот Коська Бритый решил сразить его вопросом: "А ты сам бога видел?" Отец Кирилл стал объяснять, что бога невозможно увидеть, что это скорее нравственное понятие, чем персона, но Бритый заорал, как дурной, что "нравственность или норовистость - это от кобылы, которая не хочет идти в оглобли, а мы люди свободные, теперь нам воля и плевать мы хотели на бога!". Все это было довольно курьезно, если не возмутительно, но Кирилл умел смирять свой гнев и еще пытался объяснить что-то, может быть, более популярно, пока двое дружков этого Бритого не взобрались на сцену и не надвинули на глаза священника шапку, без лишних слов закрывая тем диспут. Потом было много разного, больше скверного... О выкриках, обидных репликах на улице, в лавках вслед отцу Кириллу и мне я уж не говорю, я к ним как-то привыкла и старалась не замечать их. Хуже стало, когда малый Олежка стал приходить с улицы с жалобами на товарищей - то обозвали, то обидели, а то и побили. Помучились мы, погоревали, да и отвезла я сына к бабушке в Полоцк. Там он был просто Олег Барановский, пошел в школу, учился, как все, и только летом приезжал на несколько недель к отцу и матери. Что творилось в моей душе, этого никому не понять. Даже муж не знал всех моих мук, тем более что ему хватало своих. Барановская говорила прерывисто, с трудом, часто останавливалась, словно прислушивалась между мыслей к невнятному шуму ушедших лет, и Агеев понял, что это не просто рассказ - это исповедь исстрадавшегося человека, реквием по уходящей жизни. И он внимательно слушал, пытаясь понять сокровенный смысл чужой судьбы. Никакого личного отношения к этой судьбе у него поначалу не было, как не было ни сочувствия, ни осуждения, был только тихий, зарождающийся интерес, любопытство. Сам он принадлежал другому времени и шел совершенно иной тропой в жизни. Иногда, слушая ее голос, он переставал видеть ее нынешней и представлял в мысленных образах прошлого - то дореволюционного, то учительского, потом местечкового, поповского быта. Хотелось узнать, как оно было дальше и что стало с ее голубоглазым священником. - Отцу Кириллу совсем плохо стало, когда в начальство над местечком вышел этот Коська Бритый, уж как только он не издевался над нами! Ни одного собрания, заседания или спектакля в нардоме не проходило, чтобы он не поносил бога, церковь и священника, отца Кирилла, прорабатывал его как последнее исчадие яда. И я немало удивлялась терпению отца Кирилла, который не озлобился, ни разу не вспылил даже, терпел все, иногда вступал в диспут, а чаще молчал, потому что разговаривать с Бритым всерьез было невозможно, тот только грозил и ругался. И вот дело кончилось тем, что однажды весной церковь закрыли - как раз перед пасхой. Конечно, это вызвало ропот верующих, некоторые подавали жалобы властям и даже писали Калинину. Но все жалобы возвращались для разбора к тому же Коське Бритому, который после этого распалялся пуще прежнего. Однажды, когда уже организовалась МТС, он подогнал два трактора к церковной ограде, наш верхолаз в прямом и переносном смысле Лекса Семашонок взобрался на купола и зацепил за кресты канаты. Наверное, собралось полместечка смотреть, как трактора, ревя и дергаясь, выломали из куполов кресты и стащили их с крыши. В непогоду церковь стало заливать дождем, утварь и внутренности стали портиться, так продолжалось с год, пока однажды комиссия сельсовета не реквизировала все имущество. Утварь отправили в город. Книги растащили мальчишки и долго еще из рукописных пергаментов мастерили воздушных змеев, запускали возле школы. А из риз промартель шила тюбетейки, и весь район ходил летом в этих шитых золотом и серебром мусульманских уборах. Отец Кирилл едва пережил закрытие церкви, однажды совсем было впал в уныние. Другой работы он делать не умел, да ему никакой и не давали, и вот тогда он надумал: попросил одного знакомого из Ленинграда прислать ему сапожный инструмент, ну там колодки, щипцы, молотки и стал чинить обувь. Как-то надо было жить, доходов у нас никаких не было. Конечно, сапожник получился из него неважнецкий, зарабатывал иногда пять яиц за день, иногда ведро бульбы или копеек пятьдесят деньгами, с того и жили. Но и то продолжалось недолго, частников облагали большими налогами, нельзя было заниматься частным предпринимательством. А в сапожную артель его не принимали - мешало соцпроисхождение. Что было делать? Барановская замолчала, переживая что-то недосказанное или недодуманное, и Агеев немного погодя спросил, выговаривая слова как можно тише и деликатнее: - Ну, а как же вы жили? - Плохо жили, что и говорить. Иногда казалось, судьба замкнула на нас свой капкан, из которого не было выхода. Разное думалось, больше плохое. Но порядочность и вера удерживали нас от последнего шага, а главное, держал в жизни Олег. Когда однажды ночью не стало отца, а вскоре сломал себе голову этот мучитель наш Коська Бритый, в местечко приехал Антон Степанович. - Этот самый Волков? - Этот самый. Несомненно, он происходил из добрых людей, как бы ни назывался и чем бы ни занимался у власти. Олег кончил школу, но, сами понимаете, куда ему было сунуться с такими его родителями? И вот однажды пошла, в райком, рассказала Антону Степановичу все без утайки, как вот теперь вам, он выслушал, не шевельнувшись за своим столом, не перебив ни разу, потом встал, заложил руки назад и так молча заходил по кабинету - из конца в конец. Я уже хотела уходить, всплакнула, а он остановился у окна и, не оборачиваясь, говорит тихо: "Я вас понимании я помогу вам. Потому что... потому... Мужа вашего уже не спасешь, а сыну жить надо. Сын за отца не отвечает. А вот нам придется когда-нибудь ответить перед народом. Когда-нибудь он спросит..." И, знаете, он дал такую бумагу, что, мол, Барановский Олег, будучи происхождением из семьи священника, порвал с родителями и желает строить бесклассовое социалистическое общество. Признаться, прочитав такую бумагу с печатью, я заплакала, а он говорит: "Не плачьте, так надо. Для вас это самый подходящий вариант". И правда оказался подходящим - Кирилл пропал без следа, а Олег поступил в институт, окончил его и стал специалистом. Для него вроде налаживалась новая жизнь, не та, что прожили мы, но вот и это все рухнуло. Кажется, она исповедалась и замолчала, может, всплакнула немного, и Агеев, приходя в себя после рассказа, завозился на топчане. - Да-а... Однако... - не мог он чего-то понять. Драматический смысл этой судьбы не сразу, постепенно и как бы рывками, с препятствиями осваивался его сознанием. - Религия, она, конечно, того... Не совместима... - Дело не в религии, - перебила его Барановская. - Дело у совести, которую далеко не со всем в нашей жизни совместить было можно. - Знаете, когда шла классовая борьба... - Вот вы говорите - борьба! Но борьба, когда двое друг с дружкой борются. А ведь мы не боролись. Мы приняли ее, новую власть. А вот она нас не приняла. Боролась с нами. И это разве не обидно? Что он мог ответить этой бывшей попадье? Все, что происходило в те годы в стране, было ему хорошо знакомо и выглядело обоснованно - если смотреть, конечно, со стороны. Но стоило вот краем глаза заглянуть в душу этой вот женщины, как становилось больно и обидно, это он почувствовал точно. Барановская Оказала: - Знаете, мы были обделены в нашей жизни добром, может быть, потому так дорожили его жалкими крохами, которые нам доставались. И которыми мы старались оделить других. Что же еще могло быть дороже? Золото? Богатство? Их у нас никогда не было, а доброта была, к ней меня приучил муж, вечная ему память за это. Для себя уже не надо, мне что... Для других. Тем более для хороших людей. Которые в ней нуждаются... Которые в ней нуждаются... Когда она ушла, наверное, уже за полночь, он все думал, что бы делал сейчас, если бы не людская доброта, не христианское, человеческое или какое еще там милосердие этой тетки-попадьи? Сколько уже недель он жил на вражеской территории, эксплуатируя именно эту доброту людей - с пропитанием, укрытием, а теперь еще и с уходом за ним, раненым, - не воздавая за нее ничем, все получая по праву... По праву защитника, что ли? Но какой же он оказался защитник, если немцы оттяпали всю Белоруссию и дошли до Смоленска, плохой из него получился защитник. А вот ведь не стыдно, даже в чем-то ощущается правота перед этой бывшей попадьей, которая его кормит, обихаживает, охраняет. Чем он отплатит ей? Он верил ей и не сомневался в искренности ее исповеди, но где-то в глубине его души все же таилась подленькая опаска: как бы она не подвела его, эта попадья. Все-таки она принадлежала к чужому классу, а разность классовых интересов есть вечная предпосылка для борьбы, это он усвоил себе со школы. Столько настрадавшись в жизни, потеряв мужа и сына, как можно платить за свое горе добром? Но, видно, можно, недаром же ей доверился секретарь райкома, теперь доверили его, Агеева. Стало быть, есть в ней что-то выше ее классовых обид, а может быть, и выше врожденного стремления к справедливости. Что-то добрее доброты, повторял он в уме, не находя ответа и чувствуя, что засыпает... 3 Проснувшись, как всегда, на рассвете, Агеев тянул время, не вылезая из мешка, думал. Дождя, кажется, уже не было, ветра тоже. Верхняя часть палатки медленно просыхала, освобождаясь от мокрых пятен. Он рассеянно смотрел на извилистые очертания этих пятен, с рассветом все больше прорисовывающиеся на парусине, и вспоминал несуразный сегодняшний сон, стараясь постичь его смысл. Он давно уже приноровился разгадывать запутанные пророчества своих снов, обычно относящихся к наступавшему дню. Вообще это могло показаться смешным, и он никому о том не рассказывал, боясь прослыть странным или суеверным, но у него сложилась своя система разгадок, глубоко личная, скорее эмпирическая, чем сколько-нибудь научная, но, руководствуясь ею, он мог даже сказать, что из его снов сбудется в первой половине дня, а что во второй. Все в его снах четко соотносилось со временем предстоящих суток. Конечно, было в них и немало неясных или сложных символов, не до конца понятых им значений, но одно оставалось неизменным - скверные сны всегда оборачивались чем-то недобрым в яви и наоборот, радостные сны влекли за собой радостные ощущения в наступившем дне. На этот раз все было просто и коротко, но до крайности угнетающе - он увидел себя неодетым, без брюк и трусов, в суетливом потоке людей, какой бывает у стадионов во время матча, на привокзальной площади после прибытия поезда, на рынке. Все шли навстречу, а он ничем не мог прикрыть свою наготу и очень переживал от неодетости, которой, однако, не находил объяснения. Сон продолжался, наверное, несколько минут в ночи, но испортил настроение надолго, и он думал: какую еще пакость готовит ему день грядущий? Он нисколько не сомневался, что эта пакость, наверняка состоится, затрудняясь определить только ее смысл и содержание. Впрочем, об этом он думал недолго, со вчерашнего дня его ждало дело, он и так потерял уйму времени, которое быстротечно убывало, ничего не выясняя из того, что он жаждал для себя выяснить. Подрагивая от сырой промозглости утра, он натянул поверх трико свою синюю куртку и, прихватив лопату, пошел к обрыву. Безотрадная картина, открывшаяся ему вчера после ливня, почти не изменилась за ночь: огромные лужи на дне карьера по-прежнему полнились желтой водой; рухнувшая с обрыва глыба щебенки и глины развалилась посреди одной из них широкой перемычкой, по-прежнему пугая своим объемом. Это сколько понадобится дней, чтобы перебросить ее в сторону, может, снова попросить бульдозер, подумал Агеев. Но теперь бульдозер сюда, пожалуй, не влезет, бульдозерист не станет рисковать машиной. Да и что проку в бульдозере, который может перевернуть сотни кубов, но мало полезен там, где надобно все перебрать руками. Агеев спустился с пригорка к дороге и протоптанной им в бурьяне тропинкой, местами оскальзываясь на мокрой земле, спустился в самую глубь карьера. Давно слежавшийся песчано-гравийный грунт здесь не очень поддался дождю и там, где не было луж, хорошо держал человека. Вода в лужах была непроницаемо мутной, отсвечивающей густой желтизной, в самых глубоких местах она, пожалуй, достигала до пояса. Самое обидное было в том, что ливень почти затопил самое нужное ему пространство под крутым обрывом, на которое вдобавок ко всему еще и обрушилась рыхлая глыба грунта. Агеев в нерешительности ступил на край этой глыбы и на ее кромке у воды увидел нечто такое, что заставило его выпустить из рук лопату. Это была омытая дождем, сморщенная и изогнутая женская туфелька неопределенного цвета, на высоком каблучке, с открытым носком и узеньким ремешком на пуговке - точно такая, какие носили перед войной и называли лодочками. Она почти истлела от долгого пребывания в земле, раскисла от влаги, едва сохраняя свою первоначальную форму, но всем своим видом заставила Агеева испытать внезапное волнение, почти растерянность. Правда, по мере того, как он смятенно вертел находку в руках, ощупывая ее размягченную кожу, полуоторванный каблук с остатками вылезших проржавевших гвоздей, волнение его стало убывать под напором трезвых, таких успокоительных мыслей: мало ли тут могло отыскаться брошенной обуви, ему уже попадались и кирзовые голенища от сапог, и рваные детские калошики, теперь эта туфля... Но ведь туфля! Он не запомнил тогда, какой у нее был размер, но их знакомство в том далеком году началось именно с таких вот туфель, кажется, светло-бежевого цвета, которые она принесла ему, новоявленному местечковому сапожнику. Он еще не умел толком подбить каблуки к изношенным мужским сапогам, а она попросила наложить на носок заплатку, и он немало помучился тогда - в узкий носок пролезали лишь два его пальца, попробуй развернись там с иголкой! Может, кому другому он бы отказал в столь неудобном ремонте, но ей отказать не посмел - эта девушка приглянулась ему с первого взгляда. Пожалуй, однако, это чистейшая тут случайность - туфелька, попавшая в карьер, может, несколько лет назад, вряд ли она могла сохраниться здесь с сорок первого года, со смешанным чувством разочарования и облегчения подумал Агеев и, отложив в сторону находку, взялся за лопату. Он копал и отбрасывал в сторону рыхлую влажную щебенку, пристально ощупывая взглядом каждый комок земли. Но ничего больше там не обнаруживалось - все та же щебенка, песок без следа каких-либо вещей, даже обычного мусора теперь там не было. Накопав немалую кучу, притомившись и разогревшись до пота на спине, он вогнал в землю лопату и, отойдя, где посуше, присел отдохнуть. Как-то вяло, нерешительно начинался день, дождя с ночи не было, но утро не спешило распогодиться, в небе над карьером висела мягкая молочная пелена, из-за которой нигде не выглядывало солнце. Трудно было угадать, какой выдастся день - то ли прояснится к полудню, то ли снова соберется дождь и вовсе