ышал о неожиданной кончине близкого человека, вместе с невольным протестом против нее являлось чувство нелепости, недоразумения, в глубине сознания возникала прощальная надежда, что вот-вот что-то изменится, справедливость восторжествует и известие о смерти окажется ложным. Немного спустя и постепенно сознание привыкало и смирялось, но поначалу, как вот теперь, это чувство-протест было столь сильным, что кончина человека казалась нереальной, будто привидевшейся во сне. Но и на этот раз не привиделось во сне, все мелочи этих похорон были чересчур реальными и вполне последовательными. Могилу закопали, соорудив невысокий земляной холмик, сверху на него положили охапку цветов из поселковых палисадников. У пирамидки алела диванная подушечка с наградами - одна на все, заслуженные покойником; среди дюжины потускневших медалей на заношенных ленточках выделялось два ордена Красной Звезды. Подле в скорбных застывших позах стояли два высоких, молодых еще человека, взглянув на одного из которых, в военной форме, с погонами прапорщика, Агеев понял, что это сын. Наверно, таким был когда-то и Семенов-отец: худощавый, широкой кости, длинноногий и длиннорукий молодой человек с чуть впалой грудью и широким разворотом плечей. Люди с похорон стали расходиться, по одному и группками покидая могилу, остались лишь несколько человек, может, самых близких покойнику, и среди них тот самый отставной подполковник, которого он увидел издали. Потный, несмотря на кладбищенскую прохладу, в темном пиджаке с многими рядами орденских планок на груди, он и тут начальственно распоряжался, суетясь возле могилы. - А награды почему оставили? Не полагается! Товарищ Хомич, возьмите! - приказал он низкорослому, уже немолодому человеку в сапогах, и тот взял подушечку, перехватил ее под мышку, медали тихонько звякнули... Все медленно направились к выходу. На кладбище оставались только две женщины, которые прибирали могилу: пожилая, в темном платке и помоложе. Все мучимый ошеломившей его смертью, Агеев спросил: - Как же это случилось? Молодая взглянула на него и не ответила, расставляя букеты в стеклянные банки, а старая не сразу, погодя сказала со значением: - Случилось! Давно должно было случиться... Агеев не почувствовал в ее словах ни скорби о покойнике, ни должного дружелюбия к себе и подумал: жена. Женщины еще оставались, а он пошел по дорожке с кладбища, поднялся по косогору к своей палатке. Делать тут было нечего, близость кладбища со свежезакопанной могилой, а главное, эта неожиданная смерть угнетали его, и он бесцельно побрел дальше по кромке обрыва. За недели его работы в этом карьере он привязался к Семену, его бесхитростной, прямодушной натуре, которой, возможно, не хватало ему для дружбы или общения в его городской жизни. Среди сослуживцев по институту таких, определенно, не было, по всей видимости, такие по одному выводились, уступая место иным характерам, с четко выраженным стремлением к лидерству, разного рода превосходству, распираемым заботами о благополучии и мелочной престижности. Семен же не претендовал ни на что, кроме разве стакана вина да коротенького внимания к его рассказам о пережитом военном прошлом. И надо же, такая внезапная смерть. А ему даже не приснилось ночью ничего такого, что указало бы на эту кончину, просто ночь выдалась на редкость глухой, без снов. Или он позабыл до пробуждения? На дальней стороне карьера росло несколько хилых, обглоданных козами деревцев, бросавших неширокую тень к обрыву. Он подошел к ним, устало опустился на траву и стал рассеянно глядеть сверху на свой злополучный карьер, кладбище за ним с мощным заслоном старых деревьев, на утонувшие в зелени крыши окраинных домиков поселковой улицы. Напротив, за обросшей лопухами и крапивой ветхой оградой ярко сияло навстречу низким лучам вечернего солнца несколько желтых головок подсолнухов, и Агеев вспомнил, как Семен прошлый раз обещал рассказать о том, что когда-то едва не получил Героя. Аркадий, наверно, усомнился, посчитав эти слова бахвальством, но Агеев готов был поверить. Жаль, теперь уж никогда не расскажет он о своих подвигах или своих военных страданиях, что, впрочем, одно и то же. Агеев сидел и думал, что покойник и в самом деле мог заслужить Героя, такие, как он, способны на самые высокие, зачастую даже не вполне осознанные ими подвиги, потому что им чужды расчетливость, хитрость. Как дети, они действуют по первому зову натуры. Натура же их недалеко ушла от природы, где все решают инстинкт и эмоции и особь целиком принадлежит виду, подчиняясь суровой логике его саморазвития... Героя он вполне мог заслужить в бою или разведке, при форсировании реки, в обороне или окружении. Но это вовсе не значило, что заслуженное автоматически превращается в заработанное и как заработанное оплачивается. Агееву был памятен случай в их стрелковом полку, когда награждали высокими орденами группу автоматчиков за форсирование Немана летом сорок четвертого года. Группа была небольшой, человек двенадцать, она первой перебралась на противоположный берег и в течение суток удерживала плацдарм. В живых остались лишь пятеро, и среди них сержант Белобровцев, который из ручного пулемета отбил восемь атак немцев, отчаянно пытавшихся сбросить смельчаков в реку. Все они были награждены орденами, кроме Белобровцева, который, как выяснилось, год назад был в плену, и этого было достаточно, чтобы награду ему снизили до медали "За отвагу". Семенов был в плену тоже и даже служил в полиции... Мог он и лишиться Золотой Звезды, как знакомый Агеева младший лейтенант Мильков, удалой разведчик, человек невообразимой отваги и везения. Из каких только переделок не выходил он на фронте, отделываясь легкими ранениями, одно из которых, по существу, и сгубило его удалую жизнь. Попав с простреленной рукой в армейский ГЛР [госпиталь легко раненных], расположенный в недалеком тылу, Мильков, наверное, решил, что уж тут можно не держать себя в строгих рамках уставов - немцы и начальство далеко. Набравшись польского бимбера, он учинил пьяный дебош с применением оружия, не подчинился старшим офицерам, был арестован комендантом гарнизона, судим военным трибуналом, лишен звания Героя и отправлен рядовым в штрафную роту без единой из заслуженных им девяти наград. Немногим печальней судьба правдолюбца старшины Ступакова, артиллериста-противотанкиста. Оставшись один у орудия, он подбил из него восемь танков. Правда, сначала артиллеристов было двое, он и его земляк, который погиб в разгар поединка, Ступаков же был ранен, все подбитые танки зачислили на его счет и представили его к званию Героя Советского Союза. Однако будущий Герой, любя правду больше наград, стал всюду писать, что к званию надобно представить и его погибшего друга, потому что тот подбил пять из восьми танков и потому заслуживал этого звания с еще большим правом. Кончилось, однако, тем, что начальство отозвало представление, и Героя не получил ни один из двоих. Правда, месяц спустя Ступакова наградили орденом Отечественной войны второй степени. И вот теперь еще одна неординарная военная судьба, оставившая без ответов вопросы, не прояснившая загадочных обстоятельств. А где разгадка его многолетней загадки? Разгадается ли она когда-либо, или и ему суждено, как Семену Семенову, оставить ее живым? Или целиком унести в могилу? Совсем немного оставалось ему работы - на день, не больше, и он с чистой совестью мог бы считать, что перевернул весь карьер, в котором ничего не обнаружил. Ее здесь нет, значит, она могла выжить. И с ней могла выжить новая, неведомая ему жизнь, которая теперь стала для него важнее всего на свете. Это была тоненькая соломинка, крохотная искорка, но она давала ему надежду. Агеев уже явственно чувствовал, что его существование без нее лишено всякого смысла. С ней же - неведомой и непостижимой - все оборачивалось иначе, жизнь обретала смысл, содержание, а главное, продолжалась. И это утешало при любом исходе. Других утешений для него уже не оставалось на этой земле, и он очень сожалел, что слишком поздно это понял. То, что должно было произойти между молодыми людьми, произошло на третью ночь их пребывания в сарайчике, они оказались наконец под одним кожушком на топчане. Дождь снаружи уже не лил, но по-прежнему неистовствовал холодный ветер, который, повернув с севера, стал насквозь продувать их убежище. И все-таки здесь было затишнее, чем на огромном, со всех сторон продуваемом чердаке, а главное, безопаснее: здесь находился неприметный потайной ход в огород и рядом под камнем лежал пистолет. В ту ночь они долго не могли, уснуть и тихонько болтали обо всем, что приходило в голову. Мария скоро оправилась от недавних своих страхов на чердаке и едва слышно хихикала под кожушком в ответ на сдержанные остроты Агеева из-под вороха сена. Оба они словно забыли, где находились, забыли, что в мире шла большая война и какая опасность угрожала каждому. Им было хорошо вдвоем, и в чувствах Агеева тлела-росла решимость, которую стало наконец невозможно сдержать. Скинув с себя ворох сена, под которым лежал, он шагнул к топчану и приподнял полу кожушка. Мария вопреки его ожиданию и своему протестующему, почти испуганному "нет" отодвинулась к стенке. Та ночь прошла для обоих без сна, в смятении любовных чувств и завладевшей обоими нежности. К утру они оба забылись коротким, внезапно застигнувшим их сном. На рассвете она подхватилась первой, соскочила с топчанчика. Следом проснулся он и, словно с похмелья, мало что понимая, вперил в нее недоумевающий взгляд. - Куда ты? Она заулыбалась вся, а потом, настороженная и привлекательная в своей неодетости, робко приблизилась к нему и с недевичьей, скорее материнской нежностью поцеловала его возле губ. Вспомнив обо всем, что произошло между ними в эту непогожую ночь, он недовольно поморщился, подумав, что, пожалуй, Мария начнет сокрушаться, упрекать его, может, даже заплачет. Он не терпел чьих бы то ни было упреков, особенно женских слез, но она только прерывисто вздохнула и произнесла шепотом, исполненным любви и признательности: - Олег!.. Олежка!.. Спасибо тебе... - За что же спасибо, чудачка? Он обнял ее за узкие плечи, деликатно привлек к себе. - За все, все спасибо... Однако уже светало, и они торопились покинуть сарайчик, днем безопаснее было в большом доме с его кухней, кладовкой, чердаком. Обычно, пока Мария готовила что-нибудь поесть, он находился во дворе, стерег ее извне, чтобы при случае, если кто зайдет, задержать его снаружи и дать ей возможность скрыться на чердаке. Драников она уже не пекла, кончился гусиный жир в банке, и Мария варила картошку, которую они ели, обмакивая в крупную соль на тарелке. Кутаясь в телогрейку, Агеев стоял возле клена и поглядывал вверх на крышу дома, ждал, когда из трубы пойдет дым, значит, Мария затопила плиту, оставалось дождаться, пока сварится картошка. Все случившееся ночью теперь оборачивалось досадой в его неспокойных чувствах, и на трезвую голову он начинал упрекать себя за то, что в отношениях с ней дошел до такого. Конечно, с этой девчонкой трудно было остеречься греха, но все-таки он должен был проявить силу воли и удержаться от последнего шага. Но вот не нашел в себе этой воли, пошел на поводу чувств, да еще в такое, самое неподходящее время. В мире гремела война, лилась человеческая кровь, его собратья погибали на фронте, а он чем занялся? Да и она хороша - увлекла, подпустила! Что теперь будет? Ничего, конечно, хорошего, это он знал наверняка, будет обоим плохо. Но это он знал теперь, рассуждая с холодным умом, а на сердце у него вопреки всему зрела тихая нежность к этой милой девчонке, так безоглядно и доверчиво отдавшейся ему. И он готов был ее опекать и помогать ей в той западне, в какой она оказалась, даже готов был пострадать за нее, чувствуя в себе решимость и тихую безотчетную радость. Правда, радость его быстро улетучивалась. В такие вот тихие минуты, когда он оставался наедине с собой, в нем возникало, охватывало его все большее беспокойство оттого, что шло время, а его пребыванию здесь не видно конца. Нога его постепенно приходила в норму, рана затягивалась, и он, слегка прихрамывая, уже без палки мог ходить по двору, выходить на улицу. Ему казалось, что он уже смог бы потихоньку пуститься на восток, в сторону фронта. Но вот беда, фронт никак не мог стабилизироваться, наши с боями отступали, и, судя по всему, бои шли далеко за Смоленском, может, под Москвой даже. Впрочем, толком он ничего не знал, все связи его оборвались, из леса никто не приходил. Уже была починена вся обувь, полный мешок которой он запрятал под сено в сарайчике, чтобы отдать тому, кто за ней явится. Но за обувью никто не являлся, куда-то запропастился Кисляков, и Агеевым все сильнее овладевала тревога. Он уже сожалел, что рассказал Кислякову о своих отношениях с полицией, о чем тот, конечно, передал Волкову, и вот в итоге, вполне возможно, подозрение. Похоже, они перестанут ему доверять. Это было бы ужасно и сокрушило бы его морально, не давая никакой возможности что-либо объяснить, оправдаться. Для завершения этой нелепости не хватало разве, чтобы они свели с ним счеты и покарали его. Какое в таких условиях могло быть наказание, он уже догадывался. Закрыв дверь на крючок, они поели на кухне картошки, которая, однако, лишь на недолгое время утоляла голод, и Мария что-то заметила в его взгляде или, может, почувствовала сердцем. Она съела всего три картофелины, остальное в тарелке пододвинула ему, и он доел все. - Не наелся? Нет? - спросила Мария с тайной мукой во взгляде. Он отвел свой взгляд - притворяться далее, что сыт, вылезая из-за стола, у него уже не хватало силы. - Картошкой разве наешься? Мария на минуту задумалась. - Олежка, может, я выбегу? Ну, на пятнадцать минут... Тут вот к Козловичевым... Агеев сразу понял, о чем она, и сказал строго: - И не думай! Сиди, никуда не высовывайся! Он был голоден, но думал теперь не о хлебе - он думал, как ему связаться с Молоковичем. С Молоковичем он мог бы поговорить начистоту, уж кто-кто, а Молокович должен его понять и, может, помочь чем-то. Но лейтенант был далеко, кажется, за два километра, на станции, к тому же встречаться с ним Агееву запретили в самом начале. Агеев подождал, пока Мария убрала со стола, сполоснула в чугунке ложки. Он привлек ее к себе, с тихой нежностью поцеловал в лоб и вышел во двор. В тот день с утра погода вроде стала налаживаться. Везде еще было мокро, возле угла дома стояла большая лужа воды, на улице холодно блестела мокрая грязь, с ветвей клена падали наземь крупные капли, но небо прояснялось, и в разрывах облаков ненадолго выглядывало солнце. Агеев запахнул телогрейку, прошел в свою мастерскую-беседку. Делать тут было нечего, он сел на табуретку за набухшие от сырости доски стола, стал ждать. Он думал, кто-нибудь появится на улице, может, кто из тех, кто нужен ему или, может, кому-нибудь понадобится он. Он сидел долго, но на улице никто не появлялся. Однажды только закутанная в платок женщина провела рябую корову, наверно, пастись, откуда-то из огородов выскочила бродячая собака, остановилась, с любопытством посмотрела на него и побежала своей дорогой. Может, через час на той стороне улицы появился лет десяти мальчишка в большой, надвинутой на глаза кепке, с прутиком в руках. От нечего делать он стегал прутиком по головкам молочая, буйно разросшегося после дождя, поглядывал по сторонам. Когда он задержал свой взгляд на Агееве, тот, вдруг обрадовавшись, махнул мальчишке. - Поди-ка сюда! Мальчишка не спеша подошел, вздернув со лба на затылок кепку, выжидательно уставясь в него голубыми глазами. - Тебя как зовут? - Витя. - Яблок хочешь? Витя с готовностью кивнул головой и снова сдвинул свою наползшую на глаза кепку. - А ну иди сюда. Агеев провел его в огород к вкусной малиновке, на которой еще можно было достать снизу несколько переспелых яблок. Ухватился за ветку, подтянул сук, обдавший его холодными каплями. - Ты где живешь? На этой улице? - Не, я на Белинского. Вот тут, рядом. - В школу ходил? - Ходил. В третий класс. Теперь не хожу. - Будешь ходить. Как немцев прогонят. Пойдешь в четвертый. - Скорее бы, - сказал Витя и совсем не по-детски вздохнул - трудно и протяжно. - У тебя папка есть? - Есть. На войне только. А может, уже и нет. - С мамой живешь? - С мамой. Агеев сорвал несколько яблок, Витя рассовал их по тугим карманам, за пазуху и сказал, когда Агеев потянулся за новой веткой: - Мне уже хватит. - Ну хватит, так хватит, - сказал Агеев и вылез из-под низких ветвей. - Слушай, Витя, а ты на станции был? - Был. Но давно уже. Там у меня тетя живет. - А где кочегарка, знаешь? - Это что за семафором? - Ну, - подтвердил Агеев, хотя сам понятия не имел, где та кочегарка. - Ты не мог бы сбегать туда? В сумрачных глазах у Вити появился какой-то сдержанный интерес, и он охотно кивнул головой. - Сбегаю. А что сделать? Они вышли из огорода. Агеев отряс на тропинке мокрые от росы сапоги, Витя босыми ступнями стоял на мокрой траве. - Понимаешь, там работает твой тезка, дядя Витя. Спросишь его и скажешь, что его ждет хромой дядя. Понял? Витя молча кивнул и поправил кепку, готовый бежать выполнять поручение. - Но никому больше ни слова! Передашь дяде Вите и сразу домой. А завтра придешь, я тебе еще яблок дам. Придерживая набитые карманы, Витя побежал на улицу, Агеев снова занял свой пост в мастерской-беседке. Может, он сделал и плохо, может, не надо было доверяться мальчишке, тем более вызывать сюда Молоковича. Но у него уже не хватало выдержки, эта томящая неопределенность угнетала пуще всякой опасности. Он просидел в беседке еще около часа и никого не дождался. Местечковцы, похоже было, в нем не нуждались и вели себя так, словно вся обувь у них была справной. А может, они ремонтировали ее в другом месте, где-нибудь ближе к центру? Или неказистый вид его мастерской не внушал им доверия? Агеев в конце концов разозлился, ушел в дом и, закрыв на крючок кухонную дверь, полез на чердак к Марии. Та его ждала у лаза и, только он показался, обхватила его сзади руками, тихонько засмеявшись над ухом. - Мария... - А я тебя видела, вот! Как ты в беседке сидел, недовольный такой, сердитый. Вот посмотри. Она подвела его к косому скату за сундуком, где возле стропила светилась небольшая, со спичечный коробок, дырка, из которой видна была беседка и часть двора с улицы. - А что это такое? - спросил он, увидев раскрытый сундук с ворохом книг в темных переплетах, подшивки старых, пожелтевших журналов, какие-то бумаги, стопки изданий в мягких обложках с неразрезанными страницами. - Книги, понимаешь! Мария опустилась подле сундука на колени, вытащила толстый фолиант в красивой, с царским гербом обложке. - Вот: "Россия, полное географическое описание нашего отечества под редакцией Семенова". Точно такая книга у нас была, отец ее в экспедиции брал. А вот три тома Шеллер-Михайлова из дворянской жизни, когда-то я им зачитывалась. Вот "Бесы" Достоевского. А журналов сколько! Вслед за Марией он тоже стал перебирать в сундуке беспорядочно сваленные туда тома старых изданий, среди них потрепанные подшивки разных журналов, увесистый комплект "Нивы" за 1916 год. На первой странице комплекта был помещен рисунок молодой красотки в нарядной вышитой кофте с бусами на груди в окружении крылатых херувимов, порхающих с журналом в руках. Внизу значилось имя издателя А.Ф.Маркса и год издания сорок седьмой. Агеев полистал щедро иллюстрированную подшивку, снова на него пахнуло войной: карта военных действий с линией фронта от Риги до Кишинева, в Закавказье, возле Тегерана, потом шли снимки какой-то "Северопомощи" с толпами мужиков и солдаток, артбатарея на позициях. Под красиво оформленным заголовком "Вечная память" расположились ряды офицерских снимков, и он задержал на них взгляд: полковник Краббе с лихо закрученными усами, полковник Барковский, подполковник Ленц в модном пенсне, капитан Гусаков с суровым взглядом из-под нависших бровей, печально-отрешенный штабс-капитан Кибаленко и еще несколько рядов небольших, с почтовую марку, снимков. - Это что, погибшие? - склонилась к нему Мария. - Погибшие... Минуту он всматривался в их лица и думал: вот прошло столько лет и опять то же самое. Снова гибнут русские командиры, полковники и капитаны, все от рук тех же немцев и почти в тех же местах, что и четверть века назад. Только в отличие от этих усатых чинов в погонах и эполетах их фотографии не печатаются в газетах, многие из них погибли безымянно и похоронены неизвестно где. Что и говорить, жизнь человеческая убыла в цене и, наверное, убудет еще больше. Война стала более жестокой, жертв потребуется во много раз больше. Разве можно ее сравнить с той неспешной, сонной войной, которая велась несколько лет почти в одних и тех же местах... - Вот этот красивый мальчик! - с сожалением сказала Мария, указывая на фотографию. - Похож на тебя. "Поручик Ольгин", - прочитал Агеев, всматриваясь в молодое безусое лицо добродушного парня в погонах и с крестом на груди, с едва припрятанной усмешкой на пухлых губах. О чем он думал, что переживал этот поручик перед своей гибелью двадцать пять лет назад? Но об этом уже не скажет никто, как никто, наверное, не вспомнит молодого поручика. А вспомнит ли кто о них через двадцать пять лет? Случайный этот журнал вызвал у Агеева невеселые мысли, и, может, впервые за время пребывания в местечке он подумал о неизбежности своей гибели на этой войне. Может, и переживет ее кто-нибудь и дождется победы, но вряд ли это суждено ему. Слишком она близка от него, эта его гибель, слишком часто приходится заглядывать в ее черную пасть, чтобы питать надежду остаться живым. - А вот, посмотри, смешной журнал "Осколки", - совсем в другом настроении, живом и беззаботном, сказала Мария. - Узнаешь? - Чехов? - Чехов, Антон Павлович, мой самый любимый писатель. На телеге, забавно как! Дружеский шарж! При тусклом свете из слухового окна они долго копались в сундуке, перебирая книги, перелистывая старые журналы, содержание которых во многих отношениях было для него в диковинку. С разных страниц на них смотрели увешанные наградами генералы, гофмейстеры двора и сенаторы в золотом шитых мундирах, нарядные светские дамы, губернаторы, усатые офицеры и нижние чины давней, полузабытой войны. От старых бумаг исходил едва уловимый запах тлена, бумажная пыль то и дело заставляла их чихать. С неба все чаще и продолжительнее стало проглядывать солнце, сквозь слуховое окно в чердачный сумрак хлынул поток лучей, ярко высветивший косой квадрат на полу. Стало теплее. Вокруг дремала тишина, и снова, отрешаясь от неспокойной действительности, они прилегли на одеяле. Мария шептала что-то горячо и преданно, но Агеев уже не вникал в путаный смысл ее слов, он снова забылся в нахлынувших чувствах, пока его не сморил внезапно завладевший им сон. Когда он проснулся, Мария, свернувшись калачиком, лежала рядом, солнце из окошка уже исчезло, и окно едва светил ось отражением уходящего дня. Агеев подумал, что так можно прозевать приход Молоковича, и тихонько, чтобы не разбудить Марию, поднялся. Однако Мария подхватилась тоже. - Куда ты? - Тихо, тихо. Спи. Я это... тут должен один человек прийти. - Какой человек? - Ну, понимаешь, знакомый. Быстрыми движениями маленьких рук она поправила измятый подол сарафанчика, тронула на затылке короткие волосы вынутым из них гребешком. Похоже, она ничего не подозревала и еще ни о чем не догадывалась. - Из местечка знакомый? - Из местечка. - А мне... Тут быть? - Да, ты сиди тут. Как только я его отправлю, так сразу приду. Он поцеловал ее в смиренно подставленные губы и спустился по лестнице в кухню. Дремавший у порога Гультай нехотя поднялся, потянулся и промяукал громко и требовательно. Агеев подхватил его поперек тела и подсадил в кладовке на лестницу. - Вот дружок тебе. Чтоб не скучала. Ну, пока! Он вышел во двор, посмотрел в небо, по которому уже плыли громоздкие кучевые облака - предвестники лучшей погоды, и подумал: как ему скрыть свои дела от Марии? Скрыть, конечно, было необходимо, он не имел права самовольно доверять ей то, что было не только его тайной, но и утаить что-либо при таких с ней отношениях было непросто. Хотя бы того же Молоковича. Она могла его увидеть, подслушать их разговор. Что она могла подумать о них? Конечно, лучше всего, если бы она была в курсе их дел, но подсознательно он очень опасался вовлекать ее в эти их непростые дела, которые в любой момент могли кончиться для них катастрофой. Зачем без нужды рисковать еще и ею? Прохаживаясь по двору, Агеев поджидал Молоковича, потом вышел на мокрую тропинку к оврагу. Но никого не было. Уже стало темнеть, из садков и огородов потянуло промозглой сыростью, стало прохладно, и он подумал, что, видно, надобно идти в сарайчик. Молокович знает его пристанище, он должен найти. Только Агеев подумал так, стоя возле распахнутых дверей хлева, как за домом, где-то в стороне местечкового центра раздались выстрелы - два винтовочных и несколько разрозненных автоматных очередей. Агеев замер, прислушался, но выстрелы скоро прекратились, криков вроде не было слышно, и он с беспокойством подумал: не Молокович ли там попался? Все-таки начинался комендантский час, немцы и полиция лютовали на улицах и дорогах, останавливая каждого, кто там появлялся. Весь местечковый люд старался к этому времени быть дома и не высовывать носа из своих дворов. Но Молокович мог прийти к нему только с наступлением темноты, когда его никто бы не увидел в местечке. Агеев поглядывал в оба конца двора, но чаще на межевую тропинку вдоль огорода, думал, что Молокович появится из оврага. А тот вдруг вынырнул из-за угла сарая и очутился перед Агеевым. - Здравствуйте! - Ну, напугал!.. Там выстрелы, слышал? Это не по тебе? - Я хожу там, где выстрелов не бывает, - прихвастнул Молокович, тяжело дыша от быстрой ходьбы. Они прошли через хлев в сарайчик, где уже было темно, в этой темноте едва различались их тусклые силуэты. Агеев, опустился" на топчан, Молокович, как и в прошлый раз, присел на пороге. - Что-нибудь случилось? - спросил он тихо. - Ничего особенного, - успокоил его Агеев. - Просто некоторые вопросы. - Мне ведь запрещено встречаться с вами. Но тут мальчишка сказал... - Я знаю. Но у меня не было выхода. Я потерял связь с Кисляковым. - Это хуже, - помолчав, сказал Молокович. - Я тоже с ним не имею связи. - Может, его взяли? - Нет вроде. Если бы взяли, было бы известно. В полиции его нет. Может, какая накладка? Или СД сцапала? - Может, и накладка. У меня вот хозяйка пропала. Уже две недели. Сказала, отлучусь на три дня, и пропала. - Ну теперь все может быть. Где-нибудь напоролась. Схватили. Или застрелили где-нибудь. Как ваша нога? - Нога более-менее. Уже хожу. А как плечо? - Да что плечо, заросло, как на собаке. - Значит, можно уже действовать, если тут сидеть. Что-нибудь планируется? - спросил Агеев и умолк, весь внимание. Молокович вслушался в тишину ночи и ответил не сразу: - Кое-что задумали, может, на днях провернем. Только со взрывчаткой плохо. - А какая нужна взрывчатка? - Да хоть какая. Но на хороший взрыв. - На хороший взрыв требуется хороший заряд. Добывать надо, - сказал Агеев. - А как связь с лесом? - Трудно со связью. Все под наблюдением. Все дороги, улицы. Ни проехать, ни провезти. - Что слышно на фронте? - Ерунда на фронте, - скупо сказал Молокович. - Немцы под Москвой. - Да-а, - разочарованно протянул Агеев, неприятно пораженный этой вестью. - Но все равно скоро подавятся. Уж Москву им не отдадут. - Ну а мы что же, тут и будем сидеть? В этой дыре? - с плохо скрытой досадой сказал Агеев. - А что же нам делать? Догонять фронт? Далековато, наверно. - Оно-то далековато. Но все-таки мы военные. Командиры действующей армии. - Действовать и тут можно. И нужно. А там видно будет. Наверное, Молокович был прав, они обязаны действовать, вот только те действия, которые выпадали на долю Агеева, были не слишком подходящими для его натуры. Уж лучше бы бой, открытый огневой поединок в поле, чем эта непонятная игра, сплошная неопределенность, тягостное ожидание неизвестно чего. Он думал теперь, как сказать Молоковичу о полиции и ее посягательстве на него, Агеева, об этом непонятном прислужнике Ковешко. Как сделать, чтобы убраться куда-нибудь подальше из местечка, может, в лес, в партизанский лагерь, так как ему тут не место. Но в то же время что говорить Молоковичу, у которого тоже нет связи? Только вызывать подозрение у последнего, кто ему пока верит? - Но куда же запропастился Кисляков? - снова спросил он в раздумье. - Кисляков найдется. Может, ушел в лес? А на его место другой придет? - Пришел бы скорее. - А у вас что, срочные дела? Или сообщения? - спросил Молокович. - И то и другое. Понимаешь, неделю назад привезли мешок обуви. Ну, починил. И никто не забирает. - Заберут! Понадобится, заберут, - успокоил Молокович. - А может, ждут, не доверяют? - Да ну, с какой стати! - Стать-то одна имеется. Начальник полиции повадился. Склоняет к сотрудничеству. - В доносчики? - напряженно выпалил Молокович. - В доносчики. Однажды едва в шталаг не отправил. Немецкий оберет потребовал отправить, - сказал Агеев и выждал, что на это ответит Молокович. Молокович, однако, замялся, и Агеев понял сразу - напрасно рассказывал. Повторялась история с Кисляковым - его сообщение лишь настораживало, ничего не объясняя, усложняло и без того непростые их отношения. - Да-а... Что ж, скверное дело, - неопределенно проговорил Молокович. - А отвертеться нельзя? - Я, конечно, сотрудничать с ними не стану, но пойми мое положение: прямо отказаться я не могу. Они же меня сразу вздернут, - волнуясь, проговорил Агеев. - Это конечно. - Поэтому мне тут больше нельзя. Надо в лес. - Видимо, да, - вяло согласился Молокович. Он не возражал, он вроде понимал Агеева, но по тому, как он сразу сник в разговоре, Агеев понял, что эта их встреча не облегчит его положения. Как бы не усугубила. - При случае ты там скажи кому... Чтобы передали Волкову. Потому что я тут кругом на подозрении... - Но ведь и там надо... доверие. С подозрением куда же в отряд? - Да, это верно, - помедлив, сказал Агеев и опустился на топчан. Вот об этом он не подумал. Ему казалось: только бы вырваться отсюда в лес, в партизанский отряд, где вокруг будут свои, и он освободится от гнетущей неопределенности, от унизительного подозрения со стороны своих же. Но ведь и там с подозрением невозможно, такой он там просто никому не нужен. Так как же ему быть? Что делать? Что делать, не посоветовал и Молокович, который, видно, сам знал не больше его. Агеев понимал это и обращался к нему только потому, что тот был местный, знал большее число людей и, думалось, связь у него должна быть надежнее. Оказывается, с исчезновением Кислякова у него тоже многое оборвалось. Агеев проводил Молоковича до конца огородов по тропке, и они сухо простились. Знали бы оба, что им так недолго осталось быть на свободе, что это их последняя возможность открыто поговорить обо всем начистоту. Но не знали. И легко расстались. Молокович, как показалось Агееву, с облегчением даже, и Агеев, постояв минуту, проводил его взглядом, пока тот не скрылся в темени наступившей ночи. Оставшись один, он стал думать, почему так устроены люди, что вот появляется маленькая неясность и уже готовы усомниться, готовы поверить нескольким окольным фактам и не верить долгим годам дружбы, знакомства, совместной работы, наконец, испытанию смертью, которое они недавно совместно выдержали. Но неужели Молокович тоже усомнился в его честности, неужто подумал хоть на минуту, что он двурушничает и может их предать? Предать кому? Этим вот шакалам, шавкам, которые предали самое святое в жизни, родину и народ во имя спасения собственной шкуры? И он пойдет к ним в услужение? Надо было вовсе не знать его, старшего лейтенанта Агеева, или иметь цыплячьи мозги в голове, чтобы подумать такое. Но ведь, наверно, подумали? Наверно, думать так было привычнее? Или проще? Или, возможно, практичнее, дальновиднее? Но, если дальновиднее, как же тогда его человеческая судьба? Или в такой обстановке одна судьба ничего не стоит? Так сколько же тогда судеб чего-нибудь стоят? Сто? Тысяча? Десять тысяч? Нет, видно, если ничего не стоит одна, так мало стоят и десять тысяч. Таков уж элементарный закон арифметики. Арифметики, но не войны. У войны свои, далеко не человеческие законы, и они будут править людьми, пока будут войны. Ну что ж, будь что будет. Главное, не метаться, не изворачиваться, думал Агеев, оставаться человеком, каким он был двадцать шесть прожитых лет. Те четыре года, что он прослужил в армии, он старался быть хорошим командиром и, наверное, был таковым. По крайней мере, в его личном деле, некогда хранившемся в строевой части полка, значилось восемь поощрений и ни одного взыскания, хотя стычки с начальством не были для него большой редкостью и, случалось, он получал хорошие взбучки. Но помимо служебных отношений с начальством были еще различного рода общения с равными себе, средними командирами, товарищами и друзьями, были, наконец, отношения с подчиненными сержантами и красноармейцами. И для Агеева, может, дороже, чем мнение начальства о нем, была где-нибудь случайно оброненная фраза: "А он вроде ничего мужик, этот начбой!" К другим оценкам он не привык за свою армейскую жизнь, и то, что теперь закручивалось вокруг него в этом местечке, повергало его в отчаяние. Растревоженный и подавленный, он пошел на кухню, в темноте закрыл на крючок дверь и сразу попал в объятия теплых девичьих рук. Мария подвела его к столу и, усаживая на стул, зашептала: - Ну, сейчас я тебя накормлю... Сейчас, сейчас... Прежде чем он что-либо успел понять, она сунула ему в руку огромный, тмином пахнущий ломоть хлеба, в другую большую кружку с молоком. - Ешь! Ну? Вкусно? Да, это было чертовски вкусно, казалось, никогда он не ел такого вкусного хлеба и такого молока, желудок его блаженствовал, и он молча проглотил все, запил остатками молока. - Ну, наелся? Хочешь еще? Агеев больше не хотел - он уже понял, что она выбегала куда-то, может, к сестре или соседям, и ему стало страшно. Она была тут единственной его радостью и, наверное, единственной опорой, на которую он мог положиться. Опасение потерять ее отозвалось в нем испугом, какого он не испытывал, наверное, даже перед лицом собственной гибели. - Спасибо! - сказал он, целуя в темноте мягкие ее ладошки. - Но я тебя прошу: не ходи никуда! Не надо! Как-нибудь. Пойдем вместе... - Куда? - с наивной поспешностью спросила она, словно готовая тотчас бежать вместе с ним. - Куда? Пойдем куда-либо. Придет час, и пойдем. - Придет час! Я верю, что настанет наш час. Должен настать. И кончится эта ночь. И ничто не будет нам угрожать. Ой, как я хочу дожить до того часа... Милый, Олежка мой... Она опустилась на пол возле его ног, обеими руками обхватила их, и они ласкались так, едва сдерживая рыдания. И он молча вытирал ее мокрые щеки, напряженно соображая, как спасти ее и себя от вплотную надвигающейся на них безжалостной колесницы уничтожения. Может быть, именно в этот вечер он почувствовал то, что ранее как-то не доходило до его сознания - что он ее любит вопреки своим намерениям, вопреки войне и даже здравому смыслу. Наверное, ему надо было сказать ей о том, но разве и без слов это не было ясно обоим... Погода резко повернула на осень, зачастили нудные обложные дожди, а когда они переставали, особенно по утрам, наползали туманы, в которых утопали дома, огороды, деревья. Как-то, встав на рассвете, Агеев не узнал двора - все, что было перед воротами хлева, исчезло в стылой серо-молочной наволочи. Было тихо какой-то странной, затаенной до поры тишиной, улица будто вымерла, замерло и все местечко. В ту ночь Агеев и Мария уснули лишь перед самым рассветом, всю ночь прободрствовали в сарайчике от непонятной тревоги, поднявшей на ноги местечковые власти и полицию. Началось все с заполошного крика где-то на окраине, в районе кладбища, потом последовали выстрелы на околице и по их Зеленой улице пробежали несколько человек - все туда же, к кладбищу. Топот их ног глухо прозвучал в ночи, но голосов не было слыхать, словно это бежал строй солдат или полиции. Потом на соседней, более наезженной улице застучали повозки, там же послышались голоса, даже окрики, а в стороне центра возле церкви проурчали тяжелые машины, и свет их фар желтыми блуждающими пятнами мелькнул в тумане над крышами местечковых хат. Затаив дыхание, Агеев слушал, пытаясь понять, что происходит в местечке, но понять было не просто. Мария, прижавшись к нему и обхватив его плечи руками, мелко тряслась, как в ознобе, он кутал ее в кожушок и думал, как бы не пришлось спасать ее в эту тревожную ночь. Нижнюю, не прикрепленную доску в стене он показал ей давно, девушка легко могла проскользнуть в огород, вот только что дальше? Куда спасаться из огорода, они пока не решили. Они не решили многого, да так и заснули к утру в объятиях друг друга, когда эта малопонятная тревога как-то сама по себе улеглась и все вокруг постепенно затихло. Во влажном застойном тумане все было стылым, промозглым и неприютным. С мокрых ветвей свисали прозрачные капли, стекали по мокрым комлям деревьев, туман обволакивал рыжую листву клена и тихо клубился там, медленно сползая на черную от влаги крышу избы. Агеев поежился от холода и первым делом прошелся по двору к двери на кухню - клямка с вечера нетронуто лежала на пробое, значит, Барановской все еще не было. Он уже перестал считать дни и недели, прошедшие после ее ухода; видно, действительно его хозяйка пропала навсегда и бесследно. Они с Марией уже съели пол-огорода картошки, подобрали, что можно было подобрать из съестного в кладовке, но из имущества ничего не трогали, обходились пока кожушком да пестрым, сшитым из лоскутов одеялом на чердаке. Каждый раз, просыпаясь утром в сарайчике, Агеев ждал, что кто-нибудь появится во дворе и скажет: "От Волкова". Но шли дни, а никто не появлялся, мешок с починенной обувью все так и лежал под сеном. Не появлялся и Кисляков. Агеев чувствовал себя совершенно заброшенным, забытым и одиноким, и единственным его утешением была теперь Мария. Он не мог взять в толк, почему, но Мария уже властно и без остатка захватила его смятенные чувства, заполнила собой все его существо - его память, внимание, мысли - и, кажется, стала для него любовью. Не переставая, он думал о ней и об их нелепой судьбе. В яви или воображении она всегда была с ним, и он всегда видел перед собой ее милый образ, вслушивался в ее особую, порывистую манеру говорить, готов был смотреть и смотреть, как она откидывает со лба светлые волосы или, чуть склонив голову, причесывает их крохотным полупрозрачным гребешком, всегда торчащим у нее на затылке. Ее тонкие трепетные руки были воплощением заботы и движения, когда она говорила о чем-то и даже когда умолкала, поправляя подол сарафанчика на коленях, или порывисто обнимала его за плечи, прижимая маленькие ладони к его лопаткам или взлохмачивая его отросшие волосы на затылке. Особенное удовольствие доставляла ей его борода, которую он раза два подстригал ножницами, сбрить ее было нечем. Мария ворошила ее, целовала и терлась щеками, все приговаривая при этом: - Какая у тебя борода! Какая бородища! А ты отрасти, как у, деда, вот здорово будет! - Что, идет? - Спрашиваешь! И рубаха эта идет, в