ышитая. Ну прямо былинный герой! Илья Муромец!.. - Какой Муромец! Соловей-разбойник... - Нет, нет... Ты такой... Правда! Сразу видать, командир! - Это плохо, что сразу видать. - Ну и ничего, ну и ничего... Ну и хорошо! - с жаром уверяла она, целуя его в бороду, в щеки, в губы... В такие минуты он был расслаблен, разморен и почти счастлив, если бы не его беспокойные мысли, которые не покидали его ни на мгновение, и он все думал и думал бессчетное число раз - лежа с ней под одним кожушком, сидя подле на лоскутном одеяле, когда она спала, в одиночестве, стоя во дворе и прислушиваясь к звукам с улицы, стараясь найти в них те, что ему были так необходимы. Одна мысль точила его душу ночью и днем - добром это не кончится! Не может это окончиться добром в такое жестокое время, на краю бездны, за два шага от полиции, немцев, СД. Будет беда! Но он ничего не мог поделать с собой и своим вышедшим из повиновения чувством, как будто сознавая, что иного времени для них не будет и что такое не повторится. Действительно, прекрасное не длится долго и не случается часто, такое - великая драгоценность, выпадающая как награда. Вот и их наградила судьба... Добрая шутница она или коварная ведьма? Как бы она скоро жестоко не посмеялась над ними... Они старались не говорить о будущем, о том, что их ждет завтра или даже сегодня к вечеру, ночью. Они жили настоящим, каждым мгновением, ибо только это мгновение принадлежало им. Завтра для них могло не быть вовсе, вчера было давно и тоже принадлежало не им, хотя они и вспоминали о нем. Обувью Агеев больше не занимался, местечко, похоже, игнорировало его сомнительное сапожное мастерство, и он, несколько раз недолго постояв в беседке, больше там не показывался. Питались картошкой. Последние дни приспособились печь ее в золе, в прогоревших углях на кухне - печеной картошка казалась вкуснее, а главное, питательнее. Однажды Мария сварила бураков с грядки, и они ели их два дня - горячие и остывшие. Днем большею частью сидели на чердаке возле слухового окна, дав волю накопившейся нежности, вздохам, объятиям и поцелуям. Разговаривали шепотом или вполголоса. Впрочем, он больше молчал, Мария же способна была щебетать, не переставая, и он изредка останавливал ее: "Тише..." Рана у Агеева почти затянулась, только из нижнего конца разреза сочилась гнилая сукровица, повязка слегка промокала. Он уже довольно уверенно стал ступать на левую ногу, хотя, когда поспешал, хромота его становилась заметнее, и он старался идти медленнее, иногда с помощью палки. В тот день, как всегда поутру, они перебрались из сарайчика на чердак, поели вчерашней картошки. Может, по причине бессонной ночи Мария была не в духе, молчала, картошки почти не ела, больше подкладывая ему, часто вздыхала. Они сидели на разостланном одеяле под слуховым окном, она уголком одеяла прикрывала голые ноги и вдруг спросила его в упор без всякой связи с тем, о чем они только что разговаривали: - Олежка, а ведь мы погибнем? Он удивленно взглянул на нее, в ее большие глаза, в которых застыли боль и ожидание. - Что ты? Почему ты так? - Я хочу знать, что нас ждет в скором будущем. - Что ждет, кто ж тебе скажет. Я разве знаю. Но мы будем жить. Иначе и быть не может. - А немцы? - Что немцы? - Немцы нас победят? Вот чудачка, подумал он, о чем она беспокоится! Впрочем, разве не этим самым был обеспокоен и он. Но он даже на минуту не мог позволить себе согласиться, что их существование обречено, что победа будет за Гитлером. Он гнал от себя эти подлые мысли - независимо от того, как оно будет на деле, он должен был верить в нашу победу. Конечно, оба они могут запросто не дожить до этой победы, но это уже другой вопрос и на него должен быть найден другой ответ. - Вот что, Мария, - сказал он решительно. - Никогда немцам не победить нас, потому что... - Почему? - Хотя бы потому, что... Что Россию никогда и никто не побеждал. Это невозможно. - А татары? - А что татары? Временные захваты. Так и Наполеон временно захватил Москву. Но временно. Навсегда невозможно. - Ты в этом уверен? - Абсолютно. Не сомневаюсь ни на минуту. - Ну спасибо, - сказала она, подумав, и откинулась на локоть. - А то... видишь ли... Кажется, я забеременела. - Вот как! Не зная еще, обрадоваться или опечалиться, он обнял ее за плечи, привлек к себе, тихонько погладил по волосам. Чувства его были не готовы к такому обороту дела, но трезвый, всегда бодрствующий ум уже вынес свое суждение, которое было похоже теперь на трудный, печальный вздох: "Ох, не к добру это!" Оно и впрямь не к добру, но что в это лето и осень было к добру? Все на беду, на погибель, в неразберихе, горе и смятении. - Ладно, - сказала она, осторожно высвобождаясь из его объятий. - Ты только не кори себя. Если что, я сама виновата. Лучше расскажи о себе. - Что тебе рассказать? - Ну как ты жил? Расскажи про свою маму. Где она? Жива? - Была жива. И отец был жив. Но что рассказывать? Колхозники они... - А как ты командиром стал? Наверное, училище окончил? - Училище, конечно. Но это просто. У меня, видишь ли, дядя военный был. Иногда приезжал в отпуск. Вот я и нагляделся на него, подался в училище. Военное дело трудное, но я любил. Да что там! Лучше ты расскажи о себе. Ты в Минске родилась? - В Минске. Понимаешь, я росла между отцом и матерью, можешь себе представить такое? Дело в том... Дело в том, что более неподходящих друг другу людей, чем мои родители, трудно себе и представить. Отец из крестьян, окончил учительскую семинарию, долго учительствовал, потом перешел в Инбелкульт - был такой в Минске. Отец всегда жил в народной стихии - фольклоре, истории Белоруссии. Вечные исследования, летописи, старая литература, потом пошли экспедиции. Разговаривал дома или там на улице, в трамвае, в магазине только по-белорусски. Многие на него оглядывались, в городе оно ведь не принято так, по-деревенски. А он из принципа. А вот мама моя, хотя тоже происходила из крестьянской семьи, но пожила в городе, и так, знаешь, полюбилось ей городское, что все прежнее, деревенское возненавидела. Она тоже из принципа не могла принять ничего, что хотя бы отдаленно напоминало деревню. Не признавала ни песен, ни сказов - никакого фольклора, не терпела мужиков, деревенской грязи в распутицу, даже деревенских животных. Ну, а уж как она потешалась над речью белорусской - тут у нее просто талант был сатирика. У отца было много знакомых крестьян - ну, там, как ездил в экспедиции, так всем давал наш минский адрес, - и вот иногда зимой подъезжают сани, заявляется мужик или два сразу, в кожухах, лаптях да еще мокрые, в снегу. Отец их раздевает, ведет в кабинет, в лаптях, конечно; а там длинный разговор, иногда и чарочку примут. Но мать туда ни ногой, отец сам их обихаживает. Малую меня мать пускала поглядеть-послушать, а как подросла, запретила ходить. Но, видно, поздно. У меня такой интерес появился, что я этих дядек всех до сих пор помню. Ну и как-то после шестого класса поехала с отцом в экспедицию. Помню, на Полесье, к коммунарам. Мать собралась в Сочи, меня с собой брала, а я уперлась: хочу на Полесье. Столько о нем слышала из разговоров, от отца. Скандал был, ревела, но добилась своего - поехала с отцом. А мать укатила к морю с подружкой, женой одного ответработника из ЦИКа. - А как вы там жили, в экспедиции? - О, там был рай! Где-нибудь в лесной деревеньке, квартира у какой-нибудь тетки Луши или тетки Альбины, а у той корова с телкой, лошадь, собака, овечек с ягнятками штук восемь, поросят, цыплята. Страх, как было интересно! Подружусь, бывало, с ребятами, в ночное ездим, лошадей пасем. В речке купаемся, раков ловим, ну и рыбу, конечно. А цветов сколько в поле, на лугу. А лес! Какие леса там - ягод, грибов полно. Нет, я и сейчас не могу спокойно вспоминать все это. Я же и сюда вот к двоюродной сестре приехала за ягодами ходить. Так ягоды люблю собирать. И вот пособирала... Мария замолчала и всхлипнула - тихонько и один только раз, Агеев нежно провел рукой по ее плечу, она сглотнула слезы и скоро успокоилась, улыбнулась ему с тихой печальной радостью. - Ну все, ничего... И вот, понимаешь, кроме всего, отец меня приобщил к своей стихии - собиранию народной мудрости, разных там фразеологизмов, пословиц, преданий. И песен. Жнивные, колядные, свадебные, обрядовые и еще бог знает какие. Он знал. Ну и я тянулась и даже несколько песен сама записала от теток и бабок на Любанщине. Вот послушай. Мая матуля забедавала: Дзе мая дачка заначавала? Заначавала у цемным бару Пад калиною, Пад калиною, Белыя ручки пад галавою, - пропела она тихонько, почти шепотом, мелодично и горестно. - И еще помню. Спеть? Можно? - Нет, знаешь, все-таки слышно. А вообще хорошо ты это - по-белорусски. - Да, знаешь, за лето, бывало, так привыкну к белорусской речи, что, когда вернусь в Минск, долго еще не могу перейти на русский. Мама ужасается, ругает меня, отца. А я тогда нарочно. Мне - пожалуйста, а я - кали ласка, мне - до свидания, а я - да пабачэння, мне - платье, а я - сукенка. А что? Разве хуже? Такой же славянский язык, как русский или украинский, не лучше и не хуже, а равноправный. - Это ты молодец, - сказал Агеев. - А мне, знаешь, деревенскому, в армии пришлось... помучиться. Пока отвык от своего, русским овладел. И потом еще долго дразнили "трапка, братка". - Ну, в армии, там, может, надо, чтобы все по-русски. А в Минске чего мне стесняться? В своей республике. Но в городе этого не понимают, зато в деревне мне бывало раздолье. Так любила, как бабы поют. Вот как вечером с поля идут, слышно и тут, и там, за горой и под лесом, песни протяжные такие, мелодичные, да так славненько тянут на два голоса. Агеев слушал и слегка удивлялся в душе - все это для него было внове и даже чудно как-то. Восемнадцать лет своей жизни он провел в деревне, в той самой стихии, о которой с таким оживлением рассказывала Мария, но у него не было и в мыслях восхищаться той жизнью; он ее просто не замечал, как не замечают воздух, которым дышат. Ну, пели, ну, разговаривали по-белорусски, конечно, или, как у них говорили, по-деревенски, но разве в этом была культура? Культура - в городе, где театры, кино, где поют разодетые актрисы и разные ученые люди разговаривают чисто, по-городскому, а то и на иностранных языках. В армии же ему стоило немалого труда избавиться от акцента, который сразу выдавал в нем белоруса и порой становился предметом насмешек товарищей. А она, гляди ты! Горожанка, а такой интерес ко всему деревенскому, что для него было простым, обыденным... Нежно обняв Марию, Агеев слушал ее тихонький, печальный шепоток, проникаясь ее ностальгическим чувством, а в сознании его продолжали звучать ее слова, сказанные вне связи с воспоминаниями и врасплох заставшие его. Это ж надо, дожил до чего, думал Агеев, он будет отцом, нашел, однако же, время! А каково ей - в такую вот пору летать матерью! Это черт знает как все усложняло, запутывало, угрожало новыми бедами, но что делать? Если так, то, наверное, ничего уже не поделаешь, остается одно - ждать. Чего только дождешься? Он и так ждал все это время в местечке, ждал разного. Сперва - когда затянется рана, когда вернется его хозяйка, Барановская, ждал прихода Кислякова или кого-либо от Волкова, со страхом и неприязнью ждал появления Ковешко или Дрозденко, налета полицаев, разоблачения, ареста. Все его пребывание здесь шло в томительном ожидании - лучшего или худшего. Но все пока словно замерло, затаилось, шло время, а в его судьбе решительно ничего не менялось. Может, накапливалось что-то? А потом как бы не взорвалось бедой, несчастьем - теперь уже для двоих, вот что хуже всего. Впрочем, уже и для троих... Когда Мария ненадолго примолкла, прислушиваясь к неясным звукам внизу, он подхватился, встал. - Ты посиди. Я спущусь, посмотрю. Надо было посмотреть хотя бы для страховки, для уверенности, что во дворе все тихо и нет никакой опасности, а также на случай, если к нему все же кто-либо придет от нужных людей. По крутой приставной лестнице он спустился в темную кладовку, вышел на кухню. На столе, прикрытая чистой тряпицей, белела составленная Марией посуда - тарелка, ложка и чашка, все на одного человека, ничего тут не должно было подать мысль, что в доме еще кто-нибудь обитает, за этим он следил строго. Может, все было чересчур аккуратно прибрано, он бы так прибирать не стал, но это уже Мария... Прихрамывая, Агеев вышел во двор, поискал взглядом Гультая, но сегодня кота поблизости не было, наверное, оголодав возле дома, отправился куда-нибудь на дальний промысел. Туман немного рассеивался, сплывал за огороды, к оврагу, избыточной влагой оседая в траве, на ветвях деревьев, камнях дворовой вымостки, на гонтовой крыше дома и стрехах сараев. Все вокруг пропиталось этим туманом, его стылой промозглой сыростью, было знобко, и, может, впервые Агеев ощутил неприютное дыхание осени, скорых холодов, непогоды. Он хотел уже было вернуться на чердак к Марии, как решил для верности посмотреть в дальний конец улицы, откуда обычно появлялась опасность. И, выглянув из-за угла, тотчас отшатнулся - из калитки второго или третьего отсюда дома выходила группа мужчин, три человека, их, видно, провожал хозяин, немолодой человек в картузе; передний, обернувшись, что-то строго выговаривал ему, и в этом рослом переднем человеке Агеев без труда признал начальника полиции Дрозденко. Затаившись за углом, он подождал, вслушиваясь и стараясь определить, куда повернут полицаи - по улице в местечко или... Но, конечно, трое полицейских скорым шагом вдоль заборов направились к хате Барановской, и Агеев, мысленно чертыхнувшись, вышел на середину двора. - Здоров, сапожник! - бодро и вроде бы дружески приветствовал его Дрозденко, поворачивая во двор. - Ну оброс, как старик. Бритвы нет, что ли? - Да так, знаете; Лень бриться, - нашелся Агеев. Начальник полиции был все в том же танкистском френче, подпоясанном широким командирским ремнем с латунной, без звезды пряжкой, в немецкой пилотке на голове. В руках у него вместо обычного прутика на этот раз была резная красивая палочка, которой он, играючи, легонько помахивал в воздухе. - Барановская прибыла? Остановившись напротив Агеева, он впился в него настырным испытующим взглядом, и Агеев озабоченно выдохнул. - Нет, не прибыла. Не знаю, что и думать... - Ах, стерва! - в сердцах выругался начальник полиции. - Скверную игру она с нами затеяла. Но доиграется попадья! Уж я ей припомню!.. Как нога? - вдруг без всякого перехода спросил он и опять застыл во внимании. - Заживает, - не сразу ответил Агеев. - Но медленно. Лекарств, знаете, никаких. Даже перевязать нечем... - Не прибедняйся! Вон без палки бегаешь, в армии уже давно бы на передовую вытолкали. А ну, зайдем в дом! - вдруг предложил Дрозденко и рванул дверь кухни. - Вы останьтесь! - оглянулся он на двоих полицаев с белыми повязками на рукавах, и те сняли с плеч винтовки. Стараясь держаться как можно спокойнее, Агеев прошел за Дрозденко на кухню, поспешнее, чем следовало, пододвинул ему стул возле стола чтобы скорее усадить полицая и отвлечь его взгляд от двери в кладовку. Однако, прежде чем сесть, Дрозденко осмотрел плиту, кухонную утварь на столе, заглянул в окно. - Куришь, нет? - Нет, не курю. - А я курю. Раньше курил "Беломор", а теперь вот дрянь эту, - сказал он, усаживаясь на стул и доставая портсигар с немецкими сигаретами. - "Беломора" нет. - Это плохо, - чужим голосом, фальшиво посочувствовал Агеев. Дрозденко презрительно хмыкнул. - Если бы только это и было плохо! А то все плохо! Беспорядки, грабежи! А на железной дороге что делается! - А что делается? - простодушно спросил Агеев. - Подвижной состав рвут! Немцы уже трех начальников станции расстреляли - не помогает. Думаешь, на этом они успокоятся? Они никогда не успокоятся, пока будут диверсии. И ни перед чем не остановятся. Сегодня расстреляли сто, завтра расстреляют двести. Пока не прекратится безобразие. А не прекращается. Тем, видно, своих не жалко. Никого не жалко... "Вот как! - подумал Агеев. - Оказывается, виноваты _те_. Не немцы, которые расстреливают, а те, что где-то далеко отсюда". - А куда же смотрит полиция? - деланно удивился Агеев. Дрозденко резко повернулся - всем своим сильным телом на ветхом скрипучем стульчике. - Полиция разрывается! Но полиции мало. Мы не можем углядеть за всеми. Нам нужны помощники, люди из местечка, деревень, со станции. Но они запуганы большевиками и не хотят сотрудничать. И кому от того вред? Населению прежде всего. Ну, разобьют на дороге пару вагонов, спустят под откос паровоз. Разве это вред для Германии? Да у нее миллионы вагонов, со всей Европы. А вот ближней деревеньке копец. Пожгут и постреляют. Ни в чем не повинных людей. И кто их защитит? У меня на все силы не хватит... Агеев молчал. Такой поворот в разговоре оказался для него неожиданным. Он считал полицию карательным органом оккупационных властей, а она, по словам этого начальника, охраняет интересы неповинных людей, оберегает их от диверсий и следовавших за ними репрессий... Скрипнув стулом, Дрозденко вскочил, подбежал к окну, выглянул во двор, видно, выискивая взглядом своих полицаев. Но полицаи стояли у двери, и он живо вернулся обратно с зажатой в зубах сигаретой, грузно оперся руками о стол. - Слушай, вступай в полицию, хватит тебе сачковать. В такое время надобно не только о себе думать. Подумай о людях. Надо наводить порядок, не то немцы всех порешат. Вон как евреев. Но евреи - черт с ними, а своих жалко. Кто их защитит? Единственная своя сила - полиция. Но полиции нужен порядок. В условиях порядка полиция еще кое-что может. Для своих, конечно. Так как? Согласен? Агеев смешался. Он не был готов к такому разговору и только проворчал растерянно: - Нога, знаете... Болит еще. - Ногу долечишь у нас! У нас и доктор есть. Лекарство тоже. Покажешь себя, похлопочу перед немцами, сделаю заместителем. Мне зам требуется. А то вон эти, - кивнул он на окно, - как колуны. Тупые и ленивые. А ты все-таки средний командир. - Да уж какой там командир, - поежился Агеев. - Теперь окруженец. Дрозденко молча с минуту вглядывался в его лицо, словно стараясь что-то отыскать на нем. - Ты мне смотри! Я ведь тебя могу и силой. В порядке мобилизации. Но мне силой не надо. Ты же не девка. Мне чтоб добровольно. Чтоб работа была. А ты ведь мужик дельный. И умный. Ты должен понимать, как бы не было поздно. Война кончается. - Неужто кончается? - прищурив глаза, холодно спросил Агеев. - Все! Осталось немного, немцы окружают Москву, скоро прихлопнут. Гляди, опоздаешь. - А я никуда не спешу. - И напрасно. Как бы не пришлось держать ответ перед немцами после победы: чем занимался? Если что, по головке они не погладят. Они вообще по головке не гладят. Строгая нация! - Это я знаю. - Вот и хорошо, что знаешь. Так подумай. Больше я предлагать не стану. Сам придешь. Понял? - Чего не понять, - уклончиво ответил Агеев. Дрозденко резко отпрянул от стола, швырнул на пол недокуренную сигарету и обернулся. - Ну вот. А теперь твоя главная задача - Барановская. Как только заявится, стукни. Тотчас же. Днем или ночью. Упустишь, пеняй на себя. Ею уже СД интересуется. Тут уж я тебя не прикрою. - И чем она так заинтересовала СД? - не утерпел Агеев. - А это не знаю. Чем-то насолила, значит. Полиция тут ни при чем. - Что ж, понятно, - сказал Агеев, подумав про себя, что этого уж от него не дождутся. Но как бы не прозевать, успеть предупредить хозяйку сразу же, как только та вернется домой. Как и в прежние свои визиты, Дрозденко, не прощаясь и враз оборвав разговор, шагнул к двери и выскочил во двор. Агеев с облегчением проводил его к улице, и трое полицаев, не оглядываясь, пошагали к центру местечка. Недолго постояв еще и убедившись, что опасность миновала, Агеев пошел в кладовку. Мария ждала его на чердаке, забившись за сундук с книгами, и, как только он взобрался по лестнице, бросилась навстречу. Он растроганно обнял ее за плечи, привлек к себе. - Ну что ты! Не бойся. Я же тебя защищу... - Я все слышала, - сказала она, вздрагивая в его объятиях, и вдруг спросила: - У тебя оружие есть? - Оружие? Какое оружие? - Ну, пистолет или винтовка или что-нибудь еще... - Зачем тебе? - Ты не знаешь зачем? - она с укором взглянула на него глазами, полными слез. - Нет, нет, - сказал он поспешно. - До этого не дойдет. Надеюсь, что не дойдет. Нам главное - протянуть время. А там... - А что там? - А там... Победа будет за нами. - Ой, боюсь, не будет, Олежка! Боюсь, не будет за нами. За кем-нибудь, может, и будет, но не за нами. Как бы нам скоро не пришлось лечь в сырую земельку!.. - Ну что ты?.. Ну что ты?.. Зачем так мрачно? Ты успокойся... Еще же ничего не случилось. По мягкой засыпке чердака он провел ее к их измятой постели, усадил на ветхонькое лоскутное одеяло. Сам опустился рядом и обнял ее все еще вздрагивающие худые плечики. - Ну ничего, ничего. Пока мы живы и вместе, а это главное. Еще мы поборемся с ними. Еще повоюем... Мария, молча и тихо всхлипывая, медленно успокаивалась, подчиняясь его ласковым объятиям, все теснее прижимаясь к нему, словно сообщая ему свою боль и набираясь от него решимости. И он собрал в себе все крохи этой решимости, слабой уверенности в благополучном исходе их затянувшихся испытаний, чтобы только укрепить ее силы. Сам он готов был ко всему. Но с нею все усложнялось, запутывалось, и он явственно чувствовал, что должен был утроить свои усилия и свою выдержку. Выдался холодный слякотный день, с обеда моросил мелкий дождь, монотонно стучал по набрякшей влагою крыше. Мария дремала, тихонько лежала под кожушком на чердаке. Агеев сидел на уголке одеяла и при скудном свете из слухового окна листал пожухлые страницы "Нивы", ворох которой они принесли из сундука. В каждом номере этого густо иллюстрированного журнала была война - давняя война 1916 года, фотографии ее жертв и ее героев, генералов и царских сановников, рассказы о войне, стихи, обзоры военных действий, во всю страницу рисунки академика Самокиша - лошади, казаки с пиками, кавалерийские атаки и бегущие немцы в остроконечных, с шишаками касках. Агеев, однако, искал другое - искал что-нибудь о предателях, об изменниках того времени типа нынешних полицаев, перебежчиков, таких, как Дрозденко. Ведь почти в этих же местах тогда шли бои, и половина Белоруссии была под немцем, наверное, были же и тогда немецкие прихвостни, о которых бы написала или хотя бы упомянула "Нива". Но "Нива" о них молчала, словно их и не было вовсе. А может, и не было в самом деле? Но почему тогда их развелось столько в эту войну, чья в том вина или в чем причина? В самих этих людях или, может, в немцах-фашистах с их жестокой политикой тотального устрашения или тотального уничтожения? Или того и другого вместе? Начинало темнеть. Агеев все ниже склонялся над страницами журнала, едва разбирая шрифт текста и особенно подписей, когда его слух уловил тихий прерывистый стук внизу, заставивший его тревожно встрепенуться. Мария тоже подхватилась рядом, испуганно округлив глаза; стук явственно повторился в тишине пустующего дома, и уже не было сомнения, что стучали в окно в кухне. Мария, как всегда, молча юркнула в темное подстрешье за сундуком, а он, торопясь и оступаясь в темноте на перекладинах, спустился в кладовку, прикрыл за собой дверь на кухню. За едва светлевшими стеклами окна темнела чья-то фигура. Агеев вгляделся - нет, то была не Барановская и не кто-либо из знакомых. Он подошел к двери и вынул крюк из пробоя. По ту сторону порога стоял немолодой уже человек с многодневной седой щетиной на щеках, в мокром картузе и намокшем брезентовом плаще. В опущенной руке он держал до половины набитый чем-то холщовый мешок. - Вам кого? - спросил через порог Агеев. - Я от Волкова, - тихо сказал мужчина и умолк в ожидании ответа. Внутри у Агеева что-то радостно встрепенулось, он шире растворил дверь и впустил человека на кухню. - Я вас так ждал... Проходите... - Нет, - усталым голосом сказал человек. - Некогда. Тут вот вам... мыло. Передать на станцию, сказали. Знаете? - Да? На станцию? Мыло?.. Агеев старался сообразить все сразу, чтобы четко понять свою задачу, но, кажется, чего-то понять не мог. Можно было догадаться, что передать следует Молоковичу, но мыло?.. Зачем ему мыло? - Ну, я пойду, - тем временем сказал человек, жестко шурша мокрым плащом, так и не отойдя от порога. - Ждут меня. - Что ж, спасибо, - почти растроганно сказал Агеев, полнясь своей тайной радостью оттого, что вот наконец вспомнили, доверили, значит, прочь подозрение, все хорошо. А он столько думал, сомневался, переживал. Все полнясь радостным оживлением, он проводил гостя во двор, оглянулся на пустую улицу, уже тонувшую в надвигавшихся ненастных сумерках. Гость, кивнув головой, накинул на картуз капюшон и быстро пошагал вдоль двора, через огороды, к оврагу. Наверно, именно там его ждали. Агеев ни о чем больше не спрашивал (не было для того ни времени, ни возможности), теперь он думал, что вряд ли этот человек мог ему что сообщить. Видно, был он просто связной, которому поручили передать что-то, он и передал, о чем было разговаривать? Впрочем, и без разговора, сам факт этой передачи свидетельствовал о многом, и прежде всего о доверии к нему, Агееву. Вот только мыло! Прошлый раз - рваная обувь, теперь - мыло... Хотя могло так статься, что и обувь, и мыло были в цепи какой-то сложной тайной зависимости, в которую его не посвящали. Но, может, так надо. Во всяком случае, он был рад, что длительная неопределенность и выжидание остались позади, его пребывание здесь снова обретало смысл, только бы повезло, не сорваться бы на какой-нибудь мелочи. Не знал он тогда и не подумал даже, что именно с этой встречи и этого мыла начнется для него длинная цепь самого трудного и самого страшного, что будет стоить ему здоровья, крови, а его соратникам - жизни... Оставлять мешок с поклажей на кухне было рискованно, и он втащил его на чердак к Марии. В этот раз она не испугалась, она уже поняла из разговора на кухне, кто к ним приходил, и теперь с любопытством смотрела, как он нетерпеливо распутывает завязку на горловине мешка. Развязав его, Агеев и впрямь обнаружил там беспорядочно сваленные бруски хозяйственного мыла, от которого, однако, шел несколько иной, чем от мыла, запах, и он вынул один брусок из мешка. - Что это? Это мыло? - вопрошала рядом Мария. - Мыло, - сказал он просто, уже ясно поняв, какое это "мыло". В мешке лежало около двух десятков брикетов прессованного тола, и ему стало понятно, зачем его потребовалось передать на станцию. - А зачем мыло? - допытывалась Мария. - Это что, на обмен? На продажу? - Это надо передать на станцию, - скупо ответил Агеев, не решаясь ничего больше объяснять Марии. Он по-прежнему был не вправе посвящать ее в свои "подпольные сложности, тем более вовлекать ее в них. Как только смерклось, они перешли в сарайчик, куда он перетащил мешок с поклажей. Мария сразу юркнула под кожушок на топчане, а он подумал, что надобно подождать. Наверное же, придут за толом - Кисляков, Молокович или еще кто, надо их встретить во дворе и передать мешок. Или, может, завести на кухню, там поговорить обо всем, но без Марии. Вот приходилось прятать ее и от его знакомых, иначе как он объяснит им ее здесь пребывание. Агеев вынес тяжеловатый-таки мешок в темный хлев и на время припрятал его за косяком, на скорую руку закидал какими-то обломками досок. Сам все еще не в состоянии унять радостного возбуждения, прошелся по двору, потом, чтобы не мокнуть на мелком дожде, стал под стреху, застегнул телогрейку. Конечно, стоять здесь, может, и не имело смысла, к нему могли прийти и среди ночи, и под утро, но он просто не мог спокойно ждать, тем более с такой передачей под боком. К тому же в любой час могла нагрянуть полиция, тот же Дрозденко, и Агеев должен был позаботиться, чтобы не застали его врасплох. Он проторчал под стрехой час или больше, вокруг уже совсем все стихло, замерло; сад, двор и огороды скрылись в притуманенной темени. Настала ночь. Дождик то сыпал, налетая с порывами ветра, то вроде переставал. Во дворе, однако, никто не появлялся, никого за весь вечер не слыхать было и на улице - ни прохожего, ни повозки, ни даже бродячей собаки. Впрочем, Агеев больше вслушивался и всматривался в сторону огорода и тропинки к оврагу, скорее всего, должны прийти именно оттуда. Но шло время, никто ниоткуда не появлялся. Наверное, за полночь он тихонько прошел через хлев к двери сарайчика. Он думал, Мария давно уже спит, а она, закутавшись в кожушок, одиноко сидела на сенничке, прислонясь спиной к стенке. - Ну что? Пришел кто-нибудь? - зашептала она. - Спи. Почему не спишь? Придут. Может, позже. Он присел рядом, не снимая мокрую телогрейку, и она в кожушке подалась к нему. - Ой, какие у тебя холодные руки! Дай я погрею. Дай вот сюда... - Холодные. Испугаешься... - Как ледышки! Вот я их согрею, - говорила она тихонько, вся съеживаясь от прикосновения этих его холодных рук и плотнее засовывая их себе под мышки. - А кто к тебе должен прийти, ты знаешь? - В том-то и дело, что не знаю. Но кто-то придет. - А если полиция? - Полиция уже приходила. Больше не придет, - сказал он тихо, без должной, однако, уверенности. - А если те, твои не придут? - Ну как не придут? Мыло нужно... "Мыло", конечно, нужно, думал он, но вот Кислякова нет уже вторую неделю, и Молокович не знает даже, что с ним приключилось. А вдруг действительно из их налаженной цепочки связи и подчиненности выпало какое-то важное звено, что тогда? Как тогда связаться? И что ему делать? Ждать или проявить инициативу самому? Отогрев возле Марии свои озябшие руки, Агеев все-таки уложил ее на топчане, плотнее закутал кожушком, а сам снова вышел во двор. Дождя теперь, кажется, не было, но ветер дул с большей силой, стало заметно холоднее, чем вечером. Агеев прошелся по мокрой осклизлой тропе в огород, остановился, прислушался. В глухой непроницаемой темени слышны были беспорядочные порывы ветра и неспокойный, мятущийся шум вязов, черной стеной вставших на краю оврага. Никого вокруг вроде не было, и он вернулся к хлеву. Все-таки здесь было затишнее и можно было ждать дальше. И он ждал, то прячась от ветра в хлеву, то прохаживаясь по двору, то останавливаясь под крышей, весь в напряженном внимании, сторожко прислушиваясь к любому звуку извне. Но эта ночь выдалась на редкость скупой на звуки, из местечка почти ничего не было слышно, а из-за оврага со стороны кладбища недолго долетал отдаленный собачий перебрех, который как-то незаметно, сам по себе иссяк. И снова наступила тишина. С полночи от долгого стояния начала ныть раненая нога, набрякла болезненной тяжестью, и он, нащупав в хлеву пустую кадку, опрокинул ее на проходе и сел. Спать ему не хотелось, терпеливое ожидание к утру стало прорываться приступами беспокойства, неясной тревоги: почему же к нему не идут? Кроме того, что взрывчатка нужна там, на станции, она еще была серьезной опасностью здесь, на усадьбе. В случае малейшего подозрения, конечно же, все перетрясут и найдут, такую поклажу спрятать не просто. Разве что закопать на огороде? Но это если надолго. А прийти могли в любой час дня и ночи. Особенно ночи. Но вот не шли. А может, все-таки следовало доставить ее на станцию самому? Может, сейчас там Молокович, как и он здесь, ждет прихода его и тоже не спит всю ночь? Но как он придет? Он даже не знает, где та станция, в какой стороне. Да и дойдет ли он с ношей, хромой, мало кому тут знакомый и потому для всех подозрительный? Черт знает, что делать. Когда забрезжил поздний рассвет, он понял, что ночь прошла понапрасну, и разбудил Марию. - Пора. Пойдем на чердак. - Что? Уже утро? А я так уснула, - и, вся разморенная, еще сонная, с сомкнутыми веками, она обняла его за шею. - Пойдем на чердак. Там доспишь, - сказал он шепотом, целуя ее рассыпавшиеся на голове волосы. - Ну, приходили? Ты отдал? - Понимаешь, не приходил никто. Не знаю, что делать... Его тревожная озабоченность сразу передалась Марии, та прогнала остатки сна и, вскинув тонкие руки, быстро причесала короткие волосы. - Раз передали, так, наверно, придут, - попыталась успокоить его Мария. Он тоже хотел думать так и верить, что вот-вот кто-то должен прийти. Правда, с рассветом уверенность его поубавилась, стала сильнее донимать тревога: наверно, что-то там не заладилось. Они перешли на чердак, поели вчерашней картошки. Впрочем, Агеев почти не ел, посидел возле Марии и снова спустился на кухню, вышел во двор. Весь тот день до самого вечера он не мог найти себе места и все бродил по двору, стоял под стрехой, сидел на кухне. Раза два сходил по стежке к оврагу, вгляделся в его мокрые, неприютные заросли с остатками рыжей листвы на деревьях. Но в овраге было глухо и пустынно, как только может быть пустынно в лесу глубокой осенью, нигде никого не было, как никого не было и на улице, даже у соседей во дворах и огородах, будто попрятались все в предчувствии какой-то скорой беды... Мария, закутавшись в кожушок, сидела на одеяле и, как только он появился в лазу, встревоженно уставилась на него. Он отрешенно бросил: - Нет никого... Она начинала выспрашивать, кто там, на станции, и зачем надо мыло, но он почему-то перестал отвечать на эти ее расспросы, они его раздражали, и требовалось усилие, чтобы скрыть это раздражение. Минуту посидев на чердаке, он снова спускался вниз, замерев, стоял возле окна на кухне, снова выходил во двор. Так прошел день, и снова настала ночь. Они перешли в сарайчик. В этот раз измученная его тревогой Мария также не прилегла ни на минуту, стояла на проходе в хлеву, пока он потерянно бродил по двору. Когда он появлялся в дверях, спрашивала шепотом: "Ну что? Никого, да? Что же делать?" Что делать, он не знал тоже, но по мере того, как убывали темные минуты ночи, все росла его недобрая уверенность, что это все не случайно, что-то стряслось. Может, какая неувязка, может, схватили кого, а может... А может, те, на станции, уже отказали ему в доверии и выжидают. Выжидают, как он поведет себя с этим толом, кому передаст. Когда стало светать, озябший и измученный напрасным ожиданием, он вошел в хлев и в проходе столкнулся с Марией. Та ждала его, в округлившихся ее глазах стыло страдание. Похоже, она уже не решалась ни о чем его спрашивать, сама все понимала. - Вот такие дела, - глухо произнес он, чтобы сказать что-нибудь. - А может, надо туда отнести? Может, передать надо? - вдруг заговорила Мария. - На станцию? - Ну. Это же недалеко. Сразу за местечком. - Понимаешь, я даже не знаю. Я же там не был ни разу. - Давай я сбегаю. Кому там отдать, ты знаешь? - Знаю. Только... Понимаешь... Он решительно не знал, как отнестись к этой ее готовности. Конечно, в какой-то степени это был выход из его прямо-таки тупикового положения, но он же порождал и несколько новых, трудноразрешимых проблем, главной из которых был риск, которому он подвергал Марию. - А если полиция? - сказал он. - Ну и что полиция? Лишь бы на Дрозденко не нарваться. А остальные, что они мне! - Ой, ой, Мария... Ну еще подождем. Может, кто утром придет. Все-таки ночью комендантский час... В холодном рассветном тумане они перебежали через слякотный двор на кухню, Мария поднялась к себе на чердак, а Агеев задержался внизу. В голове у него все гудело от бессонной ночи, тело расслабло, мысли вяло и бесплодно шевелились в поисках выхода. Все его намерения смешались, он не знал, как поступить лучше. Ждать? Довериться времени? Случаю? Или положиться во всем на Марию? Но ведь Мария - человек посторонний, вправе ли он вовлекать ее в столь серьезное и рискованное дело? Но и самому тащиться на станцию... Все-таки на нем замыкалось несколько цепочек связи, мог ли он так легкодумно рисковать собой? И тем самым ставить под угрозу эту, не им налаженную связь? Разумнее было рискнуть кем-либо другим - другим всегда рисковать удобнее, не без злорадства подумал Агеев. Но Мария... И понимает ли она, догадывается ли, какое в этом мешке мыло? И следует ли ему все объяснять, не лучше ли ей в этой ситуации остаться в наивном неведении? А если ее схватят? Нет, решил он, если посылать Марию, то надобно ей все объяснить как есть, он не мог с ней играть в жмурки. Ведь это игра со смертью, где ставка - жизнь. Делающий эту ставку должен ясно себе представить, чем он рискует... Он все-таки ждал и все это лениво-рассветное утро прислушивался к глухим звукам извне - случайным голосам из соседних дворов, кудахтанью курицы за забором. Из кухонного окна было видно, как по улице в местечко прошла пожилая тетка в большом, накинутом на плечи платке, несшая в обеих руках тяжелые, наполненные чем-то корзины, и он догадался - на базар. Кажется, сегодня было воскресенье, возле церкви собирался базар, что-то продавали там, покупали. Впрочем, Агеев там не был ни разу, слышал, рассказывала Мария. А что если вот так... в корзине? Он пошарил глазами по углам кухни, по стенам, заглянул под стол. Нет, подходящей корзины тут не было, картошку обычно копали в старое жестяное ведро с двумя дырками в дне... И он вспомнил, что на чердаке за дымоходом среди прочего хлама валялась какая-то корзина. Та, наверное, сгодилась бы... Поспешно он поднялся на чердак, прежде чем пролезть в лаз, взглянул на постель под окном и встретился взглядом с Марией. Та не спала, лежала на боку, завернувшись в лоскутное одеяло, и в ее глазах светилось что-то отрешенное, далекое отсюда и от его забот. Но тревоги в них, кажется, не было, она как-то быстро успокоилась, отошла от своих недавних реальных и надуманных страхов. Беспокойство теперь целиком перешло к нему, и Агееву стоило труда утаить его от Марии. - Ну что? Нет? - встретила она его вопросом. - Нет. - А ты что? Иди сюда. Придут, постучат. - Боюсь, не придут. Он сразу нашел эту корзину, плоско лежавшую в пыли среди ненужного тряпья и рухляди. Это была старая продолговатая плетенка, похоже, из рисовой соломки, с изрядно прохудившимся дном. Но дно можно было заделать картонкой, а ручки были в исправности - две прочные бечевки, наверное, для удобства обмотанные красным лоскутом. Сумка была в самый раз - обычная хозяйственная, в которой можно было носить, что хочешь: вещи, продукты на базар и с базара. Недолго повертев плетенку в руках, Агеев решительно вытряхнул из нее мусор. - Вот, для мыла. - Правильно! Вот я и отнесу, - решила Мария и подхватилась из-под одеяла. - Когда, сейчас отнести? Агеев растерялся. Она его почти убивала своей столь легкодумной готовностью, но и разом снимала главное в его затруднении, ничего ей не надо было объяснять или тем более ее упрашивать. Может, так будет и лучше, подумал он. Однако все медлил, тянул время, отодвигая тот самый последний момент, когда перерешить уже будет поздно. Только долго тянуть было невозможно, надо было воспользоваться утром, когда шумел базар и в местечко и обратно шли люди. - Мария, тут такое дело, - нерешительно начал он, спустив корзинку. - Наверное, ты догадываешься, что это такое? Она, Похоже, удивилась - не столько его словам, сколько тону, каким они были сказаны, с мучительным преодолением себя, недомолвками и намеком. - А что? - просто спросила она. - Это не мыло. Это взрывчатка. - Взрывчатка?.. По ее милому, такому дорогому теперь для него лицу скользнула тень мимолетного недоумения или даже испуга, но Мария быстро овладела собой и просветленно улыбнулась. - Ну что ж, я поняла. Кому передать? - Мария! Ты понимаешь, если попадешься... - Все понимаю, не маленькая, - сказала она и, встав на носки, поцеловала его три раза - в