этих сволочей, он во все глаза смотрел на Чернова. А тот, уже сменив свое радушное выражение на угрожающее, сложил список взвода и сунул его под сумку. - Вот так! - сказал он и откинулся к стене. - Ну что, решаешь? "Что они надумали? Что сделают?" - билась в голове безысходная мысль, и постепенно вырисовывалась догадка, от которой его бросило в жар. Климченко вскочил и, пошатываясь, шагнул к столу. - Не имеете права! Провокаторы! Сволочи продажные! - Тихо! - строго сказал Чернов и встал за столам. Рука его твердо легла на сумку, под которой находился список. - Тихо, лейтенант! Сначала подумай. Поостынь. Климченко осатанело глядел ему в глаза - на этот раз уже холодные и жестокие. Несколько секунд они так и стояли - один против другого, разделенные только столом, и тогда к лейтенанту впервые пришло отчетливое понимание того, что эти звери сделают с ним все, что захотят. Это оглушило его, и он беспомощно опустил руки, понурил голову. Почувствовав, как запрыгали в глазах черные бабочки, вернулся на прежнее место. Какое-то время оба молчали. В землянке стало прохладно, печка уже не светилась огнистыми щелями. Скупо серела заклеенная нелепыми плакатами, стена, на которой шевелилась головастая, до самого потолка тень Чернова. На дворе, видно, темнело, слышны были ленивые шаги часового, где-то дальше, безразличные ко всему, разговаривали, смеялись солдаты и тоненько наигрывала губная гармошка. "Сволочи! Что делают, сволочи! И надо же было вчера отметить выбывших - убитых и раненых. Тухватуллин, кажется, только не отмечен. Ночью подстрелили, не успел вычеркнуть. Нет, этого допустить нельзя. Но как?.." И Климченко понял, что единственный выход у него - схитрить, утонченному коварству врага противопоставить такую же изощренную хитрость. Однако ему, человеку прямому и открытому, не так-то легко было сделать это. Главным теперь для него был список - лейтенант ясно понимал это. Ему тяжело было заставить себя не смотреть на этот прижатый сумкой листок бумаги, и все же он каждой частицей тела ощущал его там и даже опасался, что Чернов мог по какому-нибудь движению догадаться о зреющем в нем намерении. Недаром, видно, его посадили на середине землянки. Точно рассчитать бросок к столу было трудно: теперь он не чувствовал в себе необходимой для этого ловкости. Надо было что-то придумать, и Климченко решил оттянуть время. - А что я должен говорить там? - мрачным, но несколько более ровным голосом спросил он. Чернов повел бровями, коротко взглянул на него: - Вот давно бы так! Это очень просто. Прочесть вот эту бумажку... Где она тут у меня затерялась? Ах вот! - Он отыскал среди бумаг какой-то листок и, привстав, через стол сунул его Климченко. Лейтенант недоуменно прочитал первые строки. "Дорогие граждане, мои однополчане, - было напечатано мелким шрифтом. - Бойцы и командиры... полка! ("Вот, сволочи, и место оставили, только проставляй!") Обращается к вам бывший командир (красноармеец)" - опять пропуск с многоточием. Климченко взглянул ниже: там также шли пропуски - точки, обращения к бойцам с предложением сдаваться в плен. Тут же предполагалось напомнить этим людям их конкретные обиды на Советскую власть и перечислить блага плена: семьсот граммов хлеба, горячий обед, утром кофе, каждому одеяло, свобода от большевизма, для верующих по желанию - костел, кирха или церковь. В заключение - бойцов, места жительства которых были заняты немецкой армией, обещали отпустить по домам. "Здорово расписали, складно, - подумал Климченко. - Так здорово, что и дурак не поверит". Стараясь быть более спокойным, он объявил: - Ладно! Черт с ним. Я согласен. - Ну вот и с богом! Поздравляю! - Чернов вышел из-за стола и пожал его руку выше локтя. - Как говорят, раскололся - и добро! Конечно, какой смысл умирать из-за какого-то там идиотского принципа! Правда? Значит, так... - Он с удовлетворением, как после нелегкого, но уже законченного дела, потер ладони. - Значит, так... По российскому обычаю надлежит размочить. Как-никак все-таки людей от смерти спасаем. Это, брат, не измена. Это скорее доблесть! Он пружинисто присел на своих щегольских, с высокими задниками сапогах и вытащил из-под стола желтый, похожий на чемодан ящик. Щелкнул замок, в ящике оказались какие-то свертки в блестящем целлофане, бутылки, банки консервов. Точным, заученным движением Чернов поставил на стол два алюминиевых стаканчика. Рядом, под сумкой, лежал список личного состава взвода автоматчиков. У Климченко расширились зрачки, когда он увидел все это. Внутри все сжалось и похолодело, мышцы в его ослабевшем теле напряглись: всего два-три шага отделяли его от бумажки, которая сейчас могла круто изменить его судьбу. Это было так необычно, что просто не верилось. "Прошляпил или нарочно?" - напряженно пытался решить лейтенант. Он не сводил глаз с ящика на полу, но искоса видел на столе сумку - в считанные секунды надо было принять решение. - Вот мы сейчас, как наши, то есть ваши, говорят, и обмоем начало твоей новой службы! Коньяк! Видно, такого не пил? - с доброжелательностью радушного хозяина говорил Чернов, выкладывая на стол провизию. На скатерти-одеяле уже лежали несколько банок паштета, пачка галет, завернутый в целлофан кусок колбасы. "Ошибка или провокация?" - сверлил голову лейтенанта все тот же вопрос. И какой-то неведомый, но настойчивый советчик все время твердил: "Давай! Скорей! Скорей! Ну что же ты?.. Сейчас... Сейчас..." Климченко удобнее расставил возле табуретки свои ноги, слегка наклонился, чтобы ловчее было прыгнуть - одной рукой он намеревался столкнуть сумку, другой - схватить список. Чернов тем временем выложил на стол две солдатские вилки, склепанные вместе с ложками, и снова запустил руку в ящик. Климченко подвинул на полу ногу, пригнулся всем телом - и прыгнул... Правой рукой он довольно ловко откинул в сторону сумку, левой, сбросив колбасу, схватил сложенный вчетверо листок бумаги. Чернов недоумевающе вскинул голову и почему-то вместо того, чтобы ринуться на него, схватил бутылку, которая падала со стола. А Климченко отскочил шаг назад и, рванув печную дверцу, сунул бумажку в огонь. Вместе с пламенем, мгновенно вспыхнувшим в печке, в нем взвилась торжествующая, победная радость. Но в этот момент сзади с какой-то непонятной истерической веселостью захохотал Чернов. Не догадываясь о причине этого смеха, но инстинктивно почувствовав неудачу, Климченко обернулся и, мучительно заломив брови, взглянул на Чернова. Тот вдруг оборвал смех, лицо его сразу одеревенело. Он сунул руку в карман брюк и почти под самым носом Климченко мотнул в воздухе листком бумаги: - Видал? Список личного состава взвода был в руках врага. Чернов аккуратно засунул бумажку в нагрудный карман, старательно застегнул пуговицу и сделал шаг к пленному. В его расширенных глазах вспыхнула и погасла дикая нечеловеческая злоба. - Скотина, кого обмануть вздумал?! Бешеный удар в левую щеку, в правую, удар в подбородок (кажется, хрустнула челюсть), звон, треск в ушах, сноп искр из глаз... Климченко откинулся к стене и, напрасно пытаясь прикрыться руками, быстро сползал на пол. Тело помимо его воли стремилось сжаться, свернуться в малюсенький, тугой комок, чтобы как-нибудь выдержать безжалостные удары - в голову, в лицо, живот, в грудь... Чернов бил яростно и молча, как можно бить только за личную обиду, за собственные неудачи, за непоправимой зло в жизни, вымещая все на одном человеке. Вскоре у Климченко перехватило дыхание, и он захлебнулся тягучей, вдруг поглотившей все ощущения мутью. 6 Он снова очнулся, как и там, в траншее, от нестерпимой, судорожной стужи. Память его с необыкновенной ясностью воспроизвела последние минуты сознания. На этот раз он хорошо помнил, что с ним произошло, только не знал, сколько прошло с тех пор времени и где он лежал. Вокруг было темно. Когда он повернулся огромным усилием больного, разбитого тела, то увидел сбоку окошко - крохотные светловатые квадратики размером не более спичечной коробки. Он оперся руками о пол - ладони ощутили шершавое железо обшивки. Догадался, что лежит в машине. Тело его так дрожало от холода, что он едва совладал с этой дрожью, пересиливая непрерывные мучительные судороги. Климченко сел, сжавшись, подвинулся к стене. Железо обшивки, прогнувшись, брякнуло, и тогда он понял, что его заперли, видимо, для того, чтобы куда-то отвезти. "Хотя почему куда-то?" - невесело усмехнулся он. После того что произошло там, в землянке, выкручиваться ему уже больше, видно, не придется. "Вот сволочи! Надо же было так перехитрить! Взяли, как щуренка на блесну. Вот тебе и доблесть, дурень набитый!" - ругал себя Климченко, прижав к груди колени и локти, все еще не в силах унять дрожь. Лицо его, казалось, было сплошным струпом, шатались под языком коренные зубы, левый глаз едва раскрывался - заплыл опухолью. Болела челюсть под ухом, к ней невозможно было прикоснуться. "Видно, кулачных дел мастер "землячок" проклятый! - с ненавистью вспомнил он Чернова. - А как подъезжал! Как мягко стлал, чуть даже коньяку не выпили. Вот тебе и "соотечественник"!" Вокруг стояла сонная, глухая тишина. Где-то в стороне, по-видимому, на дороге, прогудела машина, с передовой донеслось несколько далеких, ворчливых пулеметных очередей. После всего, что с ним стряслось, лейтенант ждал уже самого худшего - конца, подготовил себя к нему и хотел только, чтобы он наступил по возможности быстрее и без особых страданий. "Ну вот и все!" - думал он. Сколько раз на войне смерть обходила его стороной, даже тогда, когда надежды на жизнь уже не оставалось, когда обычная солдатская гибель в бою казалась избавлением. Это постепенно приучило лейтенанта к подсознательной надежде на то, что самое ужасное минует его, что он уцелеет. Отчасти помогало: он переставал остерегаться, заботиться о себе, больше думал о людях, о деле. Так было в каждом бою, в каждой самой безнадежной ситуации. Но вот, кажется, настигла костлявая и его. Отдавшись наплыву своих горестных мыслей, он не сразу обратил внимание на новые звуки, что родились в дремотной тишине ночи. Сначала лейтенанту показалось, что это был разговор где-то там, на дороге, затем он почувствовал в этом разговоре что-то совсем не немецкое и как будто даже знакомое. Это сразу взволновало. Климченко вытянул шею, вслушался: показалось, словно где-то далеко-далеко говорят по радио. Так когда-то до войны было у них в лагерях, когда под выходной день он, тогдашний красноармеец пулеметной роты, стоял часовым на самом дальнем посту - у склада ГСМ [горюче-смазочные материалы], а в столовой "крутили" картину. Далекие, едва доносившиеся из темноты звуки человеческой речи пробивались в кузов машины. Климченко затаил дыхание, вслушался и вдруг съежился в ужасе от страшной догадки. Далеко, на передовой, звучал динамик. Опираясь руками о настывшее железо пола, Климченко рванулся к двери. Тупая, неимоверная боль в боку сразу заставила его остановиться, но он все же дополз до тусклой щели в пороге и замер. Динамик звучал с переменной громкостью, то затухая, то вдруг отчетливо донося слова. Что они были русскими, лейтенант не сомневался, хотя и не сразу улавливал смысл сказанного. Он снова затаил дыхание и тогда услышал: - ...красноармеец Круглов, младший сержант Агапитин, ефрейтор Телушкин... Они перечисляли фамилии его автоматчиков. Больше он не слышал уже ничего. Он вскочил на колени, вскинув над головой руки, ударил ими в дверь. Железо громко брякнуло, и он изо всей силы начал молотить по нему кулаками. - Вы, сволочи, что вы делаете? Фашисты! Что делаете! Откройте! Откройте немедленно! Откройте! - истошно кричал он. Но за дверью было по-прежнему тихо, никто не отозвался, казалось, никто его тут и не слышит. - Не имеете права! Я не позволю! Что вы делаете, звери! Гитлеровцы проклятые! Гады! Он бил и бил в двери до острой боли в кулаках. От натуги из затылка снова пошла кровь: горячая струйка ее тихо скользнула по спине меж лопаток. Но Климченко уже не жаль было крови, да и самой жизни. В отчаянной судороге зашлось его сердце перед величайшей несправедливостью. - Откройте! Откройте! Откройте! Ему показалось, будто кто-то появился там, снаружи. Тогда он застучал и закричал сильнее - бессвязно, задыхаясь от гнева и обиды. И в минуту безмерного изнеможения услышал: - Хальт! Шиссен будэм делайт! - Ага! Шиссен! Черт с вами! Стреляйте! Стреляйте, сволочи! Послышался приглушенный говор, видимо, там совещались. Динамик вдалеке все еще звучал, но задыхавшийся Климченко не мог разобрать ничего - так сильно стучало в груди сердце и билась в висках кровь. Как сквозь сон, донеслись выстрелы оттуда, с передовой: наверно, в ответ на пропаганду ударили длинные и короткие очереди "Дегтярева". Это обнадежило, и он застучал сильнее: - Сволочи! Гады! Что делаете! Откройте! Не имеете права! Дайте сюда Чернова! Чернова сюда! Он и сам понимал, что его слова совершенно напрасны, ибо о каком праве можно говорить с этими людоедами, которые наверняка не послушают его. Но это было единственно возможным протестом, так как сделать что-либо он был уже не в силах. И он бил и бил кулаком, бил здоровым бедром, коленями. Необыкновенное душевное напряжение придало ему силы. Изредка снаружи злобно рычали немцы. Черт их побери, он готов был принять очередь сквозь дверь, это его не останавливало. Все его существо жаждало бунта и боролось. Наконец, он совсем обессилел, голос его стал слабым, хриплым, до крови разбитые о железо кулаки распухли. В его будке-кузове уже посветлело, серая мгла расступилась, и на пол из окошка легло пятно робкого утреннего света; ярче заблестела под дверью щель. А он все бил и не слышал, как снаружи нарастал говор людей, вокруг затопали, откуда-то приехала и остановилась машина, и вот уже возле его уха щелкнул замок-засов. Неожиданно дверь раскрылась, и он едва не выпал из кузова. На него пахнуло острой сыростью утра. На склоне оврага стыли в тумане голые ветви ольшаника, в поисках пищи куда-то пронеслась стайка воробьев. Перед дверью стояли и смотрели на него два солдата - один в каске с автоматом на груди, другой с непокрытой головой. За ними толпились по-разному одетые и разные по возрасту немцы, которые, одинаково притихнув, с нескрываемым любопытством смотрели на него. Но он не видел никого: его взгляд, бегло скользнув по этому десятку людей, сразу замер на фигуре того, кто вчера назвался Черновым. Нисколько не похожий на вчерашнего, холодно-сдержанный, в высокой офицерской фуражке и подпоясанной шинели, он стоял возле входа в землянку и, засунув руки в карманы, курил сигарету. Рядом были еще два офицера - тот, вчерашний, высокий, в обшитых кожей бриджах, и другой - низенький, подвижный, в шинели с черным воротником. Климченко все это схватил одним взглядом, раздумывать ему было некогда - сразу же он ринулся из машины к Чернову. Конечно, его схватили за руки, заломили их за спину, скрутили. Он, как мог, рвался, выкручивался, отчаянно сопротивляясь их грубой силе, и кричал: - Звери! Сволота фашистская! И ты - гитлеровский прихвостень! Сволочь! Ублюдок! Чернов как-то многозначительно вытянул из карманов руки и неторопливо пошел к машине. Ближние солдаты расступились, а он подошел к Климченко и сильно ударил его по лицу. Лейтенант рванулся, закричал, но его крепко держали. Тогда он в бешенстве вскинул ногу и едва не ударил ею Чернова в живот. Тот ловко увернулся. - Абшнайден кнопфе! [Срезать пуговицы! (нем.)] - бросил он кому-то из солдат и отошел на три шага. Двое из тех, что с ехидным любопытством смотрели на все это, подскочили к пленному. Рыжий, в синем комбинезоне солдат щелкнул большим перочинным ножом и сбоку, остерегаясь удара ногами, дернул его за штаны. Второй обеими руками ловко обхватил его ноги. Климченко сначала не понял, что они придумали, рванулся, но напрасно. Рыжий резанул брезентовый поясок его штанов, и на землю одна за другой посыпались пуговицы, отлетел вырванный с клочком материи крючок. - Гады! Что вам надо? Что вы делаете? Убейте сразу! Ты, сволота! - закричал он на Чернова. - Стреляй! Скорее, ну! Чернов криво усмехнулся, искоса взглянул на офицеров, стоящих у входа в землянку, один из которых, низенький, пьяно хохотал, а второй лишь брезгливо кривил губы, и процедил сквозь зубы так, что услышать и понять его мог, видно, один только пленный: - Это для тебя слишком большая роскошь. Ты еще меня попомнишь! Вернувшись к землянке, он о чем-то заговорил с офицерами. Высокий надменно шевельнул белыми бровями, низенький же, явно заинтересовавшись, подошел поближе и некоторое время слушал Чернова. Солдаты издали тоже вслушивались в их разговор. Наконец, высокий сказал: "Яволь", а низкий злорадно захохотал. - О, зер гут, гер Шварц! Яволь! Рус капут! По чьей-то команде те, что держали его, отпустили: в отчаянии скрипнув зубами, Климченко вынужден был обеими руками схватить свои брюки и держать их так, унизительно и беспомощно. Душу его раздирало от гнева, бессилия и позора. Казалось, на минуту он захлебнулся в немом внутреннем вопле. А рядом, злобно потешаясь, ржали десятка полтора немцев и злобно хмурился этот проклятый "Чернов", настоящую фамилию которого он только что узнал. Наконец Шварц-Чернов отошел от офицеров, передвинул на ремне жесткую кобуру "вальтера" и рывком расстегнул ее. Сбоку к Климченко подступил солдат, тот, что держал его за руки; второй, раздетый, бегом бросился куда-то; через полминуты, на ходу надевая шинель, он вернулся с винтовкой. Климченко толкнули в спину и погнали. "Конец!" В который раз за эти сутки всеобъемлющей скорбью охватывала его эта гнетущая мысль, и в который раз она не сбывалась! Но вот, кажется, убьют. Он подумал тогда, что они сделают это где-нибудь в овраге, подальше от людей. Однако немцы вывели его на вчерашнюю тропинку и погнали по ней ближе к передовой. В нескольких шагах впереди шел Шварц-Чернов. Он все время молчал и не оглядывался. Сзади, о чем-то переговариваясь и поочередно затягиваясь одним окурком, шли конвоиры. С окровавленной головой, в одной гимнастерке, пленный брел медленно, придерживая руками брюки. "Ну и придумали, сволочи! Не удерешь и не ударишь. Видна выучка!" - думал лейтенант о Шварце. Голова его кружилась, повязка сбилась с затылка и держалась только за ухом, гимнастерка на плечах была забрызгана кровью. Ордена на груди уже не было, - видно, вчера отвинтили в землянке. На склонах оврага стыли клочья тумана, низко нависало матово-серое небо, было сыро и холодно. Климченко мучительно захотелось хоть какого-нибудь конца, только бы скорее... 7 Тем же вчерашним путем его гнали на передовую. "Что им еще надо? Что они надумали, сволочи?" - сильнее, чем боль и холод, начал изводить его этот вопрос. С отчаянием и ненавистью он бросил на ходу Шварцу-Чернову: - Ты, гад! Хватит мучить. Стреляй! Тот повернулся и, придерживая рукой фонарик, кожаным ушком пристегнутый к груди, взглянул на него из-под влажного козырька фуражки. - Стрелять? Нет, стрелять я подожду. Я сначала устрою тебе маленький спектакль. Знаешь, как это у вас говорят: концерт самодеятельности. - Подлюга! Чего тебе еще надо?! - Скоро увидишь. Так они вышли из оврага в низину. В сырой от тумана траве набрякли влагой сапоги. Идти становилось все тяжелее. Кругом в сером туманном мареве лежала весенняя земля. Шварц-Чернов молчал, то и дело бросая из-под козырька быстрые взгляды по сторонам. С высоты изредка доносились выстрелы - то автоматные, то винтовочные, но они только свидетельствовали о затишье на передовой. Боя там не было. Неопределенная тишина под высотой поразила лейтенанта угрюмой неизвестностью. Думалось: "Что там случилось? Где рота?" Но оттого что он шел ближе к своим, становилось все-таки легче на душе, хотя он знал, что помочь ему тут никто уже не сможет. Знакомой тропинкой они вчетвером дошли до начала траншеи, что, извиваясь по склону, вела на высоту. Шварц-Чернов спрыгнул в траншею - тут она была неглубокой - и быстро пошел, по-прежнему поглядывая по сторонам. Впереди еще раздалось несколько выстрелов, вверху с тугим жужжанием, замирая вдали, пронеслись пули. Но это были наши выстрелы и наши пули. Сердце пленного отозвалось на них тихой печальной радостью. Вскоре Шварц-Чернов догнал группу солдат с поднятыми воротниками и натянутыми на уши пилотками. Они прижались спинами к стене, почтительно пропуская офицера. В руках у них были плоские алюминиевые котелки, - видно, с завтраком. На Климченко пахнуло запахом кофе, и от внезапного ощущения голода у него помутилось в глазах. Под враждебно-любопытными взглядами притихших солдат он пошатнулся, по-прежнему придерживая брюки, - темно-синие диагоналевые галифе. Траншея петляла изгибами и все дальше и дальше взбиралась на высоту. Шварц-Чернов начал понемногу пригибаться: где-то уже совсем близко были наши. Климченко гнуть голову перед своими не хотел, раза два выглянул из-за бруствера, но кто-то из конвоиров сзади прикрикнул, и Шварц-Чернов зло оглянулся на него. - А ну ниже! - строго сказал он. Климченко позлорадствовал в душе над этой заботой о его безопасности. В то же время его недоумение от необычности намерения этого палача все возрастало, и как он ни старался, не мог сообразить, что с ним порешили сделать. "Может, все-таки агитировать заставят? Так я им поагитирую! Запомнят, собаки!" Но агитировать ему не пришлось. Минуя удивленных его появлением, мерзнущих в застланных соломой стрелковых ячейках немцев, они взобрались по траншее на самую высоту - чуть ли не в то место, куда он так неудачно ворвался вчера. Где-то совсем близко, видно в том же самом овраге, была его рота, и ощущение этой близости вызвало нестерпимую тоску по всему родному, которое было для него навсегда утрачено. Как о наивысшем счастье, мечтал он хотя бы один день провести там, хотя бы в одну атаку сходить вместе со всеми. Он бы не ругал теперь этого нерасторопного и неуклюжего, но, по существу, совсем неплохого Голаногу, готов был забыть все обиды на ротного. Он бы пошел теперь с ними в любой бой, в самое пекло, лишь бы оказаться среди своих. Где-то внутри шевельнулась в нем жалость к себе за такой нелепый и неудачный конец. Они подошли к пулеметной ячейке, которая ближе других была к оврагу. Из ячейки выглянул молодой пулеметчик небольшого роста, ладно сбитый крепыш в длинной, выпачканной глиной шинели. Шварц-Чернов что-то сказал ему. Пулеметчик, оставив на бруствере свой МГ с лентой в приемнике, удивленно посмотрел на пленного, потом окликнул кого-то, очевидно соседа по траншее. Тот прокричал что-то дальше... Около них, скупо переговариваясь, собрались солдаты. Задымили сигареты, и сладковатый, хмельной на холодном воздухе дым закружил Климченко голову. Шварц-Чернов терпеливо ждал, а у Климченко все внутри сжалось: он чувствовал, что вот-вот настанет развязка. Наконец тот, кого ждали, пришел. Это был толстенький, заспанный, небритый офицер. Недовольно и бесцеремонно уставясь на пленного красноватыми, кроличьими глазами, он выслушал Шварца-Чернова, буркнул свое "яволь" и хрипловато что-то приказал солдатам. Те передали приказ по траншее. - Ну иди! - затаив что-то явно недоброе, кивнул гитлеровец Климченко. Лейтенант почувствовал, что тот, самый последний для него час настал, и был готов, как подобает, встретить его. Но он не понял своего палача. - Куда? - Вылезай. Иди. Туда, к своим. Ты же хотел, кажется? - Как к своим? - Очень просто. Вылезай и топай. Чего испугался? Или, может, не хочешь? "Что он затеял? - лихорадочно размышлял Климченко. - Что он еще подготовил? Смерть? Это понятно, но почему именно такую? Ну что ж... _Пусть!_ Может, даже так и лучше - на поле боя, на глазах у своих... Пусть!" Лейтенант шагнул мимо Шварца-Чернова и грудью ткнулся в бруствер. Траншея была тут глубокая, а руки Климченко были заняты брюками, и он сорвался, ударившись подбородком. Это было унизительно: сзади, сдерживая любопытство, стояли немцы, сопели, кашляли, топали сапогами - все глядели на него, и он в совершенной беспомощности вдруг растерялся. Тогда молодой крепыш-пулеметчик, чью ячейку они заняли, щелкнул пряжкой своего ремня и, сняв его с длинной шинели, подал Климченко. Мучаясь от стыда и унижения, лейтенант даже не взглянул на него, машинально подтянул и туго подпоясал брюки. Потом, напрягшись каждым мускулом, он оперся грудью о бруствер и вылез из траншеи. - Зондерпривет коллегам! - с ухмылкой бросил ему напоследок Шварц-Чернов. Впереди распростерлась необъятная, притуманенная ширь поля, близкий, у подножия высоты, овраг, покатый склон с полегшей стерней и уходящая под самое небо весенняя даль. Это предсмертное приволье неудержимой тоской резануло сердце. Климченко не мог ни понять, ни почувствовать даже откуда: то ли из этого серого, печального, но такого до боли родного и свободного простора, то ли, может, из самой его исстрадавшейся души - вдруг загремел в нем где-то внутри удивительно чудесный хорал вечного, величественного и почти святого, перед чем человек и все его заботы были бессмысленны и ничтожны. В какой-то короткий миг Климченко почувствовал себя муравьем и богом одновременно, будто с порога вечности на секунду заглянула в его лицо великая, не познанная в жизни сущность бытия. На несколько коротких секунд, утратив собственное ощущение, как бы растворившись в небытии, он вознесся над этим простором, над огромной искровавленной землей, траншеей, оврагом и даже собственной скорой гибелью. Правда, мимолетный взгляд туда, назад, в одно мгновение низвергнул его к земле, к смерти, и он, отсчитывая последние мгновения, шагнул с бруствера. Потом медленно, уже реально ощущая себя и все земное вокруг и прощаясь с жизнью, он пошел от траншеи в поле, вниз к оврагу, ожидая всем телом очереди или, может, залпа и зная, что все кончится как нельзя более просто. Смерть слишком простая штука, на войне он убедился в этом и давно не боялся ее. Ему только хотелось теперь не прозевать последний миг, отметить его, как точку, как последнюю грань жизни. Но выстрелов сзади все не было, и он шел дальше. Ветер тугой волной толкал его в грудь, лохматил на голове волосы и концом бинта хлестал по щеке. Климченко сорвал его и вместе с окровавленным комком ваты отбросил в сторону. Цепляясь за жнивье, повязка запрыгала на ветру. "Ну стреляйте! Стреляйте же, сволочи!.. Где же выстрелы?" - молил он. Выстрелов, однако, не было. Тогда Климченко остановился, выждал, оглянулся. Вдоль всей траншеи над бруствером торчали, шевелились каски, стволы винтовок, короткие дула автоматов. Видимо, то, что он остановился, не входило в их расчеты, и несколько голосов закричало: - Рус, шнель! Дом, дом шнель! Рус пуф-пуф! - Потом раздался хриплый солдатский хохот. "Почему же они не стреляют? Почему не убивают? Чего медлят?" Удивление исподволь начало перерастать в тревогу, которую уже не могло заглушить и безнадежное ожидание смерти. Встревоженный, он почувствовал, что все не так просто, что Шварц-Чернов что-то затеял - не худшее ли, чем сама гибель? Возбужденный и озадаченный, он был не в силах сообразить, что происходит. Он лишь чувствовал опасность сзади, все дальше отходил от нее и невольно прибавил шаг. В то же время он был твердо уверен, что с этого склона они не выпустят его живым. Может, впереди минное поле? Может, ударит вчерашняя автоматическая пушка? И он шел. Вот уже и дорожка с бурьяном в канавках, рядом распластанное тело в шинели - кто-то ихний. Но Климченко даже не взглянул на труп. Неподалеку второй - с взъерошенными на спине остатками вещмешка. Лейтенант узнал гармониста и запевалу Прошина. Он все быстрее шагал вниз, вниз к оврагу и, напрягаясь каждым нервом, ждал. Но там, на высоте, молчали. До него долетали лишь бессвязные чужие голоса и хохот. Наконец он отошел настолько, что убить его первыми выстрелами было уже не так легко. Он снова оглянулся - нет, за ним не бежали. И тогда все его существо вдруг окрылило желание: "Жить! Жить! Жить!" Пригнувшись, он рванулся что было сил вперед, побежал сверху вниз по полю, шатко, неуверенно, от слабости почти не управляя телом и все время ожидая, как какого-то оправдания, как исхода мучительной неопределенности, выстрелов оттуда, с высоты. Но выстрелов не было. Ни одного. Ниоткуда. Высота замерла, притаилась, стихла. Тогда его внезапно охватил мгновенный, не осознанный еще страх. Он споткнулся - ослабевшие ноги не держали его. Бессмысленным, блуждающим взглядом лейтенант глянул вниз, где уже так близко было спасение, и: остановился как вкопанный. По всему берегу оврага, из траншей и окопчиков-ровиков торчали каски, шапки автоматчиков. Он не видел еще ни их лиц, ни взглядов, но что-то страшное вдруг подсознательно передалось ему. И он отчетливо, как это может быть только за секунду до смерти, понял, что и для этих людей он почему-то стал врагом. Это новое открытие ошеломило его. Что-то в нем сразу надломилось. Ноги сами рванулись в сторону. Не зная и не понимая, что случилось и что делать дальше, он обежал по стерне кривую - безвыходную замкнутую петлю, - еще раз увидел молчаливую высоту и тогда окончательно понял, _что_ произошло. Климченко опустил руки; голова его бессильно поникла на грудь. Шатаясь от ветра, он медленно побрел в овраг. Там увидел чьи-то руки на свеженарытой земле, пустые закопченные гильзы, рассыпанные в сухой траве, клочок газеты, прибитый ветром в бурьяне. Дойдя до обрыва, он немного боком, чтоб не свалиться, ступил в него, потом, едва держась на ногах, сошел вниз. Рядом были люди. Они все молчали. Из-под ног лейтенанта сыпался и шуршал по обрыву гравий. Потом в поле зрения Климченко попали знакомые валенки с желтыми старыми подпалинами, и он, вздрогнув, поднял голову: напротив стоял Орловец. Страшное, черное от густой щетины лицо ротного, на котором бешено горели глаза, не удивило его и не испугало. Лейтенант онемело и безразлично взглянул в гневную пропасть его зрачков. Он не удивился также, когда в следующее мгновение с нестерпимым звоном в ухе полетел на землю. Молча, затаив дыхание от боли в голове, он медленно встал и изо всей силы, еще сохранившейся в нем, ударил ротного. У него не было уже ни злости, ни обиды, было только прежнее постоянное ощущение беды, которая так несправедливо обрушилась на него и скинуть которую просто уже не было возможности. Он молча ждал за этим ударом другого - более сильного или, может, выстрела - в грудь или спину. Сзади и по сторонам стояли бойцы. Кто-то из них зло крикнул: - Предатель! Он ждал этого выкрика, оправдываться у него не было сил, да он и не находил слов, чтобы опровергнуть эту чудовищную несправедливость. Впервые со всей ясностью он понял коварный замысел Чернова-Шварца и с новой силой почувствовал, что действительно смерть теперь для него - роскошь. Но почему молчит, не стреляет в него Орловец, чего он ждет, непонятным окаменевшим взглядом уставившись в его лицо? Лейтенант поднял глаза и, встретившись с этим взглядом, вдруг неожиданно для себя увидел в нем почти что растерянность. Показалось, что ротный обо всем уже догадался, прочитал на окровавленном лице лейтенанта его страшную беду, и теперь ему оправдываться уже и не надо. Тотчас в душу хлынула нестерпимая обида, Климченко расслабленно опустился на землю, зажал меж колен лицо и выдавил из себя полный отчаяния и боли стон: - Братцы мои!.. Больше он ничего сказать уже не мог. Кругом гневно гудели бойцы. - Ти-хо! - покрывая гомон, вдруг крикнул Орловец. - Молчать! Коли ни черта не понимаете!.. Тогда бойцы, видимо что-то почувствовав, сразу притихли. Климченко услышал ругань и угрозы уже по адресу немцев. В безысходном отчаянии он затаил дыхание, стараясь заглушить в себе свое горе, и услышал поблизости знакомый, такой рассудительный, родной голос Голаноги: - Что ж, сынок! Что теперь сделаешь! Стерпи! Как-нибудь... Эти сочувственные тихие слова пожилого человека, с которым у лейтенанта бывало всякое - и плохое и хорошее, неожиданно словно восстановили в его душе что-то сдвинутое, сбитое несчастьем со своего обычного места. Может, в этих словах отразился тот трудный всегдашний Голанога, терпеливый и добрый, с которым немало поборолся Климченко, и лейтенант теперь внутренне рванулся в протесте против этого "как-нибудь". Он не хотел "как-нибудь": либо он будет прежним для них, либо никаким. Протест превозмог все другие чувства. Климченко с новой силой, с окрепшей вдруг злостью вскочил. Жажда доказать свою невиновность неудержимо вспыхнула в нем. Казалось, он нашел выход. Минуту назад метавшийся, как в обмороке, он решился на единственно верное, избавительное... Он быстро вскочил - глаза его пылали бешенством, - рванулся к Голаноге и дернул за дуло его автомат: - Дай! Голанога бессмысленно моргнул запавшими, усталыми глазами, но в следующую секунду опустил руку, снял с плеча автомат и отдал его взводному. Климченко, будто обезумев, рванулся по склону из оврага и по ниве устремился туда, вверх, к высоте. Сзади было тихо-тихо. Он не оглядывался и не слышал ничего: на мгновение все на обрыве будто онемели, и никто не задержал его, не выстрелил, только через секунду кто-то выругался и затем над оврагом взвился зычный молодой голос телефониста Капустина: - Сволочи! Это все они, сволочи!.. Как-то подспудно лейтенант ждал чьего-то сочувствия, жаждал его, сам себе не признаваясь в этом. Горячая расслабляющая волна окатила его с головы до ног, и Климченко вдруг почувствовал, что ожил, воскрес, что появилась надежда. А сзади уже затопали ноги бегущих бойцов, - значит, его не бросили, поверили ему, - все это быстро возвращало его к жизни. Теперь перед ним были только немцы, был проклятый Шварц-Чернов, и все в нем устремилось туда - к отмщению, либо к смерти. Столь же быстро вдруг все оборвалось. - Отставить! Стой! Назад! - долетел откуда-то сзади крик Орловца, и уже почти что выстроенная на бегу цепь дрогнула. - Климченко, назад! Все назад! Бегом! "Что это? Что это? Почему? Зачем?" - вдруг снова все запротестовало в нем. Но за несколько последних минут он уже успел стать частью целого, и теперь, как и все, он обязан был подчиниться этой команде. И Климченко упал. Немцы еще не стреляли, но слаженный бег десятка людей, кинувшихся за ним, уже нарушился. Некоторые попадали, а другие побежали обратно в овраг, на краю которого стоял Орловец. Отдавшись щемяще-тревожному чувству, Климченко встал и, волоча за ремень автомат, пошел полем вниз. 8 Климченко дошел до края оврага, где скрылся командир роты, и увидел его уже внизу, у ручья. С ним стоял офицер в белом полушубке с пистолетом в опущенной руке. Оба они настороженно смотрели на лейтенанта. Почти физически ощутив что-то враждебное в этом ожидании, Климченко медленно спускался с обрыва. Обессиленный, растревоженный, в неподпоясанной гимнастерке, без шапки, с взлохмаченными ветром волосами, он снова, и особенно остро, почувствовал свою униженность и свою беду. И все же это было еще не самое худшее. Самое худшее произошло, когда в человеке с пистолетом в руке он вдруг узнал капитана Петухова, офицера из штаба полка. Будто вкопанный, разрыв каблуками суглинок, лейтенант остановился. - Пойдешь в трибунал! - злобно сказал Петухов. - За что? - тихо, про себя, спросил Климченко кого-то, но никто не ответил ему, и тогда он выкрикнул громче: - За что? И опять ему никто не ответил - ни Петухов, ни Орловец, который, сдвинув костлявое надбровье, хмуро глядел куда-то в сторону, ни автоматчики, что встали на обрыве почти по всему склону и также следили за ним. Тогда он вздрогнул, поняв, что западня за ним навсегда уже захлопнулась. - За что? За что? - закричал он, едва удерживаясь на голом крутом обрыве. - За что? Капитан, скажите. - Ладно, Климченко! Разберутся, - незлобиво сказал Орловец, сделал шаг навстречу, но потом снова вернулся назад и стал в стороне от Петухова. "Разберутся!.." Он уже знал, как это иногда бывало. К тому же он увидел, как Петухов, приподняв пистолет, снял курок с предохранителя. Климченко медленно опустил руку, автомат на ремне стукнулся прикладом о землю, и он впервые почувствовал его тяжесть. В это время он ясно осознал, что последняя его надежда оборвалась и все кончено. - Ты победил, сволочь! - сказал он, будто в тумане увидев перед собой ледяные глаза Шварца-Чернова. Сказано это было совсем тихо, но в той тишине, которая воцарилась в овраге, его слова были услышаны, и Петухов с властной решимостью махнул рукой: - Взять его! Два сопровождавших Петухова бойца из комендантского взвода неохотно полезли на обрыв. Видно было, что они побаивались Климченко и все время настороженно поглядывали на него. Лезть по косогору было неудобно, бойцы срывались и падали, опираясь на руки. Климченко, стараясь как можно быстрее на что-то решиться и боясь, что не успеет сделать этого, негромко крикнул: - Стой! Бойцы разом остановились, один опустился на колено, второй стоял, широко отставив в сторону ногу. Климченко немного знал их: когда-то в Дворищах вместе они отбивали вражескую атаку, спасали штаб полка и полковое знамя, которое тогда едва не попало к фашистам. По нахмуренному выражению курносых лиц было видно, что хлопцам не очень хотелось ввязываться во все это дело. - Стой, хлопцы! - уже мягче сказал Климченко. Он начал успокаиваться и, чем дальше, тем все отчетливее понимал: что вокруг происходит и что надо делать. Это придало ему уверенность, он обрел душевную слаженность - способность победить что-то непобедимое в себе. Но в это время Петухов что-то крикнул бойцам и скорым шагом направился к обрыву. За ним шагнул Орловец: - Постойте! Вы что? У меня в девять ноль-ноль атака! Вы соображаете или нет? Петухов не взглянул на ротного, сквозь сжатые зубы бросил: - Трибунал сообразит! Это было сказано только для Орловца, но в тревожной тишине оврага Петухова услышали все, и в груди Климченко что-то безнадежно дрогнуло. На минуту в нем блеснула и погасла невольная признательность к ротному. Но тут же явилась мысль: "Нет, не надо! Не упрашивай! Бесполезно!.." Петухов долез до крайнего бойца и с упрямой суровостью на мясистом лице толкнул его в шею. Парень упал на колени, встал и полез выше. И в то иге время Климченко необыкновенно обостренно ощутил, неизбежный, казалось, никем уже не отвратимый конец. Чтоб не передумать, не дать в себе ослабнуть чему-то, как ему показалось, предельно ясному и единственно возможному, он перехватил рукой автомат и приставил его будто специально для того скошенный дульный срез к своей груди. - Стой! С ума сошел, что ли?! Но Голанога, стоявший сбоку и зорко следивший за ним, вдруг с силой дернул автомат. Климченко застыл в смятении. Действительно, это было ужасно, нелепо - убить себя, коли тебя не убили немцы! Медленно созревшая его решимость была поколеблена. Но что же делать? Как быть дальше? Лейтенант выпустил автомат, который тянул к себе Голанога, и растерянно оглянулся - по склону оврага, тревожно уставившись на него, стояли бойцы. Он так ничего и не решил, как вдруг где-то за оврагом гулко ударило в воздухе - раз, второй... В пасмурном небе над головами автоматчиков с тугим шорохом прошли снаряды и, крякнув, разорвались над высотой. Через несколько минут предстояла атака. Орловец торопливо взглянул на часы и решительно шагнул к Петухову: - Ты вот что! Кончай! Петухов недоуменно оглянулся: -