начать войну против Советского Союза, не покончив с Англией. Эта бомбежка - несомненная провокация, и именно такого грандиозного масштаба она и должна быть, чтобы повергнуть в панику слабонервных людей. Гитлер наверняка ждет таких ответных действий, которые дадут ему возможность убедить немцев и всех своих сателлитов в агрессии со стороны Советского Союза. Ведь не исключено, что он все же сумел договориться с Англией? Может быть, это старая лиса, этот заклятый враг коммунизма Черчилль убедил немцев изменить направление удара и теперь Гитлеру нужно оправдание своего следующего шага в глазах мирового общественного мнения?.." И чем больше Сталин думал об этом, тем более убеждался в справедливости своих предположений. Наконец он поднес к уху телефонную трубку и сказал неторопливо, но тихо, слишком тихо даже для его обычной манеры говорить: - Немедленно приезжайте в Кремль. Вместе с наркомом. Он повесил трубку, не дожидаясь ответа. ...Прошло не более получаса, и длинные черные машины выскользнули из раскрывшихся деревянных ворот. Предупрежденные по селектору регулировщики ОРУДа поспешно переключали на красный свет светофоры на всем протяжении Дорогомиловской и Арбата, зазвенел предупредительный звонок в будке часового у въезда в Боровицкие ворота. Одиночные прохожие, оказавшиеся на улицах в это раннее воскресное утро, с уважительным пониманием провожали взглядом мчащиеся по центральной части мостовой машины, не сомневаясь, что в одной из них находится Сталин, и думали: "Дела... дела!.. Так поздно, а он не спит... Он не спит!.. Дела!.." Люди спешили домой из гостей, ресторанов, с субботних вечеринок. Некоторые несли в руках патефоны, чемоданчики с пластинками, другие толпились на углах, высматривая свободное такси. Все спешили скорее попасть домой, мечтали о наступающем выходном, о том, как хорошо, что можно поспать подольше, а потом, если погода будет хорошая, поехать в Химки, или в Серебряный бор, или на Сельскохозяйственную выставку... Все, все можно будет сделать, потому что те, от кого зависит их завтрашний день, их будущее, не спят и ночью. И среди них только что промчавшийся в одной из этих черных машин Сталин - самый мудрый, самый деятельный, все знающий наперед, не ведающий ни сна, ни отдыха, берегущий их от всех опасностей, от всех происков врагов, великий человек... Когда маршал и генерал армии вошли в отделанный дубовой панелью и линкрустом кремлевский кабинет Председателя Совнаркома, члены Политбюро уже сидели по обе стороны длинного стола для заседаний. Сталин держал в руке набитую табаком, но незажженную трубку. Он не ответил на приветствие военных и глухо сказал: - Докладывайте. Маршал лаконично доложил обстановку: враг бомбит Мурманск, Таллин, Киев, Могилев, Одессу... Его войска атакуют границу по всему Западному фронту. Он старался говорить спокойно, не придавая эмоциональной окраски произносимым словам, но тем не менее здесь они звучали точно раскаты грома. Когда маршал кончил, воцарилось молчание. Взгляды всех присутствующих обратились к Сталину. Но Сталин тоже молчал, сосредоточенно уминая большим пальцем табак в своей трубке. Наконец раздался его голос: - А скажите, вам не кажется, что все это может быть провокацией? Казалось, он произнес эти слова своим обычным, блеклым, почти лишенным интонаций голосом. Но каждый, кому часто приходилось слышать Сталина, мог сейчас уловить в его тоне какие-то новые, немыслимые ранее, словно бы просящие нотки. И от этого в комнате стало еще тревожнее. А Сталин ждал ответа. Он вопросительно смотрел на военных, чуть откинув голову и несколько выдвинув подбородок; его рука с зажатой трубкой, подобно стрелке часов описывающая плавные полуобороты, застыла в воздухе. И все, кто находился сейчас в этой большой комнате, - те, кто сидел за столом, и особенно эти двое военных - один сухощавый, с маршальскими звездами на петлицах и другой приземистый, квадратный, с массивной головой и тяжелым подбородком генерал армии, - почувствовали, что не было сейчас у Сталина большего желания, чем получить утвердительный ответ. Случайно или намеренно, но, ожидая ответа, Сталин остановил свой взгляд именно на генерале, и тот понял, что отвечать придется ему. Генерал хорошо знал, что нередко люди давали этому невысокому человеку в серой, наглухо застегнутой куртке и в мягких сапогах, делающих его шаги неслышными, именно те ответы, которые, как они безошибочно догадывались, он и хотел слышать. И может быть, под влиянием этого горького чувства генерал ответил громче, резче и прямолинейнее, чем намеревался: - Какая же это может быть провокация, товарищ Сталин? Ведь на наши города бомбы падают! Сталин сделал нетерпеливое движение рукой и недовольно сказал: - Немцы - известные мастера провокаций. Ради нее они могут начать бомбить даже собственные города. Он обвел взглядом присутствующих, точно ища привычной поддержки. Но все молчали. Сталин сделал несколько неслышных шагов по комнате и остановился напротив сидящего за столом Молотова. - Надо срочно связаться с Берлином, - сказал он, указывая на Молотова изогнутым мундштуком своей трубки. - Надо звонить в германское посольство. Казалось, все облегченно вздохнули: в словах Сталина заключалось уже некоторое действие, а какого-то действия, приказа ждали сейчас от Сталина все. Молотов поспешно встал и пошел к столику с телефонами, расположенному возле большого письменного стола. Сняв трубку одного из них, он вполголоса передал указание дежурному в Наркомате иностранных дел. Наступила тишина. Сталин возобновил свое бесконечное движение - взад и вперед вдоль стены. Он ходил по-прежнему с незажженной трубкой в руке и лишь время от времени поворачивая голову, еще более замедляя шаг, точно прислушивался. И тем, кто собрался в этой комнате, казалось, что он хочет расслышать звуки той дальней канонады. Раздался телефонный звонок. Молотов, так и не отходивший от столика, поспешно взял трубку. Несколько мгновений он молча слушал. Потом произнес: "Пусть едет", положил трубку и, обернувшись к Сталину, сказал, чуть заикаясь: - Ш-шулленбург хочет немедленно меня видеть. Говорит, есть в-важное сообщение. Я сказал: пусть едет. - Иди, - коротко бросил Сталин. Молотов быстрыми шагами вышел из комнаты. Снова наступила тишина. Маршал и генерал все еще стояли посредине комнаты. Никто не предлагал им сесть. Но на ногах был и сам Сталин, так что все выглядело естественным. Вот так же они стояли двенадцать, нет, теперь уже тринадцать часов назад, когда шел разговор о перебежчике. Все на тех же самых местах. "Если бы можно было вернуть время, остановить его, отбросить на тринадцать часов назад!" - подумал начальник Генштаба и в этот момент встретился взглядом со Сталиным. И генералу показалось, что Сталин прочел его мысли и сейчас не сводит с него своих холодных, проницательных глаз, как бы говоря с упреком: "Это мы еще посмотрим, товарищ генерал армии! В военных делах вы разбираетесь, но куда меньше смыслите в политике. Вы не в состоянии проникнуть в коварные замыслы врага. А я, я вижу их насквозь. И время это докажет". Генералу было известно, что Сталин не терпит, когда под его пристальным взором опускают глаза. Способность человека выдержать его взгляд, не отводить глаз расценивалась Сталиным как признак искренности, отсутствия задней мысли. Но сейчас генерал армии, этот невысокий человек с широкими прямыми плечами, над которыми возвышалась большая голова с тяжелым подбородком, глядел в упор на Сталина не потому, что боялся за себя. Нет, ему просто очень хотелось, чтобы Сталин оказался прав. В пристальном взоре Сталина генерал хотел прочесть уверенность, знание чего-то такого, что не известно никому из присутствующих в этой комнате людей, но что в конечном счете коренным образом изменит положение вещей. Наконец Сталин отвел свой взгляд от генерала и снова сделал несколько шагов вдоль стены. И хотя его шаги по ковру были совершенно неслышными, генералу показалось, что они отдаются в его ушах. Сталин ходил взад и вперед, и в повторности движений его было нечто от маятника. Теперь он ни на кого не глядел, но взгляды всех, кто находился здесь, были прикованы к нему, казалось, соединены с ним незримыми нитями. И когда Сталин уходил в дальний конец комнаты, все головы поворачивались ему вслед. А когда он возвращался, все неотрывно следили за выражением его лица, ждали каких-то важных, решающих слов. Но Сталин молчал. В напряженной тишине, казалось, никто не заметил, как в комнате снова появился Молотов. Глухим голосом, не обращаясь ни к кому в отдельности, он произнес: - Германское правительство объявило нам войну. Эти слова застали Сталина на его пути в дальний угол комнаты. Услышав их, он круто повернулся. И именно в этот момент все увидели, что в нем произошла какая-то неуловимая, но несомненная перемена. Он сделал несколько неуверенных шагов, но не по своему привычному маршруту, а в глубь комнаты. Потом все так же, будто ничего не видя перед собой, подошел к столу и медленно, точно ощупью, опустился на свободный стул. Он сидел ссутулившись, опустив голову, положив на стол свою набитую, но так и не зажженную трубку. В воображении миллионов людей навсегда слитая с рукой Сталина, являющаяся как бы естественным продолжением этой руки, она одиноко и никчемно лежала на широком столе - маленький изогнутый кусок дерева. Наконец Сталин поднял голову и, протягивая указательный палец в сторону военных, сказал: - Дайте немедленно директиву, чтобы наши войска отбили атаки врага. Но, - продолжал он, неожиданно повышая голос и точно споря с невидимым оппонентом, - прикажите пока не пересекать границу. - Он помолчал и добавил уже тише: - Кроме авиации. Идите. Последнее слово он произнес почти в своей обычной спокойно-властной манере, но тем не менее все с горечью ощутили, что на этот раз его голос прозвучал как-то ненатурально. Сталин был подавлен, угнетен, и это поняли все. ...Ни на следующий день, ни в ближайшие двое суток ни Сталин, ни его ближайшие товарищи по руководству еще не могли представить себе, как будут развиваться военные события, до конца предвидеть масштабы опасности, нависшей над страной. И Сталин и члены Политбюро были убеждены в мощи Красной Армии. Они не сомневались в том, что враг в самое ближайшее время будет отбит и выброшен с советской территории, - сведения о самоотверженном сопротивлении пограничников и стойкой обороне войск на Украине как будто подтверждали их уверенность. На Шауляйском и Рава-Русском направлениях враг, вклинившийся на нашу территорию, был разбит и отброшен за границу. На Юго-Западном направлении советские войска отбили захваченный немцами Перемышль... Но одновременно накапливались другие, тревожные, угрожающие факты. Еще во второй половине дня 22 июня фронтам был отдан приказ перейти в решительное наступление на направлениях главных ударов врага. В течение последующих трех дней стало ясным, что предпринятое контрнаступление хотя и, несомненно, задержало продвижение врага, однако явно не достигло поставленных целей. Все новые и новые донесения свидетельствовали о том, что замысел ответного удара и перенесения боевых действий на территорию противника не может быть осуществлен. Ослабленные большими потерями, советские войска, несмотря на то что сражались самоотверженно, не были в состоянии ни остановить врага, ни ликвидировать его глубокие прорывы. Особенно тяжелая обстановка создалась в Белоруссии. Поздним вечером Сталин и несколько сопровождавших его членов Политбюро неожиданно появились в здании Наркомата обороны на улице Фрунзе. Входя в кабинет наркома, Сталин был спокоен и уверен в себе. Однако именно там, в центре военного руководства страны, он впервые со всей конкретностью ощутил масштабы надвигающейся опасности. Танковые группы противника стремились клещами охватить Минск, и казалось, ничто не может противостоять их движению. Связь с нашими отступающими под ударами врага войсками была нарушена... Обычно внешне спокойный, медлительный в разговорах и движениях, Сталин на этот раз не смог сдержаться. Он обрушился с гневными, обидными упреками на руководителей наркомата и Генштаба. Потом, ни на кого не глядя, поникший, ссутулившийся, вышел из здания, сел в машину и уехал в свой кунцевский дом. ...Никто не знал, о чем думал Сталин в течение последующих нескольких десятков часов. Его никто не видел. Он не появлялся в Кремле. Никто не слышал его голоса в телефонных трубках. Он никого не звал. И никто из тех, кто в эти дни ежечасно ожидал его вызова, не решался ехать к нему незваным... На членов Политбюро, наркомов, руководителей Наркомата обороны, Генштаба и Политического управления армии сразу же обрушились тысячи дел, больших и малых, связанных с осуществлением военных мероприятий в стране и на фронтах. Никто не бездействовал. Однако, с утра и до глубокой ночи занятые неотложными делами, они не раз спрашивали себя: где же Сталин? Почему он молчит? Что же делал, о чем думал этот, казалось, всесильный и всезнающий человек в те долгие, страшные часы? Об этом можно только гадать. В ту ночь он вышел из здания Наркомата обороны точно в трансе, ничего и никого не видя. Сел в машину. Мелькнули светофоры, глухо крякали гудки-"кукушки", по звуку которых шарахались в сторону попутные встречные автомобили. Неслышно распахнулись глухие ворота кунцевской дачи... Быть может, он молча прошел в комнату, служившую ему столовой и кабинетом, сдвинул в сторону ворох бумаг и газет, сел и ощутил сильную боль в области сердца. С недоверием прислушался к ней. Он редко болел и к врачам относился с пренебрежением крепкого, здорового человека. Правда, один или два раза в году он все же разрешал врачу осмотреть себя. В столовой, в буфете, стояло несколько пузырьков с лекарствами на экстренный случай. Но Сталин никогда не прибегал к ним. И вот сейчас, быть может в первый раз за долгие годы, он пошел в столовую, к буфету, открыл его, поглядел на пузырьки и, не дотронувшись до них, чисто механическим движением закрыл дверцу. Медленно, необычной для него шаркающей походкой пошел по мягкому пушистому ковру - единственному, пожалуй, предмету роскоши, допущенному в этот дом, остановился у окна, посмотрел в сад. Он любил в начале дня сидеть и читать в беседке, окруженной вишневыми деревьями, любил глядеть на белый цвет яблонь. Он раскрыл окно, сделал глубокий вдох, но не почувствовал обычного запаха смешанных ароматов растений. Ему показалось, что воздух наполнен едкой гарью. Он закрыл окно, вернулся к длинному столу, снова сел. "Как же это могло произойти? Как?.. Почему наши войска отступают?" - мысленно задал себе вопрос Сталин. И это был тот самый вопрос, который очень скоро станут задавать себе миллионы советских людей в тылу и на фронте. И он не мог найти ответа на этот вопрос. Рефлексия обычно была чужда Сталину. Он всегда казался решительной, даже грубой в своей цельности и устремленности натурой. Сомнения, колебания Сталин считал серьезным человеческим пороком - Гамлет был тем образом в мировой литературе, к которому он чувствовал наибольшую неприязнь. И тем не менее цельному, казалось бы, характеру Сталина и его поступкам были свойственны серьезные противоречия. Да, с одной стороны, он был революционером, беспредельно преданным идее построения коммунизма. По его инициативе принимались и под его руководством осуществлялись все кардинальные решения в стране. С его именем была связана борьба партии против различных оппозиций, которых объединяло неверие в возможность построения социализма в России вообще или в темпы его построения. Он стоял во главе Центрального Комитета в те годы, когда осуществлялась коллективизация и индустриализация страны - процессы, которые по их влиянию на психологию миллионов людей, по глубине связанного с ними технического прогресса можно было бы назвать второй революцией. С его именем было связано превращение Советского Союза в могучее индустриальное государство. Казалось, Сталин всегда шел вперед, не оглядываясь. В нем жило обостренное чувство времени, его течения. Лимит времени, сознание, что "это надо успеть", "успеть", пока есть "передышка", задача использовать противоречия в стане врагов коммунизма, выиграть время для укрепления мощи Советской страны - все это лежало в основе тех главных решений, которые принимал Сталин. И до сих пор казалось, что, и принимая и руководя осуществлением этих решений, Сталин был всегда прав. Что же произошло теперь? Почему вопреки его твердой уверенности в том, что начало войны можно еще отдалить, она все же разразилась? Почему отступают наши войска?.. ...Он сидел, сразу постаревший на несколько лет, так непохожий на того, известного по портретам, которого два раза в году люди видели на трибуне Ленинского мавзолея, того вечно бодрствующего Сталина, на чьем лице не было следов оспы, а черные волосы были недоступны седине, Сталина, казалось никогда не снимающего своей наглухо застегнутой серой куртки, никогда не расстающегося с изогнутой трубкой, того Сталина, о котором он сам иногда говорил в третьем лице... Он сидел, низко склонившись над столом, и задавал себе эти мучительные вопросы. Он спрашивал себя: как могло случиться, что самое грозное событие, о котором он размышлял постоянно, об опасности которого неоднократно предупреждал партию и народ в своих речах и докладах, возможность которого, казалось, всегда учитывал, - как могло случиться, что это событие все же застало его неожиданно? В чем же заключалась ошибка, в чем?! Почему отступают наши войска? Может быть, обороне страны не уделялось достаточно внимания? Может быть, на нее жалели средства? Может быть, лучшие умы страны не привлекались для создания новейшей военной техники? Может быть, армия и народ не воспитывались в духе постоянной мобилизационной готовности? Может быть, недооценили Гитлера, его армию, забыли об опасности немецкого фашизма, убаюкали себя и народ мыслью о несокрушимости Красной Армии? "Нет, нет!" - мысленно отвечал Сталин. Ведь ни одно важное решение не принималось без учета военной опасности. Каждый час, сутки, месяц воспринимались только как отсрочка, как передышка, которую надо использовать, не щадя сил и средств. Разве за какие-нибудь десять лет наша артиллерия не возросла в семь раз, а противотанковая и танковая - в семнадцать? В семнадцать раз! По существу, заново созданы наши танковые войска, в шесть раз увеличилось количество самолетов! Пятьсот новых кораблей получил Военно-Морской Флот - разве этого мало? Разве можно было требовать больше от народа, который имел только каких-нибудь десять лет для того, чтобы в необозримо огромной, нищей, крестьянской стране создать собственную индустрию, создать, не имея опыта, путем лишений, страданий, без всякой помощи извне? Разве тревожная мысль о грядущей войне не пронизывала произведения писателей, кинофильмы, не звучала в песнях, не кричала с плакатов? Разве сам он, Сталин, произнес хотя бы одну речь, в которой не предупреждал бы о военной опасности? Так почему же, почему война все же обрушилась, как лавина с горы? Почему горят наши самолеты на аэродромах, почему не производит свой всесокрушающий залп артиллерия, почему отступают бойцы? ...Он, ссутулившись, неподвижно сидел у длинного, узкого стола над грудой беспорядочно сдвинутых бумаг и газет. За широким окном сияло солнце, благоухал сад, ни одного звука не доносилось извне в этот загородный, окруженный лесом дом. Никто из имевших сюда доступ никогда еще не видел Сталина таким - ни начальник охраны с его многочисленным штатом, ни старая женщина, которая каждую ночь в положенный час стелила ему постель на софе и убирала ее в полдень, когда Сталин уходил в беседку... Тихо заглядывая в полуоткрытую дверь столовой, они украдкой наблюдали за ним, неподвижно сидящим. Им казалось, что он спит. Но Сталин не спал. В его ушах, в его сознании звучали голоса, грохотали артиллерийские разрывы. И ему хотелось своим внутренним голосом заглушить, перебороть, подавить все эти звуки. "Нет, нет! - говорил этот внутренний голос. - Мы готовились к войне, не дремали! Не проходило недели, чтобы военные не докладывали Политбюро проекты новых вооружений, каждый месяц мы выезжали на аэродромы и полигоны, чтобы лично убедиться в боеспособности новой техники. Разве танк "Т-34" не продемонстрировал совсем недавно своих замечательных достоинств? Разве у какой-либо армии в мире есть такой танк? Разве полеты Чкалова, Громова, Коккинаки, Гризодубовой не были объективным доказательством мощи нашей авиационное техники и замечательного искусства летчиков? Но тогда, может быть, ошибка в другом? Может быть, она кроется в советско-германском пакте?.. Нет! Он был необходим, неизбежен, этот договор. На него было нелегко пойти, но этого требовали интересы страны. Разве не западные державы саботировали наши многолетние усилия создать коллективную безопасность против фашистской агрессии? Разве не они предали мир в Мюнхене? Разве не Чемберлен и Даладье прислали в Москву пешек, которые не имели полномочий не только на то, чтобы заключать действенный пакт против Гитлера, но и на принятие хотя бы частных военных решений. Что ответили они, эти заклятые враги коммунизма, когда мы хотели помочь Чехословакии и помешать захватить ее Гитлеру? Что сделала Франция? Она отказала в военной помощи Чехословакии. Что ответило польское правительство? "Ни один советский солдат не будет пропущен через польскую территорию!" Как поступил Бенеш? Он предпочел пренебречь помощью со стороны Советского Союза и капитулировал перед Гитлером. Англия и Франция все делали для того, чтобы "ублаготворить" Гитлера, лишь бы он повернул на Восток, против Советского Союза... Так что же нам оставалось делать, что?! Да, нелегко было заключить этот пакт... Но разве он не дал нам возможности почти два года жить в мире, когда в Европе уже полыхала война? Разве мы не сумели далеко отодвинуть наши границы? И разве это был пакт покорности? Нет, мы зорко следили за происками врага. Когда было надо, мы не боялись говорить с ним голосом великой державы. Разве Молотов поехал в Берлин как проситель?.. Так почему же, несмотря на все принятые меры, немецкий удар все же застал нас врасплох? Почему? - с яростью, с горечью, с болью мысленно спрашивал себя Сталин. - Допустили ли мы какой-то роковой просчет или мне не в чем упрекнуть себя?.." И он не находил ответа на этот неумолимый вопрос. В те дни он не мог найти его, ибо этого человека отличали не только сила воли, огромный политический опыт, ум и преданность делу коммунизма, но и другие черты, логически, казалось, несовместимые с первыми: с каждым годом укреплявшаяся вера в свою непогрешимость, подозрительность и неоправданная жестокость - не просто жесткость, необходимая в борьбе с врагами революции, а именно жестокость, с которой он так часто бил и по своим... Нет, не в том заключалось дело, что к войне не готовились, - все последние годы, месяцы заботы об армии были главными заботами партии, ЦК, правительства. Ей старались дать максимум того, что могла произвести только что созданная социалистическая индустрия. И конечно, не в пакте с Гитлером заключался сталинский просчет, - этот непрочный договор был вынужденным, неизбежным, предопределенным мюнхенским предательством великих капиталистических держав, поставивших своей целью развязать руки Германии, натравить ее на Советский Союз. Просчет был в другом. И он отражал именно противоречивость характера Сталина, авторитарность его мышления, причудливое сочетание в нем творческих и догматических элементов. Убежденный с момента прихода Гитлера к власти в возможности и даже неотвратимости его нападения на Советский Союз, ежечасно ожидавший этого нападения после того, как стало очевидным, что Англия и Франция не хотят вместе с Советским Союзом обуздать Гитлера, но, наоборот, стремятся сделать все для того, чтобы немецкий диктатор мог напасть на социалистическую страну, не опасаясь за свой тыл, Сталин, когда Гитлер вопреки ожиданиям начал войну на Западе, неоправданно успокоился. Он снова насторожился в период "странной войны" Германии с Францией, во время подозрительного бездействия немецких войск на линии Мажино, - мысль о том, что Гитлер в это время ведет переговоры с продажными правителями Франции, снова обострила бдительность Сталина. Однако, когда началась война Германии с Англией, Сталин пришел к убеждению, что Гитлер увяз надолго. В возможность покорения Англии силами одной лишь немецкой авиации он, разумеется, не верил. Высадка же немецких войск на острова через Ла-Манш представлялась ему делом трудным, требующим от Гитлера затраты огромных людских резервов и техники, - недаром от подобной попытки в свое время отказался даже, казалось, непобедимый Наполеон. Так или иначе, рассуждал Сталин, если Гитлер и решится перенести войну на английскую территорию, у Советского Союза будет как минимум год в резерве. Возможность же того, что Германия нападет на Советский Союз, одновременно ведя изнурительную войну с Англией, представлялась Сталину нереальной. Конечно, рассуждал он, все эти события хотя и отодвигают, но отнюдь не уничтожают перспективы советско-германской войны. Однако расчет подсказывает, что Гитлер, даже если он покорит Англию и, обуреваемый жаждой мирового господства, повернет свою армию на Восток, то эту новую войну он начнет значительно ослабленным, без реальных шансов на успех. Разумеется, должно быть, думал Сталин, остается другая опасность: правители Великобритании до сих пор не расстались со своей вожделенной, хотя так и не реализованной, мыслью натравить Гитлера на Советский Союз. В сложившихся условиях осуществление подобного замысла имело бы для Англии исключительное значение - ведь на карту поставлено ее существование. Возможность сговора в стане империалистов за счет социалистической страны Сталин никогда не исключал. Следовательно, не исключал он и такой ситуации, при которой Англии удастся уговорить Гитлера не ожидать, пока мощь Советского Союза возрастет еще более, а, примирившись с Британией, превратив ее в нейтрала, а может быть и в союзника, ударить на Восток. В этих условиях, по убеждению Сталина, явная военная активизация Советского Союза, решительное осуществление мобилизационного плана, несомненно, облегчило бы намерения Англии, стало бы козырем в ее тайной игре с Гитлером. Следовательно, задача заключается в том, чтобы пока что выиграть время, - оно работает на нас, на Советский Союз. В том, чтобы использовать еще год-полтора для планомерного перевооружения армии. И притом не давать повода для провокаций. Таков был расчет Сталина. И у него были основания - логические, политические и стратегические - для такого расчета. Однако самый правильный расчет, превращаясь в догму, теряет свой первоначальный смысл. В этом случае все новые факты, если они в какой-либо мере противоречат заранее принятому решению, отвергаются с пренебрежением и раздражением. О фактах, свидетельствующих, что Гитлер готовится к скорому нападению на СССР, сообщали Сталину советские разведчики. Некоторые из этих сообщений он игнорировал, другим не придавал того значения, которого они заслуживали. Более того, каждодневно ожидающий каких-либо хитроумных шагов англичан или самого Гитлера, Сталин иной раз видел в этих данных разведки именно отражение их тайных замыслов, был убежден, что авторы предостерегающих сообщений стали невольным орудием в руках врагов. Эти тайные замыслы существовали отнюдь не только в воображении Сталина. Он хорошо помнил слова, в свое время произнесенные Чемберленом в кругу своих единомышленников: "Для нас, конечно, было бы лучше всего, если бы Гитлер и Сталин сцепились и растерзали друг друга". Сталин был прав в своей настороженности. Но он ошибался, когда закрывал глаза на все новые факты, противоречащие его прогнозу, его расчету. Логически Сталин был прав, не допуская мысли, что Гитлер может начать новую войну, не окончив ту, что ведет на Западе. Он не считал немецкого диктатора настолько безрассудным, чтобы навязать себе второй, затяжной фронт. Но Гитлер рассуждал иначе, чем Сталин. Он не верил в сплоченность и стойкость советского народа. Не верил в мощь Красной Армии. Он не планировал затяжную войну, полагая, что сокрушит Советский Союз путем "блицкрига" в несколько недель. Однако мысль о подобном расчете Гитлера не приходила в голову Сталину, уверенному в мощи Советского государства, убежденному в том, что и Гитлер должен принимать во внимание эту мощь. Вел ли себя Сталин непредусмотрительно, твердо уверовав в то, что война не может начаться раньше чем через год? Нет, утверждать так было бы неправильно. Уже в начале 1941 года, которому суждено было стать роковым, Генштаб совместно со штабами военных округов и флотов разработал новый план обороны государственной границы Советского Союза. В том же месяце правительство утвердило план мобилизации Вооруженных Сил. Согласно этому плану был проведен учебный сбор приписного состава - еще около миллиона человек надели военную форму. В мае Генштаб получил указание немедленно приступить к строительству фронтовых командных пунктов и форсировать строительство укрепленных районов. И все же удар оказался неожиданным. "Почему же, почему? В чем же заключался просчет?" - снова и снова мысленно задавал вопрос Сталин. Но анализ, на который мог отважиться этот человек, имел свои пределы. Он не был бы Сталиным, если бы всегда умел прямо и беспристрастно оценивать все свои расчеты и поступки. А быть Сталиным означало очень многое. Это означало ненавидеть ложь и поддаваться на обман, ценить людей и не щадить их, быть спартанцем по вкусам и поощрять помпезность, быть готовым отдать за коммунизм собственную кровь - капля за каплей - и не верить, что на такой же подвиг в той же мере готовы и другие, презирать догматизм и славословие и способствовать их распространению, считать культ вождей порождением эсеровской ереси и закрывать глаза на собственный культ. Годами укреплявшаяся в нем вера в свою непогрешимость, в безошибочность своего предвидения, в только ему присущую способность принимать единственно верные решения и сегодня еще не давала Сталину возможности найти правильный ответ на вопрос, "в чем заключался просчет". Ибо если бы он нашел в себе силу, решимость и желание объективно и беспощадно оценить все свои поступки, он неминуемо должен был бы вспомнить и о другом. О том, что именно по его воле, из-за его неоправданной, переходившей границы здравого смысла подозрительности армия понесла в недавние годы такой тяжелый урон в кадрах... ...Но сейчас, грузно склонившись над ворохом бумаг, Сталин вряд ли думал обо всем этом. Возможно, что все эти горькие мысли придут к нему позже. Во всяком случае, очень скоро его железная воля возьмет верх над потрясением и он снова станет тем Сталиным, каким его привыкли видеть. Но пока он сидит у длинного узкого стола, в гнетущей тишине, один. Где-то, за многие сотни километров отсюда, от Баренцева до Черного моря, уже гремела война. Где-то стояли насмерть советские люди, умирая во славу Родины, с именем Сталина на устах. У них не хватало оружия - сильных, маневренных, обеспеченных надежной броней танков. Не хватало орудий противотанковой и зенитной артиллерии, полковых и армейских пушек. Не хватало автоматов... Наши войска оказались рассредоточенными на фронте в четыре с половиной тысячи километров и более чем на четыреста километров в глубину, и в эти первые, трагичные дни ударным группировкам противника противостояли только пограничные войска и лишь отдельные, находившиеся близ границы, но еще не развернутые в боевые порядки стрелковые дивизии первых эшелонов армии прикрытия... И во всем этом вряд ли еще отдавал себе отчет Сталин. Но знал одно: произошло нечто непредвиденное, грозное, опрокинувшее его расчеты... Если бы кому-либо из наших врагов довелось бы чудом увидеть в эти минуты Сталина, он злорадно предвкушал бы победу, крах великой социалистической державы. "Это неизбежно, - наверное, рассуждал бы враг, - ведь миллионы советских людей всегда привыкли видеть Сталина на гребне событий. Разве не он изображался на всех плакатах подобно Ленину, с рукой, устремленной в будущее, указывающей путь? Разве не его речи раздавались с самых высоких трибун страны? Разве не им провозглашенные лозунги лежали в основе всех свершений? Разве не он подписывал все главные решения? Разве не от него всегда ждут самого нужного, самого важного слова? И вот он сидит безмолвный, погруженный в тяжелые раздумья, вдали от людей в минуты, когда его страна подвергается смертельной опасности. Значит, эта страна обречена!" Наверное, именно так рассуждал бы наш враг, заранее предвкушая победу. Но это был бы грубый, роковой просчет. И не только потому, что уже очень скоро Сталин найдет в себе силы и решимость возглавить и Верховное командование армией и Комитет Обороны страны. Дело заключалось в другом... Именно в эти трагические дни стало неопровержимо ясно, что не в Сталине прежде всего заключается непреоборимая сила нашей страны, а в ее социальном строе, в преданности миллионов людей делу коммунизма. И в те самые минуты, когда Сталин был еще весь во власти тяжелых раздумий, сотни, тысячи людей, гражданских и военных - в ЦК ВКП(б), в центральных комитетах компартий союзных республик, в обкомах и райкомах, в штабах и военкоматах, - были далеки от того, чтобы бездействовать. Десятки машин мчались по пустынным московским улицам туда, на Старую площадь, к зданию ЦК, выстраивались в ряд у металлической ограды бульвара, и люди, поспешно выходя из машин, скрывались в подъездах... Такое же движение машин и людей можно было наблюдать в тот ранний час в другом районе Москвы - на улице Фрунзе и Гоголевском бульваре, где размещались Наркомат обороны, Генеральный штаб и Главное политическое управление Красной Армии... По Москве на мотоциклах и в автомашинах мчались фельдсвязисты, собирая подписи членов Политбюро, секретарей ЦК и народных комиссаров под проектом решения ЦК и Совнаркома о создании Ставки Главного командования Вооруженных Сил СССР. В Генштабе старались установить непрерывную связь со штабами округов, которые теперь становились фронтовыми управлениями, хотя связь эта в новых, военных условиях была еще неустойчивой... 9 В Ленинграде июньский вечер мало чем отличается от дня. В особенности субботний вечер. И хотя время близилось к одиннадцати, Невский проспект был оживлен, как в полдень. На углах улиц продавали цветы - в то лето в Ленинграде было очень много цветов. У кафе "Норд" толпилась молодежь. На эстрадах переполненных ресторанов гостиниц "Европейская" и "Астория" рассаживались музыканты. По аллеям Сада отдыха медленно двигались толпы гуляющих. Из настежь раскрытых окон домов доносились звуки патефонов, всплески смеха. По Неве безмятежно плыли прогулочные шлюпки. Казалось, что никто не думает о сне, что продолжается бесконечный веселый день. Но вдали от центра, в районе Смольного, где располагались обком и горком партии, в этот поздний вечерний час царила совсем иная атмосфера. Одна за другой в широкие ворота въезжали машины. Длинные, приземистые "ЗИС-101". Высокие, похожие на сундуки "эмки". Цепочкой шли к зданию Смольного люди. Случайные прохожие, которым в этот час довелось быть вблизи Смольного, не придавали этому движению особого значения, - в течение двух последних дней шел пленум горкома, об этом сообщалось в газетах, а о том, что он еще утром закончился, знали лишь немногие. И только совсем уж ограниченный круг людей знал, что в полночь у секретаря горкома Васнецова состоится экстренное заседание партийного актива. Актив был созван внезапно. Во второй половине дня, всего лишь через два-три часа после того, как кончился пленум горкома, в кабинетах секретарей райкомов, директоров крупнейших заводов, в парткомах раздались телефонные звонки. Тем, кого в полночь вызывали в Смольный, причину вызова не сообщали. Однако майор Звягинцев эту причину знал. В десять часов вечера полковник Королев снова вызвал его к себе и передал приказание члена Военного совета отправиться к двенадцати часам ночи в Смольный и быть готовым ответить на возможные вопросы о состоянии оборонительных работ на границе, поскольку он, Звягинцев, только что вернулся оттуда, а начальник инженерного управления был еще в пограничном районе. Штабная "эмка" доставила Звягинцева к подъезду Смольного, и без четверти двенадцать он, дважды предъявив документы охране, вместе с другими людьми поднялся по широкой каменной лестнице на второй этаж и пошел в конец длинного коридора, где находился кабинет секретаря горкома. Каких-нибудь двадцать минут назад Звягинцев выехал с Дворцовой площади, где располагался штаб Ленинградского военного округа. Машина, которая везла Звягинцева, промчалась вдоль всего Невского; в открытые окна "эмки" до него доносился шум беспечной праздничной толпы, заполнившей тротуары. И именно поэтому, очутившись в Смольном, он так отчетливо ощутил царящую, здесь сгущенную, тревожную атмосферу. В казавшемся бесконечным коридоре неярко горели настенные светильники, было тихо, люди шли молча и бесшумно: широкая ковровая дорожка заглушала их шаги. ...В ярко освещенном кабинете секретаря горкома тяжелые шторы на окнах были плотно задернуты. Когда Звягинцев вошел в эту комнату, там уже было много народу. Люди сидели на расставленных вдоль стен стульях и но обе стороны длинного, покрытого зеленым сукном стола для заседаний. Секретарь горкома Васнецов, хорошо знакомый Звягинцеву по портретам, молодой, худощавый, черноволосый, с длинным аскетическим лицом, на котором над глубоко запавшими глазами нависали густые, почти сросшиеся брови, стоял, не выходя из-за письменного стола, глядел на поминутно открывающуюся дверь и повторял негромко: - Входите, товарищи, входите... Звягинцев направился к еще не занятым стульям у стены, на ходу вытягиваясь в знак приветствия, и Васнецов, кивнув ему в ответ, сказал: "Проходите, товарищи, проходите..." Звягинцев уселся и стал наблюдать за людьми. Некоторых из них ему довелось встречать лично, фотографии других он неоднократно видел на газетных страницах. Вошел полковник - начальник ПВО города, за ним - директор Кировского завода, потом начальник управления НКВД... Вошел и, кивнув присутствующим, быстро направился к Васнецову председатель Ленсовета Попков - до синевы выбритый, широкоплечий человек в гимнастерке. И снова отворилась дверь, пропуская на этот раз высокого, худощавого усатого старика в старомодном черном костюме и вязаном узеньком галстуке. "Да ведь это Верин отец! - воскликнул про себя Звягинцев и едва удержался, чтобы не вскочить ему навстречу. - Как он-то сюда попал?" Однако Звягинцев тут же ответил себе на этот вопрос. Он знал, что отец Веры - кадровый путиловский рабочий, а его присутствие здесь говорило и о том, что он был, очевидно, членом парткома завода или даже бюро райкома. Но все это промелькнуло в сознании Звягинцева лишь мельком и мгновенно было вытеснено тревожной мыслью: "Где Вера?" Он хотел было подойти к Ивану Максимовичу Королеву и спросить, уехала ли Вера или, к счастью, так и не уезжала, но старик, кивнув Васнецову, направился к противоположной стене, чуть покачивая своими длинными руками. ...Когда все расселись, Васнецов взял со стола листок бумаги и вполголоса сказал: - Бюро горкома собрало вас, товарищи, чтобы познако