то время как сотни тысяч других бойцов лишены такой радости. Анатолий будто со стороны полюбовался собой, вытянувшимся перед комбатом и произносящим эти исполненные горечи и драматизма слова. Слова, в которые сейчас, в эти минуты, он почти верил. Но немедленно мелькнула другая мысль: вернувшись в часть, он, не говоря уже о всем последующем, теряет приятное ощущение относительной безопасности: ведь месторасположение батальона время от времени подвергается бомбежке и артобстрелам. Правда, немцы обстреливают и Ленинград. Однако здесь Анатолия защищали толстые стены старинного дома... Обо всем этом он подумал как-то мимолетно, тут же решив, что не имеет права сокращать свое пребывание в городе из-за отца. Старик-то знает, что сын может пробыть с ним по крайней мере до шести вечера. Было бы жестоко внезапно покинуть его: кто знает, суждено ли им вновь увидеться? Это была благородная и вполне гуманная причина, чтобы остаться до вечера. И Анатолии остался... В комнате ощущалась какая-то промозглость. Он подошел к окну, положил руку на батарею. Холодная как лед. "Ну, да ведь не топят", - подумал Анатолий и вспомнил увиденную вчера в кабинете отца черную железную печку. Раньше ему приходилось видеть такие печурки, именуемые почему-то "буржуйками", лишь в иллюстрированных книгах и кинофильмах о гражданской войне. Чтобы хоть чуточку согреться, Анатолий стал быстро ходить по комнате. Почувствовал голод: ведь он сегодня ничего еще не ел. Мешок с продуктами лежал рядом, только не очень-то было приятно жрать холодную сгущенку и закусывать промерзшей колбасой. Анатолию захотелось выпить стакан горячего чаю или хотя бы просто воды, только обязательно горячей. Он подхватил свой мешок и пошел к двери. Когда Анатолий появился в кабинете отца, Федор Васильевич Валицкий сидел, согнувшись в три погибели, у своей "буржуйки", подкладывая в огонь какие-то круглые, гладко отполированные деревянные обрубки. Анатолий не сразу сообразил, что это ножки стульев, стоявших раньше в столовой. Вчера он как-то не очень обратил внимание на разительные перемены в отцовском кабинете - был обуреваем желанием скорее отыскать Веру и немедленно реализовать свой план: только Вера могла помочь ему задержаться в городе на несколько дней сверх срока, установленного комбатом. Но теперь его уже ничто не отвлекало, и Анатолий с удивлением обнаружил, какой жалкий вид приобрела эта комната, где всегда сверкал тщательно натертый паркет, чинно стояли глубокие кожаные кресла и письменный стол на тумбах черного дерева, возвышались величественно книжные шкафы, за стеклами которых виднелись корешки толстых книг, выстроившихся рядами, как войска на параде, с потолка спускалась старинная бронзовая люстра, на окнах - тяжелые портьеры. И нигде ни пылинки, ни малейшего беспорядка. Все на своих раз и навсегда установленных местах... Теперь же эта комната выглядела совсем иначе. Пол почернел, около печки даже слегка обуглился. На широком кожаном диване - едва застеленная постель. На окнах слегка приподняты синие маскировочные шторы - не то клеенчатые, не то дерматиновые. По креслам разбросана всяческая одежда - шуба, меховая телогрейка, армейская шинель, шапка-ушанка и даже несвежее нижнее белье. Уродливая черная труба, изогнутая под прямым углом, протянулась от печки к окну и просунулась там в отверстие, кое-как заделанное вокруг трубы ветошью. Пожалуй, только письменный стол сохранил что-то от прежнего - на нем лежали аккуратно нарезанные листки бумаги и несколько остро отточенных цветных карандашей. - Ну, здравствуй, отец! - преувеличенно бодро сказал Анатолий. - Ты, конечно, еще не завтракал? С этими словами он освободил сиденье одного из кресел и стал выкладывать на него продукты: сухари, сало, масло, банку сгущенного молока. Анатолий делал это торжественно, все время приговаривая: "Вот... вот... вот!.." Федор Васильевич закрыл дверцу печки, медленно встал и внимательно наблюдал за ним. Потом вдруг спросил: - Толя, значит, тебе не удалось повидать Веру? Анатолий ждал этого вопроса и даже мысленно прикидывал, что на него ответить, но окончательного решения так и не принял, отвлеченный другими мыслями. - Нет... почему же? - растерянно ответил он. - Я был у нее. - Тогда почему ты не оставил ей эти продукты? - снова спросил отец. - Ах, вот ты о чем! - с чувством внутреннего облегчения протянул Анатолий. - Она свою долю получила. Я ей оставил все, что нужно. - Столько продуктов! - осуждающе произнес Валицкий, глядя на покрытое свертками и консервными банками сиденье кресла. - Надо было оставить ей все! - Ты забыл, что у меня есть еще отец! - с проникновенным самодовольством ответил Анатолий. - Ты уже оставил мне еду вчера. А это надо было... - Да перестань ты! - с некоторым раздражением прервал его Анатолий. - Я ее обеспечил достаточно. На несколько дней. Остальное она взять отказалась. - Почему?! - Ах, господи! По тому же самому! Ей ведь тоже известно, что, кроме нее, у меня есть еще ты! Некоторое время Валицкий молчал. Потом в тихом раздумье произнес: - Да... это Вера!.. - И уже бодро, как-то преувеличенно бодро, сказал: - Что ж, Толя, завтракать так завтракать. Сейчас я налью воды в чайник, она там на кухне, в ведре. Он растерянно затоптался на месте, озираясь кругом, видимо в поисках чайника. Направился к заваленному одеждой креслу, и Анатолию показалось, что отец чуть пошатнулся при этом, будто на мгновение потерял равновесие. Но затем, хоть и шаркающей походкой, добрался до кресла и извлек из вороха одежды чайник. - Я его сюда прячу, чтобы подольше держалось тепло, - пояснил Федор Васильевич с какой-то виноватой улыбкой. Открыл крышку чайника и воскликнул обрадованно: - О, да он еще наполовину полон, и вода не остыла! Нам хватит! - Вот и прекрасно, - сказал Анатолий, - сейчас у нас с тобой будет царский пир. Где только все это разложить?.. Не дожидаясь ответа, он стал перекладывать свертки с кресла на письменный стол. - Осторожнее с бумагами! - предостерег его отец с неожиданной живостью и тревогой. На этот раз в нем проглянуло что-то от былого Валицкого. Быстро подойдя к столу, он аккуратно сдвинул в сторону стопку бумажных листков. - Ты работаешь? - удивился Анатолий. - Какая там работа!.. - уклончиво ответил Федор Васильевич и придавил стопку тяжелым мраморным пресс-папье. Ел он мало. Больше следил за тем, чтобы ел сын. Тепло и чувство сытости привели Анатолия в состояние блаженной расслабленности. Он откинулся на спинку кресла, посмотрел пристально на отца, сидевшего по другую сторону письменного стола, и сказал умиротворенно: - Много ли человеку надо? Валицкий выдержал паузу и, не поднимая глаз на сына, ответил тихо: - Человеку надо, Толя, очень много, точнее, очень многое. Унизительно сознавать, что бывают периоды в жизни, когда мозг человеческий, работа мысли зависят от куска черствого хлеба и стакана горячей воды. Анатолий почувствовал острую жалость к отцу. Он сидел перед ним такой необычный - поникший, небритый, с белой щетиной, проступающей на щеках и подбородке, в солдатской телогрейке с расстегнутым воротом, из-под которого виднелась несвежая нижняя рубашка. - Слушай, папа, - наклоняясь к нему через стол, с неподдельной нежностью и в то же время с упреком произнес Анатолий, - ну почему ты не эвакуируешься? Туда, к маме? Я не сомневаюсь, что даже сейчас, если бы ты обратился в горком, ну, скажем, к Жданову или Васнецову, тебе наверняка дали бы место в самолете. - Я... в горком? - переспросил Федор Васильевич и поднял голову. - А что тут такого?! - воскликнул Анатолий. - В данном случае ничего не значит, что ты беспартийный. Я уверен, Жданову известно твое имя. А уж Васнецову - тем более. Это секретарь горкома - Конечно, я тебя знаю, - продолжал он, предугадывая ответ отца, - скажешь, что незнаком с ними лично, а к незнакомым людям обращаться не привык. Но сейчас это пустые условности. - Нет, - снова опуская голову, возразил Валицкий, - я хотел сказать совсем другое... - И умолк как-то внезапно, точно потеряв ход своей мысли, точно забыл, что именно хотел сказать. Но потом тряхнул головой, как бы сбрасывая какой-то груз, и, глядя прямо в глаза Анатолия, спросил: - Ну, а как ты, Толя? Ведь мы вчера даже не успели толком поговорить. Где именно ты служишь? - Я же тебе рассказывал, ты просто забыл! Служу в отдельной воинской части. Занимаемся строительством укреплений. - И многозначительно добавил: - На переднем крае. - Как там, у Синявина, ты не знаешь? - задал новый вопрос Федор Васильевич, хотя ему уже давно было ясно, что операция по прорыву блокады, о которой с таким энтузиазмом, с такой уверенностью говорила тогда, в октябре. Вера, не достигла цели. - Синявино? - переспросил Анатолий. - А почему тебя интересует это Синявино? Мы воюем в другом месте. - Я слышал, что именно там, на каком-то Невском плацдарме, шли ожесточенные бои, - объяснил Валицкий. "Опять этот проклятый Невский плацдарм! - с досадой подумал Анатолий. - Прямо какой-то злой рок! Все, ну решительно все, и отец в том числе, готовы принести меня в жертву. Все напоминают, что именно там мое место..." Стараясь подавить это горькое чувство, он ответил с деланной усмешкой: - Ожесточенных боев, отец, и на нашем участке хватает. Только почему сам ты задаешь мне вопросы, а на мой вопрос не отвечаешь? Ответь же, сделай милость, зачем ты мучаешься здесь, в Ленинграде? Валицкий отвел глаза в сторону и ответил не сразу: - Разве я один, Толя? Ведь сотни тысяч людей в таком же положении. Разве ты сам не рискуешь жизнью? - Я - другое дело! - опять с заметным оттенком самодовольства сказал Анатолий. - Я молод, и мне положено воевать. Но ты?! Послушай, папа, - продолжал он, стараясь говорить как можно убедительнее, - ведь ты всегда был рационалистом, не терпел сантиментов. Так давай и сейчас рассуждать с позиции здравого смысла: зачем ты поступаешь так? Зачем в твоем возрасте пошел в ополчение? Почему не уехал с мамой? - С позиции здравого смысла?.. - неуверенно произнес Валицкий, взглянув на сына. - Нет, Толя, не могу. - Вот видишь! - торжествовал Анатолий. - Не можешь ответить сам. Да и никто на твоем месте не смог бы. Потому что оставаться тебе было бессмысленно. - А другим? - Кому "другим"? Военным? Рабочим или инженерам, занятым на оборонных предприятиях? Да, очевидно, им необходимо было остаться. Ну, скажем, еще врачам. Пожарникам. Милиционерам. - Ты полагаешь, что остались только они? - Вовсе нет! Но им надо было остаться, - сказал Анатолий, выделяя слово "надо". - А остальные... Если ты хочешь знать мое частное мнение, то я полагаю, что об остальных просто забыли. Некоторая часть населения успела уехать, и ты знаешь это. Им предоставили транспорт и все прочее. А потом стало, как говорится, не до того. Хотя я уверен, что наиболее видных представителей ученого мира вывезли. И я не могу понять: почему ты не оказался среди них? Какую пользу приносишь ты сейчас Ленинграду, обрекая себя на холод и голод, не говорю уже об обстрелах? Ну, скажи, какую? Ты не задумывался над этим элементарным вопросом? - Задумываюсь, Толя, - печально ответил Валицкий. - Особенно когда ем. - Когда... ешь? - Не только, но тогда в особенности. Потому что, съедая свой кусок хлеба, я знаю, что отнял его у тех, кто действительно нужен Ленинграду. Так же, как сейчас думаю о том, что отобрал вот эти продукты у Веры. - Ах, боже ты мой, да оставь ты в покое Веру! - вырвалось у Анатолия, и, только произнеся эти слова, услышав свой собственный голос, почувствовал, что они прозвучали с нескрываемой злобой. Отец посмотрел на него, как показалось Анатолию, с испугом. Встревоженно спросил: - Что случилось. Толя? Вы поссорились? Анатолий встал и сделал несколько шагов по захламленной комнате. Ему опять стало жалко себя. А так как любое свое чувство - естественное или наигранное - Анатолий умея распалять, разжигать до того, что в него трудно было не поверить, то и теперь все сказанное им обрело подобие искренней обиды. - Папа, что происходит? Летом, когда я вернулся... ну, словом, оттуда, ты учинил мне форменный допрос! Насколько я помню, Верины дела уже тогда занимали тебя больше, чем моя жизнь. Сейчас ты снова затеваешь разговор о ней. В чем тут дело, объясни мне наконец?! Валицкий покачал головой: - Толя, милый, тут какое-то недоразумение! Тогда, летом, ты действительно... несколько огорчил меня. И дело было не в Вере как таковой. Я ее в то время вообще не знал. Для меня она была просто девушкой, которая уехала с тобой и... не вернулась. Ты вернулся, а она нет. И это... ну, как бы тебе сказать... противоречило моим представлениям о долге мужчины перед женщиной, которая ему доверилась. А теперь я спросил тебя о ней просто потому, что полюбил ее. - В твоем-то возрасте! - иронически заметил Анатолий. - Я не хочу, чтобы ты обращал это в шутку. Я люблю ее, потому что люблю тебя. - Ну и чего же ты от меня хочешь? - Не знаю. Впрочем, я был бы счастлив, если б ты и Вера... словом, если бы она... ну, в будущем, конечно... стала твоей женой. Насколько я мог почувствовать, она очень любит тебя. До вашей свадьбы мне уже, видимо, не дожить, но знать, что... - Отец, о чем ты говоришь?! - истерично прервал его Анатолий. - В каком мире ты живешь?! Мы все на краю гибели, а ты - "любит, любишь, жена, свадьба"! - Я не считаю, что мы на краю гибели! - неожиданно вспылил Валицкий. Анатолий передернул плечами, опять сделал несколько шагов по комнате, вернулся к письменному столу, сел и, посмотрев на отца, подумал: "Он просто не в своем уме. Голод, обстрелы, одиночество сделали свое дело". - Послушай, отец, - твердо и решительно сказал Анатолий, - тебе надо немедленно уехать из Ленинграда. В конце концов, это твой долг перед мамой. Я прошу тебя, я просто требую, чтобы ты уехал. Сейчас мы вместе напишем письмо Жданову, по дороге на вокзал я отвезу его в Смольный и убежден, что в самые ближайшие дни тебе предоставят место в самолете. И давай на этом кончим. Вот я беру лист бумаги... С этими словами Анатолий снял пресс-папье со стопки листков, взял лежащий сверху и с удивлением увидел на нем рисунок, изображающий бойца со знаменем в руках. - Оставь, не трогай! - визгливо крикнул Валицкий. - Почему? Что за тайна? - опешил Анатолий, держа листок перед глазами. И перевел взгляд на другой такой же, оказавшийся поверх стопки, - там был изображен тот же боец, только в несколько ином ракурсе. - Положи на место! - снова прикрикнул Валицкий, но уже не визгливо, а по-мужски твердо, безапелляционно. Это был голос того, прежнего Валицкого, голос, к которому с детства привык Анатолий. Он положил листок и укоризненно спросил: - Значит, между нами возникли тайны? Ты перестал верить мне? - Здесь нет никаких тайн, - все так же твердо произнес Валицкий. - Это наброски памятника Победы, которые я не хочу, чтобы ты видел из-за их несовершенства. - Памятника?.. - все еще не соображая, что имеет в виду отец, переспросил Анатолий. - Какого памятника? Какой победы? - Нашей победы! - сверкнул глазами Валицкий. Анатолий еще раз подумал, что отец сошел с ума. - Пожалуйста, не смотри на меня, как на умалишенного, - будто читая мысли сына, с вызовом сказал Валицкий. - Я в ясном уме и твердой памяти. - Но тогда... отдаешь ли ты себе отчет в происходящем? - спросил изумленный Анатолий. - Я только что узнал, что немцы фактически уже в Ленинграде. Ты знаешь, где находится больница Фореля? Валицкий молчал. - Ты знаешь, - продолжал Анатолий, - что люди здесь уже мрут как мухи? Давай же смотреть правде в глаза! - Давай, - по-прежнему твердо произнес Федор Васильевич. - Но прежде всего договоримся: между нами действительно не должно быть никаких тайн... То, что лежит на столе, - это наброски памятника Победы, который мог бы быть установлен где-то в районе Нарвской заставы после войны. Несовершенные, плохие наброски... А теперь у меня вопрос к тебе: ты веришь в победу? Такой вопрос застал Анатолия врасплох. В первые мгновения он никак не мог сообразить, что следует ответить. Потом возмутился: - Как ты можешь задавать мне подобные вопросы? Мне, одному из защитников Ленинграда, который с оружием в руках... - Подожди, - прервал его Валицкий, - это не ответ. Да иди нет? - Ну конечно - да! - воскликнул Анатолий. - Только... - Что "только"? Несколько мгновений длилось молчание. Размеренно и негромко стучал метроном в черной тарелке репродуктора, прикрепленной к стене. - Ну хорошо, - сказал Анатолий, - если начистоту, то изволь... Он вдруг почувствовал страшную усталость. Это была не физическая, а какая-то духовная усталость. Усталость оттого, что ему слишком часто приходилось говорить полуправду. Сначала Звягинцеву. Потом майору Туликову... В институте... Затем Вере и отцу. Анатолий решил, что любой ценой должен освободиться от этой усталости, от этой гнетущей необходимости выдавать полуправду за правду. - Хорошо, - повторил он. - Как я уже сказал тебе, в победу я верю. Иначе... иначе я мог бы остаться там, у немцев! - Этот неожиданно пришедший в голову аргумент как-то воодушевил его. - Но, - продолжал Анатолий уже с большим напором, - понятие победы диалектически не однозначно. - Что? - растерянно переспросил Валицкий. - При чем тут диалектика? - Ну вот, - с сожалением кивнул Анатолий. - А я по диамату получал в институте пятерки. И должен обратить твое внимание на следующее: жизнь, а следовательно, и история развивается не по прямой, а по спирали. Понимаешь? В конечном итоге никто не может изменить ход жизни и ход истории по восходящей. Следовательно, фашизм в конце концов будет уничтожен. Только не надо забывать о спиралях! На каких-то этапах, когда для реакции создаются благоприятные условия, она может победить. Временно, конечно... Это и есть спираль. Но кто способен измерить ее, так сказать, длину, протяженность? В историческом плане она может казаться мигом. Для потомков, разумеется. А в повседневной жизни эта спираль может исчисляться десятилетиями, даже столетиями... Случилось так, что у фашистов есть сейчас благоприятные условия для победы. Временной, конечно. У них оказалось больше вооружения, и оно лучше нашего. У них, очевидно, больше солдат, офицеров, иначе они не смогли бы за какие-то несколько месяцев подойти к Ленинграду и, по слухам, почти вплотную приблизиться к Москве... Анатолий говорил спокойно, рассудительно. Ему казалось, что перед ним сидит не отец, а профессор институтской кафедры диамата, которого надо поразить логикой своих рассуждений, глубиной познаний. Он уже не замечал, что отец смотрит на него немигающими глазами и в глазах этих отражается смятение... - Вот тебе и весь мой ответ, - с нескрываемым превосходством заключил Анатолий. - У истории есть свои железные законы. В конечном итоге немцев разгромят. Следующее поколение, несомненно, будет жить при коммунизме. Но я не хочу, чтобы мой отец задолго до этого умер от голода или погиб от осколка снаряда. Он умолк, только сейчас заметив необычность устремленного на него отцовского взгляда. А заметив эту необычность, подумал, что достиг цели - окончательно сразил старика логикой своих рассуждений, помог ему наконец осознать истинное положение. Но Федор Васильевич в эти минуты думал совсем о другом. В том, что говорил сейчас Анатолий, ему слышались отголоски собственных давних рассуждений. Он читал Ленина мало и давно - только статьи, публиковавшиеся в газетах при его жизни. Но историю, точнее, факты истории знал хорошо. Знал, что античную Грецию сменил рабовладельческий Рим. Знал, что эпоху расцвета мысли и художественного творчества сменили железные тиски средневековья. И не только знал все это, но в самом начале войны разговаривал на эти темы со своим другом, доктором Осьмининым. "А может быть, и с Анатолием тоже разговаривал? - старался вспомнить Валицкий. - Может быть, отголоски моих собственных горестных мыслей, владевших мной в первые дни войны, звучат сейчас в словах сына, произносимых с таким апломбом?.. Но боже мой, ведь если это услышит кто-то другой, что он подумает об Анатолии?" - Ты все это говорил и Вере? - спросил наконец Федор Васильевич. Услышав этот вопрос, Анатолий вдруг почувствовал новый прилив ярости. Опять Вера?! Значит, все, что он только что говорил отцу ради его же пользы, с единственным желанием спасти его, открыть ему глаза на положение, в котором тот находится, прошло бесследно? Сам не сознавая, что делает, Анатолий с размаху стукнул ладонью по столу. Удар пришелся по листку бумаги с эскизом памятника. Анатолий скомкал его и крикнул: - Хватит о Вере! Корчит из себя черт знает что! Какую-то Луизу Мишель времен Парижской коммуны... Я не желаю больше слышать о ней! Понял?! Не желаю! С каким-то злорадством, с чувством жестокого удовлетворения он наблюдал при том, как отец съеживался, вдавливал себя все глубже и глубже в кресло после каждого его выкрика. Беспощадные эти слова обрушивались на старика, как таран, как молот, бьющий с размаху. Вдруг руки Валицкого вцепились в подлокотники кресла. Одним усилием он встал, выпрямился, закинув голову назад, как делал это в прежние времена, и пронзительно закричал: - Не сметь! Не сметь трогать Веру! В таких, как она, - наше будущее! Не сметь! Не... И точно сломался. Голова поникла, подбородок уперся в просвет расстегнутой на груди телогрейки. Федор Васильевич сделал шаг куда-то в сторону, пошатнулся и рухнул на пол. - Папа! - воскликнул испуганный Анатолий, роняя на стол из разжатого кулака скомканный эскиз. Первым безотчетным чувством Анатолия был страх. Не опасение за жизнь отца, а именно страх оттого, что случилось что-то ужасное, непоправимое и виной тому он, Анатолий. - Папа! Что с тобой, папа?! - взывал он беспомощно, склонившись над распластанным у стола Валицким. Осмысленное опасение за жизнь отца пришло минутой позже, когда Анатолий увидел, что тот лежит с закрытыми глазами и совсем не реагирует на его голос. И, как всегда, когда случалось Анатолию попадать в критические ситуации, он мгновение потерял волю, способность управлять своими чувствами, своими поступками. Анатолий стал тормошить отца за плечи. Потом метнулся к телефону, схватил трубку, еще не зная, куда собирается звонить, и, вспомнив, что телефон давно не работает, бросил трубку прямо на стол... Он не сразу догадался расстегнуть на отце ватник, поднять рубашку и приложить ухо к сердцу. А когда сделал это, то не столько услышал, сколько ощутил едва уловимые удары. Анатолий даже засомневался: сердце это стучит или метроном в черной тарелке репродуктора? Он подбежал к стене, вырвал из штепселя вилку со шнуром и, снова встав на колени, приложил ухо к груди отца. Да, сердце билось, однако лицо Валицкого было землисто-серым, глаза не открывались и дыхание пропало. С огромным трудом Анатолий перетащил тело отца, показавшееся ему неимоверно тяжелым, на кожаный диван-кушетку. Снова приложил ухо к груди, и теперь ему почудилось, что сердце перестало биться. "Врача, врача, немедленно врача! - заторопил он себя. - Но где его взять? Откуда?.." Анатолий как был - в гимнастерке без ремня и без шапки - бросился к двери, сбежал вниз по лестнице. Теперь у него уже была цель: остановить первую попавшуюся машину, доехать до больницы или амбулатории и во что бы то ни стало раздобыть врача. Не чувствуя ни мороза, ни ветра, сталкивая с узкой, протоптанной в снегу тропинки редких прохожих, Анатолий выскочил на проспект 25-го Октября, встал на середине мостовой. Первой появилась перед ним полуторка с бойцами в кузове. Анатолий поднял руку, но машина, не замедляя хода, пронеслась мимо; он едва успел отступить в снег. Второй была "эмка", но и она не остановилась. Затем он увидел еще одну машину, тоже "эмку", с бело-серыми разводами зимнего камуфляжа, и твердо решил: "Если не замедлит хода, лягу перед ней на дорогу". Анатолий побежал навстречу этой машине, размахивая руками, и тотчас заметил, что она сбавляет ход. В двух-трех метрах от него "эмка" остановилась. Сквозь слегка заиндевевшее ветровое стекло Анатолий увидел рядом с шофером бровастого человека в полушубке и шапке-ушанке, очевидно, командира. Бровастый распахнул дверцу и, высунувшись наполовину, строго спросил: - В чем дело? - Я прошу вас... я умоляю вас... - задыхаясь, бормотал Анатолий. - Мой отец умирает... Нужен врач... Нужен немедленно врач!.. - Спокойно, спокойно, - по-прежнему строго сказал командир, хмуря густые черные брови. - Где ваш отец? На работе, что ли? - Нет, нет, он дома... Это совсем рядом... Совсем близко отсюда, - продолжал бормотать Анатолий. - Мой отец - архитектор Валицкий, известный человек, академик, я прошу вас... Командир взялся за ручку автомобильной дверцы, и Анатолию показалось, что он собирается уехать. Анатолий обеими руками вцепился в край дверцы, крича в отчаянии: - Я прошу вас, прошу!.. - Перестаньте зря тратить время, - услышал он в ответ. - Садитесь сзади. Анатолий рывком раскрыл заднюю дверь, сидевшие за нею два автоматчика подвинулись, освобождая ему место. А командир, не спросив у него адреса, сам распорядился: - На Мойку! ...Через три-четыре минуты машина остановилась у подъезда дома, где жили Валицкие. Командир вышел из кабины и приказал шоферу: - В ближайшую поликлинику. Привезите врача... Дверь в квартиру была распахнута. Анатолий забыл закрыть ее. Незнакомый военный вошел именно в эту дверь, как будто знал, что здесь живет Валицкий. Только в передней, обернувшись к Анатолию, спросил: - Где он лежит? - Сюда, сюда, пожалуйста, - заторопился Анатолий, забегая вперед. ...Валицкий по-прежнему неподвижно лежал на диване лицом вверх, свесив к полу безжизненную руку. - Что с ним случилось? - спросил командир Анатолия. - Я не знаю... Просто не знаю, - растерянно откликнулся тот. - Мы сидели, разговаривали, потом он встал и... почему-то упал. Командир подошел к дивану, некоторое время сосредоточенно смотрел на Валицкого. Не оборачиваясь, сказал: - Он дышит. Да, да, теперь и Анатолий видел, что отец дышал. Полуобнаженная грудь заметно приподнималась и опускалась. Открытие это разом успокоило его. - Значит, вы сын? - спросил командир, рассматривая теперь Анатолия. Анатолий в свою очередь скользнул по незнакомцу изучающим взглядом. Хотелось увидеть его знаки различия, однако их скрывал тугой ворот полушубка. Войдя в квартиру, незнакомец снял лишь шапку со звездой и теперь держал ее в руках. Но какие бы знаки различия ни носил этот человек, он, несомненно, был начальником. Анатолий торопливо застегнул ворот своей гимнастерки, схватил свой ремень, подпоясался и лишь после этого ответил ему: - Да, я его сын, товарищ командир. - Где служите? - В отдельном строительном батальоне двадцать третьей армии, товарищ командир. - Имеете образование? - Да. Почти закончил строительный институт. - Значит, служба по специальности? - Так точно. - Идите встречайте врача. Он должен быть сейчас. Анатолий схватил шинель, шапку и послушно направился к двери... "Эмка" подъехала минут через десять. Из нее вышел немолодой человек с небольшим саквояжем в руке. Анатолий выхватил у него этот саквояж и устремился к подъезду, приговаривая: - Сюда, доктор... Скорее, пожалуйста... Когда они вошли в кабинет Валицкого, командир сидел за письменным столом. Врач поздоровался с ним, как с давним знакомым: - Здравствуйте, Сергей Афанасьевич! - Здравствуйте, - ответил тот, вставая. - Прошу вас срочно заняться больным. Это очень нужный и... очень хороший человек. К сожалению, сам я спешу по неотложным делам. С вами останется сын больного. Если потребуется какая-то помощь с моей стороны, позвоните. - Товарищ командир, - нерешительно подал голос Анатолий, - я через два часа должен возвращаться в часть. У меня увольнение только на сутки. - Дайте вашу увольнительную, - приказал незнакомец. Еще плохо отдавая себе отчет в происходящем, Анатолий торопливо вытащил из кармана отпускное свидетельство. Незнакомый военный вернулся к письменному столу, взял один из лежавших там карандашей, написал что-то на документе и оставил его там же, на столе. Анатолий пошел проводить командира, и, когда они очутились вдвоем в пустом коридоре, тот спросил неожиданно: - Там на столе... рисунок. Я нашел его на полу. Почему он смят? - Я... не знаю, - дрогнувшим голосом ответил Анатолий. - Может, отец сам... - Этого не может быть! - тоном, не терпящим возражений, прервал его странный военный. - Он сам этого сделать не мог. - Помедлил секунду, поднес руку к шапке и, перешагнув порог, захлопнул за собой дверь. Анатолий медленно пошел назад, в кабинет отца, тщетно гадая: "Кто он такой, этот человек? Откуда знает отца и то, в каком доме квартируют они на Мойке? Почему так уверенно поднимался по лестнице - уж не бывал ли здесь раньше?.. И что он знает об этом злополучном рисунке?!" Вернувшись, Анатолий хотел первым делом посмотреть, что именно написал этот командир на его отпускном свидетельстве, но врач помешал. - Я полагаю, - заговорил он, укладывая в чемодан шприц и стетоскоп, - что у отца вашего гипертонический криз. Скажите, больной не перенес какого-нибудь внезапного потрясения? - Нет, что вы! - поспешно ответил Анатолий. - Я только что вернулся с фронта, и он был так обрадован! - Это тоже могло быть причиной, - заключил врач. - Сильное душевное волнение. Представляю себе, если бы мой сын... Но мой не вернется: погиб на "Невском пятачке"... Что говорил врач дальше, Анатолий уже не слышал. Не заметил даже, как он оделся и вышел. Анатолий читал и перечитывал надпись, сделанную красным карандашом на отпускном свидетельстве: "Пребывание в Ленинграде продлено на пять дней. Член Военного совета Ленфронта дивизионный комиссар Васнецов". 13 Придя в себя, Федор Васильевич понял, что быстро оказанной ему помощью он обязан в первую очередь Васнецову, хотя Анатолий долго и с жаром рассказывал, каких трудов стоило ему остановить машину и уговорить секретаря горкома принять участие в судьбе отца. Вечером снова пришел врач, проверил пульс Валицкого, измерил давление, поводил пальцем перед глазами Федора Васильевича, сделал ему укол и сказал, что имеется распоряжение товарища Васнецова госпитализировать его. Валицкий буквально восстал. Никогда в жизни он не лежал в больнице, и она представлялась ему своего рода преддверием на тот свет. Федор Васильевич попросил врача честно и прямо сказать, как тот оценивает его физическое состояние. Врач ответил, что оно мало чем отличается от нынешнего состояния большинства ленинградцев такого же возраста, как Валицкий. И тут же добавил, что молодые иной раз чувствуют себя даже хуже. Валицкий подумал, что было бы гораздо лучше, если б его осмотрел Осьминин, но тут же понял, насколько несбыточно такое желание: где, в каком госпитале работает сейчас его старый знакомый, ему неведомо. А вообще-то Федор Васильевич не очень беспокоился о своем здоровье. Он больше огорчался тем, что Анатолий чуть не насильно привел сюда Васнецова и что Сергей Афанасьевич застал его в столь беспомощном состоянии. В тот же вечер Валицкий написал секретарю горкома короткое письмо, в котором благодарил за внимание, приносил извинения, что по его, Валицкого, вине Васнецову пришлось оторваться от важных дел, а в конце сообщил, что чувствует себя превосходно и ни в чем не нуждается. Завтра утром Анатолий должен был отнести письмо в Смольный. Он сам вызвался сделать это и нехотя - по крайней мере внешне - смирился с нежеланием старика лечь в больницу. На деле же он сознавал, что если бы отца госпитализировали, то у него, Анатолия, фактически исчезло бы основание для задержки в Ленинграде, хотя, конечно, формально разрешение Васнецова продолжало бы действовать. Тем не менее это был бы подлог, а на очевидный подлог Анатолий пойти не решился бы. Особенность его характера заключалась в том, что он всегда, сознательно или интуитивно, искал таких решений, которые, будучи выгодны ему, в то же время никак не могли компрометировать его. Ночь Анатолий провел в отцовском кабинете, устроившись спать на двух кожаных креслах, сдвинутых сиденьями друг к другу. Отец держался спокойно, и Анатолию показалось, что вчерашняя ссора между ними забыта Федором Васильевичем. Но наутро, когда сын подчеркнуто приветливо обратился к нему, ответ последовал сухой и односложный. Да и после того старик словно бы не замечал иди не желал замечать сына. Анатолий сам растопил печь, сам приготовил завтрак - то есть набрал из стоявшего на кухне ведра воды в чайник, вскипятил ее, разложил на письменном стопе продукты, - их оставалось еще достаточно много, применительно к ленинградским нормам могло хватить на неделю. Отец молча выпил стакан кипятку, съел кусок хлеба, но к остальному не притронулся. На все уговоры Анатолия ответил, что есть не хочет. А когда Анатолий оделся и сказал, что отправится в Смольный, чтобы отнести письмо Васнецову, отец даже не удостоил его словом. Только кивнул... В молчании прошел весь день. И следующий - тоже. Это была какая-то пытка молчанием! Анатолий мог бы облегчить свое положение, перебравшись в другую комнату. Но железная печурка была в кабинете отца. В остальных комнатах царил холод. Время от времени Анатолий, отчаявшись, хватал свою шинель и шел на улицу. Однако и там тоже было холодно - больше часа бесцельных скитаний Анатолий выдержать не мог. Несколько раз он порывался пойти к Вере. Ему казалось, что именно в ней, точнее, в том, что она выгнала его, первопричина всех последовавших неприятностей. Анатолий не сумел бы объяснить логически эту связь внешне не связанных явлений, но никак не мог избавиться от мысли, что существует _нечто_ общее. И как только это нечто исчезнет, все станет на свои места. Не в себе самом, а где-то вне себя искал он это нечто. Если бы кто-нибудь сказал ему: "Послушай, парень, а ведь все обстоит просто: ты очень боишься смерти", - то Анатолий с искренним негодованием стал бы опровергать это. Он давно убедил себя, будто не страх, а здравый смысл и в конечном счете польза делу руководят всеми его поступками. Он и теперь был уверен, что Вера не поняла его, что он просто не нашел нужных, верных слов для обоснования своей просьбы - слишком понадеялся на то, что любовь Веры, ее преданность ему исключают необходимость таких слов. Но если бы он встретился с Верой снова, то сумел бы убедить ее, рассеять все подозрения... Однако где теперь искать Веру? Тогда он застал ее дома случайно. Тащиться за Нарвскую в надежде на второй такой же случай - бессмысленно. А об адресе больницы, в которой работает Вера, он понятия не имел... Конечно, можно сходить предварительно на Кировский завод к Вериному отцу - он-то наверняка знает, где работает дочь. Но кто пустит Анатолия на завод? Да и там ли теперь старик Королев? Он мог быть эвакуирован, ранен, убит или умер с голоду. Осталась еще одна возможность разыскать Веру: она обмолвилась, что у соседки по квартире - этажом выше - лежит ее больная мать. Но умирающая старуха вряд ли сможет объяснить что-либо толком. Значит, практически Вера стала недосягаемой. И, как ни странно, это не только огорчало, а и радовало Анатолия. Огорчало, потому что он лишался возможности урегулировать отношения с Верой, после чего, несомненно, исправились бы отношения и с отцом. Радовало же потому, что в глубине души Анатолий боялся новой встречи с Верой. Интуитивно он почувствовал в Вере человека, способного читать у него в душе, и это пугало... ...Возвращаясь после бесцельных блужданий домой, Анатолий все еще надеялся на какую-то перемену в отношении к нему отца: не может не дрогнуть отцовское сердце в предвидении близкого их расставания! В действительности же все оставалось по-прежнему. Отец будто не замечал его. На третий день Анатолий решил плюнуть на все и вечером ехать в часть. Однако при этом уменьшались шансы на избавление от Невской Дубровки. "Что же лучше, что разумнее? - спрашивал себя Анатолий. - Потерпеть еще два с половиной дня причуды взбалмошного старика и потом забыть о них или поторопиться навстречу своей гибели?" Анатолию хотелось крикнуть отцу: "Ты уже не помнишь, что это я спас тебя от верной смерти? Ведь это я остановил машину Васнецова, благодаря мне здесь появился врач!" Но он не сомневался, что и в этом случае отец промолчит, только посмотрит на него отсутствующим взором. А может, и не посмотрит вовсе... Расстались они в положенный срок. Холодно и отчужденно. - Ну, прощай, отец, - сказал Анатолий. Он стоял уже в шинели, держа в одной руке за лямки тощий вещевой мешок, а отец сидел в кресле, том самом, в котором находился тогда, когда произошла их ссора. - Прощай, - тихо ответил Валицкий. И это было единственное слово, которое Анатолий услышал напоследок. Прежде чем закрыть за собою дверь кабинета, он оглянулся с тайной надеждой услышать еще что-то. И не услышал. Отец молча смотрел ему вслед, и в глазах его, как показалось Анатолию, застыли слезы. ...С тех пор прошло несколько дней, а Валицкий все страдал - и чем дальше, тем, кажется, больше - оттого, что сам присудил себя тогда к молчанию. Снова и снова размышлял он над тем, что же так глубоко оскорбило его в последнем разговоре с сыном. Школярские умствования Анатолия насчет спиралей истории? Слова, касающиеся Веры? Пожалуй, и то и другое. Было еще и третье: напоминание о бессмысленности пребывания его, Федора Васильевича, в Ленинграде... О боже, да разве сам он не думал об этом? И разве размышления его и действия не развивались все по той же "спирали"? После того как началась война, он настойчиво искал свое место в ней. Испытал чувство удовлетворения, когда добился своего: был принят в ополчение. Пережил горькое разочарование, когда его отчислили из дивизии и он снова оказался не у дел. Потом опять исполнение желаний - кратковременная работа на Кировском заводе. И снова бездействие. Нет, не полное, он все же что-то делал, рисовал плакаты. Некоторые из них, многократно увеличенные и размноженные типографскими машинами, до сих пор сохранились на стенах ленинградских домов... Таковы были эти "спирали". Но теперь, кажется, все кончилось. Пружина распрямилась и обмякла. Сил почти не осталось. Их хватало только на то, чтобы растопить печь да сходить в столовую. Даже воду из Невы приносят ему мальчики, которых Валицкий раньше никогда не видел, члены какого-то комсомольского отряда. Раз в три дня - ведро... Значит, он и в самом деле стал обузой для Ленинграда. Пользы никакой, а ест и пьет. Ест хлеб, в котором так нуждаются те, кто стоит у станков или с оружием в руках охраняет Ленинград. Сознавать это было горше всего. Но удивительное дело! Хотя логика, здравый смысл были, казалось, на стороне Анатолия, Валицкий всем своим старческим сердцем, работающим с перебоями, каждой клеткой своего коченеющего тела, из которого медленно уходила жизнь, протестовал против услышанного от сына. Федор Васильевич спросил себя: а что, если бы время замерло? Что, если бы оно отодвинулось назад, и он, Валицкий, зная, как в дальнейшем сложится его судьба, снова оказался бы перед выбором: уехать из Ленинграда или остаться? Как поступил бы он? Конечно, остался бы. Все равно остался. Даже зная, что ему предстоит пережить, отказался бы покинуть Ленинград. Вопреки логике, вопреки здравому смыслу... И невольно усмехнулся. До войны он сам, наверное, подивился бы такому чуда