лки, хотя она изо всех сил рвалась к подругам. - Щас пойдешь, щас, - снисходительно говорил он, крепко держа ее за руки и улыбаясь; от него плохо пахло табаком. - Кто теперь тронет тебя, мне скажи. Ясно? - А кто меня трогать будет? - Со страхом Клава рассматривала его хулиганские руки - на них были наколоты кинжал, сердце, бутылка водки и надписи: "Что нас губит", "Нет щастя в жизни", "Петя с 37 года". Клава едва вырвалась. Как она завтра войдет в цех? Все уже, конечно, знают, чья она ухажерка. К лету станок ее будто другим сделался. Всю весну он ознеблял правую руку и пригибал девчонку книзу. А мелкие детали вырывались из-под сверла, как живые, их надо было хорошо держать, а к обеду она не владала и левой рукой. Но потом руки попривыкли, да и спина не болела уже. Станочек был старше ее раза в три. Он порядочно потрудился на своем веку и уже весь трясся от натуги, когда Клава нажимала на сверло. Однако дело свое нехитрое он делал исправно, и Клава полюбила его даже, как она любила и жалела в деревне стариков, которым пора бы уже на покой, а они безответно работают на конюшне и в поле. Вечерами ходила она с Тамаркой на перрон и в кино. В жизни нашего Перелома кино занимает большое место, а это Клаве было на руку - всю жизнь мечтала, чтоб не пропускать ни одной картины. Раз во время журнала пробрался по ряду Спирин, согнал кого-то и сел рядом с Клавой. На экран смотрел плохо, гнулся сбоку, жарко дышал и перебирал, тискал ее тонкие горячие пальцы. Ну зачем она пошла тогда на эту проклятую массовку! Было тем воскресеньем душно в поселке. Деповские собрались у клуба и двинулись к Анисимовой горе кто пешком, кто на мотоциклах-велосипедах. Сзади ехала орсовская машина с буфетом и баянистом. Лес стоял живой, зеленый, как вокруг деревни. А цветов-то! Огоньки на еланьках, медунки под кустами, кандыки где ни попадя. Хорошо! Чтобы рвать цветы, надо было сгонять с них пчел. Пахло пасекой. И птицы, видать, только что вывели, потому что больно уж хлопотливо носились по лесу. А когда налетел ветер на березняк под горой, он ожил, засветился весь, зарябел и зашумел, словно тысячи ребятишек захлопали в ладошки. Я-то с Глухарем ушел тогда подальше от шума - заядлые рыбаки, мы не могли случая упустить, хотя знали, что в речонке, текущей под Анисимовой горой, ничего, можно сказать, не водилось. Однако нам было хорошо - от тихой воды, от леса, от тепла. Мы выпили по маленькой и задумчиво смотрели на недвижимые поплавки. Вот Глухарь понаблюдал, как ветер касается глубин леса, негромко заговорил: - Тайга-а-а. Всех питает, и в тайге человек возвращается к свому исходу... Я перебил тебя, Петр? Говори, говори, будто я слышу, - может, чего и пойму по губам? Говори! Но я молчал. - А что ты так долго не женишься, Петр? - спросил Глухарь. - А? Помню, я засмеялся и махнул рукой. - Ты не маши, а отвечай! - заворчал старик. - Почему не женишься? - Не встретил, - сказал я. - Не понимаю, - подосадовал Глухарь и протянул мне блокнот с карандашом. "Не встретил", - написал я. - Это причина, - заглянув в блокнот, серьезно проговорил Глухарь. - Что ты там еще пишешь? Я задумался, вспомнив сестренку; пора бы ей денег послать в Новосибирск, да и съездить к ней не мешало, с зимы не был. - Да-а-а, - протянул Глухарь. - Сестру, тоже надо было поднять, Петр... Тащи! Дернул я удочку, и мы засмеялись - рыбка была маленькая, смотреть не на что. Глухарь ловко поймал мою леску, осторожно снял добычу с крючка, опустил в речку. - Эта пусть еще поживет... Может, пойдем к народу? Массовка шла своим чередом. Кое-кто из деповских приложился с утра, и уже слышался возбужденный говор, нестройные запевки. И тут я скажу про песни, потому что очень уж люблю, когда деповские поют. Я не про те песни говорю, что появляются каждый год, - новое тоже в охотку поется, и не про те, что заводят по пьяной лавочке, когда уж ничего путного не приходит и голову. Мне нравится, когда наши поют старинные сибирские песни. А делают они это серьезно, истово, будто молятся. И на самых обыкновенных семейных вечерах или когда соседи соберутся в складчину, голоса можно встретить, да еще какие! И командир всегда находится, которого вдруг слушаются все. А нашего токаря Еремея Ластушкина даже специально зовут в гости, чтоб он преподнес какую-нибудь старую и редкую песню. И вот, как подойдет время, прищурится он или прикроет ладонью глаза и начнет осторожно, едва слышно и как бы рассказывая: По пыльной дороге телега несется... Все замрут, смотрят на него, ждут, когда он подаст знак, а Еремей чуть погромче и в другом уже, песенном ключе: В ней по бокам два жандарма сидят... Тут Еремей рванет кулаком, и подымут все разом, а он правит песню, находит за столом тех, кого ему надо, чтоб оттенили подголосьем басы, либо молит глазами, просит поддержать, вывести какое-то место; он то приглашает взять повыше, то укрощает всех взглядом, то бережно несет песню над столом тяжелой-легкой рукой - засмотришься и заслушаешься! Наверно, это ссыльные завезли сюда и оставили песни, что не забылись и через сто лет. И от гражданской войны тоже кой-чего еще сохранилось, только таких напевов, как на Переломе, я нигде больше не слыхал. Заводят суровую и тяжелую бывальщину про палача-генерала и еще одну, широкую, как сибирская сторонушка, песню любят - названия ее тоже не знаю, но начинают густо так и вольно: Отец мой был природный пахарь, И я работал вместе с ним... Нет, есть в народной песне такое, что возвышает и очищает человека. Раз я засек нашего Глухаря в одной певучей компании. Видно, он совсем не страдал от того, что не слышит, ревностно следил за нами, впиваясь глазами в меня, в других, шевеля губами, покачиваясь в лад, а потом улыбался вместе со всеми, и взгляд его был теплым, со счастливой слезой. Бывают, знаете, такие лица у людей после песни - все отдашь! И она, хорошая песня-то, если ее неуменьем или озорством не испортить, может потом неделю греть... А на массовках у нас больше частушки поют, для веселья. Так было и в тот раз, на той горькой массовке. Общежитские девчата уселись кружочком на газетах. Клава, как все, выпила стакан красного и смотрела на пляшущих деповских женщин, веселых, румяных, одетых в пестрые платья. Плясать они не умели, а просто перебирали ногами, откидывая назад руки и выпячивая груди, или, взяв друг дружку за кончики пальцев, мелко тряслись. Одна только - крепенькая да поворотистая - выделывала своими хромовыми сапожками. Она была в юбке гармошкой и совсем прозрачной блузке. Попереди кружева, И позади кружева, Неужели я не буду Кондукторова жена? Плясунья плавно отмахивала в стороны руками, дурашливо подкрикивала, смеялась над частушкой и над баянистом, который очень уж серьезно относился к своему делу. Он, будто невыносимо страдая, кривил лицо, отворачивал его в сторону и, надувая на шее жилы, взывал надрывным голосом: Ты гармонь, моя гармонь Четырехугольная! Ты скажи мине, гармонь, Чем ты недовольная? Сразу несколько женских голосов, перекрикивая друг друга, отвечали ему, и Клава ничего не могла разобрать, только в конце припевки выделился чей-то визг: Я наемся пирогу И работать не могу! А потом еще раз, выше и тоньше, будто перетянутая балалаечная струна: "Я наемся пирогу и работать не могу!" Клаве стало смешно, и она никак не могла успокоиться - все смеялась да смеялась. Потом она вместе со всеми пошла к патефону, где начались танцы, но как-то незаметно рядом с ней очутился Петька Спирин, прикоснулся к руке: - Пройдемся, Клашка. - Еще чего? - она повела плечами, оправила платье. - Как хочешь, - равнодушно сказал Петька. - А то пройдемся? - Пусти. Они вроде бы спорили, а сами уже шли кустами вокруг поляны, с нее доносились взвизги и грубые мужские голоса вразнобой. Миновали березняк, в котором гулял ветер, взяли в гору. - Будто за этим бугром моя деревня! - воскликнула Клава. - Поглядим, - сказал Спирин. - Да нет, - улыбнулась она извинительно и пояснила: - Это кажется только. - Все одно поглядим. Они поднялись до средины горы. Отсюда было видно, как уходили зеленые холмы все дальше и дальше, теряя подробности, растворяясь на горизонте в синем дыму. - Не устала, Кланя? - Он протянул к ней руки, и она увидела, что в вырезе рубахи у него тоже сине. - Может, понесу? - Тише! - Клава приложила палец к его губам. - Чего там? - оглянувшись, спросил Спирин, однако рук не отнял. - Кого ты боишься? Дрожишь, как стюдень... Они прислушались к едва слышной частушке. На поляне тот же тонкий голос выводил: Мой миленок парень бравый, Парень бравый, не простой, - В основном депо женатый, В оборотном холостой! - Понесу, может? - снова предложил Петька. - А то круто. - Я крепкая, - сказала Клава. - Вон ты какая. Она, как на танцах, ощутила его сильное, будто деревянное тело. Но почему он так странно смотрит? - Крепкая, - повторил Петька. - И с парнями? - А я с парнями не гуляла. - Ври! Клава решительно крутнула головой и глянула на него, как она всегда смотрела, неосторожно, во все глаза. - Еще ни с кем... - Ни-о-о-о? - протянул он. - Что же мне с тобой делать? - А что? - спросила Клава и тут же смятенно зашептала сквозь слезы: - Пусти! Тебе говорят? Дурак! Не тронь!.. Новое, "комсоставское" общежитие стояло на краю поселка. Из окон его были видны лес и поселковые огороды с кучами заиндевевшей картофельной ботвы да не срубленной еще капустой. Излилась и ушла последняя туча, разъяснело. Однако все быстрее меркли дни, а долгими лунными ночами уже захолаживало. Клава знала, что в эти светлые ночи капуста вбирает в себя предзимнюю свежесть, наполняется снежной белизной и хрупом. До депо отсюда было дальше, зато станционные звуки смягчались, глохли на расстоянии, и Клава могла спать. Только перед началом смены "кормилец" подымал ее своим властным ревом. Его было слышно, если даже целый день уходить от станции в тайгу, - Клава проверила. Когда ей дали декретный отпуск, она стала часто бывать в замирающем лесу. Земля сделалась уже неподатливой, твердой. Под ногами, в коровьих переступах, тонко хрустели примерзиночки. Опушка была попорчена - пробита и прорежена скотом, но стоило пройти немного, и дорожки с тропками разбегались из-под ног, терялись в голых кустах: иди куда хочешь, что ни шаг, то твой. Было блаженно тихо в этом сквозном лесу и просторно - он не загораживал белесого осеннего неба. Клава ни о чем не думала, лишь глаза ее с непонятным вниманием останавливались на полинялой траве, на пустых цветочных чашечках, на серых непахнущих муравейниках, на раздвоенных стручках акаций, завитых в черную, будто стальную, сгоревшую под резцом стружку. Тоненькие рябины бережно несли в зиму свои жарко горевшие ягоды, следы красного лета, странные в этом леденеющем лесу. Тайга, видать, приостановила соки, до весны порвала связи с землей и солнцем, стояла недвижимо, лишь островерхие пихты медленно ходили под ветром, будто выискивали что-то в небе вершинами. В общежитии, уже засыпая, Клава видела эти вершины. Они помогали ей даже издалека. Шли дни, и она все реже вспоминала, как грохочут паровозы и копытят по рельсам вагоны, как под рукой оживает упругая сила, что трясет станок, как из-под сверла сыплется белая чугунная крошка. Приходили девчата из старого общежития, и в комнате сразу становилось тесно и душно. Гости приносили безвкусные китайские яблоки из вокзального ресторана, занимали Клаву неинтересными девчачьими разговорами. Тамарка говорила, округляя глаза, и так тихо, будто Клава была тяжелобольной. А один раз, в воскресенье, зашел Глухарь - его дом стоял неподалеку. Старик занял полкомнаты, трубно откашлялся в ладонь. - Иду из бани, дай, думаю, зайду, - заговорил он так громко, что за стенкой кто-то заворочался на скрипучей койке. - Здесь потише? А? Потише? Клава кивнула головой и заплакала. - Ишь ты, когда слезу пустила, - сердито сказал Глухарь, сел на стул, ссутулился и замер, только брови шевелились. - Ну поплачь, поплачь! - Это я так, - всхлипнула Клава, забыв, что старик ничего не слышит. - Ну будет, будет! - Он говорил отрывисто, будто бил кувалдой. Клаве показалось, что он выпивши. - Ты, главное, рожай сейчас спокойно. Ясли у нас есть... - Страшно, - прошептала Клава, так и не вспомнив, что старик живет, как в погребе, окруженный вечной тишиной. - Может, ты боишься? - проворчал Глухарь, начал свертывать цигарку, однако спохватился, рассыпал табак. - А ты не бойся! Тыщи рожают, и ты родишь. Такая уж судьба. Старик попрощался. Конечно, он заглянул после бани к кому-нибудь из приятелей, выпил медовухи и потому такой разговорчивый. Судьба? А что такое судьба? Тетка говорила: "Кому на роду что написано". Где бы это прочитать, что написано про Клаву на этом самом роду? Чтобы знать наперед и покойнее жить. Неужели сама она виновата во всем? Нет, человек никогда и ни в чем не бывает виноват один! Но ведь Глухарь, кажется, и не винит ее? А как другие? Две девушки, что жили с Клавой, приходили поздно, уставшие от своего ненормированного рабочего дня, однако и тут продолжали дневные разговоры о каких-то домкратах, о сметах и пристройках из железобетона. И Клава вспоминала чьи-то чужие слова о том, что за станком-то оно, пожалуй, и лучше: отработал свои семь часов и гуляй, можно и так заработать больше, чем с дипломом. Клава редко видела соседок, не приглядывалась к ним и не сразу научилась их различать. Одна из девушек была курящей, хотя ни разу не задымила при Клаве, в комнате. Утрами, уходя на работу, она предупредительно спрашивала: - Может, вам надо что-нибудь? Клава отвечала, что ничего не надо, а потом целый день мучилась - она всегда забывала поблагодарить соседку за внимание. А другая девушка вовсе не заговаривала с ней - видать, была недовольна, что Клаву подселили к ним. Эта сильно ухаживала за собой - без конца красила и перекрашивала волосы, до полночи другой раз, несмотря на усталость, терзала их перед зеркалом и прорву бумаги изводила на бигуди. Иногда, уже в постелях, соседки еле слышно перешептывались. - А он все-таки... очень! - с выражением говорила некурящая. - Очень! - Безусловно, это интересный человек. - Что же ты теряешься? - Ему уже под тридцать. - Ну и что же? Я бы на твоем месте... - Оставь. У него жена и двое детей. - Что ж с того? - звенел шепот модницы. - Я бы... - Оставь, пожалуйста!.. Знаешь, я выйду сигарету выкурю. - Может, встретишь? - Оставь. Клава уже знала, что это они об инженере из соседней комнаты, высоком костлявом человеке, немного похожем на Дон-Кихота. Раньше она обратила внимание, как инженер целыми днями смешно ходил по депо, что-то высматривая, над чем-то посмеиваясь. Носил он синюю спецовку, не по росту тесную - она тянулась на нем, и руки висели. А один раз он пришел на цеховую планерку. Стоял, потому что другие тоже стояли, хотя был свободный стул. Потом его уговорили, и он сидел на нем не как рабочие - откидывался, свивал свои длинные ноги, качался, и под ним все время скрипело и трещало. Видно, компанию инженер не любил. В комнату к нему никто не ходил, а на соседей он совсем не обращал внимания. Через тоненькую стенку Клаве было хорошо слышно, как он утрами гремит гантелями, но все равно без толку - у него был такой вид всегда, будто он горит в чахотке. По вечерам инженер быстро шагал по комнате - три шага к двери, три обратно - либо скрипел табуреткой и гулко, словно закаляневшим на морозе бельем, гремел чертежной бумагой. Иногда он заводил магнитофон, слышалась тихая, точно с далеких планет, музыка. Для Клавы лучшей музыкой была тишина. И она ничего не понимала, если играли на разных инструментах. Разбирала только, подо что можно было танцевать, подо что нельзя. А инженер подолгу крутил непонятное. Поневоле Клава тоже слушала, как все вместе и по отдельности играют скрипки, горны и пианино, ей временами становилось хорошо, как в лесу, и она уже с нетерпением ждала, когда сосед закончит перематывать ленты. А неподалеку от общежития, у самого леса, объявилась небольшая воинская часть. Она прибыла совсем недавно, по первому снегу. Солдаты огородились забором, быстро поставили сборно-щитовые дома и натянули антенны. Они уже начали работать на строительстве заводика шлакоблоков, а вечерами, при фонарях, занимались шагистикой и распевали строевые песни. Как только раздавались бравые солдатские голоса, инженер менял ленту, крутил быстрые песни и подпевал на иностранном языке. Инженер перевелся в наше депо откуда-то из России. Мы не думали, что он много наработает, - не он первый, не он последний. Новые люди никак в депо не приживаются. Из всех эвакуированных, к примеру, один я остался, да только какой уж я теперь чужой? Трудов на Переломе положил порядком, мать на жалком здешнем кладбище схоронил - она вконец свое сердце изработала, и сестренку здесь доучил до института, и друзья у меня по гроб жизни из местных. В конце концов, где ни жить - земля кругла, и мы все перед ней равны. Но как-то незаметно я уверовал, что живу на самой приметной ее выпуклости. Почему я так считаю, сейчас расскажу. Подрос, помню, маленько, стал понимать. И вот - еще в войну дело было - слышу разговор, будто депо наше есть первое место в мире, что не откуда-нибудь, а отсюда началась Советская власть. Ну, думаю, городят огород. Будто бы в девятьсот пятом деповские создали тут первый на всей земле рабочий Совет. Не раз слышал я эту песню и все не верил. Потом, правда, и Глухарь подтвердил, что доподлинно знает это депо от верных здешних людей, которые сгинули в тридцать седьмом. А прошлой зимой я сам взялся и всех здешних стариков опросил. Они мало чего помнят, но уверяют, что действительно в пятом году наш деповский рабочий комитет уже целую неделю заправлял тут всей кашей и потом только такой Совет появился в Иваново-Вознесенске, у ткачей. О тех временах напоминает Камень, что лежит сейчас в сквере у депо, но я о нем подробней расскажу позже, к месту. А как вам нравится первый Совет? Мне здорово нравится! Даже в газету я написал об этом. Месяца три не отвечали, а потом сообщили, что переслали мое письмо ученым, на проверку. Это бы ничего, да только доведут ли они его до дела? Еще рассказывают, как в гражданскую войну деповский отряд будто бы со своей собственной пушкой-самоделкой прошел до самой Дальневосточной республики и там, под Волочаевкой, весь полег. Или как после гражданской привезли сюда голодающих с Волги. Деповские тогда долго порожняк обрабатывали, чтоб в дело его пустить. В теплушках жила мягкая белая вошь. Ее и керосином пробовали, и кипятком. Старики до сего дня обегают площадку, где сорок лет назад они разгружали и чистили тот страшный эшелон. А народ у нас чистый и - как бы это сказать? - привередливый, что ли. Помню, в эту войну, самую тяжкую, кабы не сглазить, последнюю, забросили к нам на Перелом американский яичный порошок. Ничего. Едим в столовке омлеты, которых никто до войны и не знал, и вот чувствуем - толку мало. Пуд его надо принять, чтобы ворочать по-военному, а тут вырезают мясной талон, дают две ложки и говорят: "Так положено". Ладно. Едим, если нет другого выхода. Но вот родился слух, что этот заморский порошок будто бы из черепашьих яиц! Все! Как отрубило. Садятся наши деповские за стол, говорят им: "Омлет". А они мотают головами - гребуем, мол. А я вместе с ними, помнится, сижу, а перед глазами голая черепаха, отвратная несибирская тварь. Пусть сейчас все это смешно и непонятно, но, пожалуйста - смейтесь и не понимайте, однако было это, куда же денешься. Или еще, в войну же. Один бригадир с промывки, такой жмот-сквалыга, сосватал свою дочку за лейтенанта залетного и поехал под Боготол кой-какое барахлишко на муку да крахмал обменять к свадьбе. Наменял целый мешок, едва в тендер, на уголь, поднял. Едет назад в будке, довольный, табаком бригаду угощает, рассказывает про счастье дочери. А кочегар-то не берет махорку и только слушает: он за его дочкой сколь годов ухлестывал, и не по-плохому, а берег ее. И вот на полдороге возьми да и случись чудо - уголь, который в топку шел, вдруг сделался белым! Бригадир заплакал, кинулся в тендер, а от мешка уже одни лохмотья. Все свадебное механический углеподатчик свертел, но бригадир все ж таки выгадал из лохмотьев портянку... Короче, историй этих - без конца; посидишь часок в "брехаловке", уходить неохота. Они рассказываются к месту и сберегаются, я думаю, потому, что деповские скрашивают ими свои будни, сдабривают перекуры, а попутно - ненавязчиво, как бы между прочим, - дают понять молодым, как они жить должны и как не должны. Коренной наш деповский народ - местные, постоянные и большей частью из кержаков, тех, что хоть и по-своему, но тугими узлами вяжут прошлое с будущим. Сюда эти строгие мастеровые мужики переселились давно, еще при царе, и до самой войны, говорят, держались: пить-курить себе не позволяли. В семьях у них порядок: если отец был кузнецом, то и сын к наковальне встанет, это уж говорить нечего. У нас, например, в механическом чуть ли не дюжина Ластушкиных разных семейных ветвей, и так было с самого зарожденья депо. Мы жили своим укладом, в котором все перемешалось - старомодное почитание дедов и строгость к молодым, легенды, что лучше правды, и правда хуже всякой выдумки, грязища в цехах и февральская "снегоборьба", вечные бдения диспетчеров и обстоятельные, нудные, похожие друг на друга планерки. И была убежденность, что все это одно целое, неразрывное. Мы ревниво охраняли наши порядки - не дай бог, кто слово скажет гадкое про депо... А новому инженеру на все это было плевать с высокой трубы. Он только смеялся, когда ему назидательно выговаривали за резкое слово на собрании или злую издевку над "деповщиной". Но я понимал наших - зачем издеваться, если люди тут здоровье гробили и саму жизнь клали? Войну мы этой "деповщиной" и вытянули, но в последние годы приперло. Грузов по Сибири пошло как из прорвы, а депо сипело и пыхало наподобие одышной старухи, и ни с места. Новые паровозы на Перелом гнали, на трехсменку некоторые цехи перешли, как в войну, однако толку чуть - вечно ходили в дураках, как нам об этом сообщали по селектору. Надо сказать, что инженер в первый же день сам себе здорово подгадил. Мы тянули со склада новое поршневое дышло, а он навстречу. У нас такой обычай: кто встретился в этот момент, начальник, не начальник, - помогай! А он остановился, смотрит и смеется, паразит. Ну ладно, нет совести - не помогай, обойдемся, но смеяться-то зачем? Нельзя смеяться над людьми, если они тяжелую работу работают. Однако новый инженер кой-чего умел. Вспоминаю собрание, на котором он очень уж круто взял. Ему крикнули: - Новый голик чисто метет! А он встал - поджарый, голова до лампочки, - пошарил глазами в глубине красного уголка и спрашивает: - Кто это крикнул? Никто, понятное дело, не отозвался, только тот же голос протянул с недоумением: - Нету таких тута... - Жаль! - засмеялся инженер. - Я хотел этого товарища поблагодарить. Умная голова! Он мне напомнил, что надо завтра послать за метлами в лес. Каждый день теперь будем убирать цехи. Дочиста. Понятно? До сих пор удивляюсь, как это новому инженеру наш народ, все любящий перекрестить по-своему, не дал клички. И фамилия у него для этого дела вполне подходящая - Жердей, а вот поди ж ты! В деповской тесноте инженер выгадал место для заготовительного отделения, чтоб заранее готовить сменные детали. Потом затеял переделку деповской крыши - как в теплице захотел, стеклянную. Его проклинали, потому что сквозь разобранную крышу мочило и грязи да ржави только прибавилось. У нас в механическом при Жердее выбросили четыре "бромлея", этакие грохоти, и установили два краснопролетарца - глаз не отвести! Пианино, а не станки. А на сверловке обновили пол и залили фундамент для радиального, который пока не пришел с завода. Все это ничего, только инженеру еще бы с людьми без насмешечки, а как с людьми... Клава Иванова на работе с ним не встречалась. Один раз только пришел он на сверловку, презрительно оглядел ее станок, пошатал ногой и засмеялся: - Ну и бормашина!.. Спишем! Потом еще попинал ботинком станок. - Вот это ископаемое! - протянул. - Выкинем... И ушел, не заметив Клавы, а ей было обидно за станок. Пусть выкинет. Так оно и будет, если инженер сказал, но зачем же эти слова и пинки? Около того времени инженер схлестнулся с Петькой Спириным, а тот потом решился на такой скандал, что дальше некуда. Скандал этот сделал Клаву Иванову известной всему депо. После массовки Петька Спирин не показывался на глаза. Раз только явился в механический. Сказать ничего не сказал, лишь поплевал шкодливо на пол, озираясь по сторонам. А Клава так и не показала лица, знай скидывала в ящик просверленные гайки. Наступили самые погожие деньки, середина лета. Грозовые дожди омыли поселковые тротуары, солнце их подбелило и высушило болотца, что по весне заквасились в канавах. Стало сухо и пыльно в поселке. По вечерам, когда оседала пыль, принаряженные деповские тянулись к перрону и в клуб. После смены Клава укладывалась в постель, а девчата чуть не каждый день ходили в кино: клуб закрывался на ремонт, и надо было насмотреться впрок. Без кино Клава не могла, однако сейчас ей было не до этого. И Спирина она боялась. Про кино я тут хочу сказать. Деповские смотрят все подряд, но я с друзьями давно уже отошел от этого. Пишут в газетах, что американцы в кино бандитов показывают и люди начинают им подражать, убивают. В наших картинах убийств почти нет, но посмотришь иной фильм - и так гнусно на душе делается, будто тебя самого убили с дальнего расстояния. Ну, правда, есть и настоящее, только редко. Я считаю, например, что у нас после войны ничего лучше "Судьбы человека" не было, и никогда не откажусь от того, как я ее понимаю. А тем летом я каждый вечер ходил в кино. Из-за ремонта клуба перенесли с осени фестиваль старых фильмов. Билеты раскупали прямо в цехах, и зал всегда был битком набит, хотя все давно смотрено-пересмотрено. Деповские умеют смотреть, не то что в Ленинграде, скажем, где вечно во время сеанса шепчутся и шуршат конфетами. Зимой, правда, похуже - кашляют многие, но с этим уже ничего не поделаешь, такая работа. А как застрекочет аппарат, луч из будки пробьет - и в зале все замрет, словно нет никого. Я особенно люблю момент, когда заканчивается ожиданье, но ничего еще не началось. Холодом окидывает спину, ты не дышишь, зная, что вот-вот перестанешь замечать стрекотанье, свет над головой и забудешь себя в чужом мире, будто в своем. Помню вечер, когда шел "Великий гражданин", вторая серия. Про Кирова. Только я ее считаю - пусть вам это не покажется странным - третьей, а первая серия, как про Максима, не поставлена. Иногда думаю - неужели нельзя ее снять сейчас нашим киношникам? Может, пока снимали, подучились бы? И есть еще одна причина, из-за которой мне хочется посмотреть фильм о юности Великого Гражданина, только я скажу про нее в другом месте, если зайдет нужный разговор. А эти две серии я смотрел не раз - и еще буду. Клава Иванова тоже пришла тем вечером в клуб. Затащила Тамарка, чтоб не пропадал лишний билет. Я увидел подруг, когда они торопились через клубный сквер. Клава шла неверной походкой, будто в цехе под обстрелом чужих глаз. Она не прибралась к вечеру, как у нас принято, была в дешевенькой каждодневной блузке и узкой черной юбчонке. И косы не сплела вместе, хотя, конечно, знала, что ей идет ее длинная тяжелая коса. Выглядела она совсем фэзэушницей, еще не заневестившейся девчонкой. В зале им встретился кудрявый Федя из горема. Он смирно сел рядом, спросил, не болеет ли Клава, но ничего у него не вышло - Клава как в рот воды набрала. Федя ушел, а девчата, пока горел свет, шептались насчет его галстука шнурочком и что горем скоро перебрасывают под Красноярск, тогда парней на станции станет меньше. Солдаты же из стройбата, которые недавно мерили себе место у леса, еще неизвестно, когда приедут, и потом от солдата ничего серьезного не жди. Клава вполуха слушала эти пустые речи, широко раскрыв глаза на белый экран, и обрадовалась, облегченно вздохнула, когда в зале погасло. Назад подруги шли в темноте, переступали осторожно, чтобы не испортить туфель в щелястом деревянном тротуаре. Они и не заметили, что от самого клуба за ними крался Петька Спирин. У общежития, под фонарем, он догнал их, встал поперек дороги - большой, в мятом пиджаке и такой куцей кепчонке, что до него ее, наверное, носил какой-нибудь детсадовский мальчонка. Он не посмел взять Клаву за руки, как тогда, на танцах, а только искательно заглядывал в ее бледное лицо, в запавшие, оттененные глаза. - Пятнадцать суток захотел? - крикнула Тамарка дрожащим голоском. - Только тронь! - Не бойся, Клаша, - отстранил ее Петька. - Поговорить надо. - Уйди! - крикнула Клава и кинулась к калитке. - Остуда! Обежав парня, девчата скрылись за дверьми общежития. Он начал бузить у входа, но комендантша стояла скалой. Передал записку: "Клашка, выди, постоим, а то карахтер не позволяет, чтобы над Спириным изгалялись". Однако ничего он не выстоял в тот вечер. Петька все-таки укараулил ее назавтра возле депо, когда она, закончив смену, вышла из цеха. Остановил. - Пусти, - не подымая глаз, произнесла она. - Слушай, Клаша! - Он делал усилие, чтобы не говорить заискивающе. - Слушай... Спирин, молчаливо признавший ее власть над собой, остался на тротуаре, такой же растерянный, как в прошлый раз, такой же помятый и неопрятный. Он совсем перестал следить за собой, и вот тут-то с ним и познакомился инженер. Чтобы нанести еще один удар по "деповщине", инженер завел в цеховых раздевалках зеркала и электробритвы. В своей стенгазетке "Резец" мы дружно насели на нерях, да только это было, можно сказать, напрасно, и зря мы стружку сымали. Первое время к жужжащим машинкам даже очереди выстраивались, но потом к жердеевской новинке так привыкли, что стали бриться большей частью дома. Только у Петьки Спирина лицо всегда казалось грязным от щетины. Инженер увидел его, такого, в цехе, долго смотрел, как ловко парень обрубает зубилом неровную наварку на какой-то детали. Спирин потюкал молотком, потюкал, не выдержал и бросил инструмент на пол. - Работать, когда начальство кнацает! - зло сказал он. - А я не на работу смотрю, - инженер не сводил с него веселых глаз. - На бороду. - Ну так что? - В голосе Спирина прозвучал вызов. - Побриться надо! - Инженер переждал паузу, погладил подбородок. - Как вы на эту проблему смотрите? - Не на танцы пришел, - рыкнул Спирин и отвернулся. - Конечно, я понимаю, что человек у нас имеет юридическое право носить бороду, - обратился инженер к слесарям, что стучали вокруг молотками, но уже незаметно прислушивались к интересному разговору. - Но в наших условиях! Смотрите, как она у него разрослась, и мазут с нее капает. - Клуб отремонтируют - побреюсь, - хмуро выдавил Спирин. Инженер захохотал. Меж пустых паровозных котлов голос его перекатывался свободно, как в горах. - Но-но! - предупредил его Петька. Слесаря молча и безучастно смотрели на них, а инженер все хохотал, переламываясь пополам. - Как в Сьерра-Маэстра? - спрашивал он сквозь смех. - До победного конца? Как в Сьерра-Маэстра? Да? - Што-о-о?! - вдруг вскинулся Петька, когда инженер уже шел по цеху дальше. - Вы слышали, что он сказал? Фуфло! Пор-р-рода! Нет, как он меня назвал, а? Спирин обращался то к одному слесарю, то к другому, однако они уже начали работать, а инженер все хохотал Издали, повторяя свои непонятные "оскорбительные" слова. Назавтра он будто бы специально пришел к гарнитурщикам. Вспрыгнул на передний брус паровоза и заглянул в дымовую коробку, где сухо и горько пахло изгарью. Спирин возился с искрогасительными сетками. Он затравленно посмотрел на инженера, а тот вместо приветствия спросил: - Сьерра-Маэстра? И опять захохотал - громко и обидно. - А... вид-дал я таких! - пробормотал Петька и посунулся в темноту. Вечером он напился в дрезину. Шатался по депо, обирая на себя грязь, куражился на подъемке. Разыскал молоденького, только что из техникума, бригадира, щерясь, взял его за грудки. - Ты дай мне хрустов поболе заработать, понял? - кричал Спирин въедливым голосом. - Нет, ты скажи, могу я вкалывать? Могу! Не-е-е, ты по-го-ди! Я рабочий человек или кто? А? Нет, ты ответишь ррработяге, падла! Што-о-о? А ты, зараза, меня поил, а? Поил? Не люблю я этих куражных людей, здоровых лбов без царя в голове, и мне даже неприятно, что у нас со Спириным одно имя было. И я не то чтобы не верю в перевоспитание таких типов, но когда они дурака валяют, изображают психов или, как артисты, пускают натуральную слезу, то в ответ на это ломанье нужна жесткость, а не мягкость, - человек не должен быть поганой соплей. Без трудных людей мы не жили никогда. В прежнее время по тайге вокруг Перелома располагалась колония. Отбыв наказание, некоторые оттуда устраивались к нам, и деповские возились с ними, пока они не начинали кое в чем разбираться. Не со всеми, конечно, получалось, далеко не со всеми, но бывало, что переламывали и не таких, как этот Петька Спирин. Мой первый слесарь, к примеру, Павел Козлов, тоже из них, из бывших, а какой он золотой человек, если б вы знали! Он меня от смерти спас. Буксовая распорка сорвалась с последнего болта - а в этой железяке не меньше пяти пудов, - сорвалась да на меня. Однако тут, уж не знаю как, Пашка подскочил. Он потом долго ходил по больничному, ему ключицу переломило. По сей день Козлов слесарит в депо. Он в годах уже, имеет свой дом и шестерых детей. А преступление когда-то числилось за ним тяжкое. Должен признать, что эти трудные люди тоже влияли на деповских. От своих манер и привычек они освобождались не вдруг, и я иногда ловлю себя на каком-нибудь сорном словечке, хотя знаю - по-русски обо всем можно сказать хорошо, обыкновенными словами. Однако вернемся к Спирину. Уговаривать его в тот вечер было бесполезно, а милицию в депо не звали ни по какому случаю. Собралось несколько человек второй смены, вытолкали его из цеха, однако он застрял на деповском дворе, у доски Почета, где и моя фотография висит. - Коммунистического труда? Вы? - глотая пьяные слезы и скрипя зубами, обращался он к портретам. - Не-е-е, вы еще не знаете Петьку Спирина, скучные вы рожи! Ишь вы - "кому-нести-чего-куда"! Передовики! Вы, значит, спереди, а я, значит, сзади?.. А поутру он дождался у общежития Клаву, грубо схватил за руку. Серое лицо его подрагивало, костюм был весь в мелких волосинках, будто о Петьку чесались собаки. - Ты поговоришь со мной, поняла! - трезво и твердо сказал он. - Не о чем, - отрезала Клава, пытаясь вывернуть из его клешней свои тонкие руки. - Клаша, - вдруг униженно, просительно заговорил он. - На что хошь пойду. Ну, глянь на меня! Покажь глаза-то! - Нет. - Я тебе... что... совсем не по душе? - Ты? - Клава по-прежнему смотрела в землю. - Страшней войны. - Нет, ты поглядишь на меня! - с угрозой сказал он. - Пусть лучше глаза лопнут. - Все одно поглядишь! - прорычал Петька и отпустил ее. На работу он не вышел, где-то пьянствовал, но это с ним случалось уже, и никто не подозревал беды. А она пришла назавтра. В тот безветренный июльский день парило невыносимо. Над станцией колыхалось марево - деповское железо нагрелось и зыбило воздух. Все спрятались под крышу депо, там было свежо, как под мостом. Пути обезлюдели, только вдали, в товарном парке, медленно, будто сонные мухи, бродили меж вагонов смазчики. Готовый к рейсу ФД, знаменитый наш тяжелый магистральный паровоз, стоял напротив конторки дежурного по депо, отфыркивался, струил вокруг себя горячий дух. Машинист пошел заполнять маршрут, да, видно, в парке не был еще готов поезд. А может, и в контору заглянул - с утра ходили слухи, что кассирша привезет деньги. Помощник лязгал в тендере стальными резаками - неудобными такими штуковинами наподобие длиннющих кочерег, а пожилой кочегар совсем сомлел в будке. Ничего, казалось, не могло произойти в такой душный и скучный день, однако стряслось. У паровоза появился одетый в чистое и побритый Петька Спирин. - Эй, лепила! - крикнул он кочегару. - Слышь, кассу открыли! - Ну? - встрепенулся тот. - Пойти очередь занять? - Дело хозяйское, - равнодушно сказал Спирин и сплюнул по обе стороны. - Побегу, - решил кочегар, спускаясь на землю. Он заспешил к конторе, крикнув на ходу товарищу в тендере: - Аванс дают! Ты гляди тут! Всего несколько секунд понадобилось Спирину, чтобы вскочить в будку, захлестнуть на железные скобы кочегарный лаз в тендер и дверцы. Паровоз заревел низко, тревожно, хлебая, как бык под ножом. Петька отпустил тормоз и неумело, резко открыл регулятор. Пар ворвался в цилиндры, и все эти тысячи пудов металла затряслись, запрыгали по рельсам. Паровоз двинулся вперед, подпрыгивая, тяжко отдуваясь. В крышу будки отчаянно колотил кувалдой помощник, что-то кричал ужасным тоненьким голосом, но снова забасил гудок. Сбегался народ. Навстречу паровозу встрепанно кинулась стрелочница с красным флажком, высыпали из "брехаловки" паровозники, сразу стало черно от людей. Появился машинист с безумными глазами. Он вспрыгнул на лесенку, чтобы прорваться в будку, однако Спирин высунулся из окошка и начал колотить по поручням коротким ломиком. Люди уже влезли на котел, облепили тендер. На потеху сбиралось все больше деповских, в кассе даже рассыпалась очередь. - Ты что? - кричали. - До белой горячки допился? - Ну да, - отвечал Спирин. А дело-то было совсем не шутейным. Не только летели к чертям собачьим все инструкции, все неписаные законы депо, запрещающие баловство на работе, тут попахивало уголовщиной. И чем все это кончится? Ладно бы какая-нибудь там маневровая "овечка"! Спирин завладел махиной, что на ходу прогибала рельсы и сотрясала деповские постройки. Пузатый котел распирала дикая сила, а ее надо умело держать в руках. Что, если в пьяную башку взбредет разогнать это чудовище и вдарить в деповские ворота? Разнесет ведь все в пыль. А вдруг взрыв? На сотню метров раскидает паровозный котел свои толстые стальные листы. Дежурный по депо и машинисты подступили для переговоров. - А ну слезай, обормот! - Не подходи! - предупредил сверху Петька. - Кран открою - кипяточком умоетесь! - Слушай, парень, тебя же посадят. - Это кто не бывал в тюряге, тот боится, - наставительно пояснил Спирин. - Слезай, друг! Побаловался, и хватит! - молил машинист. - Ну что ты уперся, как дурак? - А я и есть дурак. - Знаешь, за ружьем побегли! - крикнул кто-то. - Один выход - пристрелить тебя. - Вон вы как?! Спирин снова дал гудок, и от паровоза кинулись врассыпную. Петька проехал мимо поворотного круга, подъемки и остановился, потому что насовали уже под колеса башмаков. Теперь только искрило и скрежетало внизу, когда открывался регулятор. А народу все прибывало. Свистели, кричали, но прибежали с вокзала милиционеры, попросили пройти - и все притихли. Однако ненадолго - вспыхнул спор, взорвется котел или нет, и если взорвется, то по какой причине? - Спокойно может его разорвать, - соображал какой-то корявый мужчина с кожаной торбой на боку и цветными флажками за голенищем - из кондукторов, наверно. - Давление-то в нем - я извиняюсь! Спокойно разорвет! Давление! - Дура! Чего давление-то? - А что же, как не давление? - Клапан сорвет, если давление. Вода, вот что! - А что вода? Вода, она ничего. - Вот дура! Ну и дура!.. Отстань! Мне сделалось смешно, потому что очень уж это напоминало пластинку, где спорят про "бонбу и ядро".