, разбитый. Болела голова, и во рту было сухо и горько, как после попойки. Лениво и медленно снял с себя сапоги, расстегнул пуговицы камзола и лег на кровать. Но лежать было неудобно и жестко. Он несколько минут ворочался из стороны в сторону и не мог заснуть. Почему-то мысли, приходившие в его голову, никак не относились к событиям сегодняшнего дня. Совершенно неожиданно Державин вспомнил мать, старую казанскую гимназию, облупившиеся стены заборов, где он играл с ребятами в "орла" и "решку", и еще что-то отдаленное и успокоенное, что можно было передать словами: дом, тишина, покой. Стояла мебель, висели на стене лаковые картины, засохшие пыльные цветы метелочками торчали в вазах из радужного дешевого стекла. Мать, Фекла Андреевна, прошла по комнате и наклонилась над ним. И вот, в ту же минуту он увидел, ощутил мускульно свой стих, увидел и понял, что сейчас уж он от него не уйдет, что он поймает его, загонит как редкого зверя и перенесет на бумагу. Стихи, найденные им, были твердые, решительные, быстрые. Ни богинь, ни героев не упоминалось в них. Это были простые ясные строчки о смерти, о жизни, о неизбежном их равенстве. Трепеща от радости, он оторвал голову от подушки, чтобы записать их. Зная, что они никуда не уйдут от него, он даже особенно не торопился. Он оторвал голову от подушки, открыл глаза и устроился на кровати сидя. И сейчас же тяжелый, как смерть, сон напал на него. Думая встать, он уронил голову на подушку, вытянул ноги и вытянулся во весь рост. Иван Халевин подошел и сел около его кровати. "Ну что же, ваше благородие, - сказал Иван Халевин. - Когда же вы исполните обещание свое?" Державин посмотрел на него с ненавистью. "Не мешайте! - крикнул он. - Не мешайте мне, потому что я пишу стихи". Он спал растянувшись на кровати и разбросав руки. Ему приходили в голову все новые и новые строчки стихотворения. Они были ясны, тверды и предельно просты. Державин писал о жизни, о смерти, о близости к натуре. Он писал о смерти, которая равна богу и от которой не может скрыться никто. Ее коса острится равно на всех смертных, и никто не может почесть себя счастливейшим, пока не пробьет его последний час. Он лежал на кровати, вытянувшись во весь рост и сознавая, что наконец-то стихи не уйдут от него, улыбался тихо и удовлетворенно. Он знал, что стихи в самом деле будут замечательными. VI От Бибикова пришло письмо с требованием доставить секретных арестантов, согласно приложенному списку, в Казань. Державин просмотрел список. Первым стояла фамилия Халевина. Накануне отправки он решил еще раз вызвать Халевина. Собственно, соображения служебные не принимались во внимание, ибо дело было закончено, но просто ему захотелось увидеть еще раз этого странного арестанта. - Садитесь, сударь мой, - сказал он Халевину, показывая на кресло. - Допрос ныне закончен, но я хотел бы поговорить с вами не как следователь, а как разговаривают человек с человеком. За последние дни Халевин сильно сдал. Лицо у него сделалось худым и впалые длинные щеки покрылись бурыми землистыми пятнами. Он шел по коридору, покачиваясь и держась одной рукой за стену. Но под черными нахмуренными бровями по-прежнему дико сверкали быстрые, неумолимые глаза. - Я уж все вашему благородию открыл, - сказал Халевин тихо и покорно. - Чего еще от меня требуется - не ведаю. Державин посмотрел на него с мучительной улыбкой. - Не к допросу сие, - сказал он просто, - а к разговору. Я бы от вас, сударь, еще узнать желал, как вы, быв сами человеком ученым и острым, могли решиться примкнуть к бунту сей сволочи? Ужели на успех надеялись? Ужели думали, что царская власть, извечная и непоколебимая, от неграмотного казака может быть свержена? Сомневаюсь, сударь, сие на вас непохоже. Халевин пожал плечами. - Не токмо из одной выгоды люди на плаху всходят, - сказал он. - И не из выгоды стыдные дела на себя берут. - Он вдруг привстал с места. - И с какой выгоды вы, например, мне на дыбе руки вывернули, живым в могилу вогнали, дом разорили, на шею петлю приготовили? Из чинов, денег, теплого места? Сомневаюсь. Сие тоже на вас, сударь, непохоже. - Но мятежи, - сказал Державин, не отводя глаз от его лица, - но восстание народов диких и невежественных, но кровь, затопившая землю, но пожары, виселицы? Ведали ли вы, что творили? Дикари - они, может быть, и не знали, что их за сие ожидает, ибо были дики и к жизни гражданственной непривычны, но вы-то, вы-то, сударь? Вы, как человек образованный, как могли сию ослепительную толпу за собой повести? Вяжется ли сие с понятием человека благородного? Халевин смотрел на него с улыбкой. - Когда человек за убийство ближнего своего мстит, - ответил он с ясной улыбкой, - не равны ли ему топор, кинжал или пистолет? Кроме того, сударь, по моему крайнему понятию, сии народы, в дикости и зверстве пребывающие, еще больше прав на существование имеют, чем мы с вами. - Новый взгляд, - сказал Державин удивленно, - то есть... Халевин посмотрел ему прямо в глаза. - Образованность, - сказал он, издеваясь. - А что вы с вашей образованностью сделали? Дворцы да тюрьмы. Виселицы на каждой улице поставили. Посадили бабу во дворце, а она двадцать миллионов крестьян под ногой своей держит, ибо что ей бедность человеческая, что ей нужда народа, если она сама в золоте ходит. А из чего вся сия роскошь происходит? Из куска недоеденного, из тряпки, у хлебороба отнятой. Вы, сударь, каждый день мясо едите и бургундское у вас на столе, а поэтому крестьяне ваши одну воду пить должны. Вы шелка носите, поэтому крестьяне ваши в дерюгах ходят. У вас излишки, у них нет необходимейшего. - Но вы-то, сударь, - яростно перебил его Державин, - вы-то не ходите нагим и босым. Вы-то яства и пития довольно имели? Какое же вам до всего дело было? - Извините, - сказал глухо Халевин. - Я на сей вопрос и вовсе отвечать не намерен, ибо глупость его вам самим понятна. Несколько минут они оба молчали. Это была страшная, тяжелая тишина, которая сказала каждому больше слов. Потом Державин встал и взял Халевина за плечо. - Ну что же, сударь, - сказал он печально, - мы расстаемся с вами. Отныне не я буду вашей судьбы указчик, но не скажете ли вы мне, сударь, чего-нибудь на прощание? - Он заглянул ему в глаза. - Обещаю вам все, что вы попросите, выполнить беспрекословно. Чести моей можете верить. Халевин молчал и думал. - Не бойтесь, не бойтесь, сударь, - сказал Державин ободряюще, - все, что вы попросите, будет исполнено. - Там среди бумаг моих, вами забранных, - сказал Халевин, - есть дневник, отдайте мне его обратно. Лицо Державина помрачнело. Он несколько минут молчал. - Никак этого, сударь, нельзя, - сказал он наконец, - ваша рукопись уже к делу приложена. Халевин порывисто встал с места. - Тогда ничего, - сказал он. - Тогда все. Прикажите меня отвести в камеру. Державин вдруг выдвинул нижний ящик и бросил тетрадь на стол. - Берите, - сказал он. Халевин подхватил ее обеими руками. - Можно, сударь? - спросил он, жадно глядя на Державина во все глаза. Державин не отвечал. Тогда Халевин оглянулся и быстро сунул тетрадь в огонь камина. - Вот и все, - сказал он, смотря, как гибнут, рассыпаясь, ее почерневшие листы. - Конец жизни, надеждам, чаяниям. Все они превратились в пепел. Так и я, сударь, прошел через пламя и пеплом по ветру рассыпался. - Он с улыбкой посмотрел на Державина. - Прощайте, сударь, больше мы с вами не встретимся. Желаю вам карьер быстрый и легкий, вы многого достигнете, сударь. Нрав у вас быстрый и изворотливый, а таких теперь только и нужно. Когда будете министром, помните, о чем я вам говорил. - Он повернулся, чтобы уйти, но Державин вдруг остановил его легким движением руки. - Подождите, - сказал он. - Мне нужно кое-что узнать от вас. Наш разговор не кончен. Он прошел к двери и, отстранив Халевина, вышел в коридор. - Можете идти, - услышал его голос узник. - Я преступника сам доставлю. Он вернулся и сел в кресло. - Ну-с, сударь, - сказал он, - обещал я вам свободу, но по вашей сопротивности и упорству вижу, что никак вас на волю отпускать невозможно, ибо враг вы упорный и закоренелый. Халевин пожал плечами. - На волю я и не надеялся, ваше благородие, - сказал он. - Разве вы меня когда-нибудь отпустите? Следователь прищурился. - А как вы сами полагаете, сударь, отпустить вас возможно? Халевин, улыбаясь, пожал плечами. - Но вы бы меня, например, отпустили? Если бы не вы мне, а я вам в руки попал? Глаза Халевина вспыхнули недобрым зеленым огнем. Он наклонился к лицу следователя. - Я бы, сударь, - сказал он, вздрагивая от ненависти, - сразу бы вас вздернул, я бы вас и допрашивать не стал. Вы же, сударь, лжете и вертитесь. - Нет, бургомистр Халевин, - сказал Державин серьезно, - отпустить вас я никак не могу, да и удивляюсь даже, что вас начальство еще в Казань не отправило. Вы же человек дерзкий и быстрый, так и смотрите, чтобы убежать. Халевин печально усмехнулся. Меры, принятые к охранению его личности, были таковы, что, конечно, ни о каком бегстве и думать не приходилось. Около окна стояли два вооруженных гвардейца, дверь со стороны коридора тоже охранялась. Все вещи, могущие быть превращенными в орудие обороны или нападения, были вынесены из камеры. - Ну да, - сказал Державин, уловив насмешливую гримасу, с которой Халевин выслушал его реплику о возможном бегстве, - из камеры вы не убежите. Я уж там все меры принял, а с допроса, из окна, например, можете. Стоите, например, слушаете и делаете вид, что заняты только допросом, а сами все ближе и ближе к окну - на шаг, на два, на три, потом сапогом переплет рамы - раз, пока следователь подбежит, вас уже и след простыл. Потом ищи-свищи. Где вас тогда, сударь, найдешь? Своих отыскали и айда с ними в степи киргизские. Верно, сударь, я говорю? А начальству-то тревога. Теперь Халевин смотрел на Державина широко открытыми глазами. В словах следователя чувствовался явный намек, но длинное и некрасивое лицо с пухлыми губами было по-прежнему неподвижно. И только в самой глубине глаз исчезали и зажигались безумные зеленые искры. - Что, хороший план вам, сударь, предлагаю, а? Следователя по голове ударили - раз, к окну - два, на улицу - три, а на улице темень, город не освещен, - ищи в стогу иголку. А вам какие-нибудь пять минут бежать - и в безопасности. Халевин сделал движение к окну. Державин посмотрел на него и вдруг засмеялся. - А вы уж правду подумали. Эх, вы, герой! У меня-то ведь под окном как раз патруль стоит. Так вы ему прямо в объятия и угодите. Я же знаю, сударь, сердце человеческое. Затем и караул ставлю, затем и конвойного отсылаю, время-то позднее, а кто знает, как вы с ним договорились. Сам-то поведу, так спокойнее будет. От меня-то уж вы никуда не денетесь. Он посмотрел на Халевина. - А может быть, и денетесь. Поведу вас по коридору, вы повернетесь, меня кулаком по голове - раз, там угол есть такой темный во дворе - я и готов. Что вы на меня так смотрите? Правду вам говорю. Человек-то вы отчаянный, только одно, пожалуй, вашим замыслам повредит, я-то с вами, сударь, тоже церемониться не буду, оружие у меня всегда при себе. Пулю в череп, и все... Это был странный, чудовищный разговор. Горела только единственная свеча, и лиловые тени метались по стене. Тень головы следователя занимала всю комнату, и Халевин весь утопал в этой тени. Ни одной живой души не было в верхнем этаже здания. Два человека, два врага - следователь и преступник - сидели друг против друга и мирно вели разговор о смерти и жизни. - Я не побегу, ваше благородие, - сказал Халевин устало, - можете быть спокойны. Я все средства уж приложу к тому, чтоб подольше живу остаться. - Верю, - возбужденно крикнул следователь. - Вот вы мне говорите, а я вам верю. Вы человек хитрый и тонкий, вы уж ни одного случая не упустите, чтобы из-под суда уйти. Так вам ли лезть на верную смерть? До топора еще, может, годы пройдут, так чего же вам жизнью рисковать зря и необдуманно. Нет, нет, вы не из таких. Вы хитрый, вы все тихой сапой берете. Вы, сударь, и крови боитесь, и тараканов, наверное, в руки не берете. Знаю я таких. Он остановился и загадочно посмотрел в лицо Халевину. - Вопрос не в этом, - сказал он задумчиво, - вопрос в том, не лучше ли мне с вами разом покончить. Вот мы, например, по коридору пойдем, а я незаметно пистолет вытащу и вам в затылок - бац, вы и умрете, сами не заметя. Смерть для всех равна, но не зная и умереть легче, как вы думаете? Он встал и положил Халевину руку на плечо. - Однако идемте, сударь, - сказал он, - время позднее, надо вам выспаться до отъезда, завтра вас разбудят в восемь часов утра. Мне тоже нужно вставать к этому времени. Они уже прошли коридор и стали спускаться по лестнице, как вдруг Державин вцепился в плечо Халевину. - Стойте, сударь, - сказал он растерянно, - я пистолет-то у себя в комнате забыл. Он смотрел на Халевина в смятении и не отпускал его плеча. - Так что же делать? - спросил он растерянно. - Ведь возвращаться надо. Халевин послушно поворотил обратно. Он отлично знал цену этой забывчивости, но Державин уже раздумал. - Нет, идемте, - сказал он, - я вас буду за плечо держать, так вы не уйдете. Как будто скованные друг с другом, они спустились по лестнице, прошли по нижнему коридору и в самом конце его, там, где через узкую скрипучую дверь струился прозрачный свет луны, Державин опять остановил Халевина. - Идемте назад, - сказал он решительно и резко, - дальше я вас так не поведу. Здесь темнота и глушь, забор низкий, вы, как человек сильный, его с одного прыжка возьмете. Он сильно и грубо схватил его за плечо. - Чего же вы стоите, - крикнул он, - идем, идем. Я знаю ваши планы, вы ищете удобную минуту, а потом развернетесь, ударите меня по голове и бежать. Он тряс его мелкими яростными толчками. - Этого вы хотите, этого, да? Я знаю все ваши прожекты, не обманете, нет, сударь, нет, не проведете. Они стояли около самой двери. Халевин вдруг развернулся и изо всей силы опустил кулак на эту ненавистную ему голову. Державин крикнул коротко и отчаянно и тихо опустился на пол. Халевин ударил еще раз. Невысокий забор действительно не составлял для него препятствия. Он перепрыгнул через него и побежал по улице. VII Халевин бежал по улице. Он отлично знал все закоулки и тупики своего города. Ему нужно было только добежать до площади и там постучаться в окно одного заброшенного, полуразвалившегося домика. Он знал хорошо - там ждут его свои люди, которые сумеют его переодеть и провести через линию фронта. Свежий воздух жег его слегка саднившее горло и был отраден, как холодная вода. Без шапки и шубы он пробирался под заборами, иногда приникал к сугробам и с удовольствием прислушивался к молодому, сочному хрусту снега. Раз перепрыгивая через какой-то забор, он оступился и упал на руки и колени в снег. Резкая, обжигающая боль в ладонях, едва заметный и все-таки сильный запах снега, холод в локтях, все это было настолько остро и неведомо, что он даже вскрикнул от наслаждения. Через двадцать минут он уже был в сравнительной безопасности. Темные и узкие улицы пригорода сами по себе служили достаточной гарантией, кроме того, он не слышал ни свистка, ни крика, ни звона колокола. Очевидно, он так изрядно угостил следователя, что тот упал без чувств. Без чувств! - Халевин вдруг остановился, соображая. Когда он опустил кулак на голову врага, и тот, обливаясь кровью и задыхаясь, упал на камни, и его голова коротко и сухо стукнулась о плиту, он увидел на мгновение, как окровавленное лицо искривилось болезненной, но радостной улыбкой. И, морщась от боли, отрывая от пола эту страшную кровавую голову, он все-таки смотрел на Халевина, смотрел и улыбался радостной, немного смущенной улыбкой. Вспомнив это, Халевин остановился у забора и провел рукой по лицу. Только теперь он понял значение улыбки Державина. И вот оттого, что наконец понял все, ему уже не хотелось ни бежать, ни прятаться, ни разговаривать со своими сообщниками. Он стоял под черным звездным небом, и свежий ветер ворошил его волосы. ^TГлава пятая^U ДОКУМЕНТЫ Бибиков рассылает письма. В Петербург, Москву из Казани мчатся гонцы с переполненными сумками. Он торопит своих адресатов, потому что время не ждет. Однако ответы неблагоприятны. Войска не приходят, а оружие застряло в Петербурге. Члены секретной комиссии не могут справиться с работой, а, несмотря на все просьбы, военный министр Чернышев так и не присылает писцов, коим можно было бы доверить дела важности государственной. Зато Чернышев дает советы. В одном из писем он пишет: "Между прочими мер принятиями к искоренению злодейств Пугачева, не бесполезно кажется быть может и обещание некоторого награждения тем, кто его живого взяв приведет к Оренбургскому ли губернатору, или же к военным нашим командирам. Таковое обещание помянутом господином губернатором действительно и учинено. Но как оно слишком умеренно, то я теперь пишу господину Рейнсдорпу и находящемуся в Яицком городке подполковнику Симонову, дабы учинили они публикацию, что за приведение означенного самозванца живого, будет награждение дано десять тысяч рублей". На другой день снова гонцы скачут, развозя по церквам и городским магистратам рукописные объявления, кои надлежит читать горожанам с площадей и амвонов. "ОБЪЯВЛЕНИЕ Я, нижеподписавшийся, главнокомандующий войсками Ее Императорского Величества всемилостивейшей нашей государыни, генерал-аншеф лейб-гвардии, майор и разных орденов кавалер, объявляю через сие, что как все бедствия, угнетающие ныне Оренбургскую губернию огнем и мечем и пролившее уже потоки крови собственных наших собратий, сограждан происходит единственно от самозванца Емельяна Пугачева, беглого с Дону казака и в Польше немалое время скитавшегося, который было в убийстве своем дерзнул всякого подобия и вероятности взять на себя высокое название покойного императора Петра Третьего, то он паче всех и заслуживает, для пресечения внутреннего междоусобия и для возвращения любезного отечеству драгоценного покоя, воспринять достойное злодейству и измене его казнь, дабы инако от продолжения оных другие из одного невежества погрешившие равному жребию подверженными не были, когда его постигнет месть озлобленных им божественных и человеческих законов, почему я, с моей стороны, по вверенной мне власти желая спасти сих последних и обратить зло на главу истинного его виновника самозванца Емельяна Пугачева, как изверга рода человеческого и недостойного имени Россиянина, обещаю сим тому или тем, кто из усердия к отечеству поймав его, приведет ко мне, или к кому ни на есть из подчиненных моих и отдаст под стражу живого, дать награждение десять тысяч рублей". Но это испытанное средство не помогает. Каждый день следствия умножает число арестованных, следователи не справляются с доносами и Бибиков настаивает снова. "О присылке в комиссию секретных писцов и теперь вашего сиятельства прошу. Нет возможности справиться и офицеры сами день и ночь пишут, потому что колодников умножается". Но писцы не приходят, и Бибиков шлет письма императрице. "Всемилостивейшая Государыня! - пишет он. Дерзость злодея Пугачева, его злодейских сообщников дошла до последней крайности, что вступающие как в секретную комиссию, так и ко мне присылаемые ежедневно письменные сообщения открывают, а приводимые в секретную комиссию из злодейских шаек захваченные и для разглашения и рассеяния посланные колодники подтверждают. Старался я при многих ежечасных отправлениях несколько дел рассмотреть и что б чем ни на есть остановить буйство, наглость и злодейственные убийства. По данной мне высочайшей от Вашего Императорского Величества власти, решился, наконец, одного бунтовщика, злодея и жестокого убийцы помещицы своей подпоручицы Пополутовой, крестьянина Леонтия Назарова, который добровольно признался во всем, здесь публичными обрядами велел повесить, с прописанием его вины, с подтверждением, дабы прочие таковые злодейства и бунт того же страшились. Некоторых же при висилице определил высечь кнутом, поставя клейму, значущие злодея, бунтовщика и изменника, других же наказать плетьми. К сей крайности приступил я в надежде, что редкость таковой казни устрашит колеблющихся к самозванцу склонности и остановит начальников убийства. О решенных же комиссией делах приведенных колодников к высочайшему усмотрению экстракт подношу. Секретная комиссия, трудясь, так сказать, день и ночь, почти не успевает приводимых допрашивать, ибо их время от времени умножается. По выгнании злодеев из Самары, репортует меня, что духовенство тамошнее при приближении злодеев пошли к ним навстречу с колокольным звоном и со кресты, что из найденного злодейского предводителя Арапова репорта усмотреть можно, который по несказанной дерзости и наглости тех извергов, так как и другие найденные письма он ко мне прислал, из которых некоторые при сем, для высочайшего усмотрения, подношу, другие же для справок впредь отдам секретной комиссии. Самарских попов, кои и в эктениях высокое лицо Ваше, во время пребывания злодея, исключить дерзнули, я всех посланному нарочно лейб-гвардии Преображенского полку, подпоручику Державину допросить велел, а показавших к злодеям склоненных жителей, генералу майору Мансурову рассмотря публично наказать велел, подтвердя в верности вновь к Вашему Императорскому Величеству присягою. Здешнему же архиерею сообщил, чтобы он сих самарских попов немедленно переменить другими приказал, а в прикосновенных к оному селению жителей, кои добровольно поддались злодеям зачинщиков высечь при собрании жителей и под смертную казнь подтвердить, чтоб они впредь от злодейских и изменнических шаек их внушение хранили, и ловя их приводили и отнюдь как пропитание, так и людей по требованию им не давали и присяги Вашему Императорскому Величеству верности не нарушали, а злодея Пугачева почитали за изменника и самозванца, инако же сами яко злодеи огнем и мечом накажутся. Всемилостивейшая Государыня, слепота и невежество в здешнем краю по большей части жителей превосходят, кажется, всякое понятие. Сие примечаю не только в самой черни, но и в здешних краях живущих отставных офицеров, как то в экстракте, при сем подносимом, из показания поручика Мызникова усмотреть изволите, тож и из рапорта, поданного злодею Арапову по вступлении его с шайкой в Самару от поручика Ильи Щепачева, которого я арестовав сюда же прислать по караулам велел. Так же велел арестовать и бегущего из Самары двоекратно за коменданта капитана Балахонцева. По сие время к удержанию злой сей заразы и к остановлению успехов злодейских, и к удержанию глупой черни от его прилепления, не вижу я иных еще способов, как воинская сила. Но между тем однако ж испытываю всевозможные средства к пресечению зла столь далеко возросшего. Счастливым себя почту, если возмогу, тем или другим способом, показать Вашему Императорскому Величеству, и при сей высочайшей доверенной мне экспедиции, с какою непоколебимой верностью пребываю. Всемилостивейшая Государыня! Вашего Императорского Величества всеподданнейший Александр Бибиков. Января 29 дня 1774 года. Казань". Через несколько дней, не получая ответа, Бибиков посылает императрице выписки из дел следственной комиссии и снова пишет. "Всемилостивейшая Государыня! Здесь всеподданнейше подношу экстракт произведенных дел тайной комиссии, из которых некоторые решены мною с комиссиею, а на другие осмеливаюсь испросить высочайшего Вашего указа, как то о протопопе и попах Самарских и Заинском, и о трех офицерах - Щепачеве, Черемисинове и Воробьевском, равно и подпрапорщике Буткевиче. Из решенных же приметить изволите, что некоторые определил я с публичными обрядами повесить в самых тех местах, где они преступниками жили и злодействовали, а гарнизонного солдата в Казани на Аре ком поле, чтоб сделать страх не только другим, но и самим гарнизонным, из коих по разным местам некоторые прегнусными предателями и злодеями себя показали. Строгость сия неминуемою по здешним обстоятельствам показалась, дабы повсюду раздалась казнь злодеям и бунтовщикам исполняемая, умеряю я число сих сколько можно меньше, хотя они все по строгости законов сему без изъятия подвергаются. Человеколюбивое Вашего Императорского Величества сердце и образ Ваших мыслей всегда за сих извергов и против строгости законов предстательствуют. Дерзостные и глупые злодейские сочинения и все допросы показывают, что злодеи кроме буйности и злости никаких правил и ума не имеют, но при всем том злые внушения и через нескладный слог в черном народе действуют, и тем более что редко найдешь в сем краю и между чиновниками людей с просвещением и разумом, а охранные гарнизонные офицеры, буде смею сказать, своею мрачною глупостью способствуют, как из допросов Черемисинова и Щепачева, тож Буткевича усмотреть соизволите. Злодейские сочинения здесь при последней экзекуции сожжены палачом и знаки их, так называемые знамена, им же изорваны. То же самое велено от меня делать по всем местам, где оные письма и знаки случаются. Всемилостивейшая Государыня и проч. Александр Бибиков. Января 29 дня 1774 г. Казань." Отвечает Екатерина: "Нашему генерал-аншефу БИБИКОВУ. Реляцию вашу от 29 числа января и приложение при оной экстракты города Самары о протопопе Андрее Иванове, попах Никифоре Иванове, Федоре Никитине, Алексее Михайлове, Василье Михайлове, Даниле Прокофьеве, Максиме Иванове, дьяконах Степане Яковлеве, Петре Иванове, Василье Никифорове, отставном поручике Ефиме Воробьевском, Ставропольского батальона поручике Илье Щепачеве, Тобольского третьего батальона прапорщике Иване Черемисинове, отставном подпрапорщике Богдане Буткевиче, пригорода Заинска попе Прокофье Андрееве, мы рассматривали. О всех вышесказанных преступниках учиненные в секретной ведения вашего комиссии сентенции нашли с государственными законами, по происшедших от них злодеяниях, согласными, но при всем том однако же повелеваем с оными преступниками поступить по вашему рассмотрению, и сколько польза и благосостояние Империи по нынешним в тамошном краю обстоятельствам того требуют. В прочем с нашею милостию мы вам пребываем Екатерина. Подписан, февраля 15 дня 1774 года. С.П.Б.". 29 января Державин возвратился в Казань. Там уже ждало письмо от Максимова. ^TГлава шестая^U I Его ждало письмо от Максимова. "Братец, душа моя Гаврило Романович. Сердцем и душою радуюсь, услыша о вашем приезде в Казань, а паче в Самару. За приписку в письме брата Ивана Яковлевича нижайше благодарствую: только что вы писали, оба да я третий, великие дураки: у нас денег нет. Напиши, голубчик, стихи на быка, у которого денег много: какой умница он, а у кого денег нет, великий дурак! Ведь на меня и в Москве гневаются, а в Казани бесятся, все за деньги. Черт знает, откуда зараза в люди вошла, что все уже ныне в гошпиталях валяются, одержимы болезнью, а только деньгами, деньгами, деньгами. Ежели бы я имел их довольно, какой бы умница, достойный похвалы и добродетельный был человек; в чем и на тебя ссылаются, что я, право, ведь добрый человек, да карман мой - великий плут, мошенник и бездельник. Да и признаться должен, что это правда только перед теми, кто должен; а то, брат, это напасть: у кого я не думал никогда просить и брать алтына, и тот рублей требует: ваша, дескать, милость, великолепный (знаешь, в каком чину был; насилу, слава богу, ныне из оного разжалован: так и за это сердиться, для чего разжаловали!). Уведомь, душенька, о своем благополучии и о всем, как вы поживаете и долго ли в Самаре пробудете; не можно ли в Малыковку пожаловать? Если ж попродолжитесь в Самаре, то, может быть, и я к вам побываю повидаться. Порадуйся, душа моя, тому, что вы сделали Сергею помочь в получении Яковлевой деревни; он тем вечно обязанным почитает, которую я владею другой год. Дай бог, чтоб я в жизни имел такую же радость, чтоб вам за то заслужил, да и синбирскую одну деревню, 50 душ, во владение получил. Весь мой нажиток в Малыковке, что в хлопотных, к купленным в Москве деревень сто душ получил. Теперь утешение мое состоит в том, чтоб слышать о вашем благополучии; я ж всегда и навек пребуду ваш, братец, душа моя, покорный и верный слуга Сергей Максимов. За тем рекомендую приятели моего Савелья Ивановича Тарарина, г. есаула казацкого, в вашу милость, который человек честный и добрый". Держа в руке письмо Максимова, Державин задумался. Ему припомнилось то странное, таинственное, манящее дело, в которое он едва не попал сам. II Был Максимов остер, опрометчив, но смел и на решения быстр. Его дерзкие похождения, почти всегда плохо продуманные и неожиданные по своему завершению, потому именно и сходили ему с рук, что проводил их человек пылкий и решительный. Первое чувство, которое вызвал у Державина этот ладно сложенный, крепкий толстяк, было огромное удивление. В нем все было не так, как у остальных. Он и смеялся не так, как все, и карты сдавал по-особенному, и выигрывал как-то своим особым манером. Особенно же непередаваемое франтовство и задор заключались в тех жестах рук, круглых и коротких, но при этом все-таки размашистых, которыми он придвигал к себе или, наоборот, отбрасывал на край зеленого стола кучу сверкающих и звонких денег. С непередаваемой грацией он умел сдавать карты. Они вылетали из его рук сплошным красочным потоком, и ошалелый партнер видел только короткие, толстые, маленькие пальцы; как при этом сдавались карты и в каком порядке, уследить, конечно, было невозможно. Впрочем, сдавал Максимов редко и только тогда, когда его очень просили. Он и при обычной игре крайне редко проигрывал, причем никогда его проигрыш не был особенно значительным. Другой страстью Максимова была страсть к мгновенному и внезапному обогащению. Когда-то он слышал рассказ о человеке, нашедшем под сосной, вырванной бурей, горшок с золотом. Человек стал на ноги - до того был нищим. Выстроил себе дворец, развел чудесный сад и умножил свое состояние осторожными и умелыми операциями, стал одним из богатейших людей города. Этот рассказ, услышанный в раннем детстве, Максимов сохранил и свято пронес его через всю жизнь. Постепенно несложный сюжет рассказа оброс подробностями, изменил место действия, героев, но сущность его осталась неизменной. Максимов по-прежнему мечтал найти горшок, в котором было бы не двадцать пять тысяч, как в рассказе, а сто. Придя однажды, эта мысль уже не оставляла его. Учившийся плохо и мало, не умеющий на бумаге связно изложить свои мысли, он вдруг погрузился в странные и не ведомые никому из его друзей науки: археологию, дипломатику, геральдику, эпиграфику. Он сделался нумизматом, историком, знатоком старых надписей и документов. Резко изменилось и поведение его. Он стал молчалив, рассеян, углублен. В доме вместо краснощеких молодых людей и девиц сомнительного вида вдруг стали появляться люди совершенно особого рода. Был ученый немецкий путешественник, старик замкнутый, недоверчивый и молчаливо-недоброжелательный. Приходили быстрые, сухие и маленькие старички с прыгающей речью и порывистыми жестами. Утром появлялись длиннобородые, медлительные и малословные крестьяне и еще какие-то старые, дремучие, обросшие зеленым мохом, с маленькими плутовскими глазками и запутанной речью - знахари, заклинатели. Они вынимали из карманов желтые свертки пергамента, обломки радужного стекла, рыжие от старости наконечники стрел, осколки горшков с треугольным орнаментом. Узнав о каком-нибудь могильнике или городище, Максимов бросал все, ехал, собирал рабочих, делал распоряжения, волновался, бегал и, не найдя ничего, кроме человеческих костей, разрушенного собачьего черепа и пригоршни бус, ехал домой злой, сосредоточенный, но непоколебимый. - Если бы только место знать, - говорил он с тихой яростью. - Если бы только за кончик нити уцепиться, не ушло бы золото от меня. Руками землю разгреб бы! Зубами бы вытащил! Сто верст пешком прошел, а все-таки нашел, разбогател бы. На своем веку, а было ему лет тридцать, он уже изъездил половину империи. Искал клад Иоанна Грозного в Москве, клад Стеньки Разина на Волге, клад святого Владимира около Киева, искал даже клад Тамерлана, но ничего не нашел. Вот в это-то время судьба свела его с опальным запорожским атаманом Черняем. Даже впоследствии, когда Державин занялся вплотную изучением этой странной истории и ему стали доступны архивные материалы, он так и не смог разрешить ряда вопросов, связанных с именем Максимова, казенного крестьянина Серебрякова и казака Черняя. Ему, например, так и не удалось с полной ясностью выяснить, куда же делся впоследствии колодник, государственный изменник, запорожский атаман Черняй. Сама же история, в которую он едва не впутался, заключалась вот в чем. III Сидел в московской тюрьме, вместе с другом Максимова Серебряковым, запорожский атаман Черняй. Преступление его отнюдь не отличалось особой сложностью. Он был из тех казацких батек, которые даже под старость никак не могли примириться с новым веянием времени. Ухищрения дипломатов, внешняя иностранная политика екатерининского правительства не вызвали в нем ничего, кроме тревожного удивления. Широкоплечий, неуклюжий, кряжистый, с чудовищными мускулами и огромным упорством, он продолжал понимать свое звание по старинке, то есть думать, что все сводится к тому, чтоб покрепче насолить соседям. Он и солил им с полной бесшабашностью, совершая набеги на турецкие города, предавая огню и мечу целые селения и развешивая пленников на окрестных деревьях. Бил он турок, бил он поляков, и после каждой битвы его войсковая казна едва умещалась на нескольких телегах. Так под старость он завоевал славу могутного и смелого батька. Бесчинствовал он много лет, и его дерзкие и всегда успешные набеги не только не навлекали никаких кар на его голову, но даже покрывали ее своего рода славой. Однако, старея, Черняй потерял житейскую гибкость и все менее и менее стал понимать виды петербургского правительства. Наконец, в центре хмуро посмотрели на его последний подвиг, когда было сожжено слишком уж много домов и перевешано несколько сот пленников. Военная коллегия послала ему указ, который выражал с достаточной определенностью мысль, что время грабежей прошло. Указ был подписан Екатериной. Черняй принял указ коленопреклоненно, зачел его через писаря войсковой громаде и, возвратившись домой, продолжал формировать отряд для ночного налета на турецкую слободу Балту. Набег был произведен с той изумительной быстротой, ловкостью и наглостью, которая вообще составляла военный стиль атамана Черняя. Балта была разгромлена. Но в силу ли недостатка времени, в силу ли указа - человеческих жерств на этот раз было мало. Зато опять награбленную добычу увозили на возах. Этот набег, кажется, был последней каплей, переполнившей чашу долготерпения теснимой со всех сторон Оттоманской империи. Турки переступили русские границы. Вспыхнула война. Она была явно не ко времени. Екатерина велела переловить реестровых казаков, участвовавших в деле, и во главе с атаманом сослать в Сибирь. В длинном списке подлежащих аресту, изъятию и ссылке первым стояло имя Черняя. Черняй был арестован и привезен в Москву. Казалось, спасения не было. Однако он не хотел сдаваться так быстро. В его голове зародился новый план. Накануне отправки Черняй притворился умирающим и в течение нескольких дней так хорошо выдержал свою роль, что профос - так по-иностранному зовут начальника тюрьмы, - посмотрев на его бледное, искаженное страданиями лицо, позвал ему доктора и священника. Доктор признал положение атамана весьма серьезным, - очевидно, этому помогло то золото, которое Черняй ухитрился сохранить даже в тюрьме, - а священник дал приобщиться и отпустил грехи. В это время Черняй и встретил Серебрякова. С первого взгляда Черняй понял, чем можно заинтересовать этого молчаливого, хитрого, но жадного до денег мужика. Охая и стеная, он рассказал ему о кладе, якобы зарытом на турецкой границе. Сорок лет таскали запорожцы сокровища, награбленные во время набегов, и со страшным кровавым заклятьем зарывали в заветное место. Чего там только нет! Одного золота пять сундуков: и турецкие лиры, и немецкие цехины, и голландские гульдены, и итальянские флорины, и московские червонцы. Золото в слитках, в брусьях, в прутьях, в посуде, в поделках, просто самородком. Турецкие чаши, золотые тарелки, золотые подносы, серебро же просто свалено навалом. Сколько его - никто не знает. Так горой и лежит. Да откуда и знать, когда его ведь прямо ссыпали возами. Дно ямы выстлано бархатом и парчой, и на нем лежат двадцать пушек, нашпигованных жемчугом. Сорок лет грабили тот жемчуг запорожцы, из ушей выдирали серьги, с шей срывали ожерелья, с рук - запястья. Сносили каждый год пригоршнями и прятали в пушки. Есть жемчуг с горошину, есть с орех, а есть и с лесное яблоко. Есть матерь жумчуга о пяти ядрах в виде креста. Есть черный жемчуг, есть розовый, есть перламутровый, есть серебристый. А еще там алмазы, рубины, изумруды, сапфиры. Камни голубые, камни желтые, камни зеленые. Серебряков слушал затаив дыхание. Черняй говорил без запинок, складно, но с большими перерывами, останавливаясь, хватаясь за грудь и переводя хриплое, жесткое дыхание. По всему было видно, что он доживает свои последние дни. - Все равно я на свете не жилец, - говорил он с тихой грустью, - так что же мне в сих сокровищах, кровавым путем добытых? Достаньте их и володейте ими. Вы люди молодые. Вам еще жить да жить. Однако на настойчивые вопросы о месте клада Черняй отвечал путано, неохотно, ссылаясь на ослабевшую от болезни память и то, что ему трудно долго разговаривать. - Если бы хоть одним глазом тую степь увидеть - я сразу бы понял, - говорил он тоскливо. Выздоравливая или притворяясь выздоравливающим, Черняй делался все замкнутей, молчаливей и на настойчивые вопросы Серебрякова о кладе только пожимал плечами и махал рукой. - Что теперь говорить, - отвечал он. - Копил, копил сорок лет, и все