ируется текст какого-то опубликованного фельетона. - А, чепуха! Разрешите-ка лучше мне, - досадливо отмахнулся от редактора адвокат. - Опубликовано, не опубликовано - дело, в конце концов, не в этом! Такая статья есть - это главное, а вам не надо было оставлять компрометирующие документы! Но, господин Мезонье, ваша статья содержала прямой и очень деятельный призыв к убийству моего клиента, и это уже совершенно недопустимо. Я сидел и молча смотрел на его полное, чуть обрюзгшее лицо, чем-то напоминающее мне лицо Оскара Уайльда, на спокойные глаза, изобличающие пронырливого, но не очень умного человека. А он продолжал: - Как вот, например, понять такие строчки: "И вот тут возникает вопрос отнюдь не меньшей важности. Государство по каким-то своим, очень особым соображениям отказывается карать убийцу. Но что случится, если меч, выпавший из рук одряхлевшей Фемиды, подхватит брат, отец, сын жертвы или даже сама жертва, если она по непостижимому счастью окажется живой? Одним словом, что должна делать юстиция, если жертва казнит своего палача? И не приведет ли это, в конце концов, к возрождению библейского талиона, к тому знаменитому "око за око, зуб за зуб", при котором роль государства доведена до нуля? А что делать с мстителем? Повесить его за убийство? Но это значит только довершить то, что не сумели доделать наши общие враги. Посадить в тюрьму? Но уже сажали! И самое опасное. Если и посадить и судить, то можно ли быть уверенным, что человек, убивший собственного палача, все-таки не будет оправдан присяжными? А когда это произойдет, не будет ли это как раз тем прецедентом, который снова восстановит права ножа, револьвера и убийства из-за угла? Как забыть далее, что государство, осуществляющее великий принцип "Мне отмщение, и аз воздам", так же не вправе оказать произвольную и преступную милость убийце, как и покарать за убийство невинного?"? Достаточно ясно, правда? И вот этих-то строк, - адвокат постучал согнутым пальцем по газете, - одного этого места вполне достаточно, чтоб возбудить против вас судебное преследование за подстрекательство к убийству. Вы юрист и должны знать, что это такое. Он замолчал, ожидая моего ответа. Но я тоже молчал. Мне было совершенно ясно, что все, что говорит этот сукин сын, очень разумно. Правда, возбудить дело против меня сейчас все-таки довольно трудно. Такие процессы и осуждения по ним возможны только после совершившегося покушения. Но разве не абсолютно ясно, что это же отлично сознают и мои противники? Так, значит, они уже приняли все меры к тому, чтобы угроза по крайней мере хотя бы выглядела реальной. Конечно, покушение будет совершено в надлежащие сроки и с надлежащими результатами. Негодяй получит несколько шишек на лбу или синяк, преступник будет задержан на самом месте преступления, да и всего вероятнее он даже бежать-то не будет, и при первых же допросах выяснится, что на преступление его подтолкнула статья известного журналиста (называется моя фамилия), и вот уже загудело, завертело меня громоздкое, бестолковое колесо юстиции. Все это было для меня вполне понятно, и я даже знал по опыту, как это делается. - Итак, господа, - сказал я, - мне все понятно, кроме одного: чего же вы все-таки от меня хотите? Смотря мне в глаза, адвокат ответил: - А наши условия будут достаточно жестки, господин Мезонье. Мы будем просить прекратить вашу разрушительную деятельность, то есть, - поправился он, - разрушительную, конечно, только в той части, которая непосредственно направлена на разжигание междоусобной войны. Вы правы, но вы чрезмерно далеко зашли. Перед вами два потерпевших. Один из них пришел со мной и имеет честь с вами разговаривать. Другой, представителем которого являюсь я, мог прийти вчера, но сегодня он уже не придет. Он говорил благожелательно, тихо, но все время смотря мне в глаза. От его тяжелого взгляда и ласковости мне стало так неприятно, что я грубо спро- сил: - Но неужели Гарднер стал за эти дни таким трусом? - Трусом? - спросил адвокат с хорошо разыгранным удивлением. - Нет, конечно. Но он вообще перестал быть человеком. Он убит вчера ночью за городом. Надо сознаться, удар был подготовлен и нанесен мастерски. Я чуть не вскрикнул от неожиданности. Мне мгновенно представилось все то, что неминуемо должно свалиться на меня, на шефа, на всю газету вообще. Говорить дальше было уже бессмысленно. Я скомкал конец разговора и почти выбежал из кабинета. Через час репортер криминального отдела принес первые подробности. Труп Гарднера был обнаружен в небольшом лесу, вернее - загородном парке, в одной из старых, заброшенных аллей. Он лежал на поляне лицом вниз, а все лицо, от уха до уха, пересекал рубец, очень тонкий, запекшийся по краям черной, как потемневшая смола, кровью. Одежда убитого, особенно пиджак, была смята, разорвана, затоптана, и вообще впечатление было такое, как будто Гарднер попал под машину и его минут пять тащило по дороге. Однако ясными оказались только два обстоятельства. Первое: смерть последовала от массивного размозжения мягкого мозгового вещества каким-то тупым орудием, возможно, обухом топора, и наступила около десяти часов тому назад. И второе: труп был перенесен с другого места, тащил его один человек, сначала на руках, а потом волоком по земле. Причин убийства вечерние газеты не приводили, хотя и называли преступление таинственным, знаменательным и даже многозначительным. Наутро мне позвонил шеф и сердито спросил: - Ганс, я вас ни о чем не спрашиваю, но надеюсь, вы не такой болван, чтоб сунуться за информацией в полицию самому? Я сказал, что как раз и собираюсь идти сейчас туда. - Ну, тогда я вас очень попрошу, - сказал шеф тревожно, - ни в коем случае никуда не соваться. Достаточно и того, что уже есть. - А что же такое есть? - спросил я. Он сердито хмыкнул. - А это как раз то, что нам еще придется сегодня уяснить полностью на собственной шкуре. Во всяком случае развернутых объяснений теперь не избежать. Подстрекательство к убийству через печать - знаете, что это такое по нынешним временам? - Да, но кто же подстрекал-то? - спросил я. - Да мы же, мы же с вами! - заорал он в трубку. - Вы да я, старый дуралей. И отвечать нам придется обоим, и, к сожалению, кажется, даже поровну. И он бросил трубку. А вот что я узнал в полицей-президиуме. Убийство, несомненно, носило явно выраженный политический характер. Все деньги и ценности - часы и браслет - оказались целыми. В день убийства, еще до обнаружения трупа, президенту полицей-президиума прислали вырезку из газеты с моей статьей. На полях ее крупными красными буквами было выведено: "Преступление и наказание". Как обнаружил осмотр штемпелей, опущено это письмо было в районе нахождения Комитета коммунистической партии. Далее шла (я цитирую полицейское коммюнике для печати), так сказать, принципиальная часть. Учитывая все это, само собой напрашивался вопрос: как же расценивать действия автора статьи? Ясно: даже не поднимая вопрос о достоверности фактов, изложенных в статье, то есть о клевете, приходится прийти к выводу, что весь ход рассуждений господина Мезонье носит нетерпимый характер и она вполне способна вызвать эксцессы вроде происшедшего. Ясно и то, что автор если и не прямо подстрекал, то обязан был предвидеть реальные последствия своей статьи, тем более что он и сам является достаточно опытным юристом. Таким образом, публикация статьи может быть квалифицирована как вполне обдуманное преступное действие, направленное против жизни и здоровья лиц, неугодных автору, а это полностью соответствует такой-то и такой-то статьям кодекса. Это заявление было сделано сначала устно в кабинете президента нескольким журналистам, а потом распространено в виде официального документа, который кончался так: "Таким образом, налицо преступление, начатое три дня тому назад в редакции газеты и затем полностью законченное в окрестностях города. Разумеется, предполагать согласованные действия двух лиц - журналиста и физического убийцы - невозможно. Не равна и доля их ответственности. Однако основание для привлечения господина Мезонье к уголовной ответственности безусловно имеется. Тем не менее ничего более ясного сказать пока нельзя, так как этот вопрос касается компетенции прокуратуры, а не полиции. Дело изучается органами государственного обвинения, и соображения тут могут быть самые различные". Что это значило, я узнал полностью через два дня, когда мне позвонил по телефону Юрий Крыжевич. Он сказал, что зайдет ко мне сейчас же, пусть только у меня никого не будет, и по его тону я понял, что истории с убийством он придает чрезвычайное значение. Так оно и было на самом деле. - Ну, - сказал он, проходя в комнату и на ходу расстегивая пуговицы на плаще, - на этот раз, кажется, вы дописались уж по-настоящему. Что говорит ваш шеф? Я усмехнулся. Шеф мой мне ровно ничего не говорил, только вздыхал да качал головой, даже звонить и то перестал. - Наверное, все звонит и справляется о здоровье? - спросил Крыжевич. - Как, и не звонит даже? Ну а вы-то ему пробовали звонить? Тоже нет? А почему?.. Ну и правильно! Сейчас самое правильное - вам обоим молчать и ждать, чем все это кончится. - А вы думаете, чем? - спросил я. Он ничего не ответил, только пожал плечами. Пережил я за эти два дня очень много. Гроза надвигалась на меня со страшной постепенностью. Как будто даже ничто не изменилось вокруг меня. Я по-прежнему ходил в редакцию, аккуратно отвечал на письма читателей, принимал посетителей, подписывал к набору материал своего отдела. По-прежнему ко мне то с воплями, то с руганью, то с обольстительными улыбочками входили (или врывались) обычные мои посетители - бандиты, якобы невинно оклеветанные прессой, мужья, оскорбленные в лучших своих чувствах, девушки с разбитыми сердцами, чрезмерно удачливые адвокаты по криминальным делам. Никто никогда не говорил со мной о моей статье, хотя, конечно, знали про нее все. Но ведь и то надо понять: у человека, пришедшего в судебный отдел, у самого земля горит под ногами, так ему ли до чужих бед и смертей?! Почти прекратились и звонки. Зато по редакционным кабинетам попол- зли какие-то смутные слухи. Я долго не мог уловить их суть, но однажды ко мне в кабинет зашел редактор международного отдела - человек еще молодой, но уже видавший виды. За десять лет он успел с корреспондентским билетом пройти три войны - две малых и одну глобальную - и поэтому имел обширный круг знакомств среди военных. Зашел он уже после конца работы, прикрыл дверь и, подходя к самому столу (я правил гранки), сказал: - Вы знаете, с убийством этого Гарднера происходит действительно какая-то чертовщина. - Да? - спросил я. - Да, да! Оказывается, негодяя-то намечали на крупный военный пост в комитете по координации чего-то, и были уже сделаны все нужные запросы, получены ответы - и вот тут как раз и ударила по нему ваша статья. Понимаете, как сразу все обострилось и как все забегали? Он говорил, явно чего-то недосказывая и на что-то намекая, только я не улавливал, на что именно. - Вот как? - сказал я, смотря на него. Он улыбнулся мне, но глаза отвел. - Конечно, если бы назначение уже состоялось и было объявлено, кое-кому сильно нагорело бы. Вы называете с сотню свидетелей - значит сообщаемые вами факты абсолютно не составляют секрета, они настолько лежат на поверхности земли, что никто из заинтересованных лиц, прочитав вашу статью после назначения негодяя, не мог бы сказать: "А я этого не знал, Мезонье открыл мне глаза", или их любимое: "Вот мерзавец! Иметь такие факты и так молчать! Значит, он ждал удобного момента для устройства всемирного скандала! Вот вам честь прессы! Вот вам ее подрывная роль!" Нет, все отлично все знали. Я смотрел на моего собеседника, а он хитро улыбался, показывая, что он несравненно больше скрывает, чем говорит, - очевидно, мне следовало бы его попросить, раз уж он начал говорить, выложить мне на стол все, но я был так утомлен, так мне было все противно и на все наплевать, что я только спросил: - Итак, смерть Гарднера сыграла на руку его покровителям? - О! - воскликнул он радостно. - Вот наконец вы и поняли кое-что! Да, дорогой Ганс, есть, видимо, такие счастливцы, которым помогает все на свете, - деньги, люди и даже несчастные случаи. Кое-кому повезло опять. Вот как называется то, что случилось в загородной роще неделю тому назад. На этом разговор наш и окончился. А утром я получил повестку с золотым гербом на бристольском картоне - вызов канцелярии королевского прокурора на час дня. После обычной формулы приглашения стояло: "По делу об убийстве бывшего военнослужащего немецких оккупационных войск в Европе полковника Иоганна Гарднера". Я не выдержал характера, пришел раньше назначенного часа и в наказание за это наткнулся в приемной на редактора фашистского листка. Он сидел ко мне спиной за столом, что-то быстро строча в блокноте, и когда я обратился к нему с вопросом о начале приема, он поднял на меня глаза и заулыбался. - Сейчас, сейчас вас примут, господин Мезонье, - сказал он добродушно, - и вас и меня. Секретарь только что увидел вас из окна и пошел с докладом к начальнику. О, вас все тут знают! И всегда я попадаю в такие истории! Но отступать было уже поздно - я ведь сам к нему подошел, - и поэтому я спросил: - А вы по какому делу? Он безнадежно махнул рукой. - Да все по тому же. Только какое я имею отношение к Гарднеру? - он слегка развел ладони. - Ваша легкая рука! Это ведь вы меня вместе с ним - и не скажу, чтобы удачно, - взяли заодно в общие квадратные скобки. Я-то так и понял: это прием публициста, и не больше. А тут, видимо, смотрят иначе, - конечно, прокуратура! Но тут открылась тяжелая дверь, обитая черной кожей, и секретарь пригласил меня к его превосходительству. Как только я появился на пороге, прокурор почтительно поднялся из-за стола и пошел мне навстречу с протянутой рукой. Мы были давно знакомы. Оба носили на лацкане пиджака весы и сову - эмблему высшей школы юридических наук (он окончил ее раньше меня на десять лет), оба чуть ли не дважды в неделю просиживали по нескольку часов за одной шахматной доской в клубе, и поэтому то, что ему, моему доброму знакомому, сейчас приходится говорить со мной в кабинете королевского прокурора и как прокурору, смущало и озадачивало его. С минуту мы вообще говорили черт знает о чем - и о шахматах, и о здоровье, и чуть ли не о погоде. Потом он сразу посерьезнел. - А сейчас, дорогой друг, - сказал он, усаживая меня возле небольшого секретарского столика и опускаясь в кресло сам, - возвратимся к нашим несчастным баранам. Дело есть дело, и строг закон, но закон! Нам приходится с вами беседовать по очень неприятному делу, хотя, говоря по-честному, виноваты не вы и не я, а те идиоты, которые не вздернули негодяя еще десять лет тому назад. Но факт есть факт, Гарднера не повесили в сорок пятом году, а убили на третий день после появления вашей статьи, и это в корне изменило все дело. Именно поэтому мне приходится беседовать с вами в качестве королевского прокурора, и ничего тут не попишешь. Вы, зная меня, угадываете, кому отданы мои симпатии, и поэтому понимаете и то, насколько сложно мое положение. Курите, пожалуйста, эта дощечка только для моего секретаря. - Мое еще сложнее, - усмехнулся я, выбирая из его портсигара папиросу. - Мне приходится доказывать вам, высшему блюстителю закона страны, аксиому, известную любому школьнику: "после этого" еще не значит "ввиду этого". Гарднер действительно погиб после моей статьи, но это и все, что вы сможете доказать. Причинной связи вы здесь не установите. - Ну что ж, я знал, что вы мне ответите именно так, - улыбнулся прокурор и, взяв себе папиросу, закрыл портсигар. - Действительно: как доказать, что Гарднер убит по вашему подстрекательству? Конечно, если ставить вопрос так, то вы для меня, как для прокурора, полностью недосягаемы. Тут даже анонимные письма, ежедневно приходящие в адрес полицей-президиума или королевской прокуратуры, не помогут. Хотя надо вам сказать, что я получил и такое, где стояло просто черным по белому: "Убил Гарднера я, бывший борец фронта Сопротивления, узнав из статьи Мезонье о том, что разделывал этот мерзавец. В то время, когда мы, патриоты, сидели в подполье, этот изверг..." Ну, и так далее на десяти страницах. Но ясно, что такое письмо может написать всякий ваш недруг специально для того, чтобы посадить вас на скамью подсудимых. Нет, вся беда, друг мой, в том, что от вашей статьи пахнет убийством. Она криминальна сама по себе. Именно только с этой стороны королевская прокуратура и смотрит на ваше дело. Только с этой. И больше ни с какой. Вы знаете, как наш закон определяет подстрекательство? - И он продекламировал: - "Призывы через печать или листовки, размноженные типографским, стеклографическим или всяким иным способом, к совершению террористических актов против лиц, не занимающихся в момент преступления государственной, политической или общественной деятельностью". Санкция статьи до года одиночного заключения... Год одиночки! Вот и все, что вам грозит. Он говорил, очень ласково и тихо смотря мне в глаза. Но я-то отлично видел, насколько серьезно все, что он на меня двинул, и насколько мало я могу сейчас рассчитывать на какую-то справедливость. На минуту мне даже сделалось страшно. Ведь что я ни говори, о чем я ни кричи, а стену, воздвигнутую им против меня, уже не пробьешь ни кулаком, ни ломом. И тем не менее, подчиняясь голому инстинкту отбиваться, когда на меня наскакивают из-за угла, я сказал: - Но если, как вы говорите, убитый - мерзавец, заслуживающий веревки, а факты, изложенные в статье, правдивы, то тогда в чем моя вина? Он пожал плечами и успокаивающе улыбнулся. - Повторяю: в подстрекательстве через печать и ни на одну букву больше. Вы говорите, все факты вашей статьи правдивы. Но, дорогой коллега, во-первых, закон не входит в обсуждение оценки личности жертвы, а во-вторых, излагать факты можно по-разному - в криминальном случае так, чтоб в конце их обязательно следовал вывод: "Бей!" - или, еще лучше: "Убей". Если мы констатируем такое намерение автора статьи и такое изложение фактов, мы должны ставить вопрос о подстрекательстве, даже не затрагивая вопроса, кто является объектом нападения и насколько он его заслуживает. В вашем деле именно такой случай. - Он помолчал и вдруг спросил: - Вам ясно, коллега, насколько ограничительно мы смотрим на вашу ответственность? Я развел руками. - Но я-то не говорил ни "бей", ни "убивай". Прокурор хмыкнул и хитро погрозил мне пальцем. - Коллега, коллега, мы же с вами оба юристы и оба все понимаем! Важен не грамматический, а правовой аспект фразы. Да, буквально вы нигде не написали "убей". Ну и что из этого? Призыв есть призыв. В этом-то все и дело! И, говоря строго между нами, убийства все-таки налицо, и если мы закрываем глаза на труп нациста, то это не значит, что мы его не видим. Я молчал. - Одним словом, сейчас я отдал вашу статью на изучение и консультацию. Как только будет установлено в ней наличие момента подстрекательства, то есть призыва к убийству лица, находящегося под государственной защитой, мы возбудим против вас формальное криминальное преследование и отдадим под суд. Ну а какой будет приговор, это уж дело совести присяжных. Это, так сказать, одна сторона дела. Но есть и другая. Есть, к сожалению, и другая. - Он взял со стола какую-то папку и положил ее перед собой. - А может быть, впрочем, и к счастью. Это смотря по тому, к какому соглашению мы сейчас придем. Речь идет о втором "разоблаченном" вами, журналисте, статью которого вы так заостренно, с восклицательными знаками и. скобками в середине, но, извините, не всегда вполне лояльно и уместно цитировали. - А он, кстати, вместе со мной ждал приема, - напомнил я. - Но почему же неуместно и нелояльно? - Да прежде всего потому, что вы, извините, передернули карты! - спокойно воскликнул прокурор. - Вы пишите: "статья", а цитируется-то письмо, пусть коллективное, но все равно только письмо - документ совершенно частный и нигде не напечатанный. - А что это было за письмо, вы знаете? - спросил я. - О, не беспокойтесь, ваша фотокопия у меня, - значительно улыбнулся прокурор и постучал пальцами по папке. - Вот она! Документ, конечно, на ред- кость подлый, но опять-таки я же говорю не о моральной оценке его, а о том формальном и, простите, совершенно неоспоримом нарушении права, которое вы имели неосторожность допустить. Называя письмо статьей и предавая гласности то, что имеет частный характер, вы совершаете преступление. Право опять-таки отнюдь не на вашей стороне. Поэтому, когда потерпевший обратился ко мне с жалобой... Тут меня наконец взорвало окончательно, и я спросил грубо и прямо: - Прямо-таки к вам? К самому королевскому прокурору? Этот фашист? С жалобой на оскорбление в печати? Да за кого, ваше превосходительство, вы, наконец, меня принимаете? Я думал, он также закричит на меня, но он улыбался все добрее и добрее. - Да ведь в этом-то и весь вопрос, дорогой господин Мезонье, - сказал он очень добродушно и даже фамильярно. - В том-то и вопрос, за кого мне вас принимать. Вот говорят: "Принимай его за коммуниста". Я отвечаю им: "На это у меня нет никаких оснований, да и впечатление он оставляет совсем иное". Другие говорят: "Считай его за честного журналиста". - "А что такое "честный журналист"? - спрашиваю я их. - По отношению к кому он честен? Кому он служит? Его статьи, составленные вместе, представляют определенную систему нападений, направленную прямо против основных ценностей нашего мира. В том числе против, - он стал загибать пальцы, - содружества с нашим великим другом - раз, против права нашей маленькой нации быть великодушной и незлопамятной - два, против основ нашей послевоенной политики - три, против основ нашей конституции - четыре, против жизни честных граждан, привлеченных к делу охраны безопасности Европы, - пять!" Хватит? Вот видите, что получается, - и он показал мне сжатый кулак. - Эти речи, ваше превосходительство, я уже однажды слышал из одного рупора, - сказал я, - только не знал фамилии диктора. Я думал, что он хоть тут рассердится, но он только встал, подошел и обнял меня за плечи. - Дорогой господин Мезонье, а я ведь не диктор, - сказал он шаловливо, - вернее, я диктор, но никак не автор текста. Беда в том, что вы, мой дорогой, честный, но, увы, неосторожный друг, не учли нескольких важнейших моментов сегодняшней мировой обстановки и реальной расстановки сил. Отсюда и все ваши болести. Впрочем, давайте попытаемся что-нибудь сделать для их врачевания. Он подошел к столу, поднял телефонную трубку и приказал секретарю вызвать из комнаты ожидания редактора. Фашист вошел и сел на второй стул, сбоку стола королевского прокурора, так что теперь я сидел перед ними обоими, как на скамье подсудимых. - Ну вот, - сказал прокурор, - все мы в сборе, и давайте кончать это дело. Я не знаю в стране человека, который пожалел бы того негодяя. Свое он получил звонкой монетой, но мы-то... Мне очень трудно передать полностью свои ощущения от всего этого разговора, но это было чувство какого-то совершенно неподвижного, безмолвного и даже просто тупого удивления, пожалуй, даже ошеломления всем тем, что происходит. Я не кричал, не протестовал, не возмущался, я даже не расспрашивал ни о чем. Просто вдруг в совершенно ясном и четком свете я увидел то, о чем даже и догадываться-то не смел, - все эти темные лазы, черные ходы, разбойничьи подземелья, которыми были связаны все корпуса и фасады нашей государственности. Все вдруг оказалось совершенно иным. Там, где я видел политических врагов - судью и преступника - оказались тайные, но преданные друзья, связанные общностью преступления, и в свете их общих задач вдруг прокурор стал не прокурором, Гарднер - не Гарднером, и преступник - не преступником. Внезапность этой перемены была настолько ошеломляющей, что я не сумел ни оценить, ни понять ее сразу, а только смутно почувствовал, что отныне все, что у меня было - моя вера в людей, мои убеждения, то дело, над которым я, правда, лениво и вяло, но зато с полной верой работал всю жизнь, взгляды, которые я исповедовал, и даже моя профессия и годы учения, - все полетело к дьяволу. А как начинать сызнова, за что хвататься и с чем бороться насмерть, я еще не знал. И когда высокий холеный человек в роговых очках, курящий папиросы специальной марки, не притворяющиися королевским прокурором, а всамделишный королевский прокурор, сказал мне добродушно и дружески: - "Давайте-ка кончать это дело миром!" - я не нашелся, что ответить ему. Зато фашист с очаровательной улыбкой ответил за меня с другого конца прокурорского стола: - А я всегда предпочитаю мир и всегда думаю, что нечего работать на третьего радующегося. Я согласен. Давайте скорее покончим с этим недоразумением. - Тем более, - сказал прокурор, - что уже по вашей фотокопии видно, что нашему коллеге принадлежит только стилистическая правка документа, конечно, печального, ною... - Не совсем, не совсем, - вмешался фашист. - Я не только выправил документ, я его фактически обезвредил, так что в нем не осталось его ядовитых жал. В этом-то и есть моя претензия к вам, господин Мезонье. Вы написали про меня: "Составил нацистскую декларацию, доведшую моего отца до самоубийства", - а я отвечаю: нет, ничего я не составлял, наоборот, настолько обезвредил декларацию, написанную в стенах института, что ее и печатать-то не стали. Именно поэтому она и осталась в бумагах вашего покойного батюшки в виде чернового проекта. Иными словами, я не породил эту гадину, а раздавил ее. Вот факты. - И эти факты вы, Ганс, никак не сможете отрицать, - серьезно сказал прокурор, так серьезно, что я почти поверил в его искренность, - в этом-то все и дело. - Все дело в том, что мой отец погиб после того, как прочитал эту декларацию, - ответил я сдержанно. - Вот тут "после того" значило именно "ввиду этого". Это я и доказываю. А опубликовать эту бумажонку после его смерти не имело уже ровно никакого смысла. Тут фашист закричал: "Однако же позвольте", - а я стукнул кулаком по столу и крикнул: - Ничего я вам не позволю, гестаповец вы этакий! Слушайте, господа, я уже совершенно перестал понимать, что у нас такое происходит. - Вы, автор грязной, подлейшей бумажонки, оказываетесь благодетелем моего убитого вами отца. И вот я публикую несколько строк из этой гадости, причем у меня на руках имеется и подлинник, дающий мне полное право утверждать, что вы схвачены за шиворот, тогда как у вас в руках есть фотокопия, отнимающая у вас право отрицать это, и что же получается? Восстает правосудие, смертельно оскорбленное. Кем? Мною! Чем? Тем, что я ему указал на преступников. Я - убийца и подстрекатель, а вы - герой и друг королевского прокурора. И вот все вы вместе, во главе с тенью мертвого Гарднера и клянясь его именем, устремляетесь на меня во имя чести и справедливости, гуманности и еще черт знает чего. Да в уме ли вы, господа? Вот уж именно: "В наш жирный век добродетель должна просить прощения у порока за то, что она существует". Наступила тяжелая пауза, потом королевский прокурор развел руками и сказал: - Ну, что же, тогда, пожалуй, все! Дошло уже до Шекспира! И того в гробу потревожили! - Фашист молчал. Прокурор повернулся ко мне. - Поверьте, мне очень жаль, Ганс, что все происходит именно так, но, в конце концов, что же я могу сделать? - Он встал. - Прощайте, господа, - сказал он печально. - Желаю всего хорошего. Так мы и разошлись. ...Вот обо всем этом я и рассказал при новой встрече Юрию Крыжевичу. Он сидел, слушал, а потом вдруг сказал: - И все-таки я вижу, что вы-таки ничего и не поняли. - Боюсь, что все понял, - ответил я. - Боюсь, что ничего ровно не поняли, - отпарировал он. - Начнем с исходного пункта. Вы впервые встретились с Гарднером неделю тому назад. Раньше его в городе не было. Зачем же он приехал? Я пожал плечами. - Для вас тогда был вопрос, но ваш коллега объяснил вам, в чем дело. Бандита назначили на очень высокий международный пост, вот он и явился за ним. Я уточню. Здесь находится штаб-квартира того отдела объединенной международной полиции, во главе которой его и собирались поставить, заметьте - как крупнейшего специалиста по политическому сыску. Но тут произошло то, что они должны были предвидеть, но, конечно, не предвидели. Его встретил один из облагодетельствованных им, то есть вы, и сразу загорелся и развил бешеную деятельность. В результате всяких правд и неправд вам удалось протащить верблюда через игольное ушко, то есть разгромную статью о подвигах этого разбойника через газету. А это конкретно значило, что хозяева Гарднера попали в ужасное положение. Вы не только вырвали из колоды короля, но и сорвали весь их банк начисто, и если бы эта история продолжалась, дело дошло бы до запросов и тогда кое-кто слетел бы с поста. Но ведь их всегда выручает случайность. Гарднер случайно погибает от руки неизвестного, и сразу все меняется. Во-первых, отпадают все разговоры о прошлом Гарднера, так же как и розыски покровителей Гарднера в правительстве, а назойливый журналист, то есть ваша милость, не только лишился прав задавать правительству каверзные вопросы и требовать ответа, но, наоборот, вдруг сам оказался привлеченным к ответу, - ибо кто бы там ни убил Гарднера (а этот убийца, будьте уверены, никогда не будет разыскан), но преступник отныне именно этот назойливый и чрезмерно активный молодой человек, который суется в воду, не зная броду, и тут уж насчет него возможны всякие соображения. Если он быстро не поймет, что произошло, то его можно и за решетку. А самое главное - вдруг открылись неограниченные возможности вообще ударить по всей печати определенного рода. Вот, мол, до чего доводят такие статьи! Такие, с позволения сказать, разоблачения! До охоты за черепами! До убийств в предместье! До суда Линча! Понимаете? Вы говорите, что видели там этого прохвоста? Ну, это и есть его работа: он - заведующий отделом печати прокуратуры. Для редактора фашистского листка это сейчас самая подходящая должность на свете. Он говорил спокойно, ровно, не повышая и не понижая голоса. А я давно уже понял, не только что это правда, но и чьих это рук дело. - Так что же теперь делать? - вырвалось у меня. Он встал, застегнул плащ, взял со стола шляпу и, держа ее в руке на отлете, ответил: - Ничего. Ждать. Посмотрим, до чего они посмеют дойти. Но, по существу, и ждать-то было нечего. События обрушились на меня сразу, как лавина. Мне очень трудно описать, как и что это было, потому что ясного в памяти моей осталось немного Дня через два после этого разговора я зашел в клуб и опять встретился с прокурором. Он страшно обрадовался. На этот раз мы говорили почти исключительно о шахматах - в городе только что прошел турнир на первенство страны, - и уже на прощание он мне сказал: - А шеф ваш был перепуган до чрезвычайности, не за вас, конечно, а за газету, но я ему обещал, что газету-то мы не тронем. У меня чуть не вырвалось: "А меня?" - но я вовремя спохватился и только пожал ему руку. Было уже совершенно ясно, что гроза разразится надо мной вот-вот. Но она грянула буквально через несколько минут. Когда я спустился к вешалке, ко мне подошел один из секретарей клуба и, отозвав меня в сторону, вполголоса сказал, что по делу Сюзанны Сабо - девочки, застрелившей своего отца, - меня хочет видеть какая-то женщина. Я позабыл сказать о том, что девочку, как невменяемую, прямо с суда отправили в одну из больниц для морально дефективных больных, где она находилась уже второй год. Дело Сабо в свое время меня очень заинтересовало, и я посвятил ему целый цикл небольших заметок под заглавием "Погубившие малых сих". Это и было моей основной мыслью. А тезис цикла был: "Не убийца, а убитый виноват". Ибо действительно, убитый - отец девочки - казался мне виноватым значительно больше, чем его малолетняя убийца. На процессе выяснилось, как тщательно и любовно выращивали родители в ребенке того зверя, который под конец и слопал их обоих. Какие книжки они ей покупали, каким диким играм обучали, какие страшные истории рассказывали, на кого натравливали и от чего остерегали. Я приветствовал оправдательный приговор еще потому, что, как мне показалось, присяжные - два почтальона, два лавочника, один шофер - поняли ту сокровенную сущность дела, которая оказалась недоступной для всех профессоров психологии и криминалистики, и именно поэтому в пику им и оправ- дали убийцу. Понятно, что, когда мне сказали о посетительнице, которая хочет сообщить нечто новое об этом деле, моим первым движением было спросить: - Где же она? - Я провел ее в библиотеку, - ответил секретарь нехотя. И только что я пошел, окликнул: - Постойте! Не лучше ли сказать ей, что вы сегодня уже уехали и вас надо искать завтра в редакции? - А что такое? - спросил я, приостановившись. Также нехотя он ответил: - Да ничего, только странная она какая-то, пьяна или кокаинистка. Черт знает, кто она... - Ну, посмотрим, - сказал я бодро. И только вошел в библиотеку, как увидел ее. Она стояла возле шкафа, маленькая, худенькая, в каком-то покрывале или темном пледе. Лица ее мне не было видно, но я почему-то остро и быстро подумал: "А ведь, пожалуй, лучше бы в самом деле завтра в редакции..." Я громко спросил: - А что же он вас оставил тут? Пройдем в зал. Она покачала головой и отбросила от лица плед. Тут я и увидел, что она и есть Сюзанна Сабо. Признаюсь, я был так ошеломлен, что пробормотал что-то глупое, вроде того: "Так вас, Сюзанна, разве выпустили? Давно ли? Я не знал..." - Два дня назад. Меня взял на поруки мой друг. - Она выговорила это четко, жестоко, хлестко, не двигаясь и смотря мне прямо в глаза. Я тоже смотрел на нее и видел, как она возмужала, огрубела за эти два года. Тогда это была просто девчонка, завитая и подкрашенная, позирующая и изломанная (это когда ей, например, задавал вопросы королевский прокурор или когда она чувствовала на себе глаз фотоаппарата), такая же простая, как и все девчонки ее возраста, когда их постигает горе. Однажды я видел, как она - это было в перерыве - сидела в полутемном зале, о чем-то тихо разговаривала с конвоиром, здоровым рябым парнем с добродушным плоским лицом и пышными усами, и задумчиво сосала дешевую карамельку в пестрой обертке. Рядом с ней на деревянной лавке лежал бумажный пакет. Именно тогда, поглядев на этот мятый бумажный кулек, на эту карамельку в тоненькой руке, я и понял, не умом, а всем своим существом, остро, твердо и совершенно бесспорно, - вот это-то и называется, наверное, "меня как осенило!", - что не убийца, а убитый виноват, и название статьи - "Погубившие малых сих" - само пришло мне в голову. Но сейчас передо мной была уже не девочка и даже не девушка, а взрослая, издерганная женщина. У нее было худое, страшно бледное, несколько припухшее лицо, яркие, ядовитые губы, вырисованные с особой тщательностью, глубокие черные глаза, обведенные бурой синевой>. Они глядели на меня откуда-то из необъятной глубины, и этот взгляд выражал чувство такого одиночества и беззащитности, что мне сразу стало и тоскливо и жутко. Вообще в этой темной комнате, где горел только верхний зеленый свет и тускло поблескивали дубовые шкафы, было неестественно тихо и мертво, и центром этой тишины была именно она, как бы струящая это молчание. Все это мной владело всего несколько секунд. Потом я сбросил с себя оцепенение и спросил очень четко и даже резковато: - Но чем же я вам могу быть сейчас полезным? Ведь у вас все устраивается как нельзя лучше. Стоя так же неподвижно, скрестя руки под пледом (такие женщины всегда что-то изображают - Изиду ли, статую ли, знаменитую ли актрису), она сказала ровно и невыразительно: - Мне вас жалко! - И прибавила: - Очень, очень жалко! Я вдруг вспомнил, что имею дело с сумасшедшей, скорее всего сбежавшей из лечебницы, и поэтому ответил: - И я вас тогда тоже жалел. - А! Это все не то, - ответила она досадливо. - Мне жалко потому, что вас хотят убить. - За что же, дорогая? - спросил я ласково. - Что я сделал плохого? - Ну да все равно, - оборвала она вдруг себя, - черт с вами! - И, не целясь, не стремясь попасть, вдруг вырвала руку из-под пледа и выстрелила в меня раз и другой. Боли я не почувствовал, только удар в бедро, такой резкий, что мне показалось, будто у меня вихрем оторвало ногу. Пол стал стеной под моими ногами, я осел и закрыл голову, но она больше и не стреляла, а только ударила с размаху ногой в деревянную перегородку шкафа, так, что он весь загудел и из него со звоном посыпались стекла. - Довольно крови, довольно убийств! - сказала она ровно, заученно и громко, как в жестяной рупор. И вдруг - раз! раз! раз! - выстрелила в потолок еще три раза. Когда вбежали люди - секретарь, королевский прокурор, еще кто-то, - она выстрелила шестой раз. Просто вскинула руку поверх их голов и пустила пулю в бронзовый бюст Роденбаха. Когда на нее налетели, подмяли, обезоружили, она не сопротивлялась, а только, лежа на полу, повторяла громко, хрипло и спокойно, высоко подняв голову: - Довольно крови! Крови довольно! Довольно, довольно, довольно! А дальше все пошло так, что сразу стало ясно: покушение - только последний акт хорошо продуманной и даже, вероятно, где-то уже прорепетированной пьесы. Меня доставили в больницу, и на другой день явился заместитель прокурора. Он выразил мне соболезнование, поговорил со мной о том о сем - мы были немного знакомы, - а уходя, предъявил мне два постановления: одно - о привлечении меня к ответственности по такой-то статье уголовного кодекса и по такому-то примечанию к ней - и другое - об избрании меры пресечения (подписка о невыезде) ввиду того, что по состоянию здоровья обвиняемый участвовать в следствии и суде не может. А далее газеты принесли сообщение, что известная всему миру Сюзанна Сабо, вообразившая себя новой Шарлоттой Корде, по постановлению королевского прокурора, возвращена обратно в больницу, ибо вопрос о ее невменяемости был уже однажды разрешен в судебном порядке, а с тех пор состояние больной не улучшилось. Врач, давший согласие на ее выписку из больницы, привлечен к дисциплинарной ответственности. Несмотря на это, большинство газет поместило ее развернутое интервью на тему о покушении на убийство журналиста Ганса Мезонье. "Я очень жалею, - заявляла она корреспондентам, - что меня под явно вымышленным предлогом отказались отдать под суд. Я бы доказала, что дело отнюдь не в несчастном Гансе Мезонье, что мой выстрел, как и все то, что побудило меня к нему, - единственный путь к спасению нации". Эти слова газеты печатали крупно под ее портретом и фотографией того угла библиотеки, из которого она стреляла в меня. Затем появилась публикация полиции о том, что разыскивается Юрий Крыжевич, причастный к убийству Гарднера. Потом сообщение о том, что, по сведениям бюро уголовного розыска, он покинул пределы страны и находится вне пределов досягаемости. Вот тогда и затрещали все правые газеты. О чем они только не писали! Об уголовниках, которым почему-то разрешают приезжать в нашу мирную страну и среди бела дня охотиться на неугодных им людей, о болванах в наших министерствах, которые этому покровительствуют, о подрывной роли так называемой независимой прессы, о продажных писаках, которые поражают своих врагов не только пером и сарказмом, но и самым настоящим кинжалом; снова обо мне, но уже прямо, называя по