опейского университета на другом языке и не подобает говорить! Так вот, моя миссия... - У него догорела папироса, и он остановился, разыскивая глазами череп синантропа, но мать быстро подставила ему пепельницу. - Моя миссия заключается в том, чтобы передать вам привет от вашего родственника. - Тут он вынул из кармана перламутровый портсигар и положил его на ладонь. - Привет и письмо, которое он просил передать вам лично. Это и к вам относится, сударыня, - обернулся он с легким полупоклоном к матери. Затем он щелкнул портсигаром и достал узкий синеватый конверт. - Пожалуйста! - сказал он. Отец полез в карман за очками. Их там не оказалось, и он в отчаянии взглянул на мать. - Они в столовой, сейчас я принесу, - сказала она и вышла. Отец надорвал конверт, и оттуда выпал лиловый листок. - Сударь, - сказал отец, глядя на офицера, - если бы вы только знали, как я все эти годы ждал этого письма. Мой несчастный брат, который с тысяча девятьсот тридцать второго года пропал без вести... - А вот вы прочтите письмо, - посоветовал офицер и улыбнулся снова, спокойно, вежливо и жестоко. В кабинете было совсем темно. Ганка неслышно подошел к окну и опустил тяжелые синие шторы. Потом он наклонился над столом и зажег лампу. Тогда на письменном столе неясно замерцала тяжелая бронза дорогого письменного прибора в египетском стиле, а райские птицы на шторах вспыхнули и заиграли матовым, перламутровым свечением. Офицер шагнул к столу, взял пресс-папье и подбросил его на ладони. Потом поднял и опустил крышки на чернильницах в форме лотоса. - Дорогая вещь, - сказал он с уважением, - редкая, дорогая вещь. Дотронулся до штор и уже ничего не сказал, а только покачал головой. Мать возвратилась с очками. Отец надел их и быстро перевернул листок, разыскивая подпись. - Господи, Боже мой, - сказал он в друг изумленно. - Да ведь это!.. Берта, ты знаешь, кто это пишет? Он хотел что-то сказать еще, но взглянул на офицера и прищелкнул языком. Потом прочитал письмо до конца и молча протянул его матери. - Дорогая вещь, - повторил офицер, глядя на чернильницу, - редкая, дорогая вещь. У меня с детства наклонность к бронзе, и если бы вы... - он, как кошку, погладил бронзового сфинкса, - если бы... - повторил он. Потом вдруг спохватился и даже нахмурился. - Я сегодня буду говорить по прямому проводу с Берлином. Так вот, если вам нужно передать что-нибудь спешное... Отец растерянно поглядел на мать - она кончила читать письмо и спокойно положила его на стол. - Нет, чего же передавать! Как будто нечего. А? Берта? Мы ему ответим письмом. - Ну, а вы, сударыня, - офицер повернулся к матери, - не захотите ли вы передать чего-нибудь вашему брату? - Скажите Фридриху, что мы его ждем, - ответила мать, - и чем скорее он приедет, тем лучше. Отец быстро взглянул на нее. - Чем скорее, тем лучше, - упорно повторила она, не спуская с отца глаз. - Это я вас прошу передать от нас обоих. - Хорошо! - сказал офицер, и рот его слегка дрогнул. - Передам от вас обоих. - И потом вот еще что, сударь, - мать секунду подумала, - вам понравился наш чернильный прибор, а у нас в семье такой обычай: если гостю, дорогому гостю, потому что вы приносите нам весть о моем пропавшем брате, - подчеркнула она, - что-нибудь понравится... - Ну что вы, что вы! - радостно забеспокоился офицер. - И потом же - вы меня совсем не знаете... С какой же стати?.. А вот, я вижу, вас интересуют библейские сюжеты! - он обрадованно кивнул головой на розовых ангелов с гусиными крыльями. - Я вывез из Галиции недурную коллекцию старых византийских икон, так я сегодня же вечером пришлю их вам... - А что, сударь, - вдруг спросил Ганка, - вот эту коллекцию икон, что вы вывезли из Галиции, вам тоже подарили? - Он стоял около двери, и лица его не было видно. Офицер вздрогнул и остановился. - Что такое? - спросил он с недоумением и даже с легкой оторопью. - Иконы, иконы, византийские иконы! - настойчиво повторил Ганка. - Их вам тоже подарили в Галиции? Вы зашли в церковь, похвалили их, и священник сказал: "Дорогой господин офицер, - не знаю, к сожалению, как вас следует именовать, - возьмите, будьте добры, на память эти иконы, раз они уж вам так нравятся. Почему-то мне кажется, что они теперь все равно не удержатся". Так, что ли? Офицер уже понял и смотрел на Ганку неподвижно и прямо, тяжелыми, белесоватыми глазами. - Вы большой шутник! - выговорил он, отчеканивая каждое слово. - Извините, я тоже не имею чести знать вашего имени... Да, эти иконы мне тоже подарили! Довольно с вас этого? Тогда Ганка вышел вперед. Маленький, худой, в узком сюртуке, тесно обтягивавшем все его тщедушное, птичье тельце, он выглядел, по правде сказать, очень жалким и даже смешным рядом с тонкой, точно выпитой из металла, крепкой фигурой офицера. Притом еще он весь дрожал. Не от страха, конечно, а от возбуждения, ярости и усилия сдерживаться. Но я знал: сдержаться он уже не мог, раз он начал, должен был говорить до конца. Он был страшно нервный, этот Ганка, нервный, вспыльчивый и злой, и когда ненавидел кого-нибудь, то ненавидел уже рьяно, всеми силами души, всеми помыслами и желаниями, и молчать тогда ему становилось не под силу. Его ненависть всегда была силой активной, действенной, не знающей преграды. Под влиянием ее он дрожал, извивался всем телом, корчился как от стыда, и сам не знал, что и как он сделает в следующую минуту. - У вас очень много друзей, - пробормотал он, дрожа. Офицер подошел к нему вплотную. Так с минуту они молча стояли друг перед другом. Лицо офицера, тяжелые серые глаза, тонкие, фиолетовые губы - все это было неподвижно и сжато. Ганка дрожал, менялся в лице, но глаз не опускал и на офицера смотрел дико и прямо. - Да! - что-то решил наконец офицер и спокойно повернулся к отцу. - Как звать этого господина? - Боже мой... Господа, господа! - засуетился отец, как будто выведенный из тяжелого транса. - Разве так можно? Это мой помощник, доктор исторических наук Владислав Ганка, у него бывает... - Я вижу, что у него бывает, - жестко улыбнулся офицер. - Так вот, господин Ганка, меня зовут Иоганн Гарднер, полковник государственной тайной полиции. Теперь вы знаете, с кем имеете дело. Я думаю, что сейчас нет смысла продолжать этот разговор, но обещаю вам, что мы встретимся и тогда поговорим обо всем как следует. О дружбе, о вражде и о прочих интересных вещах... И он совсем уже двинулся к двери, но вдруг остановился опять. - У меня много друзей, - сказал он, уже не сдерживая угрозы, - но имейте в виду, что и врагами я никогда не пренебрегаю! - Это оттого, что вам в них очень везет, сударь! - быстро ответил Ганка. - Немецкому офицеру во всем везет! - жестко улыбнулся Гарднер. - И во врагах, конечно, прежде всего. Но мы их не боимся. Мы делаем с ними вот! - и он разжал и снова сжал кулак. - Раз, два, три - и нет! Мокро! - Я видел это, - сказал Ганка, и голос его вдруг пересох и прервался, - там, на перилах Королевского моста... - Ах, вот как! Вы, значит, уже и там были! - многозначительно воскликнул офицер и вдруг повернулся к матери. - До свиданья, фрау Курцер, спасибо за дорогой подарок, но я боюсь, что этот странный господин с чешской фамилией укусит меня за палец. - Слушайте, господин Гарднер, - сказала мать сердечно и просто, - у доктора Ганки тяжелые нервные припадки, во время которых он не сознает, что и как он делает. Иначе он бы понял, в какое положение он нас ставит... - И эти нервные припадки случаются у него тогда, когда он увидит мундир немецкого офицера? - уже без улыбки спросил Гарднер. - Не беспокойтесь, я вполне понимаю состояние доктора. До свиданья, господа, мы с вами еще увидимся! Он вышел из комнаты, высокий, прямой, стройный, и отец даже не догадался его проводить. Тогда мать опустилась на диван и сжала руками виски. - Что вы наделали, Ганка! - сказала она глухо. - Что вы только наделали! И к чему все это! - А, собака! - вдруг закричал Ганка и кулаком погрозил портьерам. - Немецкий шакал! Ты сюда пришел грабить, срывать с окон занавески!.. Погоди, погоди! Скоро вас!.. Скоро вас всех! - он замолчал, весь дрожа и извиваясь. Мать встала и тихо погладила его по голове. Он стоял, закрыв глаза и запрокинув голову, как человек, стремящийся поймать ртом дождевую каплю. - Бедный! - сказала мать. Тогда Ганка очнулся, глубоко вздохнул, свел и развел руки, посмотрел на мать, на отца и вдруг слабо улыбнулся. - Бедный! - повторила мать с тихой лаской. - Идемте, я вас хоть чаем напою. Ланэ теперь в столовой с ума сошел от страха. А ты, - она взяла меня за плечи, - спать, спать и спать! Наутро я узнал две новости. Первая: к нам приезжает брат матери, дядя Фридрих, которого я никогда не видел. И вторая, с ней связанная: так как у дяди слабое здоровье, через неделю мы переезжаем на дачу. А дня через три случилось и самое главное. Глава четвертая И вот как это произошло. В тот день с утра мать готовилась к переезду и упаковывала фарфор. Отец сидел в кресле и курил. Мать несколько раз пыталась с ним заговорить, но на вопросы ее он отвечал односложно, а то и совсем не отвечал, ограничиваясь кивком головы; если же приходилось все-таки говорить, то он болезненно морщился, цедил слова сквозь зубы, да притом еще так, что и разобрать-то можно было не все. А день, как нарочно, выдался ненастный, серенький; шел мелкий, противный дождик, да и не дождик даже, а просто стоял пронизывающий, неподвижный туман, такой, что сразу же, как мокрая паутина, осаждается на кожу, на лицо и одежду. Листья деревьев, кусты, трава, самое небо даже - все было мокрым, тусклым, как будто вылитым из непрозрачной, тяжелой массы. В такие дни отец с утра забирался в халат, надевал туфли, круглую черную шапочку и возился с латинскими изданиями классиков. Вот и сейчас у него был томик трагедий Сенеки, но книга лежала на коленях, а он откинулся головой на спинку кресла и закрыл глаза. Лицо у него было утомленное, невыразительное, нехорошего, землистого цвета. - Надо будет взять с собой и твои коллекции, - вдруг сказала мать, - вот о чем я думаю все время! Но как? Ведь это - два таких огромных ящика... Разве попытаться... Отец сидел по-прежнему молчаливый и отчужденный от всего, и глаза у него были закрыты. Мать поглядела и отставила в сторону чашку. - Тебе нехорошо, Леон? - спросила она. - Да! - ответил отец сквозь зубы. - Может быть, у тебя болит голова? - Нет! - ответил отец. Мать вздохнула и снова взялась за фарфор. - Какая ужасная погода! - сказала она. Отец молчал. - Я все-таки пошлю письменный прибор этому Гарднеру... У нас есть еще один, простенький, но хороший. Помнишь, тот, что я привезла из Вены? Ну, как же не помнишь? - Отец молчал. - Он так тебе нравился... из черного дерева, с перламутровой насечкой! Жалко? Конечно, жалко. Но что же поделаешь, этот все равно не удержишь. Отец молчал. - Леон! - позвала мать. Отец с недоумением, словно просыпаясь, открыл глаза и посмотрел на мать. Взгляд у него был мутный и нехороший. - Ну что ты, Леон? - тревожно и ласково спросила мать и, подойдя, положила ему руку на плечо. - Ну? Я с тобой поговорить хочу, а ты... - Берта! - сказал отец, и голос его раздраженно вздрогнул. - Давай, чтоб не возвращаться, договоримся: делай все, что тебе угодно, все, что тебе только угодно, но, пожалуйста, не спрашивай моих советов. - Почему? - спросила мать. - А! Ты знаешь, почему! Я тебе уже изложил свою точку зрения. С тех пор, как я узнал, что это нечистое животное вползет в наш дом, мне все стало до такой степени противным, что я готов закрыть лицо руками и бежать, бежать куда-нибудь подальше, чтоб только не видеть, не слышать, не дышать с ним одним воздухом, - поднимаешь? - Ты на меня сердишься, Леон? - спросила мать, помолчав. - Сердишься! - Отец взмахнул рукой. - Сердишься! Что за никчемное, бабье понятие! Как будто все дело только в моем настроении! Я не сержусь, мне просто противно! - Что тебе противно? - спросила мать. - Да все мне противно! - закричал отец и стукнул кулаком по столу. Сенека упал на пол. - Все! Решительно все! И ты мне противна, и ты! Потому что ты - мой грубый, практический ум, мое реальное осознание происходящего, как говорит этот трус Ланэ, ты - мой компромисс с совестью. Пойми: я не на тебя сержусь, я себя презираю. Понимаешь ли ты хоть это? - Леон... - начала мать. - Худшее я знаю про себя, много худшего. Вот подожди, подожди, - в голосе отца прозвучало какое-то дикое злорадство, он словно был рад своему унижению, - приедет твой людоед, твой уважаемый братец, и мы мирно - слышишь, Берта, мирно! - будем говорить о вопросах палеантропологии. Мы ведь с ним коллеги по ремеслу! Он ведь тоже работает в нашей области, и я ему еще улыбаться буду, вот так же, как ты улыбалась вчера этому прохвосту Гарднеру, когда он плевал в череп синантропа. Я буду скрывать, что знаю про его кровавые подвиги в Австрии и Чехии, где он сыграл в футбол человеческими черепами. Вот что гнусно! Мать взяла его за руку. - Ну, а что делается в городе, ты знаешь? - спросила она сурово. - Господи! - отец зажал голову руками. - Где то далекое, счастливое время, когда этот выродок не убивал людей, а мирно занимался фабрикацией доисторических черепов?! Милое, наивное время, возвратись хоть на минуту! Пусть я увижу перед собой не убийцу ребенка, а просто глупого и неопытного шулера! Ты помнишь, как летел у меня с лестницы вместе со своим "Моравским эоантропом" - этой гнусной фабрикацией из обезьяньих и человеческих костей? Меня именно и потрясла тогда эта его бесстыдная, воинствующая наглость: ведь не где-нибудь на стороне он подобрал эти кости, а у меня же, у меня же в кабинете, просто открыл шкаф, набрал костей, измазал их землей и принес их мне же. Я швырнул их ему вслед, и ты не упрекала меня, Берта, но, честное слово, насколько лучше бы было ему заниматься обезьяньими черепами и оставить человека в покое! Отец вздохнул и нагнулся за Сенекой. - Брось книгу, - сказала мать. - Что происходит в городе, ты знаешь? - Ради Бога, Берта! - сказал отец, прижимая к груди левую руку - в правой он держал Сенеку, - и набрал воздуха для новой, пылкой и бичующей тирады. - Ради всего святого... - Брось книгу! - повторила мать и вырвала у него Сенеку из рук. - Профессор Берне, когда пришли за ним, выпрыгнул с пятого этажа, профессора Жослена вытащили прямо из постели и не дали ему даже попрощаться с детьми. Теперь, говорят, он уже расстрелян. Его видели вместе с Карлом Войциком. А когда я сегодня пошла в булочную, то при мне немецкий ефрейтор бил какого-то прохожего. Ты и понятия не имеешь, как они бьют, Леон... Он его... Да нет, нет, ты не представишь, это надо видеть! Тот повалился навзничь головой в чье-то окно, а он хлестал его кулаком по зубам... А из окон смотрели люди. Потом ефрейтор обтер руки о его пиджак, надел перчатку и пошел дальше. Я узнала потом, что этот человек случайно толкнул его локтем на улице. Ну, скажи: ты хочешь, чтобы это было и с тобой? Отец сидел ошеломленный и сгорбленный. Уже ничего не осталось от его суровой взыскательности и гордого величия. Одно имя поразило его особенно. - Профессор Берне! - сказал он в ужасе. - Ведь я его видел всего неделю тому назад... Господи, что же он им сделал? - Ты хочешь, чтобы тебя тоже в одном белье стащили с кровати, а потом повесили на шнуре, так, что ли? - неумолимо повторила мать. - Нет, нет, Берта! - отец, как будто защищаясь, поднял руку. - Но я не могу же... - Чтобы к тебе подошел Гарднер, снял перчатку и начал бить тебя по зубам, чтобы тебя засадили в подвал, а потом придушили в углу, как крысу, - ты этого хочешь? Ну, так я этого не хочу! - Нет, нет, Берта, ради бога... Ну что ты, в самом деле... - Отец продолжал что-то бормотать, сам плохо вдаваясь в смысл своих слов. Картина, нарисованная матерью, поразила его своей реальностью. - Я этого не хочу, - повторила мать с тихой яростью. - Фридрих - негодяй и преступник. Ты пятнадцать лет тому назад вышвырнул его из дома и хорошо сделал, но теперь я должна сохранить твою жизнь и жизнь Ганса, а ты должен сохранить свой институт и свою науку - вот что я понимаю во всей этой истории! Поэтому я буду держать пепельницу, когда в нее плюет немецкий офицер, подарю твой письменный прибор Гарднеру и буду с нетерпением ждать приезда Фридриха, потому что я знаю - в этом спасение. А тебя прошу мне не мешать и... - тут у нее дрогнул голос, и она тяжело осела в кресло, - и, Леон, неужели ты думаешь, что это все мне легко? Когда Ганка... - Да, да, а где же Ганка? - забеспокоился отец. - Он обещал прийти с утра, а сейчас... Мать сидела в кресле и плакала. Она закрывала лицо, но слезы текли у нее по рукам и груди. - Берта, милая! - всполошился отец. - Голубка моя... Я тебя обидел? Да? Ну, прости, прости меня, старого дурака! Отворилась дверь и вошел Ганка. Под мышкой он держал папку с бумагами и, войдя, сейчас же бросил ее на стол. Он был слегка бледен и тяжело дышал. - Вот! - сказал он и задохнулся. - Здесь все! - Что все? - шутливо переспросил отец. В присутствии Ганки он опять обрел свой прежний тон. - Во-первых, здравствуйте, во-вторых, снимите шляпу и садитесь... Ганка слепо, не видя, посмотрел ему в лицо, рывком оправил галстук, потом повернулся и молча подошел к двери. - Ганка! - окликнул его отец. - Да что с вами, в самом деле? Прибежал, не поздоровался, бросил папку: "Здесь все", - а что все? Ганка обернулся и повел шеей так, как будто ему жал воротничок. - За мной погоня, - сказал он почти спокойно, - я не хочу, чтобы меня взяли у вас! - Этого еще не хватало! - отшатнулся отец. - Да стойте, куда же вы?.. Берта... Берта... - взмолился он. - Ты слышишь, что он говорит? Мать стояла, прислушиваясь. - Вот они, уже идут, - сказала она, - поздно! Вошли двое; в коридоре были и еще люди, видимо, несколько человек, но те остались за дверьми. Первым вошел высокий, сухой мужчина, по своей хищной худобе, узкому треугольному лицу и жестким усам несколько похожий на Дон Кихота, каким его изобразил Густав Доре. У него была морщинистая кожа цвета лежалого масла и быстрые, зоркие, внимательные глаза. Одет он был в глухой кожаный плащ и, может быть, поэтому напомнил мне нашего домашнего монтера. За ним шел офицер, красивый, румяный, молодой и очень полный, с белыми вьющимися волосами и бездумным выражением в больших синих глазах. - Который? Этот? - спросил усатый, показывая на Ганку. - Этот! - ответил офицер и чему-то улыбнулся. Тогда усатый пнул ногой стул, что стоял на дороге, и вплотную подошел к Ганке. С полминуты они оба молчали. Ганка поднял руку - пальцы у него дрожали - и оправил галстук. - Что вы здесь делаете? - спросил усатый. Они стояли так близко друг к другу, что если бы Ганка был выше ростом, то он вряд ли увидел бы лицо усатого. Но он смотрел на него, маленький Ганка, - снизу вверх, прямо, неподвижно и строго. - Я брал вчера у профессора плащ, - ответил он слегка изменившимся голосом, - и вот пришел возвратить ему. - Хорошо. Где же у вас плащ? - спросил усатый. - Плащ на мне, - ответил Ганка и стал расстегивать пуговицы. - Ну, а где же ваш собственный плащ? - спокойно, не повышая голоса, спросил усатый. - Мой остался дома, - ответил Ганка. Вдруг его передернула быстрая, косая дрожь. Он хотел что-то сказать еще, но только открыл рот и глотнул воздух. - Ты его не слушай! - сказал офицер. - Он был уже в плаще, когда мы подошли к дому. Его кто-то предупредил, и он шмыгнул через калитку в палисаднике. - Слышите? - спросил усатый, не сводя с него глаз. - Зачем же вы пришли сюда?.. Да ты не дрожи, не дрожи, - вдруг сказал он с тихим презрением, - тебя ж никто не бьет. Стой ровно... Зачем сюда пришел? Ну? - Я уж вам... - начал Ганка. Усатый поднял кулак и ударил Ганку в лицо. Я заметил - удар был четкий, хорошо рассчитанный и очень короткий. Ганка упал. Тогда усатый наклонился и поднял его за плечо. - Так зачем вы сюда пришли? - спросил он прежним тоном, с силой разминая пальцы. Папка, с которой пришел Ганка, лежала на столе. Красивый офицер взял ее в руки, полистал немного и сказал: "Ага!" Он сказал "ага" таким тоном, который значил: "Так вот зачем вы сюда собрались". - Вы за этим сюда пришли? - спросил усатый и, не оборачиваясь, приказал офицеру: - Ну-ка, посмотри, что там такое! - Здесь не по-немецки, - ответил офицер. - Постой-ка, хотя сейчас... - А я вам переведу, господа, - сказал отец, тяжело дыша. - Это рукопись, уже подготовленная к печати, и называется она "Вопрос об эолитическом человеке в антропологическом и археологическом освещении". - Да, что-то в этом роде, - небрежно ответил офицер и веером пустил несколько страниц рукописи. - Какие-то булыжники, кости, какие-то цифры. - Он перелистал еще. - Череп, а на нем стрелки и цифры. - Какие цифры? - спросил усатый. - А вот что-то: "пять см; два см; пять; восемь". - Это же научная рукопись, - сказал отец. Голос у него дрожал и прерывался самым жалким образом, хотя он и старался держаться молодцом, стоял независимо, недоумевающе пожимая плечами, и бормотал, глядя на Ганку и на усатого: "Что такое? Ну, ничего не понимаю, абсолютно ничего". - Это плод многолетних работ доктора Ганки... - Закрой. Ерунда! - сказал усатый. - Ну, так вы будете отвечать на мой вопрос или нет? Зачем вы сюда пришли? - Разрешите, я объясню вам все? - солидно проговорил отец, улыбаясь. - Ровно ничего особенного тут нет. Доктор Ганка работал под моим руководством... - А вы не будьте таким прытким, - посоветовал офицер (усатый вообще молчал, он смотрел и видел перед собой одного Ганку, все остальное для него просто не существовало). - Вам еще придется достаточно отвечать за самого себя. - Я, господа, всегда готов... - начал отец. - Ну и вот. А пока молчите. Мать вдруг поднялась и пошла из комнаты. - Вы зачем? - спросил офицер и крикнул в коридор: - Густав, проводи госпожу Мезонье, куда ей нужно! Я слышал, как мать отворила дверь в соседнюю комнату и вместе с ней туда вошел солдат. - Ну, так вы не желаете отвечать? - спросил усатый и притронулся к кобуре револьвера. Офицер раскрыл книгу и стал ее перелистывать. - Сенека! - сказал он протяжно и бросил книгу обратно. - А ну-ка, дай сюда эту рукопись, - сказал усатый. - Вот мы посмотрим, что там у него за освещение. Он протянул было руку, но вдруг захрипел, схватился за горло и рухнул на пол. Это произошло так неожиданно, что я не сразу даже понял смысл случившегося - почему усатый лежит на полу и хрипит и каким образом Ганка очутился на нем. Не сразу понял это и румяный офицер, потому что он сначала только ахнул и взмахнул руками. Падая, усатый еще зацепил стул, на стуле лежало несколько словарей, и все это повалилось на пол. Ганка сидел на усатом. Он и вообще-то был очень сильным, несмотря на свою худобу, а сейчас его маленькие костлявые руки действовали с обезьяньей ловкостью и хваткой. Кроме того, он знал с точностью физиолога и боксера, куда и как следует бить человека. Поэтому когда он схватил за горло усатого, а потом еще ткнул его кулаком в подбородок, из того сразу потекла кровь. А Ганка не давал ему опомниться: он уже не сидел, а лежал на нем и быстро, ловко и точно колотил его по физиономии. При этом лицо его было неподвижно и сосредоточенно, даже особой злобы не было заметно на нем. Усатый хрипел и хлюпал. Потом вдруг заорал: "Помогите!" - но сразу же и подавился своим криком. Тут только офицер опомнился и схватился за кобуру, но стрелять он не стал - поваленный стул, три толстых тома словаря, яростно переплетенные тела двух противников образовали такую кашу, такое непонятное смешение, что он только потрогал ручку браунинга и бросился на помощь. Но отец предупредил его, он перескочил через стол и схватил Ганку за плечо. - Ганка, Ганка, что вы делаете? Бросьте, ради Бога, бросьте! - заклинал он его и тряс за плечо. Но Ганка с красным, застывшим лицом и закушенной губой хлестал усатого. При этом он еще фыркал от наслаждения и глаза его блестели, как у разозлившегося кота. Офицер ткнул отца ногой так, что он отлетел, вытащил браунинг и ударил им Ганку. Ганка продолжал колотить усатого. Офицер ударил второй раз в упор, по затылку, действуя рукояткой браунинга как молотком, и так сильно, что мне показалось, будто у Ганки треснул череп. Звук от удара был тупой и деревянный. Ганка упал на бок. Офицер взял его за ногу и оттащил в сторону. В комнату вбежали несколько солдат, они остановились, смотря на происшедшее. Оба - и Ганка и усатый - лежали на полу. Вид у усатого был самый жалкий. Из расквашенного носа капала кровь. Черный кожаный плащ распахнулся, и из-под него показались пиджак и сиреневая рубашка. Румяный офицер обернулся, поглядел на солдат, покачал головой и, глумливо усмехаясь, подошел к Ганке с браунингом в руке. Тогда усатый вдруг поднял голову. Лицо, глаза, нос - все у него было мокрое, все блестело. Он хрипел, поводил шеей и при этом болезненно морщился. - Не надо! - сказал он обморочным голосом, увидев браунинг. - Помогите мне подняться. Он стал вставать, опираясь рукой на стул, но повалил его и снова сел на пол. - Черт! - выругался он с омерзением. Румяный офицер стоял и улыбался. Видно было по всему, что он доволен унижением усатого. - Хорек! - не то выругался, не то похвалил он Ганку. - Куда он вас? - Не надо... - тупо повторил усатый и осторожно повертел шеей. - Дайте воды! Ему налили стакан. Он взял его, но только пригубил и отставил в сторону. Потом встал, посмотрел на солдат и неожиданно рассвирепел. - А вы чего тут? - закричал он. - Ну, чего, чего рты разинули? Чего не видели?! Кто у вас тут старший? Взять эту чешскую свинью! Вошла мать с большим узлом и положила его на стол. - Вот, Ганка, - сказала она. Ганка лежал на ковре, согнув ноги в коленях. Мать подошла к нему. - Вот, Ганка, - сказала она ласково, наклоняясь над ним, так, как будто ничего не случилось. - Здесь я вам положила кое-какие вещи - хлеб, сало, смену белья, потом одеяло и подушку. - Да он не донесет! - сказал солдат. - Какое ему тут сало! Тут ему не сало нужно, а... Между тем Ганку подняли и поставили на ноги. Он стоял, закрыв глаза и полуоткрыв рот. - Сало! - повторил солдат. - Какое ему тут сало! Вы посмотрите-ка на него! Сало! - и он, ухмыляясь, покачал головой. - Да как же так? Как он пойдет? - забеспокоилась мать. - У него же ничего нет. - "Как же так! Как пойдет!" - закричал усатый, каким-то чуть ли не бабьим, скандальным голосом. - А вот бегать не надо! Не надо бегать! Надо себя вести по-человечески! Он имел полную возможность и собраться, и все!.. Вот мы ему теперь покажем это освещение... Он закашлялся, задохнулся, затрясся, затопал ногами, пересиливая кашель, и махнул рукой. - Давайте сюда, - сказал матери солдат, - я донесу. Не бойтесь, давайте, все цело будет. Они ушли, не захватив рукописи. Ганка лежал на руках солдат, и глаза его были устремлены мимо лица матери, мимо вещей и стен... - Вот, - сказала мать, когда дверь захлопнулась за последним солдатом. - Теперь ты понимаешь, от чего я хочу избавить тебя! Отец сидел в кресле, смотрел на мать, и глаза у него были дикие и бессмысленные. - Господи, - сказал он тихо, - что же это такое было? Потом он схватил Сенеку и стал его быстро перелистывать, ища какую-то ему нужную страницу. - Ну не волнуйся, Леон, - сказала мать. - Теперь уж ничего не поделаешь, приедет Фридрих - будем хлопотать. Тебе нужно выпить кофе, но он, - она приложила руку к кофейнику, - совсем холодный. Надо пойти подогреть. - Стой! - закричал отец, отыскав нужное место. - Вот это самое. Слушай, Берта! - И он прочел громко и торжественно: Рожденный В долине рек, огромный змей свистит. Он выше сосен поднимает шею И голубую голову, влача Далеко по долине хвост кольчатый. Он спермой гибельной осеменил Сухую землю, и она родила Железных воинов сомкнутый строй. Гремит труба, и медь рожка поет. Они же, порожденные землей, Не знают человеческих наречий, Их слово первое - враждебный крик! Разбившись меж собою на полки, Они дерутся, силясь доказать, Что семени змеиного достойны. Перед зарей вас родила земля, Погибнете вы раньше звезд вечерних {*}. {* Перевод мой. В подлиннике очень любимый Сенекой, но чуждый русскому стихосложению анапестический диметр. (Здесь и далее примечания автора.)} Он положил книгу и посмотрел на мать. - И они погибнут, Берта, - сказал он негромко, с силой глубокого убеждения, - все до одного. Они любят ссылаться на древнюю историю и мифологию. Так вот, во всех мифах человек всегда побеждает дракона. Ты видела, что сделал Ганка? Он маленький, худой, а как захрипел этот волкодав! - Ты, я, Ганка - смотри, нас уже трое, одна пятнадцатимиллионная нашего народа. Мать подошла к окну и отдернула занавес. Одинокий солнечный луч, пробившийся сквозь тучи, лег на стол, и сразу засветились черным серебром кофейник и синие тарелки с золотыми ободками. Перед зарей вас родила земля, Погибнете вы раньше звезд вечерних! - повторил отец и вздохнул. - Ну что же, давай пить кофе, Берта. Глава пятая Город переживал тяжелое время. На третий день вдруг перестал ходить троллейбус. Говорили, что скоро будет выключена и осветительная сеть: вся энергия будто бы переключается на военную промышленность. Из пятнадцати кинотеатров работало только три, и в них шли идиотские фильмы о ковбоях и красавицах. Но скоро Третья империя показала свое уродливое лицо. Собственно говоря, лиц было несколько. На экране маленький, очень верткий человек, почти карлик, с зачесанными назад волосами и удлиненным обезьяньим черепом что-то говорил с эстрады, махал рукой и улыбался. Ему хлопали и несли цветы. Другой был толст, кряжист, но очень поворотлив. Из всей компании он выглядел наиболее солидным. Он не появлялся на эстраде, не говорил речей, и ему не подносили цветов. Он шел тяжелой походкой мимо выстроившихся полков, а в ответ на приветствия поднимал руку. От его грубого лица орангутанга, угловатой походки, коротких, узловатых пальцев - от всего-всего, даже от жестких коротких волос и какого-то стволистого затылка, исходила та тупая, неразумная мощь, которую жители города чувствовали в его марширующих войсках, в его законах, в его расправах. А потом по зеленому экрану шли солдаты, солдаты, солдаты. Проходя мимо зрителя, они поднимали РУКУ> улыбались и кричали. Они шли мимо развалин в Афинах, по площади Согласия в Париже, по узким улицам голландских городов, по выжженным солнцем пустыням Африки. И где бы они ни были, они всегда одинаково кричали и одинаково улыбались. Все это было не особенно интересно, потому что солдат жители видели достаточно и в своем городе. Скоро стало туго с продовольствием. Настоящий голод был еще впереди, но из окна я видел уже очередь около булочной. Люди вставали ночью, а утром выносили из магазина триста граммов липкого, влажного хлеба. Он, как замазка, приставал к рукам и бумаге и походил на кусок скверного мыла. У матери были запасы, и поэтому в продуктах мы пока не нуждались, но теперь за утренним кофе отец брал банку сгущенного молока и вспарывал ее с видом мученика. На второй день он куда-то засунул или просто потерял нож для консервов и теперь пускал в ход свой садовый ножик с ручкой из оленьего рога. Банка давалась туго, лезвие все время соскальзывало с ее краев, он краснел и мотал головой. Как большинство людей, не привыкших к физической работе, он пускал в ход всю свою силу. Наконец банка ускользала и отец резал себе пальцы. - Позволь, - говорила мать, которой надоедало это единоборство, - позволь, я тебе открою. Ты же не так делаешь! Но отец только пыхтел и мотал головой. Однажды банка, которую он держал как-то по-особенному, ребром, выскользнула из его рук и заскакала по столу - круша и разбивая посуду. Отец хотел схватить ее на ходу, но повалил окончательно, и она сочно ляпнула на скатерть половину своего содержимого. Отец схватился за голову, и в это время вошла молочница. Она принесла с собой два полных бидона, и отец кинулся к ней, словно ища спасения. - Ох, постойте! - сказала молочница. - Что я видела!.. Она сняла бидоны, поставила их на пол и остановилась, тупо и изумленно глядя перед собой. - Что же это я видела? - спросила она. Ее усадили и налили ей кофе, а она все мотала головой и отставляла чашку. - Постойте, постойте! - говорила она. Потом взяла чашку, сделала глоток, посмотрела на отца, посмотрела на мать и вдруг улыбнулась, и тут все улыбнулись, глядя на нее. - Так что же с вами случилось, милая? - спросила мать. - Нет, как же это так, как же я это унесла? - спросила она, кивая на бидоны, и покачала головой. Потом она стала рассказывать, что с ней случилось. А случилось с ней вот что. Как-то ей удалось с полными бидонами сливок протиснуться через толпу и сесть в переполненный поезд, сохранить их в давке и доехать до города. Около площади Принцессы Вильгельмины она попала в какую-то облаву. То есть даже и не облава была это, а просто стояли люди в полицейской форме, проверяли документы, кое-кого сейчас же уводили, других группировали, выстраивали и гнали в оцепление. Погнали и ее - прямо так, с бидонами на спине. "Ну, пропали мои сливки!" - подумала она. Толпу несло на самую площадь. Она была вся оцеплена конными войсками. На тротуарах ходили наряды полиции. Как-то получилось так, что ее вынесло в самый центр, к тому красивому желтому зданию, где раньше помещался кинотеатр "Аргус", а теперь висела вывеска: "Офицерский клуб". Она стала смотреть. Толпу отгораживала и теснила цепь нашей полиции. Дверь клуба была открыта, и в нее входили и выходили какие-то люди. На тротуаре, немного поодаль от двери, стоял пожилой офицер и чего-то ждал. На толпу он не смотрел, но иногда подзывал к себе ефрейтора и отдавал ему какие-то приказания, кивал головой на цепь полиции. Тогда ефрейтор кричал, взмахивал дубинкой, и толпу осаживали назад. Молочница тоскливо думала о том, что сливки у нее, пожалуй, пропали наверняка, - как их вынесешь из такой толпы, - и ничего не могла понять. Впрочем, и никто ничего не мог понять. Рядом с ней стояла какая-то женщина, худенькая, черная, в зеленой шляпке; почему-то казалось, что это швейка. Она все время поправляла эту шляпку и тоскливо говорила: "Господи, Господи, и зачем я пошла сегодня?" Потом сзади загудела сирена. Люди шарахнулись. Ее сильно ударило бидоном по спине и прижало в какой-то угол. Через толпу ехал крытый черный автомобиль. Около самого подъезда в клуб он остановился : выскочили двое в серых форменных плащах и пробежали в здание. Один из них мельком взглянул на пожилого офицера, и тот дотронулся двумя пальцами до фуражки, сохраняя прежнюю одеревенелость корпуса. Шофер молча и неподвижно сидел за рулем. "Господи, Господи!" - взмолилась сзади швейка. И вдруг из здания послышался крик, а вслед за тем шум тяжелого тела, которое тащат волоком прямо через ступеньки. Пожилой офицер отступил от входа. На тротуар вылетел и упал высокий человек со смуглым четырехугольным лицом, очень крепкий и большеголовый. На него сейчас же набросились несколько военных, схватили его за шею, за руки, поставили на ноги и прижали к стене. Он стоял молча, потряхивая квадратной головой и часто подергивая плечами, но его крепко и осторожно держали. Потом вывели еще одного, - он был в пиджаке, который все время разлетался, показывая грязную сорочку с галстуком, сбитым на сторону, и разодранным воротничком. Кроме того, он был в пуху, сене и еще какой-то мерзости, которая пристала к его сюртуку. Все это молочница видела очень точно, ясно и не менее точно пересказала. А вот затем произошло что-то уже совсем неожиданное. Внезапно офицер около двери вздрогнул и вытянулся. Люди, державшие арестованных, застыли и совсем притиснули их к стене. Ефрейтор строго кашлянул, поправил фуражку и кобуру. Из здания вышли люди в штатской одежде. Их было не очень много, человек девять-десять, никак не больше. Сзади шли военные. Люди в штатском сошли на тротуар и остановились, разговаривая и чего-то ожидая. Один повернулся и стал смотреть на дверь. И тогда на тротуар сошел неторопливым, солидным шагом карлик, худенький, черноволосый, с подвижным, обезьяньим лицом. Он остановился и поглядел на толпу. Тот, что смотрел на дверь, что-то сказал ему вполголоса, и он слегка кивнул ему головой. - Какой же он был из себя? - спросила мать. - Я его видела всего одну минуту, - ответила молочница. - Но он... он почему-то показался мне очень страшным... Когда он стал что-то говорить, у него дрожали губы... Да я его и не успела рассмотреть - было некогда... Потом карлик повернулся и пошел к арестованным, и тут... Молочница остановилась и посмотрела на мать. - и тут около него взорвалась земля. Кверху взметнулся столб огня почти малинового цвета. Земля брызнула фонтаном, и сейчас же зазвенели стекла и дурным голосом закричала какая-то женщина. Кто-то сзади или впереди выстрелил из браунинга, и сейчас же завопило несколько голосов. Полумертвая от страха, она подумала, что падает, но сейчас же почувствовала, что падать ей некуда, что она стоит неподвижно и прямо, как в гробу, в людской толще. Ничего впереди не было уже видно. Полз дым тяжелыми круглыми клубами, и выше его была только вывеска: "Офицерский клуб". Все это заняло ничтожнейшую часть минуты. Потом вдруг ее подняло и шарахнуло в сторону. Как будто огромная метла поднялась и разбросала людей. Сразу все закричало, заговорило, заверещало в рожки и сирены, застонало и заплакало. Какие-то люди, истошно крича и трясясь от страха, перли на толпу, лупя направо и налево рукоятками браунингов. Около клуба, на развороченной и вывернутой наизнанку земле, блестела кровь, валялись какие-то люди и через клубы дыма, в оседающей пыли страшно желтело заголенное тело. Автомобиль стоял, вздыбясь, как конь на триумфальной арке. Взрывом сломало деревце, и зеленую купу подбросило на балкон, а изуродованный ствол торчал из-под измятой решетки. Молочница стояла минуту неподвижно и видела, как карлика усаживали в автомобиль; двое военных стояли около дверцы, а он суетился, что-то говорил им и все никак не хотел или не мог войти в автомобиль. Наконец его как-то усадили, дверца захлопнулась, военный снаружи подергал ее и покачал головой. Это она еще видела. Потом за ноги проволокли куда-то того, в пиджаке и грязной сорочке, который только что стоял около стены: у него была начисто оторвана голова, и из подмокшей сорочки тянулось что-то черное и красное. Когда она увидела это, она мгновенно вспотела и ее закачало. Эт