езонье на занавесках. Марта не отрываясь смотрела на быстрые руки Курта. - Видите, все дело в том, что господа приехали сюда неожиданно... Вы ведь знаете эту историю с братом госпожи Мезонье? - Ну, откуда же я могу знать! - сказал он, продолжая вышивать. Марта покосилась на меня. - А что это за история? - спросил Курт равнодушно. - Видите ли, - ответила Марта после небольшой паузы, - они лет пятнадцать не виделись друг с другом... Господин Мезонье не поладил что-то с ним и выгнал его... Он что-то там наплутовал с черепами. Знаете, ученые... - Да! - кивнул Курт. - Совсем сумасшедший народ, я знаю. - Ну вот, и они много лет не виделись, потом - это уже пять лет тому назад - господин Курцер прислал письмо из Германии. Оказывается, он сделался там каким-то очень большим человеком у ихнего вожака. - У Гитлера, что ли? - небрежно спросил Курт, вышивая. - Не называйте только его имя, - поморщилась Марта. - Что с вами, Курт? То вы поминаете нечистого, то Гитлера. Прислал письмо, и тут, говорят, был большой скандал. - Ого! - удивился садовник и откинулся назад, рассматривая свое рукоделие. - Так будет хорошо? А? Да, но почему же скандал? Письмо ведь, наоборот, это хорошо. Или он написал что-нибудь такое, - Курт пошевелил пальцами, - неподобное, вроде того, дескать, что же ты, старый... - Ну! - воскликнула Марта. - ...ворон, не знаешь своих ближайших родственников? - Господи, с вами с ума сойдешь, Курт! И что у вас за дикие мысли! - горестно удивилась Марта. - Нет, конечно, ничего подобного он не писал. Но он из этих, как их там, нацистов, занимает какое-то особое положение, наместника, что ли, и его каждый день треплют во всех газетах. Он усмирял там какое-то восстание... впрочем, нет, не знаю. Он, кажется, не военный и работает там... в... гестапо, что ли? А впрочем, тоже не знаю, там ли, только теперь он написал еще письмо и просил разрешения приехать и отдохнуть в имении, потому что... Но меня удивляет, Курт, ведь вы работали у родителей госпожи Мезонье и вы ничего не знаете. - Ничего не знаю, - покрутил головой Курт. - Работал я здесь всего несколько месяцев, и то лет двадцать тому назад, тогда ни господина Мезонье, ни госпожи, ни ее брата, никого не было, жил один старик Курцер, вот я у него и ухаживал за розами... - Он помолчал. - Тогда и этот институт, где работает господин Мезонье, был не здесь, он уже сюда, кажется, после переехал. Все принадлежало Курцеру, я ему еще в город ездил клумбы разбивать, он любил, чтобы прямо перед окном росли цветы и особенно розы и лилии. Эх, и до чего же хороший старик он был, Марта!.. Ну ладно, так что вы хотите сказать? Что с этим братом госпожи Мезонье? - У него что-то неладно с головой, - Марта покрутила пальцами около лба, - переутомился или что еще, не знаю, право, но врачи прописали ему полный покой. - Они всегда под конец сходят с ума, - сказал убежденно Курт и перекусил нитку, - таков уж их конец. Я знал одного палача - он под старость разговаривал со своим ночным горшком... Он осторожно взял вышивку из рук Марты, положил ее и встал с места. - Ну вот, крылья и хвост готовы, уже становится темно, а я в сумерках плохо вижу. Остальное придется окончить завтра утром... И когда же приезжает этот господин? - Как же мне благодарить вас, господин Курт! - сказала Марта. - Это такая красота, такая красота! - Так когда же он приезжает? - повторил садовник и так выпрямился, что у него хрустнул позвоночник. - Почистить хотя бы ближайшие аллеи к его приезду надо, приготовиться... - И вдруг быстрая гримаса пробежала по его лицу, дернула щеку, вывернула нижнюю губу и заставила на мгновение закрыть глаза; он хотел что-то сказать, но только глубоко вздохнул, открыл рот и остался так неподвижно. - А то эти господа не любят шуток, - сказал он нараспев. - Да, вам нужно тогда поторопиться, Курт, - сказала Марта, глядя на него с некоторым страхом. - Его можно ждать каждый день... - Пойду, - сказал Курт, зевая, и прикрыл рот рукой. - Опять разболелась голова. Что за окаянная болезнь! Он вышел и затворил за собой дверь. Я подбежал к Марте. Она держала платок за самый кончик двумя пальцами и, прищурясь, откинув голову назад, любовалась своей рукой. - Но хотела бы я знать, - сказала она вдруг задумчиво, - где его так изуродовало, что он дергает щекой? Глава седьмая В саду мы играли в индейцев. Это была очень интересная игра, но и строго-настрого запрещенная игра. Чтобы участвовать в ней, нужно было прятаться в песчаные гроты, взбираться на деревья, падать в волчьи ямы, стрелять из луков и рогаток, что опять-таки было далеко не безопасным, - словом, проделывать множество интересных, но абсолютно неприемлемых, с точки зрения гигиены, приличия и сохранения одежды, трюков. Играть поэтому приходилось тихонько, забираясь в самые далекие чащи сада и тщательно хоронясь от постороннего глаза. Было нас восемь краснокожих, смертельно, по замыслу игры, ненавидящих друг друга и твердо выполняющих три основных правила - не трусить, не плакать, не жаловаться. В тот день, о котором я рассказываю, мне особенно не повезло. Я зазевался и попал в засаду. Меня сейчас же повалили на землю, обезоружили, связали и бросили в кусты. Еще бы немного - и меня пригвоздили бы к столбу пыток и расстреляли бы из луков. Но тут на моих врагов налетело дружественное нам племя, и они позорно бежали, теряя по дороге убитых, пленных и раненых. В переполохе меня совсем позабыли. Я лежал связанный по рукам и ногам на полянке, между двумя большими кустами сирени. Жесткие листья опущенных ветвей касались моего лица. От них шел едва заметный горьковатый запах, какой бывает, когда пожуешь веточку сирени. Какая-то букашка с жирным, мягким телом и очень короткими металлически-синими круглыми надкрыльями не торопясь ползла по желобу листа. В одном листе было еще немного влаги - утром прошел небольшой дождь, - и когда я задел ветку, на лицо мне упала тяжелая, чистая капля. Тогда я выполз из-под куста и стал смотреть на небо. Было оно ясное, высокое и такое голубое-голубое, что казалось черным. Бог его знает, где оно начиналось, - возможно, у самого моего лица, - но когда я стал глядеть в его глубину, мне вдруг показалось, что времени больше не существует. Небо было пустое, ни единого облачка не было на нем, оно всасывало меня в себя, и я падал, падал, падал в него и не мог удержаться. Слипались глаза, истома охватывала тело, и вот земля покачнулась, тронулась с места и плавно полетела, неся меня на себе. Еще борясь со сном, я открыл было глаза, но опять увидел черные острые листья, строгие и жесткие, как вырезанные из глянцевитой бумаги, почувствовал чуть горьковатый запах коры и земли, а над всем этим опять легло то же черное, пустое небо. Тогда я перевернулся на бок, спрятал голову и заснул. Очнулся я оттого, что кто-то очень осторожно, так, чтобы не разбудить, режет мои веревки. Я открыл глаза и сел. Надо мной с ножом в руках наклонился Курт. - А вас уж искали-искали! - сказал он весело. - Марта весь сад обежала, и как она вас тут не накрыла, не пойму! Он срезал веревку с ног и отбросил ее в сторону. - Ишь как затянули, прямо мертвым узлом, - сказал он, покачивая головой. - В индейцев, что ли? - В индейцев, - ответил я и тут заметил в его руках самодельную свирель. - Что это у вас? - спросил я. - Это? Это ножик, - ответил он, слегка недоумевая, - обыкновенный садовый ножик, что, не видели такого разве? Ну, вставайте, наверное, новую рубашку-то всю замазали! Ишь ведь какая сырость, - он провел рукой по траве, как по конской гриве. - Мамаша-то увидит вас таким трубочистом, что скажет? - Нет, не нож, а вот это? - сказал я, показывая на его левую руку. - Ах, это! - он хитро улыбнулся. - Это я тут дрозда хотел подманить, вон в тех кустах у меня и силок стоит. Здесь знаменитый дрозд живет, только вот на знаю точно, где его искать. - Он посмотрел на солнце. - Скоро его пора придет. Давайте посидим минутку тихо. Так, друг около друга, в полной неподвижности, мы просидели минут двадцать. Потом Курт приложил свирель к губам. Сначала он извлек из нее тончайший, как волос, певучий звук, похожий не то на призыв, не то на сигнал, и сейчас же отнял свирель. В кустах было тихо. Он снова посвистел, теперь длинно и протяжно, остановился, переждал немного и посвистел опять. Тогда над нашей головой в кустах что-то зашумело, колыхнулись и вздрогнули напряженные ветки. Верхняя, с крупными острыми листьями, закачалась, как будто ее кто-то толкнул. - Прилетел, - тихо сказал Курт, - сидит и слушает. И он опять заиграл. Теперь свирель пела безостановочно на какой-то очень высокой ноте, оповещая, дразня и вызывая на состязание. Вверху, в кустах, послышался жесткий, гортанный звук: трэнк, рри! Это дрозд отвечал своему незримому сопернику. Ветка вздрагивала неровными крупными толчками, как будто по ней барабанил град, и вдруг дрозд запел. Я сразу понял, что поет он, весь уходя в песню, не видя ничего и забывая все на свете. Мне подумалось даже, что, может быть, в это время он закрывает глаза. Вся песня его была светлая и какая-то прозрачная насквозь. Тогда же мне пришла на память песня соловья, и я понял разницу; вспомнил, как поет скворец, и опять решил, что это не то, - тянулась, тянулась сплошная музыкальная ткань, сверкая и переливаясь, но никакого богатства и разнообразия не было в ней, кроме необычайной чистоты. Она была более одухотворенной, чем человеческий голос. Никогда и ни в чем человек не может достигнуть такой чистоты и слаженности. Уж одно присутствие мысли замутило бы чистоту этой песни, созданной природой еще до появления человека. Наверное, так могла бы разговаривать природа, если бы эти кусты сирени, трава, холм и полянка обрели голос. Я открыл рот, чтобы сказать что-то, но Курт сделал мне знак молчать, и я опять припал к траве. А дрозд заливался. Он сидел теперь неподвижно. Кусты больше не качались, и где он сидит, определить было невозможно. Вероятно, песнь и не зависела теперь от него. Может быть, птицы в эти минуты своего ярчайшего цветения утрачивают сознание окружающего, и тогда приходи и бери их голой рукой. Песнь исходила от него непроизвольно, как свет от гнилушки, как запах от ландыша, как блеск и свечение от озера, залитого солнцем. Конечно, все это я чувствовал, а не думал, здесь я передаю только голое ощущение от песни, переведенная же на слова, эта мысль выразилась бы куда проще и понятнее. "Соловей, - думал я (а о ту пору я уже слышал и соловья) , - так петь не умеет. Он щелкает и заливается на тридцать ладов, все хитрит и манерничает, а этот дрозд, когда поет, забывает все на свете. Вот когда он эдак поет, подойти и накрыть его шляпой - он даже и не заметит". И тут я увидел, что Курт поднялся с травы и пошел куда-то в обход кустов. "Ну, теперь он уже его поймает", - подумал я, и сердце у меня забилось так, что я почувствовал, как горячая кровь, оглушая, ударила меня в виски. И вдруг песня прекратилась, послышалось звучное и пронзительное "диск-диск, гри-гих-гих", потом быстрые шаги и треск веток, наконец зашуршала под ногами сухая листва, и Курт вышел из середины кустов. - Ишь какой строгий! - сказал он с уважением. - И головы нельзя показать. А у меня на него петли были поставлены, сунулся не вовремя, он и увидел. Ну ничего, в другой раз... Он наклонился и тронул меня за плечо. - Идемте домой, а то попадет по первому разряду - ишь новая рубашка вся зеленая, - мать возьмет ремень... Я посмотрел на него с пренебрежением. - Меня никогда не наказывают физически, - сказал я важно, - это не педагогично. - Не пе-да-го-гич-но? - весело удивился Курт. - Ну а меня, - он махнул рукой и засмеялся, - меня иной раз драли так, что рубаха к спине приставала. Честное слово, приставала. Как возьмут, разложат, да и... Эх, и драли! - добавил он с восхищением. - Значит, не дерут? Это хорошо! Раз не дерут, значит хорошо! Это кто ж говорит, что не "пе-да-го-гично"? Сама матушка, что ли? - Вообще бить человека не гуманно, а ребенка тем более, - произнес я поучающе. - О! - Курт так оторопел, что даже остановился. - Не гуманно? Ишь ты! - И он произнес еще раз с особым удовольствием: - Не гуманно. - Потом, по какой-то непонятной мне ассоциации, вдруг спросил: - Ну, а вот дядя-то должен приехать, как, дядюшку-то вы помните? Мы уже вышли с полянки и шли теперь по дорожке сада. - Мы никогда не виделись, - ответил я холодно, придумывая, чтобы соврать матери. Вид мой был действительно очень нехорош: бок зеленый, в башмаке хлюпала грязь - это я провалился в канаву, - один локоть порвался не то о колючую проволоку, не то о шиповник. Ну, сразу можно было определить, что в течение целого дня я был индейцем. - Никогда не виделись? - переспросил Курт с особым выражением, смысл которого опять-таки уловить я не мог. - Да, и вот мне к его приезду надо сад в порядок привести, а что я могу сделать? - Он опять остановился среди дороги. - Разве я могу один что-нибудь сделать, - произнес он с досадой и щека его дернулась, - а? Мы подошли к дому. Из комнат выбежала Марта, с выражением ужаса и ожесточения, молча подбежала ко мне, схватила за руку и потащила в кухню - умываться. - Не гуманно! - повторил Курт, смотря нам вслед, и снова чему-то улыбнулся. Отец ходил по дорожкам сада, вздыхал и, если не видел никого около себя, начинал громко декламировать Сенеку. Иногда он натыкался на Курта. Курт вдруг выходил из кустов и останавливался на середине дороги, смотря на отца с величайшим сомнением и даже осуждением. - А, Курт! - говорил отец рассеянно. - Ну что, как вы? Курт смотрел на него строго и неподвижно. - Не в обиду будет вам сказано, господин Мезонье, я не ожидал этого! Клянусь, не ожидал! Такой сад - и так его запустить! Здесь черти... - Да, да, - говорил отец, ловко обходя Курта, - именно так. Именно так! Вы извините, мне сейчас некогда, а потом как-нибудь я с величайшим удовольствием... С матерью Курт почему-то не встречался и даже как будто избегал ее. Впрочем, и некогда было ему особенно долго разговаривать. Марта оказалась неправа. Курт работал с величайшим ожесточением. Он прорубал, чистил заросли, срывал и переделывал все клумбы. Перед домом он вычистил полянку, остриг траву, разбил цветник и высадил откуда-то с сотню астр. Слазил на чердак, нашел там зеркальные шары, вымыл их и водрузил посередине клумб. Привез на лошади две телеги гравия и пересыпал им все дорожки. Потом... Ой, да мало ли что он делал! Марта, с новым платком в руке, на котором неведомая птица, распустив крылья и хвост, играла всеми цветами имеющихся у нее в наличии ниток, стояла на дороге и с какой-то сложной, не вполне доступной мне гаммой чувств смотрела на Курта. - Цыган! - говорила она. - А что ж, если и цыган? Когда цыган примется за работу, у него все в руках горит. Другой при такой работе ходил бы свинья свиньей, а он вон как за собой следит! Сапоги-то, сапоги-то как начистил! Ишь как блестят! Глазам больно! А отец походил, походил по дорожкам, потом сел за стол и начал писать. Он писал два-три часа, потом перечитывал написанное, комкал бумагу в кулаке и начинал снова. Первый раз он написал: "Мой уважаемый коллега, дорогой профессор г-н Ланэ!" - скомкал и бросил. Потом: "Дорогой профессор!" Потом: "Профессор!" Наконец: "Г-н Ланэ!" Последнее письмо просто: "Г-н Ланэ (уже без восклицательного знака), вашу анонимку я получил". Бумага была хорошая, гладкая, и я подбирал ее из корзинки. На третий день отец запечатал письмо в конверт и послал меня за Куртом. Курт пришел и встал около двери. - Да нет, нет, вы подойдите сюда, что вы там вытянулись, - позвал отец. - Во-первых, я слышу плохо, а во-вторых, просто... ну, проходите сюда. Курт посмотрел на меня - я сидел около окна и мастерил кораблик. "Многоуважаемый коллега" было написано на борту. Курт подмигнул мне и даже прошептал что-то про себя. Готов побиться об заклад, что он окончил шепотком фразу отца и окончил ее так: "Просто не гуманно". - Вот! - Отец повернулся к Курту и взял конверт в руку. - Я вас попрошу... - Он опасливо оглянулся. - Вы мадам Мезонье не видели? - Она только что была в беседке, - ответил Курт. - О! В беседке. Отлично! - отец сразу повеселел. - То письмо вам передала госпожа Ланэ? Вы ведь, кажется, и у нее лет десять тому назад работали? - Нет, сам господин Ланэ, - ответил Курт. - Ага, господин Ланэ! И он вам сказал... - Он мне сказал: "Вот, Курт, возьмите, спрячьте это письмо куда-нибудь подальше, и если вас задержат, будут обыскивать и найдут это письмо, то вы..." - Так, понятно, - кивнул головой отец. - Теперь вот какое дело, Курт. Вот и я даю вам это письмо и... Но вы как? Уже оглядели тут сад и оранжерею и все... ну, и все, что подлежит вашему, так сказать, верховному владению... вашу монархию, что ли? - он бледно улыбнулся. - Да, господин профессор, - ответил Курт очень серьезно, не принимая улыбки отца, - но должен вам сказать откровенно... Я человек прямой и без этих самых... - Да, да, пожалуйста, - сказал отец рассеянно, - пожалуйста, Курт. - Должен сказать, очень запущенное хозяйство... очень. Вы посмотрите, что стало с клумбами. Ведь на них кра-пи-ва рас-пус-ка-ет-ся! Вы знаете, я сегодня очищал одну клумбу... - Курт выглядел очень обеспокоенным, но я смотрел на его щеку - она не дергалась. - Ну-ну, - сказал успокоение отец, - как-нибудь там, знаете, помаленьку... - Потом пруд, ведь это черт... Извините, это черт знает что такое. Он зацвел, как мокрый сухарь, на нем скоро можно будет уже и грибы собирать. - Ну-ну, уж вы как-нибудь там, Курт, - просительно сказал отец, он был уже не рад, что начал этот разговор. Он пошарил в ящике стола и вынул коробку сигар. - Вы курите, Курт? - Только трубку. Аллеи! Ну что это за аллеи! - Ладно, Курт, ладно! - отец мягко дотронулся розовым пальцем до его грубой, обветренной руки (теперь Курт стоял рядом). - Ведь я в этом ничего не понимаю, - сознался он виновато. - Теперь вот какое дело. Видите это письмо? Его надо передать лично, только - вы слышите, Курт, лично! - господину Ланэ. Послать сейчас некого, я знаю, что не ваше дело, но, видите, - отец развел руками, - никого нет, почта не работает, и вообще... - Ладно, давайте письмо, - сказал Курт и взял в руки конверт. - Только смотрите, Курт, - отец поднял палец. - это письмо надо хранить. - Ну, - улыбнулся Курт, - будто я не знаю! Он положил письмо на стол, опустился на одно колено и стал разворачивать обмотку. (Сегодня он был почему-то не в сапогах, а в несокрушимых футбольных бутсах, которые были так грубы, что даже и не блестели, несмотря на все его старания.) В это время вошла мать, и отец проворно схватил письмо. Мать подошла и вырвала конверт из его рук. - Дай сюда! - сказала она, поглядела на адрес, покачала головой, вздохнула и пошла из комнаты. - Берта! - позвал отец. Мать остановилась и поглядела на него. - Нет, ты с ума сошел! - сказала она убежденно. - Ты попросту сошел с ума! Как же тебе не стыдно, Леон! Мы с тобой, кажется, обо всем договорились, а сегодня ты... Есть у тебя слово или нет? - Да нет же, Берта! - отец чувствовал себя очень неловко, - Это же не то, нет, нет! Совсем не то. - Не нет, а да! - сказала мать твердо. - Посылать такой документ! В такое время! К такому человеку! Постой, Леон, я пощупаю у тебя голову. Ведь ты же сам называл его Иудой. Ну, скажи, пожалуйста, что будет, если это письмо попадет в руки тех... - Ну! - отец покровительственно засмеялся. - Чепуха. Берта, как ты не понимаешь! Ведь это же ответ на его собственное письмо. - А! - мать даже досадливо сморщилась. - Нет, право, хочется пощупать, какой у тебя лоб... Ну кто же говорит, что он пойдет и выдаст! Ну, скажем, найдут у него это письмо, тогда что? Ты что же думаешь, он станет молчать? Выносить побои? Да, Боже мой, он сейчас же скажет: "Это письмо написал мне профессор Мезонье..." - И погубит самого себя, - сказал отец. - Во-первых, пускай даже погубит: ведь он тебе сам пишет, что если его начнут бить резиновой дубинкой, он может Бог знает что наговорить. Значит, как же ему верить? И, во-вторых, ну, скажи, чего он может особенно бояться? Что же, они не знают, что он спасает свою шкуру? А ведь только об этом он тебе пишет. Да еще прибавляет, что сделал это искренне, и потом, - мать поглядела на Курта, - ты думаешь, что ты делаешь? Ты посылаешь человека пешком за сорок километров, потому что транспорта теперь не достанешь, только затем, чтобы... Курт встал с пола и улыбнулся матери. - Вы не бойтесь, сударыня, - сказал он скромно, - я дороги не боюсь, мне пройти сорок километров - это все равно что плюнуть, если дело только за этим... Мать покачала головой и спрятала письмо. - Ну, Курт, - улыбнулась она, - а о саде я боюсь вас и спрашивать. Все запущено, разрушено, поломано. Но скажите, хоть клумбы-то можно привести в порядок? Лицо Курта стало серьезно. - Одну, центральную клумбу, - сказал он продуманно, - я уже вычистил и сегодня же посажу на ней хризантемы и что-нибудь еще погрубее, ну, скажем, георгины... Вот только не знаю, сколько их есть? - Надо бы было что-нибудь сделать, Курт, - сказала мать. - Мы не сегодня завтра ждем господина Курцера. - А что у вас с глазом, Курт? - спросил отец. - Это у вас чисто нервного порядка. Вы, наверное, чего-нибудь испугались, Курт, или вас неожиданно со сна разбудили? Я знаю, это иногда бывает. - Да нет, - ответил Курт, и глаз его задергался. - было дело несколько иного рода. - Упали, наверное, или ушиблись? Да вы не бойтесь, говорите все. Вот вы не хотите говорить об этом вашем физическом недостатке, смущаетесь и боитесь его, - да, да, боитесь его, - а этого не надо, ни в коем случае не надо, наоборот, вы должны позволить обсуждать и говорить о нем. Тогда вам будет легче и он пройдет. Об этом писал еще Эразм Дарсин. - Да нет, я не боюсь, - криво улыбнулся Курт, - только рассказывать-то об этом... - Послушай, - вступилась мать, - ну что ты мучаешь человека? Он, конечно, совершенно не расположен к твоим вопросам. - Да нет, я расскажу, - улыбнулся Курт. - Только вот нога-то у меня, - и он пощупал колено. - Вы сесть мне разрешите? - И улыбка его стала совсем недоброй, он опять взглянул на меня, и лицо его дернулось. - Да, да, - забеспокоился отец, - как же... как же... - Он в смятении схватился за ящик сигар. - Курите, пожалуйста. Ах, Господи, на стуле-то книги... Складывайте, складывайте их прямо на пол. - Он все суетился с ящиком в руках. - Да не курю я папиросы, - снова улыбнулся Курт. Он сел в кресло и подогнул ноги. - А дело-то было так, - начал он нараспев... Глава восьмая (Рассказ Курта) - Я лежал в больнице, у меня, видите ли, припадки с детства. - А когда это было? - осторожно спросила мать, проходя к столу и расчищая его от лишних бумаг. - Было это... было это... - Курт на минуту задумался, - было это около одного года, - твердо выговорил он., - Знаете, меня с детства бьют припадки. Вдруг упаду, и начнет меня швырять и бить о землю, 158 весь скорчусь, опять вытянусь, почернею, ну и лежу на боку, пока меня не подберут. Вот эдак меня раз подобрали и свезли в больницу. Была такая специальная лечебница на улице Любаши. Пролежал я там месяца два, наверное. Профессор там был старичок. Что-то он в моей болезни интересное нашел, стал какие-то опыты надо мной делать... там... электричество... не могу уж я вам точно объяснить, зачем, ну, только какой-то новый метод. Сажают на кресло, потом включают ток, все жужжит, ток через тебя... в общем не знаю... Но сильно прохватывало, не гуманный метод, - улыбнулся он криво, - но действен- ный, кажется, на мне его первом стали пробовать. Прохватывает до костей. Так я месяца два или три пролечился, знаете, легче стало. Ну, были, конечно, припадки, но только уже не такие... Может быть, этот метод помог, может быть, пора уж такая пришла... Не знаю... Потом вот это и случилось... Он остановился, как будто в нерешительности. - Что? - спросил отец. - Ну вот, немцы-то пришли, - плавно ответил Курт. - Да, да, - забеспокоился отец. - Ну и... - Да нет, я ничего не видел, - медленно сказал Курт. - Говорю же вам, что в больнице лежал. Потом профессора этого сменили, не подошел им там, что ли, другого назначили, из немцев, красивый такой, сероглазый, высокий. Ну вот, он в первый день меня вызвал, начал расспрашивать. Знаете, обыкновенные докторские расспросы... Когда? Да с чего? Да где?.. Ну, я сказал: "Первый припадок случился со мной, когда я кончил садоводческую школу". Тут он встрепенулся. "Да вы разве учились?" - спрашивает он. "Как же, говорю, учился". "Ну, а специальность у вас какая?" "Садовод, говорю, но больше в последнее время работал по агрохимии, то есть по удобрениям". Ладно, помолчал он, записал что-то себе на бумажку. "А где у вас семья"? "Семьи, говорю, у меня никакой нет. Один я". Тут он даже улыбнулся - так ему понравилось это. Потом опять спрашивает: "А из родителей у вас кто-нибудь этим недугом страдал?" "Мать, говорю, болела". "Хорошо! - Опять записал. - Ну а дальше по восходящей линии не помните: дедушка, бабушка, может быть, кто-нибудь из прадедов?" "Нет, говорю, не помню". "Ладно, идите". Так еще я пролежал сколько-то, приходит раз санитар, говорит: "Больной Курт Вагнер, собирайтесь, пожалуйста, в ординаторскую, там вас ждут". "А кто ждет?" "А это уж, говорит, не знаю, доктора, наверное, какие-нибудь". "А! - думаю. - Консилиум!" Пришел. Нет, вижу, не доктора! Никакие доктора! Под халатами серые полувоенные формы. На галстуках булавки, а на булавках эти паучки, и такие морды у них, знаете, одна к другой! Какие же там, к черту, доктора! Директор больницы говорит: "Вот он сам, Курт Вагнер!" Эти военные уставились на меня, смотрят. Тут один спрашивает: "Вы химию хорошо знаете? " "Как же, говорю, в том объеме, в каком мне требуется знать, знаю", "То есть? Объясните". "Ну, я же, говорю, агрохимик, я искусственное удобрение вырабатываю". "Так. А в лабораториях когда-нибудь работали?" "А как же, говорю, у меня и своя лаборатория была, я для комнатных растений удобрения вырабатывал". Он поморщился. "Нет, я не про это. Что там удобрения! А вот в настоящей, хотя бы в фабричной лаборатории работали когда-нибудь?" "Нет, говорю, не приходилось так". Помолчал он, почертил что-то на бумажке, к другому обращается: "У вас вопросы есть?" Тот спрашивает: "Припадками давно страдаете?" Я ему объяснил, как, когда, и не один я, а и мать моя тем же страдала. Тут директор подошел с моей историей болезни, пальцем в нее тычет: вот, мол, и вот что. Тот отмахнулся от него: "Да, да, вижу!" Потом повернулся к своим и что-то сказал длинное 'такое, по-латыни, что ли, я не понял. Тогда тот, что меня раньше о химии спрашивал, пожал плечами. Потом принесли кресло, круглое такое, с вращающимся сиденьем. "Садитесь". Я сел. Они начали мне голову измерять, уж и так измеряли и эдак, и вдоль, и поперек вертели, снимут один промер - запишут, снимут другой - опять запишут. Потом стали говорить между собой про эти цифры. Слышу только слово "неполноценный". Тогда этот, что раньше со мной про химию толковал, обращается к директору и говорит: "Ну что же, дело ясное, можете его пока отпустить". Вечером директор вызывает меня и говорит, что меня выписывают, болезнь у меня неизлечимая, наследственная, показаний для операции нет, подкрепить они меня подкрепили и больше ничего сделать не могут, но вот могу я поступить в лабораторию Агрохимического института. Он меня завтра и свезет, если я хочу. Об условиях договорюсь на месте. "Ладно, говорю, раз Агрохимический, это мне подходит". Пошел к себе на койку и еще подумал: "Вот как хорошо складывается". А потом другая мысль кольнула: "Что это он обо мне так вдруг стал хлопотать, ровно это бы не его дело?" И вдруг этот, что меня про химию пытал, вспомнился. Очень он мне не по сердцу пришелся. Вот череп-то зачем измеряли? Зачем череп измеряли? Не знаю! Потом это слово "неполноценный". Не могу вам даже сказать, до чего оно меня резануло... Нехорошее слово! "Вопрос ясный"! Что за ясность такая? Опять не знаю! Ну, подумал, подумал, да и забыл. Наутро он повез меня в этот институт. Чтобы не вдаваться в многословие, скажу, что директор этого института и оказался тот самый, что меня о химии пытал. Договорились мы с ним быстро. Служить мне при лаборатории, но при собаках. "При каких, - спрашиваю, - собаках? Я ведь по химии, да и сами вы мне говорили". "Ну, химия, говорит, потом, а сначала собаки". "Да какие собаки? Ну их к Богу! Ведь по собакам я не специалист. Драл, правда, с дохлых шкуры в детстве, но с тех пор сколько времени-то прошло, я теперь и не помню даже, с чего начинать. Я же вам объяснил: я больше насчет агроудобрений: всякие там азотистые соли, суперфосфат, золы различные, костная мука и тому подобное. Может быть, это потребуется? Ведь институт-то Агрохимический". Посмотрел он на меня, усмехнулся. "Нет, говорит, этого не потребуется. Потом вы, конечно, будете и в самой лаборатории использованы, люди нам нужны, но пока вот при собаках". "Ну, ладно, говорю, что с вами поделаешь. При собаках - так при собаках, пес с ними, в особенности если питание ваше". "О питании, - говорит директор, - не беспокойтесь, даже и квартира казенная вам будет". "О! - говорю. - Это еще лучше". "Но вот условие: из ворот института никуда. Работа секретная, государственного значения". "Вот это уж, говорю, плохо, это не по-моему, я человек веселый, мне и погулять надо, и в театр сходить, и вообще... Да и как это - из ворот никуда? Не понимаю!.." Он эдак нехорошо скосоротился: "Ничего, за это не беспокойтесь! Поживете - все поймете. А театр мы вам тут свой устроим". "Ну, - думаю, - пес с вами, устраивайте". Позвонил он, пришел какой-то лупоглазый, в белом фартуке. Он ему: "Вот вам новый служащий при лаборатории номер пять, проведите его и познакомьте с обязанностями. Покажите, где он будет жить, и потом хорошенько накормите". Вот он меня и повел... ...В комнате быстро темнело. Мать взяла лампу - электричество не работало, - сняла стекло и стала оглядывать стол, ища спички. Спичек не было. Да разве возможно было найти что-нибудь на письменном столе отца! - Спичек! - догадался Курт и достал из кармана коробку. Отец зашевелился в кресле. Он был очень заинтересован рассказом, у него был своеобразный вкус, и в художественной литературе после Сенеки он больше всего любил детективные романы с похищениями, тайнами, страдающими красавицами, убийствами и утраченными секретами. - Ну и что ж в этой лаборатории? - спросил он с нетерпением. - Да, в этой лаборатории, - с улыбкой повторил Курт, смотря на отца. - В этой самой лаборатории я и стал работать... - С собаками? - спросил отец. - Собак там было, чтобы не соврать, штук триста. - Породистые? - снова спросил отец. - Ну, породистые! Откуда они там возьмутся! Там всякий сброд. Дворняги! Их по всему городу ловили, а потом секретным порядком нам доставляли. Там для них специальное помещение было. Вот они в клетках и сидели, на каждой клетке номер, и на собаке, где ошейник должен быть, особый номерок. Мое дело было какое? Мне собак привезли, я должен их два раза в день кормить. Им откуда-то, с бойни, верно, кости привозили. Надо, значит, было так распорядиться, чтобы к вечеру все чисто было: где надо, чтобы соломка была, где надо - песочек посыпан, подручный у меня был, он-то все это и делал, я только следил за порядком. Так, какой-то курносенький и рыжий, и не рыжий даже, а просто бесцветный, черт его поймет, что за человек. Жену бы я ему свою доверил, а вот комнату - ни за что! Обязательно либо посуду перебьет, либо пожару понаделает. Ну, однако, ничего, с делом справлялся. Только понукать его нужно было, да иной раз метет, метет, вдруг остановится, глаза выпучит, да так и стоит, с открытым ртом. Крикнешь ему: "Станислав, Станислав!" (его Станиславом звали). "А?" "Что ж ты стоишь, как столб?" "А?" "Почему не метешь-то?" "А?" Подойдешь, толкнешь его легонько в плечо - тут он покачнется, вздохнет, посмотрит на тебя да как начнет метлой шаркать! Потом его спросишь: "Что с тобой было, Станислав?" "А ничего!" "Что ж ты стоял?" "Так, задумался". "О чем же задумался?" "Да так, ни о чем". "Да разве можно ни о чем не думать? Думают о чем-нибудь". "Нет, я всегда ни о чем не думаю". Так и до сих пор не пойму, что он за человек был. Тут же, в собачнике, и кровать его стояла. Когда делать нечего, сидит он и песни поет. Вообразите обстановку! Собаки лают, грызутся, по клеткам бегают. Я полдня там побуду - у меня голова во какая станет, - Курт руками показал, какая у него делается голова, - а он целые сутки там, и ничего. В десять часов вечера я делаю последний обход. Собаки все накормлены, пол, смотрю, чистый, можно спать идти. Так прослужил я неделю и никого не видел. - А на улицу не пускали? - спросил отец. - Ну, на улицу! - взмахнул рукой Курт. - Тут и на двор выдешь, чуть от собачника отойдешь не в ту сторону, смотрят во все глаза. Двор обширный был, асфальтированный, и в нем несколько корпусов, а около каждого корпуса забор и проходная будка, в каждый корпус особый пропуск надо. Куда ни оглянешься, везде колючая проволока, волчьи зубы, электрическая сигнализация, а ночью прожектора. Тут и по двору-то не разгуляешься, а то на улицу! Ну, верно, - прибавил он, подумав, - кормили хорошо, что правда, то правда, на питание обижаться не приходилось. Да и комната тоже неплохая была. Тут же при собачнике, - электричество, газ, водопровод, паровое отопление, электрическая плитка, радио. Видно, какая-то лаборатория тут раньше была, в общем материально, - он с особым выражением выговорил это слово, - материально... никак обижаться не приходилось. - Но послушайте, зачем же такая пропасть собак? - удивился отец. - Триста штук! Что с ними делать? - Он обернулся к матери. - Вот, Берта, наверное, по утрам визг поднимали! - Что с ними делать? - переспросил Курт. - А вот что, - он хитро поглядел на отца. - Дней через десяток звонят мне по телефону. У меня телефон над кроватью висел. Передают телефонограмму: "Прислать сорок штук собак в лабораторию номер шесть. Отправляем для помощи двух человек, доставку организовать немедленно". "Как, - спрашивает, - справитесь?" "Справимся! Номера передавать не будете?" "Номера безразличны, говорит, только в книге отметьте - там графа есть: "Выбыло в лабораторию". Так вот вы число поставьте". "А обратно они когда придут?" "А вам что?" "Да как же, говорю, прижился, привык за две недели, все равно как родные они мне стали". Ничего не ответил, повесил с грохотом трубку. Ну, ладно, пес с тобой, мое дело маленькое, хоть все триста штук заберите, я плакать не буду. Отобрал я сорок собак, которые поголосистее, отметил в книге, тут пришло двое молодцов, собрали мы собак и повели их в эту самую лабораторию номер шесть. Прошли через проходную будку, там уже на нас двоих пропуска лежат. Зашли - опять двор асфальтированный, колючая проволока, решетки на окнах, волчьи зубы на заборах, перед входом в лабораторию будка и часовой прогуливается. Привели нас в какой-то деревянный загончик, говорят: "Спускай". Ну, спустили мы их с цепи. Забегали они по этому загончику, залаяли, стали играть, друг через друга прыгать - рады после клетки-то! Рыжий стоит и ухмыляется. Вдруг смотрю - приходит тот сероглазый, что меня сюда определил. Посмотрел на меня, на собак и: "Сколько здесь?" "Сорок штук", - отвечаю. "А в книге, - спрашивает, - отметил?" "A как же! - говорю. - Выбыло в лабораторию номер шесть сорок собак". "А что вы там по телефону шуточки отпускаете? Что вам тут, мюзик-холл, что ли?" "Нет, говорю, не мюзик-холл!" "Ну вот и советую вам этот стиль переменить, здесь он не у места. Собаки кормлены?" "Есть стиль переменить. Так точно, кормлены". Посмотрел он на меня долгим, пристальным взглядом, ничего больше не сказал, вышел. Пришел я обратно, тот, рыжий, сидит на ящике, песни поет - раньше меня вернулся. Сел я напротив, смотрю на него. Он поет, он поет - глаза, как соловей, закатывает. "Что же, - спрашиваю я, - они с собаками будут делать?" "А что с ними делать? Шкуру долой, а мясо нам же - других собак кормить". "О! - говорю. - Что ж, их там режут?" "Нет, - отвечает, - вроде как давят". "А зачем? " - спрашиваю. "Ну, зачем! Значит, нужно зачем-то, какую-то из них науку там вырабатывают". И снова песни запел. Ну что ты с таким дьяволом сделаешь?! Плюнул я, слез с ящика и ушел к себе. Верно, на другой день привозят нам уже не собак, а сорок собачьих туш. Посмотрел я на них - нет, горло не резаное, раны нигде нет. "Что за черт? - думаю. - Верно, давленые они, что ли?" Разрубили мы их с рыжим на куски, бросили собакам - нате, мол, лопайте! Скоро туда же пойдете, раз такое дело... Ну-с, вот проработал я таким образом два месяца с лишком, все собак принимал и отправлял, и за это время перевели их, хорошо помню, ни больше ни меньше как пятьсот собак. Потом раз ночью звонит телефон. Вскочил я со сна. Что такое? Слышу, в трубке голос того, что меня сюда принимал: "Немедленно явиться в лабораторию номер шесть". "С собаками?" "Нет, без собак". "Что за история?" - думаю. Никогда меня ночью не вызывали. Оделся, пошел. В проходной будке меня уже ждут, прямо без пропуска провели в корпус, на второй этаж. Там мой хозяин и еще какой-то, помоложе. Оба в белых халатах, а из-под халатов серые формы. "Здравствуйте, Курт", - говорит старший. Я поклонился легонько. "Здравствуйте, господин начальник". "Как ваши собаки?" "Спасибо, говорю, ничего, все благополучно". "Так вот, придется вам помочь кое-что сделать в лаборатории". "Что же, говорю, идемте". Пошли. Завел он меня в лабораторию. Смотрю - через все помещение мраморные столы, а на столах пусто, ничего нет, ни посуды химической, ни приборов, ни книг, ничего. Смотрю на окна - окна в железную решетку убраны, да только как-то странно, со стороны комнат, так, что до стекла не достанешь. "К чему это, - думаю, - так?" Смотрю на стены. А стены глухие, пробкой обитые, и ничего на них нет. Ни полок, ни таблиц, ничего! Смотрю на двери - двери железные, герметические, и над ними, так на высоте человеческого роста, окно проделано, и стекло в нем толстое-толстое, в два пальца. Ох, как все мне это не понравилось! Главное - не вижу, на чем же тут работать. Столы да стены! Какой же тут ремонт? И закололо мне сердце, закололо, так нехорошо стало... Ну, прямо объяснить вам не могу, как нехорошо. Ночь... Тишина... Окна в решетках. Эти стены глухие, столы мраморные. "Ой, - думаю, - неладно что-то! Не кончится это добром!" Но стараюсь вида не показывать, как будто так и должно все быть. "Так что ж прикажете делать?" А он с меня глаз не сводит. Стоит и улыбается. "Ну как, припадки у вас быва