Не знаю, почему я остановился и не побежал к нему. Полянка была не очень большая, и он ходил по ней крупными, размеренными шагами - десять шагов туда, десять шагов обратно, - и когда, поворачиваясь, он обернулся ко мне лицом, я даже не сразу узнал его - до того чем-то очень тонким, почти неуловимым, но сразу изменившим его, он не походил на того веселого, развязного цыгана, который сегодня со мной ловил щеглов. Выражение большой сосредоточенности и углубленности во что-то понятное ему одному и дотоле тщательно скрываемое от всех лежало на его лице, и в то же время лицо его было бледно, устало, даже помято как-то, и большие черные глаза (я только сейчас разглядел, что они большие и черные) смотрели прямо перед собой. Он прошел еще раз, теперь уже быстро, почти бегом. Потом шаг его стал замедляться, замедляться. Он остановился, поднял руку ко рту, погрыз ноготь, потом глубоко вздохнул и сел на ствол срубленного дерева. Оно лежало здесь уже давно, лет пять, наверное, наполовину уже истлело, и в нем находилось несколько гнезд черных ядовитых муравьев. Курт взглянул себе под ноги и рассеянно постучал по коре. Оттуда сейчас же выскочил целый полк этих насекомых и засновал по дереву. Тогда он отодвинулся немного, несколькими быстрыми, сильными ударами отряхнул колени и сейчас же забыл о муравьях. Так, отрешенный от всего, подперев рукой голову, он просидел несколько минут неподвижно. - Да, - сказал он, словно решив про себя какой-то важный и сложный вопрос. - Да, так, - и раздумчиво покачал головой. Потом полез в сапог, вынул длинный, тонкий нож, которым обыкновенно охотники приканчивают добычу, и стал застругивать какую-то палочку. Отложил одну, взялся за другую, застругал и ее и вдруг случайно посмотрел на свою руку. В руке был нож. Он поднял его и снова опустил, как будто нанося удар. При этом лицо его было неподвижно, а губы шевелились. Я смотрел на него из кустов, не узнавая. Да! Да! Это, несомненно, был какой-то новый, совершенно незнакомый мне человек. Все повседневное, мелкое сошло с его лица, хотя в нем ничто не изменилось. Но так, например, неуловимо и существенно меняется лицо покойника или человека, воочию увидевшего смерть. - Да! - повторил он громко, отвечая каким-то своим мыслям. - И стихи, а также и стихи. И вот, глядя неподвижно и зорко в чащу, он вдруг проговорил: Я б хотел, чтобы враг тебя бил до конца, Чтоб он не жалел ни гранат, ни свинца, Ни зарядов, ни пуль, ни железа, ни мин, Чтоб ревел в его танках веселый бензин, Чтоб блуждал ты, как зверь, по дорогам глухим И вдыхал, словно суслик, отравленный дым, Чтобы твой же солдат, беспощаден и дик, Насадил бы тебя на затупленный штык, Чтобы, узкий твой череп о камни дробя, Твой же танк, как змею, переехал тебя, Чтоб тебя, наш незваный, негаданный гость, Вбили в землю, как в стену вбивается гвоздь. О, тобою одним опозорен наш век! Стыдно мне, больно мне, что и я человек, Что есть камень, железо, дубина и нож - И по-прежнему ты невредимым живешь. Тут он поднял голову и увидел меня. Какое-то кратчайшее время, может быть, доли секунды, мы смотрели неподвижно друг на друга. Потом, не торопясь, он встал с дерева, спрятал нож в карман, оглянулся, увидел на земле, около своих ног, заостренные палочки, поднял их и пошел ко мне. Лицо его уже оживилось мелкими, ласковыми морщинками, глаза потухли, стали ближе, обыденнее, в них не было того огромного пытливого напряжения, которое бывает у человека, смотрящего в темноту, и которое я только что подметил у него. И все-таки и сейчас: лицо его не было вполне обыденным. - Ну, - сказал он, - рассказывайте: что же привез вам дядя? Глава десятая Отец и дядя сидели друг против друга и разговаривали. Был конец дня, за окном, между вершинами деревьев, сгущались летние прозрачные сумерки. Отец курил трубку, дядя ломал папиросную коробку и складывал ее в пепельницу. - И вот наконец эта история с Гансом, - говорил дядя. - Ну, сознаюсь, тут уж я ничего не понимаю, абсолютно ничего не понимаю. Вы ни за что ни про что набрасываетесь на ребенка, отнимаете у него мой подарок, бьете его, толкаете так, что он растягивается на полу, - и все это только потому, что это монтекристо сделано в Германии. Отец курил. Дядя посмотрел на него и слегка пожал одним плечом. - Ну, конечно, мое дело тут сторона. "Под моим плащом я убиваю короля", - говорил Дон Кихот Ламанчский. В вашем доме хозяин вы, а я у вас только в гостях, и, как это говорят англичане: "Мой дом - моя крепость". Отец вдруг поднял на него глаза. - Поэтому вы и обращаетесь с каждым нашим домом как с завоеванной крепостью, не так ли? Вот вы и подарили Гансу боевой тевтонский шлем со знаком вашего бога огня. Ведь огня, кажется? Я не силен в языческих культах... Дядя доломал остаток коробки и пирамидкой сложил ее в пепельницу - на это у него ушло около минуты. - Вот откуда все пошло! - догадался он. - Вам, значит, не нравится свастика? - Очень не нравится! - серьезно согласился с ним отец. - И вы знаете это, Фридрих! - Я? Знаю? - как будто даже несколько удивился дядя. - Вы настолько это хорошо знаете, что именно об этом и пришли со мной говорить! - Да? - спросил дядя и пристально посмотрел на отца. - Конечно, да, Фридрих, - ответил отец. Потом очень долго, несколько минут, оба молчали. Дядя сидел, постукивая пальцами по столу, и о чем-то думал. - Дайте-ка огня, Фридрих! - вдруг попросил отец. Дядя вынул зажигалку и молча протянул отцу. Потом встал и зашагал по комнате. Отец аккуратно выбил трубку, снова набил ее и закурил. - Ну, - сказал он, затягиваясь, - итак... Дядя походил, походил по комнате и вдруг решительно остановился перед отцом. - Вы несколько торопитесь, - сказал он недовольно, - и я не понимаю, почему. Но хорошо, давайте поговорим об этом. Видите, я не начинал этого разговора раньше, потому что отлично понимаю: то, чего мы от вас потребуем, не моментальный перелом, не озарение свыше, а длительный и тяжелый процесс пере... переосознания, - я не знаю, есть ли такое слово, но в данном случае оно хорошо выражает мою мысль, - переосознания всего происходящего, поэтому я вас не тороплю и на немедленном решении не настаиваю. Но подумать, и хорошо подумать, вам все-таки придется. Мир и новая Европа живут сегодня минутой, а вы, извините меня, смотрите на все происходящее с какой-то неолитической точки зрения. - Нет, даже палеолитической, - хладнокровно поправил отец. - Ведь именно тогда и жили синантропы. Дядя встал со стула и снова зашагал по комнате. - Все шуточки, профессор! - сказал он брюзгливо. - Я вижу, что мы с вами вряд ли договоримся, но вот я хочу задать вам один вопрос. - Пожалуйста, - любезно наклонил голову отец и выпустил изо рта большой клуб дыма. - Что вас удерживает около них? Отец молча курил. - Моя наука, - сказал он коротко. - Моя совесть, - прибавил он, подумав. - Совесть?! - обидно засмеялся дядя. - Да, вы знаете, я ведь ее не считаю химерой, как ваш фюрер. - Ваша совесть, ваша наука! - сказал, будто выругался, дядя. - Ваша наука! Ну, что же она вам дала? Шкаф с коллекцией обезьяньих черепов, мантию какого-то университета и еще что? Да! Подержанный фордовский автомобиль и квартиру с казенными дровами! Это почти за сорок лет беспорочной, я сказал бы, солдатской службы! Признайтесь: немного! Мы своим ученым даем гораздо больше. Отец поднял голову, нижняя челюсть его дрогнула. - Знаете что? - сказал он. - Давайте не будем касаться науки, моей науки, - подчеркнул он. - Тут мы действительно не сговоримся. - Хорошо, - согласился сдержанно дядя, - не будем касаться вашей науки. Но дело-то ведь очень простое. Двадцать лет вы боролись против нас... - Двадцать лет, вы сказали, - перебил его отец, как будто подсчитывая. - Больше, много больше. Я боролся с вами с первых же дней моей сознательной жизни, а мне уже шестьдесят лет. - Как вы, ей-Богу, любите красивые фразы! - поморщился дядя. - Вот к вам действительно приложимы слова вашего любимого писателя Сенеки: "Мы погибаем от словоблудия". Вы боролись, говорю я, против нас всеми средствами, от благотворительных лекций до организации этого вашего псевдонаучного института. Вы с кучкой ваших сотрудников занимались моральной партизанщиной, называя это наукой. В то время мы не имели физической возможности призвать вас к порядку и сражались наименее эффективным оружием, взятым из вашего же арсенала, - печатным словом. На вашу ругань мы отвечали тоже руганью. - Вы отвечали клеветой, сударь! - сказал отец и стукнул кулаком по столу. - На серьезные научные доводы вы отвечали фиглярством этого шута горохового Кенига! Дядя прищурившись смотрел на отца. - Ого! - сказал он с удовлетворением. - Я вижу, вы сердитесь, значит, Кениг вам причинил все-таки серьезное огорчение. - Вот что, - сказал отец серьезно и поднялся было с кресла. - Вы знаете, я не играю краплеными картами и всякое шулерство мне органически противно. В особенности когда это касается науки. Вы помните, у нас уже был как-то разговор на этот счет. - Но наука-то, наука-то! - закричал дядя. - Наука-то не существует сама по себе, наука-то тоже чему-то служит. Неужели вам ваши друзья не объяснили даже этого? Если бы дело касалось только обезьяньих черепов, мы дали бы вам играть в них сколько угодно. Верьте моему честному слову, - мы до сих пор не повесили ни одного собирателя марок или нумизмата. Но вы задели нас в самом больном месте - в вопросе происхождения нашей расы, в вопросе крови и чести нации, - и мы этого допустить не можем. Против инсинуаций вашего института и собственно ваших мы боролись - охотно соглашаюсь! - тоже инсинуациями. Мы говорили с вами тогда словами. Теперь, когда мимо вашего института проходят наши войска и ползут наши танки, у нас могут быть и иные доводы. Ведь мы и пришли затем, чтобы положить конец всяким спорам, которые ведутся совершенно бесплодно вот уже в течение семи лет. Теперь мы можем добиться последней ясности во всех вопросах - и, конечно, добьемся ее. - Вот это другой разговор, - одобрил отец. - Это мне понятно. Так что же вы от меня хотите? Давайте-ка внесем эту необходимую ясность в наши отношения. - Давайте, - согласился дядя. - И начнем тогда с азов. Вы знаете, что мы стоим на точке зрения принципиального неравенства человека человеку. Мы боремся против вас потому, что вы заразили мир жалостью. В веселое и славное время средневековья, во время господства единого разумного бога из всех богов, сотворенных человеком, - грубой физической силы, то есть попросту, когда в истории действовал тот же безжалостный и спасительный закон естественного отбора, что и в природе, все было в относительном порядке. Относительном, говорю я, потому что поклонники неполноценных и уродливых тварей существовали все время. К сожалению, жалость к ним пока неотъемлема от человека. - Вам нравится средневековье? - с интересом спросил отец. - Ни в коем случае! - энергично покачал головой дядя. - Это пройденный этап, и никогда он не повторится снова. - Ну конечно, - согласился отец, - тогда были только костер, топор и петля, но явились вы - и оказалось, что для того, чтобы облагодетельствовать человечество, нужны еще удушливые газы. - Вот что... - Дядя встал и оттолкнул стул, его большие, рысьи глаза потемнели и стали еще глубже. - Вот что, профессор... - Да, да, - откликнулся отец. Дядя вынул из кармана портсигар, открыл его, достал длинными, тонкими пальцами папиросу, но курить не стал, только сломал ее и бросил на пол. - Вот что, профессор, - сказал он наконец, с трудом подбирая слова. - Говорить нам с вами в таком тоне бесполезно. Если вы расположены острить, мне остается только сесть в автомобиль и уехать. - И тогда разговор со мной докончит Гарднер, но без всякой философии и цитат, не так ли? - спросил отец, улыбаясь. - А вам хотелось бы непременно довести до этого? - Дядя вынул новую папироску и стал шарить по карманам, разыскивая зажигалку. - Я специально и приехал, чтобы не допустить такого исхода. - По собственной инициативе приехали? - полюбопытствовал отец и протянул ему зажигалку. Дядя не мигая, в упор посмотрел на отца, потом высек огонь и стал закуривать. - Мы же с вами все-таки родственники, - сказал он не особенно уверенно. - Ах, так? - кивнул головой отец. - Ну хорошо, я слушаю дальше. - Вам все-таки не удастся меня вывести из себя, - сказал дядя. - Все-таки не удастся, хотя, видимо, вам этого очень хочется. Я уйду, только высказав вам все, что должен сказать. Итак, вы мешаете нам. Мы доказываем своему соотечественнику, что он человек, - дядя жестко чеканил каждую букву, - совершенно особого рода и происхождения, что его раса - высшая, столько же отличная от какого-нибудь польского еврея или славянина, как отлична арабская лошадь от монгольской клячи или горилла от человека, а вы говорите: "Ничего подобного! Ты такой же человек, как и все остальные. Вы произошли от одного предка, одинаково развивались, и ваши прадеды жили в одной пещере, грелись около одного костра, спали с одинаковыми женщинами, и рождались от вас одинаковые дети". Когда наши ученые находят наряду с грубыми осколками кремня и дикого камня, в которых только специалист увидит след человеческой руки, совершенные орудия из слоновой кости, скульптуру и живопись, тогда мы говорим: "Вот что создал твой великий предок в то время, когда низшие расы только что научились собирать и скалывать кремень". А вы говорите, что это вздор, что скульптуру и эти грубые кремниевые желваки делали люди одной расы, только кремниевые желваки раньше, скажем, на пятьдесят тысяч лет, а скульптуру и кость позже. Мы находим скелеты прекрасных и сильных людей с огромной черепной коробкой, с правильными, гармоничными частями лицевого черепа - остатки могучей исчезнувшей расы кроманьонцев - и говорим немцу: "Смотри, вот твой предок". Потом показываем асимметрический череп неандертальца, и от обезьяны-то ушедшего не очень далеко, и говорим: "А вот прадед низших неисторических народностей". А вы говорите: "Этот неандерталец и есть предок кроманьонца, но только эти люди жили в разное время, поэтому один из них похож на полубога, а другой - на шимпанзе". И дальше вы заявляете: "И поэтому я считаю, - именно ведь так кончается ваша последняя книжка, - что все человечество биологически равноценно и имеет право на одинаковое существование". А этого-то мы и не можем допустить. - Понятно. - Отец сидел очень тихо, внимательно слушая все, что говорит дядя. Очевидно, он желал уразуметь из его слов все то, что должно случиться позже. - Все это я знал и раньше, теперь я вас хочу спросить вот о чем: для чего вы это мне говорите? Дядя подошел к отцу и положил ему руку на плечо. - Вот теперь, в заключение нашего разговора, я и хочу спросить вас: неужели вы живете в башне из слоновой кости? Вы глухи и слепы ко всему, что происходит за стенами вашего кабинета, а там идут танки, маршируют наши войска, там жгут, режут и убивают. Высшая раса пришла для того, чтобы ввести раз навсегда новый порядок и навеки разрешить все вопросы раздачи корма, работы и спаривания. - И эта высшая раса, которая режет, жжет и убивает за стенами моего дома, и прислала вас ко мне? - любезно спросил отец. - Ну, так в качестве ее посла объясните мне, чего же она от меня хочет, и давайте кончим этот разговор. Дядя вынул из кармана зажигалку, положил ее на ладонь, подбросил в воздух, поймал, снова спрятал в карман. Было видно, что он раздражен, но старается сдержаться. - Вы решительно отказываетесь говорить со мной по-человечески? - спросил он почти угрожающе. - Милый мой, - взмахнул отец рукой, - я не хочу говорить попусту. Я люблю декламацию только хороших актеров, а вы, не в обиду вам сказать... Ну, Да уж что там, не будем ссориться... Так вот, я человек деловой и вижу, что вам что-то от меня нужно. Все эти разговоры ведутся недаром. Не думаете же вы меня обратить в свою веру и заставить отбивать земные поклоны перед этим размалеванным... как его там... богом Тором, что ли? Какого бы я ни был мнения о вас, но я знаю, что вы человек неглупый. Значит, у вас есть какое-то конкретное и строго определенное дело - это раз. Теперь я вижу: Ганка арестован; профессор Берне выпрыгнул из окна; Гаген не успел этого сделать, и вы его повесили; Ланэ не захотел быть арестованным, как Ганка, и повешенным, как Гаген, а прыгнуть с пятого этажа у него не хватило мужества, поэтому он теперь носит свастику и орет дурным голосом "Хайль Гитлер!". Я насолил вам больше всех этих людей, но меня не трогают. Почему? Очевидно, потому, что чего-то от меня ждут. Это два. Так вот - чего именно? И, наконец, будем уж до конца откровенны, эти ваши неожиданные родственные чувства к нашей семье, которые я по некоторым обстоятельствам не могу в вас предполагать, откуда они? Это уже три. Вот на эти вопросы я и прошу вас мне ответить. Чего вы хотите от меня и моего института? Опять наступило молчание. Дядя сидел и высекал огонь из зажигалки. Высек, достал папиросу, помял ее конец, закурил, помахал зажигалкой в воздухе, чтоб потушить огонь, и бросил ее на стол. Быстро темнело. В углах комнаты стояли тихие, сонные заводи неподвижных сумерек, и из них выступали только верхушки предметов. - Во-первых, - сказал дядя, - вы и весь ваш институт должны переменить направление. - Раз! - отсчитал отец и загнул один палец. - Вы должны публично, через печать, признать все ваши... - Понятно, понятно! - успокоил его отец. - Я знаю, как это делается, в крайнем случае Ланэ научит! Дальше! - Дальше - вы должны пересмотреть свои позиции, помочь нашим ученым в разработке строго научной теории. Ибо мы только и хотим помочь вам стать на путь истинной науки происхождения арийской расы и доказать ее преимущественное, а может быть и исключительное, место в истории человечества. - Два! - отец загнул второй палец. - На этих скромных и разумных условиях мы покончим с вашим прошлым и откроем новый счет. Ваш институт будет продолжать свое существование как имперский институт предыстории. Вы останетесь его бессменным руководителем, и вам будет оказана любая помощь, возможная в условиях военного времени. Мало того - Прусская академия наук и старейший в Европе Гейдельбергский университет изберут вас своим членом. Отец сидел, улыбался и слушал. - И если вы истинный ученый и разумный человек... - продолжал дядя. - Так! - Отец встал, облокачиваясь на стол. - Дорогой Фридрих, помните, подобный же разговор у нас был пятнадцать лет назад, когда на человеческом черепе неожиданно выросла обезьянья челюсть. Потом подобные же советы мне давал некий Кениг... Дядя сначала нахмурился, а потом вдруг улыбнулся. - Дался вам этот Кениг! - сказал он. - Вот вы второй раз уже упоминаете о нем. Чем он вас так огорчил? - Слушайте! - крикнул отец. - Неужели вы действительно думаете, что я не знаю, кто этот Кениг? Дядя слегка пожал плечами. - Знаете? Римляне говорили: "Льва узнают по когтям", - сказал он с тонкой улыбочкой. - "А осла - по ушам", - докончил отец. - Ну, профессор, - сказал дядя, как мне показалось, даже несколько остолбенело. - Ладно, ладно! - торопливо замахал рукой отец. - Не будем вдаваться в подробности. Что же касается вашего предложения насчет Гейдельбергского университета, старейшего в Европе, то, дорогой мой, я член другого университета - Пражского, тоже очень старого, который вы разгромили несколько лет тому назад. - Итак, - спросил дядя, - вы отказываетесь? - К сожалению, - ответил отец и приложил руку к груди. - Ваши предложения мне никак не подходят, придется вам двинуть против меня танки и марширующие войска, как вы недавно выразились. А впрочем, зачем я вам? У вас же Ланэ. Он напишет вам все, что угодно. - Но вы-то, вы-то, - почти крикнул дядя, - выто что намерены делать? - Я? На это я отвечу словами Сенеки: "Да будет мне позволено молчать. Какая есть свобода меньше этой?" - Все Сенека! - усмехнулся дядя. - Хорошо! А не помните ли вы, кстати, чем он кончил? Снова наступило молчание. Отец встал и подошел к дяде почти вплотную. - Сенека вскрыл себе вены по приказанию Нерона и истек кровью, - сказал он негромко, смотря в глаза дяди. - Теперь, когда в мир явился новый Нерон и тысячи моих братьев по науке и убеждениям истекают кровью, его пример стоит всегда перед моими глазами. Я бы хотел, чтобы вы помнили это. С минуту дядя молчал, потом взял со стола зажигалку и быстро сунул ее в карман. Ответ отца сбил его с толку. Он даже дернулся, чтобы что-то возразить, но потом махнул рукой и встал со стула. - И вы думаете, что это геройство? - спросил он зло, но не особенно уверенно. Снова оба помолчали. - Во всяком случае, вы подумайте, профессор, - сказал он почти просительно. - Вы же не можете сомневаться, что я вам искренне желаю добра. - Я ни в чем не сомневаюсь, как есть ни в чем, - спокойно ответил отец. - Вы же совершенно искренне привели мне в пример Сенеку. Разве это не показательно для всех наших отношений? Дядя снова вынул зажигалку и молча стал вертеть ее в руках. - Я вспыльчив, - сказал он изменившимся голосом. - А вы взорвали меня этой нелепой бравадой, этим петушиным задором, и я ляпнул вам первое, что пришло в голову. - Он криво усмехнулся. - "Человек никогда не может отвечать за свои первые движения и поступки", - говорит Сервантес в "Дон Кихоте". - Какой вы стали ученый, Фридрих! - усмехнулся отец. - Ну, позвольте, тогда я вам тоже процитирую Сервантеса: "Он был вспыльчив, как всякий занимающийся убоем". - Что?! - крикнул дядя бешено, неудержимо, свирепо, и лицо его сразу позеленело. Он ударил кулаком по столу так, что комната сразу наполнилась звоном фарфора. Он весь дрожал, его лицо подобралось, отвердело, и ясно стали видны жесткие линии скул. - Что вы такое сказали? Что?.. Он слепо надвинулся на отца и остановился, подняв руку с тяжелой зажигалкой, занесенной, как для смертельного удара. Казалось, еще секунда - и он обрушит отца на землю. Невероятное животное бешенство светилось в его рысьих, теперь почему-то немного косящих глазах. Отец смотрел на него спокойно и просто. - Кстати, - сказал он тем же тоном, - вы так и не объяснили мне, что вы делали в Чехии? - А?.. - выдохнул дядя свирепо, потом с размаху швырнул зажигалку в угол и бегом выскочил из комнаты. - Вот и конец нашему разговору, Берта, - сказал самому себе отец. - Он, верно, сильно нервничает... "Злодейства безопасными бывают, спокойными они не могут быть", - что ж, Сенека знал толк и в этом! - Он пошел в угол и поднял зажигалку. - Вот и внесена полная ясность, предельная ясность, - он покачал головой и усмехнулся, - а продолжение, надо думать, не последует. Да, не последует. - И он сунул зажигалку в карман. Шел опять дождь, и меня целый день не пускали на улицу. Огромные, как озера, бурые, пузырчатые лужи тускло блестели перед окнами, и ветер гнал по ним покоробленные листья. Клумба стояла мокрая и тяжелая, и астры на ней все время кланялись дождю и холодному ветру. Вот в это время и явился Ланэ. С него текло, а там, где он стоял, сразу же образовалась лужа. Когда он снял широкую фетровую шляпу и стал ее отряхивать, то и со шляпы текла вода. В прихожей его встретила мать и всплеснула руками. - Боже мой, - сказала она, - Ланэ! На кого же вы похожи! - Ливень, - сказал Ланэ, переводя тяжелое дыхание, и помотал головой, стряхивая капли дождя. - На улице настоящий тропический ливень и притом холодный ветер. Пока я добирался до вас, мне казалось, что я превращусь в сосульку. - А где ваш автомобиль? - спросила мать. - Бросил его за пять километров отсюда, у него что-то сделалось с мотором. - Так как же... - всплеснула руками мать. - Э, все равно! - поморщился Ланэ и затопал ногами, размазывая грязь. - Уже есть приказ о конфискации всех автомобилей и мотоциклов, хватит, поездили! - И он снова стал шаркать ногами по полу. - Да нет, проходите, проходите, - сказала мать, - все равно придется мыть пол. А грязен-то, грязен-то как... Сейчас пойду принесу вам что-нибудь из одежды... Господи Боже мой, при вашей комплекции... - Она поглядела ему в лицо. - Слушайте, Ланэ, а вы ведь похудели. - Уф! - Ланэ шумно вздохнул и покрутил головой. - Ручку вашу, сударыня! - он несколько раз крепко поцеловал пальцы матери. - Похудел? Спросите, как я вообще не издох, вот что удивительно. Если бы вы, мадам, знали, что делается в городе... А где профессор? - спросил он вдруг, воровато понизив голос. - Он заперся в кабинете наверху. И знаете что? Вам лучше его сейчас не трогать - пусть отдышится и остынет. Три дня тому назад у него был очень горячий разговор с Курцером, и теперь... Ну, да вы же знаете его... - Они поругались? - испуганно спросил Ланэ. Он все шаркал и шаркал ногами о половик, который сразу же пропитался грязью и теперь только хлюпал, как старая галоша. - Они разговаривали и... - Он пугливо взглянул на мать, полуоткрыв рот. - Пойдемте же в столовую, вам нужно переодеться и просохнуть, - сказала мать. - Да, да, они очень, очень крепко поговорили. - И... профессор кричал? - спросил Ланэ, проходя за матерью в столовую. - Ну, кричал! Нет, конечно. Я взяла с него слово... Но судя по всему, ему были сделаны такие предложения... К тому же еще ваше письмо... - Что мое письмо? - быстро спросил Ланэ. - Марта! Марта! - закричала мать. - Идемте же сюда, надо затопить камин. Вот, садитесь, Ланэ, сюда, на это кресло, - она провела рукой по его жестким коротким волосам. - Бедный, бедный! И как вы действительно остались живы? - Ну, так что же мое письмо? - нетерпеливо повторил Ланэ. - Он очень сердился? - Ах, да вы же знаете его! Нет, он не кричал и не волновался, но ушел и заперся в своем кабинете, а когда я сказала ему: "Бедный Ланэ, ему тоже, наверное, не сладко", - он мне ответил: "Ну что ж, ты сам хотел этого, Жорж Данден". - Да! - Ланэ опустил голову и долго сидел молча. - Бедный Ланэ! - произнес он наконец с глубоким чувством. - Вы правы, мадам, бедный Ланэ! Но он-то, он-то неспособен понять это. А вот мне рассказывали: выводят на тюремный двор тридцать человек и кладут в ряд, вверх затылками. - Зачем? - спросила мать. - А вот зачем. За ними идет офицер - ефрейторам там не доверяют этого, - наклоняется, приставляет браунинг к затылку, потом - бац! И все. - Ужас! - сказала мать, и лицо ее дрогнуло, как от сдерживаемой тошноты. - Ужас! - повторил Ланэ. - А вешают так. Лежат вот они, как спеленатые куклы, на земле, их берут по одному и на руках подносят к виселице. Одного вешают, а остальные лежат, ждут очереди. Снимут одного - придут за другим. Так и лежат - сначала тридцать, потом двадцать девять, потом двадцать восемь. Лежат и смотрят. - Ужас! - повторила мать. - Вот это злодейство, - сказал Ланэ. - А то, что я спасал свою жизнь и свою науку... - Он не докончил и махнул рукой. - Вы расскажите это Леону! - посоветовала мать. - Но его еще взбесило именно то, что это письмо не было подписано. - Письмо? - нахмурился Ланэ. - Разве я сказал о неподписанном письме? Нет, речь идет о совершенно ином документе, подписанном. - Как? - спросила мать. - Разве есть еще что-то? - В том-то и дело, - сказал Ланэ с горечью, - в том-то и дело, что есть. Вот она, декларация, которую подписали пять сотрудников нашего института. С ней-то я и приехал сюда. - Ну, тогда я вас, - сказала мать и встала со стула, - сейчас же проведу к Леону. Он никогда не простит мне этой задержки... Идемте, я вам дам только переодеться... Господи, да где же эта Марта? - Постойте, мадам! - Ланэ нетерпеливо и досадливо махнул рукой. - Никакого удовольствия ему эта декларация доставить не может, до завтра я еще могу ждать... Ну, а там уж... - Он зябко передернул плечами. Через час Ланэ, чисто вымытый, переодетый во все сухое и даже побритый, сидел за столом и пил кофе, пыхтя и отдуваясь от удовольствия. - Так что же это за декларация? - спросила мать, когда Ланэ выпил пять чашек и отказался от шестой. Он отодвинул чашку и откинулся на спинку кресла. - Погодите, - сказал он вдруг неожиданно сонным голосом и опустил на мгновение серые веки. - Погодите, я вам сейчас прочту. Мать посмотрела на него. Он сидел, опустив глаза, и дремал. Голова и грудь его вздрагивала равномерными толчками. - Да вы спите! - ужаснулась мать. - Ланэ! Ланэ! Ну вот, слава Богу, он заснул! Идемте, я проведу вас в гостиную, там есть диван, вы же совсем разомлели с дороги... Ланэ! Господин Ланэ! - С... сейчас прочту, - повторил Ланэ, не поднимая головы, и глаза его были по-прежнему закрыты. - Сейчас... сейчас... Одну минуту... - Ну вот! - сказала мать. - Одну минуту! - повторил Ланэ и вдруг быстро поднял голову - Декларация! - вспомнил он и вытащил из кармана большое, толстое портмоне. Открыл его и вынул оттуда сложенный вчетверо лист бумаги. Декларация была напечатана на машинке, на обеих сторонах листа. - Слушайте, - сказал он и начал читать: "Мы, сотрудники Международного института антропологии и предыстории, считаем своим долгом ныне довести до сведения ученых организаций, научной общественности, а также всех интересующихся нашей наукой, что мы порываем всякие связи с научным руководством института в лице профессора Мезонье и с группой сотрудников, поддерживающей наперекор науке и здравому смыслу псевдонаучные теории о едином происхождении и путях развития человека". - Боже! - воскликнула мать. - "Вся многолетняя деятельность профессора Мезонье и его школы, - продолжал читать Ланэ, - заключается в отстаивании антинаучной концепции о единстве происхождения человека, а также о переходе низших ископаемых расовых единиц в высшие, вплоть до современного Homo sapiens. При ближайшем же рассмотрении эта антинаучная теория является замаскированной пропагандой теории большевизма, ибо в ней нельзя не увидеть попытки умалить роль расы и тем самым безоговорочно признать полное равенство и биологическую равноценность всех существующих народностей, вне зависимости от вопросов крови и их исторических судеб, что, кстати сказать, в корне подрывает мировую систему колоний, подмандатных территорий и протекторатов. Особенно недопустимым представляется нам умаление ведущей роли великой белой расы и злобные выходки против ученых, пытающихся во весь рост поставить наболевший вопрос о расовой дифференциации отдельных представителей ископаемого человека и попытку проследить их судьбу в уже вполне историческое время. С археологической стороны взгляды профессора Мезонье восходят к грубо материалистической концепции французского ученого Мортилье, с социальной же - прямо к коммунистическим взглядам английского исследователя Моргана и далее, по прямой линии, к одному из основоположников марксизма - Фридриху Энгельсу. Таким образом, борьба с ядовитой продукцией профессора Мезонье и его школки (кстати, во многом поддерживаемой в Советской России, что является особенно показательным для правильной политической оценки ее роли в свете современных событий) должна отныне стать во главе угла работы нашего института. Повторяем еще раз: нас совершенно зря называют только антикоммунистами, - истина заключается в том, что отныне коммунизм и коммунисты будут только первым и главным объектом нападения нашего института, но так же энергично и последовательно мы будем бороться против любой формы демократии и демократизма и даже против простого либерализма - одним словом, против всякого учения или государственного строя, который кладет в основу безоговорочное признание равенства одного человека другому, минуя расовые и биологические различия". - Уф! - Ланэ перевел дыхание и посмотрел на мать. - Боже мой! - сказала мать. - И вы с этой бумагой... Ланэ, Ланэ... Неужели тут стоит и ваша подпись? Ланэ многообещающе поднял кверху руку с короткими мясистыми пальцами. - Подождите, это только начало, главное еще впереди... Я пропущу кусок и перейду к главному... Вот, слушайте... "Желая доказать свою абсурдную, но преследующую самые осязаемые цели политической пропаганды теорию, а также завоевать себе определенное место в научном мире, профессор Мезонье вместе с группой своих учеников (здесь оставлено пустое место, фамилии будут поставлены потом, - объяснил Ланэ), - профессор Мезонье совершил ряд подлогов, в свое время уже отмеченных в журнале "Фольк унд расе". - Как? - вскочила мать. - Они смеют писать о... - Постойте же, постойте, вот главное: "Автор этой статьи... - Ланэ поглядел на мать и перескочил через строчку, - будучи в тысяча девятьсот двадцать четвертом году препаратором института, имел случай убедиться в искусственном приготовлении целой серии костных фрагментов и даже целых черепов, соответствующих по номенклатуре профессора Мезонье видам Neoantropus Messonie, Neopitecantropus и Homo Indonesia erectus Mortilie. Эта операция производилась посредством длительной обработки черепов слабым раствором различных кислот с целью их декальцинации. Последующее за этим столкновение..." - Тут Ланэ опять посмотрел на мать и пропустил несколько строк. - Что такое? - закричала мать. - Читайте же, читайте все! - Я все и читаю, но некоторые места просто не дописаны... - сказал Ланэ. - Но вот самый конец: "Таким образом, домыслы профессора Мезонье сделаны на основании костного материала, во-первых, обнаруженного в разных геологических слоях и только впоследствии сведенных в одно целое, по примеру находки так называемого пильтдаунского человека, представляющей, как известно, смешение обезьяньих и человеческих частей черепа, к тому же найденных при неизвестных обстоятельствах; во-вторых, на черепах, искусственно деформированных в определенных направлениях, с целью достигнуть определенной картины; в-третьих, на основании материала, не имеющего никакой научной ценности ввиду полной неясности всего, что относится к обстоятельствам его находки. Понятно, что, по-разному группируя этот анонимный, недостоверный, а то и просто фальсифицированный материал, профессор Мезонье, сохраняя вид научной добросовестности и беспристрастности, мог доказать все, что ему угодно. Выступая с таким разоблачением, мы имеем в виду в самое ближайшее время осветить в научной печати все, что касается метода работ профессора Мезонье в области предыстории, и вместе с тем размежевать и выделить то действительно ценное в работе института, что было проделано штатом научных сотрудников без ведома его научного руководителя". - Боже мой! - сказала мать с тихим ужасом. - Да что же это такое? И как вы смели, как вы смели, Ланэ, подписать эту бумагу? - Я? - Ланэ усмехнулся, но лицо его было искажено, как от сильного отвращения. - Если бы только я, мадам, то обо мне и разговору не было бы. Известно, Ланэ - трус, Ланэ - шкурник, Ланэ - Калибан. Но вот под этой платформой подписались даже те непорочнейшие, что находятся в подвалах гестапо. - Но ведь это... это... - мать задыхалась, лицо ее было покрыто красными пятнами. (Я заметил: в эту минуту крайнего душевного и даже физического напряжения все ее движения приобрели угловатость и обрывистость движений отца.) - Показать Леону эту декларацию - все равно что пойти взять нож и всадить ему в горло... Вы знаете, как он дорожит своим честным именем, - и вот... И потом большевики... Но при чем тут большевики? Какое ему дело до этих большевиков!.. Нет, это... Боже мой, Боже мой!.. Да нет, это невозможно, это же совершенно невозможно, Ланэ! - Невозможно? - усмехнулся Ланэ. - Нет, все возможно, как есть все возможно, дорогая мадам Мезонье! Я теперь не вижу предела для человеческих возможностей. Они же бедны людьми, страшно бедны, у них есть в избытке только пушечное мясо, все остальное бежит от них как от проказы. - Не говорите так громко, Ланэ, - попросила мать, - ведь там Курцер... - Курцер! - усмехнулся Ланэ. - Почему вы думаете, что то, что я говорю, почему-либо неприятно Курцеру? Он только говорит одним языком, а я - другим, но все равно цель-то у нас одна. - Какая?! - крикнула мать и вскочила со стула. - Не волнуйтесь, мадам: цель - спасти профессора Мезонье. - Господи, что вы говорите, Ланэ? Спасти профессора Мезонье от Гарднера через Курцера - я уж и не знаю даже, кто из них лучше. Мать тяжело опустилась на стул. - Курцер, Курцер, Курцер лучше, - поучающе сказал Ланэ. - Лучше потому, что он хочет получить профессора Мезонье с его огромным научным авторитетом живым, тогда как Гарднер, кажется, всему предпочитает покойников. - Но подумайте: ведь это полнейший крах всей сорокалетней работы Леона, - сказала мать. - Когда будет опубликована эта... как вы ее называете... эта декларация, то... - Ну, так она не будет опубликована, - улыбнулся Ланэ. - То есть как же? - удивилась мать. - Ведь смысл этой бумаги... - Единственный смысл этой бумаги, - сказал Ланэ спокойно и нравоучительно, - в том, чтобы она не существовала... Не понимаете? А ведь это так просто. Вот эту бумагу, - он держал декларацию за угол двумя пальцами, так же, как держат за хвост дохлую крысу, - вот эту самую бумагу сегодня вечером я покажу профессору. Так? - Так! - сказала мать. - И предложу ему одно из двух. Либо он сейчас же напишет письмо в редакцию одной из наиболее влиятельных европейских газет, где откажется от части своих утверждений, ничего, понятно, не говоря о намеренных... вы понимаете меня, мадам Мезонье? - намеренных фальсификациях, и тогда все дело кончится двумя-тремя полуосуждающими и полусочувствующими статьями в пронацистских газетах. Либо... - Он никогда не напишет такого письма, - быстро сказала мать, - у него просто рука не поднимется на это. - Отлично! Пусть тогда не пишет! - спокойно согласился Ланэ. - Этого и не требуется: оно уже написано и лежит у меня в кармане. Пусть только зажмурится, плюнет и подпишет его. Вот и все! Тогда, говорю, дело ограничится двумя-тремя статьями, осуждающими, конечно, но в общем вполне приличными и даже сочувствующими. Ну, а потом опять он может работать, открывать черепа, делать раскопки и писать, писать, писать, -но, конечно... хм!.. как бы сказать... в несколько ином духе, чем раньше. Это все в том, - я согласен с вами, - в том вполне пока проблематичном случае, если профессор согласится подписать эту бумагу. - Но он никогда не согласится, - сказала мать, глядя на Ланэ. - Да и скажите сами: как можно согласиться на это? - А мне говорить нечего, мадам Мезонье, - скорбно улыбнулся Ланэ. - Я уже пошел на это. И знаете, какой совет я вам дам? Пусть профессор не геройствует по-пустому, а возьмет да подпишет. Что уж тут бить себя в грудь да произносить высокие слова! Надо принимать действительность такой, как она есть. Ведь дело-то очень ясное. Мы проиграли, и тут уж ничего не спасет. Раз проиграли, то, значит, неправы, - неправы уж тем, что проиграли, ибо правые-то не проигрывают. На нас семь лет поднималась эта обезьянья лапа, а мы на нее смотрели да смеялись. И просмеялись, и просмеялись, - повторил он с ти