? - спросил Ганка, следя за ним глазами. - Ничего, - ответил Курт. - Идемте за пустырь, посмотрим мои силки. Глава шестая Они вышли к пустырю, и тут Курт начал расставлять силки. Было тихо и пустынно. Воздух густел и становился влажным. По верхам бурьяна, по сердитым лопухам и бурым репейникам прошел ветерок, и вдруг сильно повеяло сырой землей и неясным ароматом каких-то цветов. От развалин несло влажным мхом и отсыревшим кирпичом. Над небольшой зеленой лужей в глубине развалин стоял легчайший, тонкий пар. Самозабвенно заливались - словно набухали и лопались огромные тинистые пузыри - зеленые лягушки. Крикнула один раз какая-то небольшая болотная птица. Подождала немного и еще раз крикнула. Курт посмотрел на солнце и покачал головой. - А уж поздно, - сказал он, - как бы не запоздали. Пожалуй, и не прилетят. Черная птица, длинная и бесшумная, как кошка, косо пронеслась мимо них, широко махая крыльями. Села на кирпичную кладку и пронзительно, отрывисто закричала. Курт посмотрел на нее и только головой качнул. - Козодой, - сказал он. - Давно их тут не было, а в этом году парочка живет где-то в парке, только вот не могу доглядеть где. Он наладил силок, поставил его под куст, потом возвратился к развалинам, вынул платок, расстелил, сел на него, достал из кармана трубку, выбил о кирпич - все это не торопясь, по-деловому, основательно, - закурил и заговорил. - Вот от этой бесформенности и погиб ваш шеф! Так и не смог понять, с кем же он очутился под конец и как это так вышло, что они считали его коммунистом. Что ж, старик был мужественным человеком. Да вот только... кончил неладно. Сенека тоже умер замечательно, но смерть его не стоит и самой худшей из его плохих трагедий. Вот это-то и надо вам понять, хотя бы сейчас! Ганка посмотрел на него усмехаясь. - Надо ли? - спросил он. - Надо, надо, - сказал Курт, - Очень надо... Я ведь чувствую, что вы затеяли! Так вот, не нужно. Так кончают только институтки да проигравшиеся шулера. Он встал и пошел, не прощаясь, и вдруг, вглядываясь в его неторопливые, громоздкие, но очень устойчивые движения, Ганка вспомнил и человека совсем другого и разговор другой, не похожий на этот. В ужасе внезапного озарения он поглядел на Курта, ибо только в эту кратчайшую секунду восстановил в уме все недостающие звенья той огромной цепи причин и событий, в начале которой стоял приход садовника Курта на виллу и в конце разговор с Войциком. - Боже мой, - сказал он болезненно. - Боже мой, так вот оно как! Курт... Курт остановился, и тогда Ганка подбежал и схватил его за руку. - Слушайте, - сказал он запальчиво и восторженно, - слушайте, я расскажу вам... Я сегодня же пойду... - А вот об этом не надо говорить, - сказал Курт серьезно и строго. - Знаете: "Что задумал делать, делай скорее". - Хорошо, - сказал Ганка и сжал губы. - Прощайте. Он был уже на краю полянки, когда Курт окликнул его. - Вот что, Ганка, - сказал он, подходя к нему и как будто даже смущенно дотронулся до его руки. - Вы не сердитесь на меня, пожалуйста, если я что не так сказал или повел себя. Но посудите: зачем мне было знать о вас что-нибудь особое? Кто я такой? Чужой человек. Вы и любите-то меня не особенно. -Да нет, я верю вам, - быстро ответил Ганка и схватил его за руку. - Верю, верю! Я не знаю, как это вышло, но только я понял: вот тот самый - ведь и Войцик был... - Дорогой мой, вот что, - Курт положил ему руку на плечо, - уясните себе, про меня пока знаете вы только одно: я служу Курцеру. Я же, как его служащий, знаю про вас и другое. Дай Бог, чтоб все ваши порывы не свелись к новой истерике... - Почему вы так думаете? - пробормотал Ганка. - А, милый! Вы уже вторые сутки бьетесь в ней, только почему-то не замечаете этого. Помните, вы стояли в толпе и крикнули что-то солдату? И это была истерика, и очень скверная. Вы-то спрятались, а другие за вас поплатились. Потом вы пришли ко мне - и тоже это была истерика. И сейчас, наконец, когда желаете со мной поделиться вашими планами, тоже бьетесь в истерике. Он вдруг засмеялся. - А впрочем, желаю вам всего хорошего. Но только не думайте, пожалуйста, что все дело в том, чтобы убивать, убивать, убивать. Одним этим ничего не сделаешь. Истерик-то никто не боится. Он хотел сказать что-то еще, но в это время затрещали кусты. Курт отскочил от Ганки. Чертыхаясь и треща, по кустам кто-то шел к ним, только не со стороны дорожки, а исподволь, в обход. - Правее, правее, - вдруг крикнул Курт, - там дорожка есть! Появился Ланэ, за ним Кох и Гарднер. - Ну, я же говорю, здесь они, - сказал Ланэ, - и доктор тут дрозда ловит. - Ох, и птицеловы вы! - сказал Гарднер. - Мальчишка к вам все просился, я не пустил его. И нашли же местечко, где птиц ловить! Весь оборвался, пока шел. Курт, где ваш западок? Бросайте его к дьяволу. Больше вам он уже не понадобится. Кончились ваши птички. Курт посмотрел на него с удивлением. - Да, да, - сказал Гарднер, - не для кого больше их ловить. Хозяин-то ваш Богу душу отдал. Теперь уж скрывать незачем, профессор-то умер, а у господина Курцера сердце сдало. Вот какие вещи получаются, Курт. - Ладно! - угрюмо кивнул головой Курт, нимало не удивясь тому, что у Курцера сдало сердце. - Не хватало мне еще вони, упокой, Господи, моего хозяина, а я терпеть больше этого не желаю - в комнату не войдешь. С минуту все помолчали. - Сердце сдало, - покачал головой Курт. - И как не сдать, когда здесь такое творится! Профессор-то не чужой человек, а шурин. А господина Курцера этот нечистый дух Бенцинг все сбивал. Если бы не он, у меня бы клумбы чище бенгальских огней заиграли. Я ведь садовник старый, господа, опытный, меня еще старый Курцер учил. - А кто же мешал тебе? - ворчливо спросил Кох. - Все только с воробьями треплешься. У тебя постоянно что-нибудь не так. Курт вдруг выпрямился, лицо его одеревенело, он отвесил нижнюю губу и сказал густо и натуженно: - У меня родители вполне благородные люди из города Профцгейма, а я их законный сынок! - А? Кох, здорово? - повернулся к своему спутнику Гарднер. - На эти штучки-то он мастер! Где оскалиться да и покритиканствовать, там и он, - с хмурой улыбкой похвалил Курта Кох. - Ну ладно, Курт, этот Бенцинг больше вам не помеха, - великодушно сказал Гарднер. - Я его арестовал. - Да он того и заслужил, - одобрил Гарднера Курт. - Как начнет ходить по дорожкам да кусты тросточкой шевелить: тут почему не так да там по какому праву не этак? - полный базар. А хозяин-то... Вот, лови ему дрозда. Попробуй поймай его! В снасти этой и воробьишка-то не запутается, не то что там дрозд! Они же высокие господа, - он робко поглядел на Гарднера. - Все они слегка... - Ну, ну? - сказал Гарднер и быстро взглянул на Коха. Курт немного покрутил пальцами около лба. - Ах, негодяй, ах, критикан! - сияя, сказал Кох. - Ладно, Курт, - сказал Гарднер, - мы с вами еще поговорим. Ганка! Завтра утром прошу вас ко мне, поедем в город разбирать дела института. - На это Ланэ есть, - сказал Ганка, отворачиваясь. - Вот как! - улыбнулся Гарднер. - А если мне нужно именно вас одного? Ну, так я жду вас к себе, и не завтра, а через тридцать минут, со всеми бумагами. Идемте, Ланэ! Они ушли втроем, и Курт, склонив голову набок, слушал, как они идут по дороге. Гарднер сидел внизу, в комнате Курцера, и дописывал рапорт. Он и всегда-то любил писать, а сейчас выписывал последние строчки рапорта прямо с наслаждением. Почерк у него был красивый, крупный. Стройные буквы стремительно и прямо ложились на бумагу. Он чувствовал себя прекрасно. Еще день, еще ночь - и все. Пусть даже это дело с профессором и провалится, ему и на это теперь наплевать. Он свое исполнил, кого надо надоумил, кого надо предупредил, а там уж дальше не его забота. Рядом с кипой бумаг лежал раскрытый портфель, набитый документами, и лакированный ящик на замке. "Как это говорили древние римляне: "Что не берет железо, то возьмет огонь". Честное слово, это ловко! Ему всегда нравилась римская деловитость. И он улыбнулся, вспоминая последний разговор с карликом. "Дудки! Я тебе больше не слуга!" Гарднер был в новом, очень хорошем штатском костюме, выбритый, надушенный, и поэтому чувствовал невероятную легкость во всем, точно после хорошего душа. Солдат ввел Ганку и остановился около притолоки. - А, - сказал Гарднер радушно, - все-таки пришли. Садитесь, пожалуйста. А чего вы такой зеленый? Можно идти, - обратился он к солдату. - Вы что, принесли что-нибудь? - Да, - сказал Ганка, - смотрите, что я нашел в кабинете профессора, - он вынул из кармана длинный, плотный конверт. Не вставая, Гарднер через стол протянул руку. - Ага, давайте-ка сюда. Все писал, старичок! Он посмотрел конверт на свет, понюхал и рванул его вкось. Тогда Ганка вытащил браунинг и, не целясь, почти боясь смотреть даже, выстрелил в этот матово блистающий, высокий, шафранный лоб. Он увидел еще раз лицо это, руку с зажатым в ней конвертом. Все это под углом и очень крупно. И вдруг все кругом пошло толчками, четко и отрывисто, словно засекая секунды на хронометре. От выстрела у него дрогнуло плечо, и он чуть не выронил оружие. Тогда он закусил губу, сощурился и уже четко и спокойно еще раз за разом спустил курок. Лицо Гарднера завертелось, запрыгало, запрокинулось быстро и легко, как мишень в тире. И только ушло от Ганки это лицо, как он увидел другое - неподвижную четырехугольную голову, кожу, всю в подтеках, в ржавых пятнах. Лицо Войцика было неподвижно, глаза опущены. На Ганку он не смотрел, как и тогда, в минуту расставания. Вдруг сзади закричали. Ганка быстро оглянулся. Вбежал солдат, да и застыл, ошалело открыв рот. "Ну, беда тебе теперь! Недоглядел! Расстреляют зверюгу!" - подумал Ганка со злым удовольствием. Гарднер лежал на столе подбородком вперед. Особенно ясно был виден аккуратный, сиренево лоснящийся пробор. Ганка прыгнул и прижался к косяку окна. Войцик стоял рядом с ним, локоть о локоть. - Да, это дело, - сказал ему Ганка, смотря на солдата. - Это такое дело... - повторил он и, боясь опоздать, сунул браунинг в рот. Выстрела он уже не услышал. ЭПИЛОГ  На этом бы мне и кончить свои записки, но вот что случилось неделю назад. В понедельник, после обычного недельного профессорского обхода, ко мне подошла ясно улыбающаяся, подтянутая и оживленная сестра (не помню, писал ли я, что больница, где я нахожусь, частная, довольно дорогая, и поэтому сестры здесь тоже особые), ткнула острым розовым ноготком в смятый угол подушки и, ласково наклонившись надо мной, спросила, не скучаю ли я, не хочу ли принять внеочередного посетителя. Нужно заметить, порядок нашего отделения очень строг именно в этом пункте. В больнице допускалось многое. Так, больной, если у него водились деньги, мог перебраться в отдельную палату с балконом в сад, мог, конечно, с разрешения лечащего врача, нанять даже специальную сестру. Но и такому больному, если он лежал в нашем, то есть послеоперационном, отделении, свидания разрешались только дважды в неделю. - Невозможно, невозможно! - отвечал на все просьбы главный врач больницы. - Таковы наши правила. В этой больнице никаких привилегий ни для кого не существует. И был так невозмутимо строг, что, кажется, и сам верил в это. Но он-то, может, и верил, а я-то ему нет, поэтому первое, что мне пришло в голову, - это какую еще новую пакость готовит мне прокуратура? - Да кто он такой? Что ему нужно? - спросил я почти грубо. Не успела еще сестра мне ответить, как дверь палаты как-то по-особому широко и парадно распахнулась - именно не открылась, а распахнулась, - и, сопровождаемый хирургом, вошел в белом шелковом халате, щегольски наброшенном на плечи, королевский прокурор. Признаюсь, при виде его превосходительства я так обомлел, что даже не встал, а только откинулся на подушки, да и он, посмотрев на меня, смешался. Так с десяток секунд мы смотрели во все глаза друг на друга, не зная, с чего начать, но тут я сделал какое-то случайное движение рукой и все сразу пришло в движение и разрешилось. - Лежите, лежите! - очень натурально всполошился он и бросился ко мне. - Лежите, пожалуйста! Ведь вам же нельзя двигаться? Что вы?! От резкого движения халат соскользнул с его плеча, и я увидел, что под мышкой он держит квадратный черный портфель величиной с книгу среднего формата. Это мне не понравилось больше всего. - Не вставайте, я сяду рядом, - сказал прокурор. Как из-под земли бесшумно подкатили кресло, кожаное, докторское, из кабинета главного врача. - Ну а выглядите-то вы совершенным молодцом! - продолжал он, усаживаясь. - А? Профессор? Хирург, высокий старик с военной выправкой, похожий на бульдога, молодецки гаркнул что-то в желтые, прокуренные усы, но прокурор уже перестал его замечать. - Температура? - спросил он меня. Не успел я ответить, как профессор снял со спинки кровати дощечку с температурной кривой и подал прокурору. Тот посмотрел и омрачился. - Все-таки еще тридцать семь и пять?.. И вот даже тридцать восемь? - спросил он капризно. - Что же это такое, доктор? - Процесс еще не закончился вполне, - ласково наклонился над ним хирург. - Вот эти две вершинки - та и эта - как раз и связаны с тем, что в эти дни отходили секвестры. - Секвестры? Ах, секвестры! - обрадовался прокурор. Опять поймал халат двумя пальцами где-то на предплечье. - Вот у меня тоже весь сорок пятый год отходили секвестры. А на костылях вы еще не ходите, коллега? Ему опять что-то ответили, я не слышал, что. Я глядел на его спокойное, замкнутое и ласковое лицо, лицо жесткого и отлично воспитанного человека, на небольшой кожаный портфельчик на коленях, в котором скрывалось для меня что-то очень неожиданное и неприятное, и старался понять: что же это такое? Министр ли юстиции подал в отставку? Верховный ли суд возвратил обратно мой обвинительный акт? Победили ли левые на муниципальных выборах? Одним словом, какой бес принес его сюда? Тут я увидел, что мой посетитель уже держит конверт и прикидывает на свет одну за другой черные рентгеновские пленки - все это очень ловко, изящно и быстро, хорошо отработанным жестом опытного игрока в покер. И тут я наконец овладел собой и сказал: - И при вашей загруженности, ваше превосходительство!.. И только я произнес это, как они так на меня и уставились. Потом прокурор швырнул на стол всю кипу снимков и приказал: - Доктор, вы бы не возражали... минут на десять?.. И сразу же нас в палате осталось двое. Тогда я скинул одеяло, сел на кровати и посмотрел на прокурора. Он поймал мой взгляд и косо улыбнулся. - Моему коллеге так не терпится узнать, в чем дело? - спросил он ласково и недовольно. - Очень! - сознался я. С полминуты мы молча смотрели друг на друга, потом он резко отвел взгляд и встал. - Тогда, к вашему сведению, как юристу, - сказал он очень холодно, снимая без церемоний халат и вешая его на спинку кресла. - Мы аккуратно получаем сведения о здоровье всех тех, кто числится за нами, но по болезни не может участвовать в судебном разбирательстве его дела. Но... - он усмехнулся. - Я, конечно, не рискнул бы к вам сунуться просто так... - Тут он опять сел и взглянул мне прямо в глаза. - Но прежде всего - газеты-то вы читаете? Я кивнул. - И, надо полагать, не только одни газеты, но и "Вестники министерства юстиции"? Я опять кивнул. - И, следовательно, знаете, что сейчас предстоит большой процесс национальной компартии? Очень хорошо! Тогда читайте. Он бесшумно распахнул портфель и вынул два сложенных вдвое листа отличнейшего бристольского картона с золотым обрезом. Под штампом и эмблемой стоял четкий машинописный шрифт: "Высокий Сенат! В дополнение и уточнение наших предыдущих ходатайств о рассмотрении совместимости деятельности коммунистической партии с конституционными началами нашей страны, ходатайствуем дополнительно о том, чтобы на тех же заседаниях были подвергнуты суждению Сената следующие частные вопросы: а) Вопрос о судьбе посмертного труда проф. Л. Мезонье: насколько будет признано и доказано, что покойный ученый действительно работал над такой рукописью перед смертью. б) Вопрос о том, можно ли признать таким предсмертным трудом профессора книгу "Расы и расизм. Некоторые итоги сорокалетнего изучения человека", вышедшую недавно в Москве на русском языке и подписанную именем покойного ученого. Если же названный труд будет признан действительно принадлежащим перу покойного директора Института предыстории, то и в) вопрос о том, какими каналами, для какой цели и кем именно книга, написанная в нашей стране и нашим ученым, была переправлена за границу и вышла в стране коммунистического лагеря, а также д) вопрос о том, может ли быть доказано документами, свидетельскими показаниями или любым иным путем, что нелегальная переправка рукописи через границу является осуществлением воли покойного и была произведена лицом, специально на то уполномоченным. В свою очередь мы в связи с этим же желаем и обязуемся доказать Высокому Сенату, что: 1. Если книга "Расы и расизм" в своей основе действительно принадлежит перу проф. Л. Мезонье, то ряд страниц, абзацев и подглав этой книги, вышедшей в Москве, во всяком случае являются открытой коммунистической интерполяцией, ничего общего ни с наукой, ни с действительными взглядами покойного ученого не имеющей. 2. Все вышеназванные действия совершены коммунистами с явно пропагандистскими целями. 3. Они являются по своей юридической природе преступными и полностью подпадают под следующие параграфы "Закона об охране конституции" (следовали эти параграфы). Исходя из сказанного и перечисленного, мы ходатайствуем о том, чтоб все материалы, как представленные при настоящем отношении, так и те, которые будут или могут быть найдены и представлены в дальнейшем, были рассмотрены и взвешены на тех же заседаниях Высокого Сената, на которых будет решаться вопрос о конституционности коммунистической партии нашей страны и о терпимости ее в рамках легальности - как частный аспект этого же вопроса. При этом прилагаются: 1. Акты научной экспертизы (на 124-х листах). 2. Свидетельские показания по всем перечисленным пунктам (на 60 листах). 3. Совместный меморандум о лицах, по мнению истцов, виновных в похищении рукописи и интерполяциях. Министр юстиции (пустое место вместо подписи) Министр внутренних дел (то же) Министр полиции (то же) Начальник управления по охране конституции (то же)". Я дважды, совершенно не щадя терпения прокурора (а он даже взглянул на часы), прочел эту бумагу и поэтому передаю ее содержание почти буквально. - Но тут еще должен быть меморандум, - сказал я. - Где он? Прокурор взял у меня из рук лист, аккуратно сложил, спрятал, замкнул портфель и ответил очень простодушно: - Да ведь я, дорогой коллега, и эти-то бумаги не имел права вам показывать. - Ну, это-то само собой, - ответил я и снова лег. - Конечно, не могли. Но ведь не могли, а показали! Значит, что-то имели в виду. Так вот, что именно? Зрачки прокурора все сужались и сужались, пока не стали маленькими и пронзительными, как два черных мебельных гвоздика, он даже сделал какое-то резкое движение, чтоб встать, но только выпрямился в кресле и положил руку с дрожащими пальцами на подлокотник. - Ну, точно в плохом агитационном романе, - сказал он с сухим смешком. - Нет, дорогой коллега, будьте совершенно спокойны. Хотя я и пришел к вам частным образом, но отлично понимаю, с кем я имею дело. Да и обвинение, которое мы поддерживаем против вас, - он махнул рукой, - разве оно годится для шантажа? Нет, дело совсем в другом: эта бумага должна получить визу королевской прокуратуры, а для меня не все в ней ясно. Хотя должен сразу же сказать: вся эта история с исчезновением рукописи и появлением ее в Москве очень неприятна и подозрительна. Он подождал моего ответа и, не дождавшись его, продолжал все громче и воодушевленнее: - Да, и подозрительна и неприятна. Ну-с, просмотрел я и труд вашего батюшки. Нам его перевели. Конечно, для суждения о нем в полном объеме моего юридического образования совершенно недостаточно, но одно-то мне ясно: три министра правы! На этот раз, к сожалению, уж правы: те страницы и абзацы, которые цитирует меморандум, безусловно льют воду на коммунистическую мельницу. Это уж никак не разоблачение немецких расистов, а простой призыв к ножу. К алжирским и марокканским событиям, если вам угодно. Об этом уж никакого спора быть не может! Он замолчал, опять ожидая моих возражений, но я лежал и слушал. - И тут я должен согласиться с авторами меморандума, - продолжал он, раздражаясь все больше и больше. - В этой книге с профессором происходит какая-то невероятно странная трансформация, просто какое-то спиритическое раздвоение личности. Вот читаю одну страницу, вторую, третью, страница за страницей идет строгая научная проза: даты открытия, фамилии ученых, латинская номенклатура - и вдруг ни с того ни с сего - бац! - ученый влез на стол и заговорил языком партийного работника. Позвольте! Почему? Откуда? Как? Когда и где профессор говорил так? Мы ведь с вашим батюшкой тоже прожили бок о бок не один десяток лет, слышали его и на лекциях, и на торжественных актах, и в муниципалитете, значит, достаточно знаем его голос. Это для нас никак не человек с улицы, так откуда же нашло на него такое наваждение, мы хотим это знать! Я лежал, закрыв глаза рукой, но то, что прокурор не сводит глаз с моего лица, мучило меня, и я, кажется, сделал непроизвольную гримасу. - Вот я вижу, вам неприятно меня слушать, - подхватил прокурор, - вы, конечно, держитесь совсем другого мнения. - Да нет, говорите! Говорите! - попросил я. - Я молчу потому, что мне хочется собраться с мыслями. - Ну, так что же, собственно, еще говорить! - солидно вздохнул прокурор. - Всякое, конечно, бывает на свете. Был Савл - стал Павел, и такой случай описан в Святом Писании, но мы-то, юристы, сухари, пошляки, смотрим на все эти метафоры совсем с другой стороны. Истина всегда проста и ясна, а здесь все и сложно и запутано. В самом деле книга - толстая, очень ученая и - что уж тут говорить! - отлично написанная книга, на которой красуется фамилия вашего батюшки, пролетела по воздуху тысячи верст и вышла в свет при обстоятельствах, исключающих всякую возможность проверки ее достоверности. Это первое, что я знаю о ней. Второе - еще более для меня темное: эта книга вышла в стране... Тут я, кажется, по-настоящему напугал и ошеломил моего высокого посетителя - вдруг открыл глаза, сел на кровати и спокойно окончил: - В стране, спасшей мир. - И так как он смотрел на меня баран бараном, я засмеялся и объяснил: - Ну, я говорю: книга моего отца вышла в стране, спасшей мир. Не бойтесь, это не агитация, я просто цитирую моего коллегу королевского прокурора. Это он как-то сказал: "Россия снова спасла мир своей кровью". Это же из вашей речи в сорок пятом году. Удар пришелся в лицо. Его превосходительство даже слегка перекосился, как от полновесной пощечины. Но когда он заговорил снова, голос его был уже опять спокоен и размерен. - Если мне только будет позволено дать вам совет на будущее, - сказал он, улыбаясь одной щекой, - я горячо рекомендую вам не подходить к пятьдесят пятому году с мерками сорок пятого. Все ваши неприятности именно отсюда и идут. - Так же, как и все чины вашего превосходительства от прямо противоположного, - почтительно улыбнулся я. - Что спорить? Редкий талант - забывать старое добро и не видеть новое зло - ваше ведомство довело до абсолютного совершенства. Он вскочил так бурно, что я думал - сейчас он меня ударит. Настоящее, не наигранное негодование было написано на его холеном лице. - Мое прошлое, дорогой коллега, раз вы уж обладаете такой прекрасной памятью, - сказал он каким-то каркающим голосом, - хорошо известно всем! Оно - лагерь уничтожения. Прошу помнить: я - "болотный солдат", но в сорок четвертом году меня и там арестовали. А в зондерлагере, куда меня отправили, мне надели солдатские сапоги из синтетического каучука и двенадцать часов в сутки заставляли ходить по жидкой грязи. Еще неделя - и меня спалили бы в крематории! Я усмехнулся. Все это - зондерлагерь, резиновые сапоги, грязь, крематорий - были полной правдой. В сорок четвертом году его превосходительство действительно в течение двух месяцев месил грязь, и его подгоняли плеткой в лагере ведомства доктора Лея. Потом прокурор выбился из сил (сопротивляться у этих господ мужества не хватает - они будут топтаться, пока не сдохнут), и его действительно без всяких слов превратили бы в кучку костяной муки да в горсть пуговиц, но тут подоспел Крыжевич со своим отрядом (а в ту пору гитлеровцы уже трещали по всем швам), перебил охрану и увел в горы заключенных. Его превосходительство стащили туда на носилках. Вот почему в сорок пятом году у него отходили секвестры. Но я не напомнил ему обо всем этом, а только спросил: - И поэтому вы неделю тому назад подписали ордер на арест того командира партизанского отряда, который вырвал вас уже из крематория? Он хотел что-то сказать, но только открыл, закрыл рот и беспомощно посмотрел на меня. - Ну, ну! - крикнул я ему. - Говорите, говорите! У вас есть что возразить? Но он молчал. - Нечего вам возразить! - сказал я тихо и горько, так и не дождавшись его ответа. - Все, все забыли. Забыли свое героическое прошлое, забыли преступное прошлое Гарднера! Забыли того, кто вас предал. Забыли того, кто вас спас! Ну, хорошо, это ваше дело, но от меня-то чего вы хотите, отец сенатор, ваше превосходительство? Бумаги отца? Черта с два я вам их отдам! Тут королевский прокурор снова обрел дар речи и сказал: - Ну, вы же понимаете, в таком тоне нам разговаривать бесполезно. - Как будто? А зачем же вы пришли, если не за этим? - крикнул я. - Видите, как все просто у вас получается. Бумаги я спалю - вы как-то пронюхали, что в Россию пошла машинопись, а не автограф, - потом назову лиц, спасших рукопись от уничтожения, и ваш Высокий Сенат осудит этих людей за измену. Только, ради всех святых, кому измена-то? Гестаповцам? Вам? Миру, который, по вашим словам, отстояли своей кровью эти люди? Ради всех дьяволов, раз вы уже не верите в Бога, измена-то, измена-то кому? Он что-то говорил, пожимая плечами и презрительно улыбаясь, но я уже и не слушал, да и просто не слышал его. Меня снова захлестывало то высокое и восторженное негодование, от которого сразу все становится на свое место и делается легко дышать, и только одно чувство наполняло меня всего в эту минуту, как, оказывается, я мало понимал всю жизнь! Как позорно мало стоил! Почему, - спрашивают меня три министра, - мой отец перед смертью вдруг заговорил как коммунист? В самом деле - почему? Да на меня только два месяца как сыплются их ослиные удары, и жизни моей ровно ничего не грозит, а разве я сейчас такой, каким был до этого? Разве прежние у меня глаза, когда я смотрю на них? Прежние слова, когда говорю с ними? Прежние мысли, когда я думаю о них? Эх, прокурор, королевский прокурор, ничего вы все-таки не понимаете! Кажется, я сказал нечто подобное, потому что он встал с кресла и взял портфель под мышку. - Ну, хватит, - сказал он, - будем говорить в иной обстановке! Мне с вами не договориться. Я ничего не ответил. А он дошел до двери и вдруг повернулся ко мне. - Ганс, перестаньте, - сказал он вдруг мирно. - Ну, что вы в самом деле? Стоит ли? - А что, не стоит? - спросил я и махнул рукой. - В самом деле, наверное, не стоит. Вот только что будет со мной, я не особенно понимаю. Ну, да что-нибудь будет... Дайте-ка мне папиросу. Я знаю, у вас крепкие. - Да ведь курить-то вам, наверное, нельзя, - уныло ответил прокурор, но снова подошел ко мне, сел и достал портсигар. - Что доктор-то мне скажет? Меня ведь предупредили... После этого мы с минуту курили молча. Потом он встал, накинул на плечи халат и протянул мне руку. Я ее пожал. - Ну, и на прощание, - сказал он бодро, - я вам дам благой совет, не как прокурор, а как ваш товарищ. Будьте вы посмирнее! Ваше дело ни гроша не стоит, а вы так его раздуете, что сгорите, как моль. - Да нет, ваше превосходительство, - ответил я мирно, - что уж мне тут советовать? Посоветуйте Сабо, чтобы она другой раз лучше выбирала мишень. На что я ей? На мне она карьеру не построит... А вот прийти на прием, скажем, к вашему превосходительству, закутавшись в плед... да и бахнуть вам в лоб, чтоб мозги полетели! Вот это дело!.. Его так и смело с места. - Черт знает, что вы себе позволяете! - крикнул он и ударил кулаком по креслу. - Вы в самом деле, наверно... - он раздраженно щелкнул себя по лбу. - Да я вас под суд отдам! И он почти выбежал в коридор. А дня через три ко мне в больницу явился Ланэ. Он пришел в то время, когда я после обхода задремал у открытого окна в сад. Просто я вдруг проснулся и увидел, что он стоит и трогает мое плечо. Я поглядел на него, увидел утомленное, скорбное лицо, печальный взгляд, сиреневые, медлительные веки, и хотя он, видимо, желал казаться бодрым, веселым и добродушно-ворчливым, но с первого же взгляда я понял, что пришел-то он совсем с другим, и, конечно, не ошибся. - Вы воюете с ветряными мельницами, Ганс? - спросил он печально и ворчливо. - Валяйте, валяйте. Что сейчас не хватает нашей стране, это - Дон Кихота. Я смолчал. - Вот одна мельница сломала вам ногу, а вам все мало. Хотя прокурор и грозит вас привлечь еще и за клевету и этого сейчас никак не докажешь, но я имею все основания считать, что эту сумасшедшую выпустили специально для того, чтобы она произвела что-то экстраординарное, вроде вот этого выстрела. То есть не то что ее специально готовили именно для выстрела в вас, но что-то подобное она должна была им выполнить. А девчонку вы знаете: избалованная, изверченная, а может быть, и в самом деле сумасшедшая дрянь, которая только ждала случая, чтобы вырваться и явить себя свету в полном блеске. Поэтому, когда ее выпустили и сказали: "Иди, спасай мир!" - она пошла, ни о чем больше не думая. Он говорил возбужденно и горячо. Видимо, все то, что произошло, действительно задевало его за живое, и я понимал почему. Поджигатели войны - это равнодушные, солидные, а часто даже усталые люди. Они работают энергично или вяло, медленно или быстро, веруя или - это гораздо чаще - ровно ни во что не веря, но без одержимых им ровно ничего не сделать. Им надо иметь свою Шарлотту Корде или, на худой случай, хотя бы своего Ван дер Люббе - сумасшедшего, обуреваемого всеми бесами разрушения, ненависти, страха или истеричной любви, - за торгашами-то ведь никто не пойдет, - и вот они по всему миру ищут этих несчастных, ибо безумные необходимы им, как фитиль у пороховой бочки. Я спросил: - И она выступит свидетельницей на моем процессе? Он пожал одним плечом: - Возможно. Что же, в конце концов, и это возможно. Но вот вопрос: нужно ли допускать до процесса? Сейчас вас осудят почти наверняка, а через год эта история будет забыта настолько плотно, что вы сможете вернуться и даже станете героем дня. Уверяю вас, надо подождать! Вот! И тут он полез в карман и вынул билет до Парижа на самолет. Он говорил про этот билет долго, многословно, очень убедительно и под конец уже, явно сердясь на мою глупую молчаливую несговорчивость, прибавил: - И, наконец, дело не только в вас одном. Если вас не будет здесь, мы месяца через три поднимем шум и добьемся ликвидации постановления прокуратуры. Но представьте, что будет, если вас осудят за клевету в печати и за подстрекательство к убийству. Вычислите, сколько это будет стоить нашей газете! А ведь вы ее не хотите губить, правда? Но я еще не все уяснил себе и поэтому спросил: - Но ведь мне не разрешено спускаться даже в сад, так как же я выйду из больницы? Он слегка поморщился ("Что за дурная манера уточнять все до последней запятой!") и недовольно ответил: - Не делайте из себя слишком большой птицы, Ганс. Не такой уж вы крупный государственный преступник, да, кроме того, и королевский прокурор ваш добрый приятель. Ну же? И он твердо положил портмоне на мою подушку. - С богом, желаю приятной поездки! Потом вдруг выхватил часы, посмотрел на них и сказал: - И надо торопиться. Самолет вылетает через час. Сестра вас проводит в сад, и там наш секретарь даст вам пальто и ботинки. - Значит, королевский прокурор уже не только мой, но и ваш добрый знакомый? - спросил я, не двигаясь. Наверное, в моем голосе пробивались какие-то особые интонации или шеф вообще привык не доверять моему настроению, но только он вдруг очень встревожился, слез с кресла и сел прямо на край моей кровати. - Ганс, Ганс, вот я вижу, вы опять стали мудрить, - сказал он почти умоляюще. - Ради бога, не надо! Ничего хорошего вы своим осуждением не достигнете, только погубите газету - вот и все. Хоть в этом-то мне поверьте! - Он схватил меня за руку. - Вы знаете, я не болтун и всегда точно знаю, о чем говорю. Вчера мне сообщили, что уже даны указания о подборе соответствующих судебных прецедентов для составления нового закона о печати. Что, не верите? Да тот же самый адвокат Гарднера и составляет его. Неужели не понимаете, что вы просто погубите газету, если дадите себя осудить? Вам надо уехать - вот и все! Но я остался в больнице, хотя возможно, что шеф мой и был прав. Может быть, газету закроют после суда и моего осуждения. Ну и дьявол с ней, с этой газеткой, как и с моим шефом, как и с королевским прокурором, как и с той безумной, которая сидит сейчас в психиатрической больнице и опять лихорадочно читает газеты, подыскивая себе по ним новую жертву! Ведь она отлично знает, что ее опять скоро выпустят. Я остался еще потому, что, мне кажется, мое осуждение раскроет кому-то глаза. Я остался потому, что все происходящее в мире и в моей маленькой стране как части этого мира толкает меня на серьезнейшие размышления и вот уже мне некуда от них скрыться. Мое сегодня так похоже на мое вчера, что, познав его, я уже не сомневаюсь в том, каким будет мой завтрашний день. Я уже пережил этот завтрашний день сопливым мальчишкой и сыт им по горло. Но тогда мне было легче, потому что я ровно ничего не понимал, я не понимал, из каких корней выросла война и кто в ней виновен, не понимал, кто такой я, кто такой Ланэ, кто Гарднер, кто Крыжевич. А теперь я это знаю и хочу об этом рассказать всем. Я рассказал вам о своем отце, человеке, который любил говорить много и красиво и погиб, об участи его друзей и сына. Да минует же их участь, добрые люди, вас, ваших детей и ваших жен! Уверяю вас, добрые люди, заполняющие зал судебного заседания, что все происходящее - это отнюдь не только одно осуждение невинного или сведение личных счетов правительства с неугодным ему журналистом, это даже не удушение вашей свободы, нет, это много страшнее: это новое покушение на вас самих, это тот топор, который завтра же опустится на вашу голову, револьвер, который убийцы тайком суют в руки вашего ребенка. О, если бы вы, прочитав мою книжку, подумали над тем, что происходит перед вашими глазами! О, если бы вы только хорошенько подумали над всем этим! Алма-Ата 1943-1958 ПРИКЛЮЧЕНИЯ "ОБЕЗЬЯНЫ"  Материалы к истории романа Роман "Обезьяна приходит за своим черепом" Юрий Осипович Домбровский начал писать в Алма-Ате в 1943 г., после того, как по болезни был выброшен из колымского лагеря. Поначалу казалось, что роману уготована счастливая участь - телеграммы, пришедшие из Москвы, говорили о том: После длительных боев удалось отстоять ваш роман которому даны самые положительные отзывы авторитетными референтами тчк Берем его в Звезду тчк Необходимы коррективы согласно критическим замечаниям тчк В виду нашей отдаленности посылка рукописи вам может затянуть печатание роман нужно печатать скорее поэтому испрашиваю вашей санкции на проведение этой работы мною прошу довериться моему искреннему желанию со всей ответственностью и благожелательностью довести вашу талантливую вещь до благополучного выхода к читателю вашим согласии прошу немедленно телеграфировать Москву Борис Лавренев Рукопись встретила положительную оценку вышлите срочно остальные части издательство Московский рабочий Чагин К сожалению, действительность оказалась далекой от радужных ожиданий: в 1949 году Юрия Осиповича в очередной раз арестовали... Мы публикуем несколько документов, иллюстрирующих судьбу романа. Они говорят сами за себя, никаких комментариев не требуя. КАК ПИСАЛАСЬ "ОБЕЗЬЯНА"  "...Я начал писать роман осенью сорок третьего года, лежа на больничной койке, имея одну-единственную ученическую тетрадку, которую подарил мне врач, да ручку - не ручку даже, а лучинку с прикрученным к ней пером. Чернила делал из марганца - они получались бурыми и напоминали мне те, которыми писали монахи и подьячие в каком-нибудь XVI веке. Экономя бумагу, я писал таким мелким почерком, так лепил строчку к строчке и букву к букве, что сейчас свои рукописи могу читать только с помощью сильной лупы. У меня были парализованы ноги, и писать приходилось сначала лежа, потом - сидя. И тут мне на помощь приходил картонный щит со знаками разной величины, которым в больнице врачи пользовались для проверки остроты зрения... ...Спасаясь от собственного бессилия и тоски, - я и по койке не мог передвигаться, а только ерзать, я и писал свой роман". Ю. Домбровский - в разговоре с журналистом А. Лессом ИСТОРИЯ ПОСВЯЩЕНИЯ  Юрий Осипович в то время читал шекспировский курс в театральной студии и так завяз в богатых аналогиями перипетиях четырехсотлетней давности, что выбраться из них можно было лишь с помощью какой-нибудь невероятицы. Тогда-то и осенила его честолюбивая идея написать цикл новелл о великом сыне Альбиона - актере и драматурге, создателе театра "Глобус". Таким образом, дядя Юра спасался от Шекспира, а Шекспир... спасал его. Спасал, так как наиболее сложная - начальная - стадия работы пришлась на его физическую немощь. Дело в том, что временами на Домбровского находила, как говорят в народе, болесь злая, то есть эпилепсия, падучая. Не один удар ее приняла на себя Любовь Ильинична Крутикова - удивительный, высочайшей пробы человек. Женщина, о которой надо бы писать особо, потому что вопреки всему и вся, сознавая в абсолюте подлость сталинско-бериевско-ждановского и иже с ними режима, она делала людям Добро, Добро, Добро. Добро конкретное, помогающее выживать. Это мог быть кусок хлеба голодному, приют в комнатке, где она жила с тремя детьми, устройство судьбы выброшенного за борт жизни изгоя и многое-многое другое. Милосердие ее было сиюминутным, каждодневным и длилось всю жизнь. На сей раз после приступа, отнявшего у дяди Юры способность передвигаться, Любовь Ильинична забрала к себе и выхаживала в течение нескольких месяцев болезного. Впрочем, "выхаживала" - не то слово. Она притаскивала ему связки книг из великолепно укомплектованной в те поры университетской "библи_о_теки" (любимое слово дяди Юры с таким вот ударением). Она принимала всех друзей Домбровского, писала под диктовку варианты глав, бегала по машинисткам и хлопотала. К Юрию Осиповичу у нее было особое отношение. Во вторую посадку он оказался в лагере с ее мужем - Георгием Тамбовцевым, очень сошелся с ним и, выйдя на волю,