- благодушие, - сказал гость любезно. - За то, что вы остаетесь над схваткой. А ведь сказано: "Кто не со мной, тот против меня". Зыбин засмеялся тоже. - Ого! Вы уже стали цитировать Маяковского! Раньше за вами этого не водилось. Неужели и он понадобился сейчас в игре? - Я, дорогой мой, образованнее, чем вы думаете, - сказал гость. - Это не Маяковский, а Евангелие. Зря вы испытываете меня. - Да, да, простите, слукавил: Евангелие от Матфея, глава 12, стих 30. - Ну вот видите, когда и кем это уже было сказано, - скупо улыбнулся гость, - так что же вы здесь зря прохаживаетесь насчет Христа и Кутейкина? Христы изрекают и проходят, и строить-то приходится нам, Кутейкиным. В этом все и дело. А вы нам мешаете, вот и приходится вас... И он нажал какую-то кнопку. Звон был длинный и пронзительный, вошли двое, и один схватил Зыбина за плечо. Но он все-таки сумел сказать то самое главное, что хотел. - Весь вопрос, - сказал он, - состоит только в том, можно так или нет? Если нельзя, то вы поставили мир перед ямой. Будет война, голод, смерть, разрушение. Последние люди будут выползать откуда-то и греть ладони около развалин. Но и они не останутся в живых. Но знаете? Я благословил бы такой конец. Что ж? Человечество слукавило, сфальшивило, заслужило свою гибель и погибло. Все! Счет чист! Можно звать обезьян и все начинать сначала. Но мне страшно другое: а вдруг вы правы? Мир уцелеет и процветет. Тогда, значит, разум, совесть, добро, гуманность - все, все, что выковывалось тысячелетиями и считалось целью существования человечества, ровно ничего не стоит. И тогда демократия просто-напросто глупая побасенка о гадком утенке. Никогда-никогда этот гаденыш не станет лебедем. Тогда, чтоб спасти мир, нужно железо и огнеметы, каменные подвалы и в них люди с браунингами. И тогда вы действительно гений, потому что, несмотря на все наши штучки, вы не послушались нас, не дали себя обмануть гуманизмом! Вы вездесущи, как святой дух, - в каждом френче и паре сапог я чувствую вас, вашу личность, ваш стиль, вашу несгибаемость, ваше понимание зла и блага. С каким презрением и, конечно, с вашими интонациями сейчас у нас произносят "добрый". Да и не "добрый" даже, а "добренький". "Он добренький, и все". "Он бесклассово добрый". "Он внеклассовый гуманист". "Добрый вообще, справедливый вообще, справедливый ко всем на свете". Можно ли осудить еще больнее, выругать хлеще? Да, опасное, опасное слово "добрый"! Недаром им Сервантес окончил "Дон Кихота"! Вы поверили в право шагающего через все и всех и поэтому спасли нас от просто добреньких. А я не верил вам - и поэтому проиграл все. Я действительно разлагал, расслаблял, расшатывал, и нет мне места в вашем мире необходимости. Вы не дали себя расслабить благодушием, как бы хитро ни подсовывали его вам наши общие враги. Поэтому нету сильнее и чище той правды, которую вы внесли в мир. Давите же нас, вечных студентов и вольных слушателей факультета ненужных вещей. К вашим рукам и солдатским сапогам, которыми вы топчете нас, мы должны припадать, как к иконе. Так я скажу, если вы правы и выиграете эту последнюю войну. Ох, как будет страшно, если кто-нибудь из вас - Фюрер или вы, Вождь, ее выиграете. Тогда мир пропал. Тогда человек осужден. На веки вечные, потому что только кулаку он и служит, только кнуту и поклоняется, только в тюрьмах и может жить спокойно. Он говорил и плакал, плакал и бил себя в грудь кулаком. Он разбросал все подушки, и тогда кто-то, стоящий рядом-и невидимый, сурово сказал: - Ну брось! Что ты разревелся? Ты же отлично знаешь, что не выиграет ни тот, ни другой, ни третий, выиграем мы с тобой. Страна! Народ! Ты! Директор! Клара! Корнилов! Дед! Даша! Ты же повторяешь это себе каждый день! Знаешь, я боюсь за тебя - как ночь, так у тебя этот бред! Нельзя так, нельзя, опомнись! А звон все продолжался. От этого звона он и проснулся. Всю комнату заливало раннее, тонкое, прохладное солнце. Соседская черная кошка сидела на подоконнике и в ужасе глядела на него. Он протянул руку, и она мгновенно исчезла. Лины не было. Только на стуле лежала пара ее шпилек. Зазвонил телефон. Он поднял трубку и услышал голос Клары. - Георгий Николаевич, вы опаздываете уже на полчаса, так поедем или нет? - Да, да, - крикнул он поспешно. - Я сейчас же... Вы где, у сторожа? Отлично. Он спит? Нет, нет, не будите. Там у него в шкафу... Ну хорошо, я сам. Он опустил трубку на рычаг и с минуту просидел так неподвижно, стараясь отделить явь от сна. Все стояло перед ним с одинаковой ясностью и достоверностью - окно, разговор за столом, разговор на диване, то, что было раньше, то, что было после. "И что это он зачастил ко мне?" - подумал он. - Ох, не к добру это! - сказал он вслух и начал собираться. Клара ждала его. На ней был походный костюм, ландштурмовка и полевой бинокль на ремне через плечо. Рядом на скамейке лежала его сумка с продуктами. Сторож сидел рядом, громко зевал и кулаком растирал глаза. Он всегда просыпался на заре. - А я боялась, что вы опоздаете, - сказала Клара. - Берите мешок и идемте. В семь тридцать с продуктовой базы отходит на Или колхозная пятитонка. Мы ее еще застанем, если поторопимся. Он легко поднял сумку, перекинул ее через плечо и сказал: - Наверняка застанем, пойдемте. Шофер ссадил их у правления колхоза. Он работал недавно и поэтому никого тут не знал. "Справку, - сказал он, - можно было бы навести у бухгалтера". Но бухгалтера не было, поехал по точкам, на его месте сидела ларечница, но она никого не знала. - Вот Савельев, тот со дня основания работает, - сказала она на его вопрос, у кого можно достать списки рыбаков. - У него все ведомости. А я тут недавно. А что, разве на кого жалоба подана? Так Зыбин от нее ничего и не добился. Когда они с Кларой вышли на улицу (серые сырые пески, рытвины и на самом гребне бугра над обрывом правление - вот эта гудящая от ветра фанерная коробка), так вот, когда они вышли из правления, Клара спросила: - Теперь куда? Он сел на лавку и распустил ремни на сумке. - У вас никаких экстренных дел нет? Ничего такого сегодня у вас в музее не предвидится? - Она покачала головой. - Тогда сойдем вниз и пройдем по берегу. Там везде рыбацкие землянки. В любой нам скажут, где Савельев. ...Великая тишина и спокойствие обняли их, как только они спустились к реке. Здесь было все иное, чем там, на бугре. Медленные глинистые воды текли неведомо куда, таинственно изогнутые деревья стояли над ними. Узенькая тропинка хрустит и колет ноги. Берег взмыл косо вверх и навис желтыми, зелеными и синими глыбинами. Тихо, мрачно и спокойно. И он тоже притих, замолк и стал думать о Лине. Вернее, он даже не думал, он просто переживал ее снова. "Открой глаза", - сказал он Лине, когда все кончилось. Она послушно открыла глаза и посмотрела на него тихим и каким-то исчерпывающим взглядом. Сама пришла и постучала. И влезла в окно. Такая гордая, хитрая, выскальзывающая из всяких рук. И он вспомнил самое давнее - какой она была тогда, на берегу моря, в день расставанья, - резкая и злая, все сплошь острые углы, обидные фырканья, насмешки. Как это все не походило на вчерашнюю ночь. - Георгий Николаевич, - позвала Клара сзади. Он остановился. Оказывается, за своими мыслями он шел все быстрее и быстрее и ушел так далеко, что пришлось его догонять. Она тяжело дышала. Волосы лезли на глаза. Она провела рукой по лицу, отбрасывая их. И вдруг почти истерическая нежность и чувство вины охватили его. Он схватил ее за руку. - Кларочка, - сказал он. - Я ведь совсем... - И он хотел сказать, что он совсем, совсем забыл о ней, и осекся. Он не забыл о ней. Он просто думал о Лине. Он знал за собой это - когда задумывается, то бежит. Чем больше задумывается, тем быстрее бежит. - Ничего, - сказала Клара и скинула рюкзак. - Только жарко уж очень. Зной здесь, у реки, был сухой, неподвижный, сжигающий, как в большой печке. - Этот человек сзади, по-моему, нас догоняет, - сказала Клара. Зыбин оглянулся. Человек поднял руку и помахал им. - Да, действительно, - сказал Зыбин, - догоняет. - Может быть, это и есть Савельев? - Может быть. Подождем! - Ух! - сказал человек подходя. - Совсем пристал. Ну и шаги у вас. Трудно вытерпеть, а еще с сумками. - Он вынул платок и обтер им лицо. Это был молодой парень, розовый, круглолицый, синеглазый, похожий на Кольцова. - Это вы приходили в правление? - спросил он. - Да, - ответил Зыбин, смотря на него. - Мы. - А только что вы ушли, и бухгалтер пришел. Он вас ждет. Зыбин поглядел на Клару. - Что ж, пойдем? - спросил он ее вполголоса. - Зачем идти? Поедем, - улыбнулся парень. - Он мне велел за вами бечь, а сам в машине ждет. Зыбин посмотрел на высокий берег. - А где же мы поднимемся? - А вот дальше, у мертвого дерева, лесенка есть, - объяснил парень. - Дайте-ка ваши сумки. Он подхватил обе сумки и улыбнулся. - О! - сказал он с уважением. - Булькает! - А там и закуска есть, - ответил Зыбин. - Неплохо, - засмеялся парень. - А у нас второй день стоит ларек закрытый - переучет. - А тихо-то у вас, - сказал Зыбин. Теперь он шел неторопливым шагом и опять чувствовал необычный простор, тишину и спокойствие. - А ведь сюда город хотели перенести, Кларочка, - сказал он. - Вот в эту степь. Это после землетрясения 909 года. Хорошо, что Зенков отстоял. Зенков - это тот, который собор выстроил, - объяснил он парню. - Замечательный человек, - с готовностью подхватил парень. - Говорят, в соборе этом ни одного гвоздика нет. Все само собой держится. - Ну, это, положим, враки, - ответил Зыбин. И вдруг остановился. Перед ним из-за поворота появилось несколько невысоких деревьев с острыми зелеными листьями необычайной нежности и хрупкости; огромные матово-белые цветы лезли на макушку, сваливались с сучьев. Они висели гроздьями и были пышными, огромными, блестящими, как елочные украшения. То есть каждый цветок не был огромным, он был крошечным, но вся шапка была огромной, как театральная люстра. А цвет у шапки был талого молока: матовый и чуть молочно-желтый. Нигде Зыбин не видел ничего подобного. - Что это за деревья? - спросил он. - А мертвые, - ответил парень. - Задушенные. - Но на них же листья и цветы, - сказал Зыбин. - А вы подойдите, подойдите, - сказал парень. Это была действительно мертвая роща, стояли трупы деревьев. И даже древесина у этих трупов была неживая, мертвенно-сизая, серебристо-зеленая, с обвалившейся корой, и кора тоже лупилась, коробилась и просто отлетала, как отмершая кожа. А по всем мертвым сукам, выгибаясь, ползла гибкая, хваткая, хлесткая змея - повилика. Это ее листики весело зеленели на мертвых сучьях, на всех мучительных развилках их; это ее цветы гроздьями мельчайших присосков и щупальцев, удивительно нежные и спокойные, висели на сучьях. Они были так чужды этой суровой и честной смертной бедности, что казались почти ослепительными. Они были как взрыв чего-то великолепного, как мрачный и волшебный секрет этой мертвой реки и сухой долины ее. В этом лесу было что-то сродное избушке на курьих ножках, или кладу Кащея, или полю, усеянному мертвыми костями. - Страшное дело, - сказал Зыбин. - Вы понимаете, Кларочка, они же мертвые. Их повилика задушила. Клара ничего не сказала, только мотнула как-то головой. - И она тоже погибнет, - сказал Зыбин, - только она не знает об этом. Она такая же смертная, как и они. Вот выпьет их до капли и сдохнет. И вдруг сказал: - Смотрите, их двое, и машут нам. Сюда идут! Действительно, с горы спускались два человека. Один, высокий, с плащом через руку, впереди, другой, низкий, в плаще и в шляпе, сзади. Он был кривоногий, как такса. Зыбин сунул руки в карманы и встал неподвижно, ожидая их. Клара подошла и облокотилась о ствол мертвого дерева. Парень молчал. Два человека! Два человека!! Два человека шли молча, не останавливаясь и не переговариваясь. Походка их была тяжелая и неторопливая. "Хорошо; что я оставил браунинг, - подумал вдруг Зыбин. - Надо бы..." Но мысль мелькнула и пропала. "Надо было обязательно встретиться с Линой, - подумал он почти бессмысленно. - Боже мой, как у меня все нелепо получается! И как тогда было хорошо на море!" И он сейчас же увидел белую стену городского музея на самом берегу, старую рыжую пушку у входа на камнях, маленького человека с указкой в руке - это вдруг на мгновение пришло к нему, согрело его, и он улыбнулся. Клара стояла у дерева и неподвижно и пристально смотрела на приближающихся. Он к ней обратился с чем-то, она не ответила. Первым к Зыбину подошел тот кривоногий, что шел сзади, высокий остановился поодаль и с любопытством оглядел Клару. Всю, с ног до головы. У кривоногого были курчавые черные волосы, густые брови, сросшиеся на переносье, острый маленький подбородочек, быстрые, острые мышиные глазки. А в общем - чахлое, ничтожное личико. - Здравствуйте, - сказал он. - Здравствуйте, - ответил Зыбин. - Жарко, - сказал маленький и расстегнул плащ (показались красные нашивки). - Товарищ Зыбин? Мы не дойдем с вами до машины? Нужно поговорить. - А вы что, из правления? - спросил Зыбин, словно продолжая какую-то игру, и взглянул на Клару. Она молча стояла у дерева и смотрела на них. - Из правления, - многозначительно улыбнулся кривоногий и, обернувшись, посмотрел на высокого. Тот все так же молча рассматривал Клару. - Ну что ж, пожалуй, придется ехать, - сказал Зыбин. Он вынул из кармана десятку и протянул Кларе. - Дойдете до правления, там найдете попутную машину. Поезд будет только вечером, - сказал он деловито. - Ну зачем же такую красивую девушку заставлять по такой жаре что-то искать, - серьезно сказал кривоногий. - Мы довезем ее. Да, впрочем, вы сами довезете. Нам ведь вас только на пару слов. - Я сейчас же пойду к директору, Георгий Николаевич, - сказала она. - Они дадут нам проститься? - Ай-ай-ай! - улыбнулся кривоногий (высокий по-прежнему стоял молча и неподвижно). - Вы смотрите, как они нам не доверяют. - Ничего, - сказал высокий снисходительно, - постараемся заслужить их доверие. Клара вдруг ухватила Зыбина за плечо. - Слышите! Пусть предъявят документы, слышите! - крикнула она. - Так мы никуда не пойдем. Кривоногий улыбался все ласковее и ласковее. От этого все черты, мелкие, хищные и незначительные, сближались, и лицо теперь казалось почти черным. - Если предъявлять, то начнем уж с вас, - сказал высокий, приближаясь. - Паспорт у вас с собой? - Но домой-то вы ее, верно, доставите? - спросил Зыбин. - Ну конечно, - равнодушно успокоил его высокий. - У нас две машины. - А ордер при вас? - спросил Зыбин низенького и вынул паспорт. Высокий взял его, открыл, закрыл и сунул в карман. - Ну а как же? - удивился низенький. - Мы, Георгий Николаевич, свято выполняем закон. Мы сделаем что-нибудь не так, а потом вы нас затаскаете по прокурорам. Знаем мы это! Нет, у нас все в порядке. Высокий вынул из сумки новенький сверкающий бланк. Слово "ордер" выглядело как заголовок. Подпись была голубая, факсимильная. Его фамилию вписала от руки круглым, почти ученическим почерком какая-то молодая секретарша, нежная мамина дочка. Зыбин посмотрел, кивнул головой, отдал ордер и повернулся к Кларе. - Ну что ж? Давайте хорошенько попрощаемся, Кларочка! Можно? - спросил он высокого. - Да, пожалуйста, пожалуйста, - всполошился кривоногий. - Да ради Бога, - равнодушно сказал высокий. И они оба слегка отошли к мертвой роще. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 О муза истории Клио! Зыбин крепко спал, и ему снилось Черное море и тот городишко, в котором он три года назад прожил целых два месяца. Город этот был маленьким, грязненьким, с улочками-закоулочками, то в гору, то под гору, с лавочками-прилавочками, с садами-садочками и, наконец, с курортным базарчиком над самым-пресамым морем. До полудня этот базарчик дремал, а после обеда вдруг становился самым шумным и веселым местом города. На середку его выкатывались два дубовых бочонка, устанавливали их на козлы, и усатый грек в белом фартуке, вечно под хмельком, с шуточками-прибауточками угощал всех желающих настоящим портвейном и мадерой. Пара стаканов - полтинник, пять стаканов - рубль; за два рубля - пока назад не пойдет. Вино было мутное, теплое, пахло оно перегорелым сахаром, и от него, верно, подташнивало, но все равно к вечеру ишачок увозил уже пустые бочонки. А рядом с бочонками были на циновках разложены сувениры: засушенные морские коньки, похожие на бессмертники, связки белых и желтых ракушек - бусы, плоские сиреневые камешки - с морем, чайками и пальмами и, наконец, крабы. Вот крабов было тут больше всего - наверно, сотни, - всяких: желтых, красных, розовых, багровых, почти черных - их притаскивали из дома на лотках и осторожно расставляли по циновкам... Так они стояли на колючих ножках, сверкали лаком, походили то на туалетные коробки, то на туфельки-баретки, то на огромные круглые пудреницы, и вокруг них всегда толпились курортники. Зыбина они интересовали не слишком, но на базар он ходил: ему тоже до зарезу нужен был краб, но не такой, как тут, а настоящий, черный, колючий, в шипах и натеках, с варварски зазубренными клешнями, в зеленых подводных пятнах на известковом шишковатом панцире - но именно таких на базар-то и не выносили. Вероятно, они были все-таки не ходкий товар, да и то сказать, разве такого поставить на комоде на белое покрывало с мережкой между круглым зеркалом и той же самой туалетной коробкой? Еще до приезда сюда, в санаторий имени Крупской - Зыбин там занимал одну из пяти коек в угловой комнате, - он, листая каталоги и проспекты, установил про себя три достопримечательности этого городишки. Первая - во время оно здесь существовал крупнейший античный порт, отсюда вывозили в Италию зерно (найдена обширная посвятительная надпись Посейдону, разрыты остатки амфитеатра, работает городской музей). Вторая - возле городка расположен едва ли не единственный на Черном море детский пляж (детский парк, карусель, больница костного туберкулеза, а летом и Центральный детский театр под художественным руководством Натальи Сац). Однако этот пляж и выходил каждое утро Зыбину боком. Просыпался он рано, часов в пять, одевался, брал книгу, бинокль и незаметно прошмыгивал на улицу, к морю. Было тихо, светло, безветренно. Все еще спали: швейцар в дверях, дворник на дворе, привратник у ворот - и никто не замечал ни как он уходил, ни как возвращался. А возвращался он часов в семь и сразу заваливался спать. Правда, в девять всех будили на завтрак, но он спал все равно. Но еще через час хочешь не хочешь, а приходилось вставать. Угловая комната выходила окнами на детский пляж, на какой-то особенный, специально отгороженный сектор его, и по утрам стекла дребезжали от детского визга. Пока дети баловались и свободно могли упасть и захлебнуться, мамаши сидели на простынях и шумно переживали: "Рудик, ты куда полез! А что я тебе сказала, Рудик, сегодня утром?! Только до грудки, только до грудки, скверный мальчик! А, ты вот как!" - и вслед за этим всегда раздавался резкий визг. Конечно, спать было уже невозможно, он вставал, одевался в пижаму, садился перед окном с книжкой в руках, но не читал, а смотрел на море. И через некоторое время наступала тишина, детей уводили. Мамаши вставали с простынь, переговаривались, расхаживали, слегка массировали себе ладонями животы и ляжки. Потом они лезли в море, но так как это были особые мамаши, то купались они без всякого плеска и шума, достойно и не особенно долго. Через полчаса, обалдев от солнца и моря, они уже выкарабкивались на берег и забирались под навес, там они пили из зеленых термосов, похожих на осоавиахимовские противогазы, горячее какао, раздирали багровыми ногтями апельсины и наконец, напившись и наевшись, вяло сваливались на бок и тихо засыпали. И все на пляже засыпали тоже. Ветер бродил по песку, вздувал юбки и блузки, добирался до зонтиков и корябал их спицами песок, колыхал огромные, голубые, как глобусы, мячи, и, так ничем основательно и не заинтересовавшись, тихонечко уходил с пляжа. А еще через час в санатории звонили на обед. Зыбин вставал, бросал книгу на тумбочку, переодевался и шел в столовую. И дальше все шло как по заведенному: обед, купанье, прогулка, кино или что-нибудь в этом роде, потом ужин, вечерняя прогулка и сон. Но иногда перед обедом случалось необычайное: на пляже - и всегда в одно и то же время! - появлялась тонкая женская фигурка: черное трико, загорелые ноги, короткая светлая гривка. Она шла, болтала руками, смеялась, пинала подвернувшийся мячик, и он летел через весь пляж, бросала кому-то что-то веселое и исчезала так же внезапно, как и появлялась. Вот это и было второй достопримечательностью города. О третьей много говорить не приходилось: в городе помещался единственный в Советском Союзе Институт виноградоводства и виноделия. А море возле городишки плескалось тихое, мутно-зеленое, ласковое, как задремавшая на солнцепеке кошка. Бог его знает, каким оно было две тысячи лет назад, когда к извилистым берегам его подплывали красногривые морские кони и драконы из Афин и Неаполя, но сейчас можно было уйти в море с километр, и все тебе будет по пояс, по пояс, по грудку, по шейку, и только далеко, там, где опускаются на воду бакланы, - с ручками. Зыбин облюбовал себе одно место и каждый день приходил сюда до восхода, небо в эти часы было еще темное, с прозеленью, звезды прозрачны, тени призрачны, а море пустынно, и пляж пустынен, и ничего не было ни в небе, ни на море, ни на суше. А на самом пляже только пустые размалеванные узорчатые теремки, изрытый песок, навесы и тени от них. Он смотрел с высокого берега на пляж и дальше, на море, и еще дальше, на быстро светлеющий горизонт, и молчал. И все в нем тоже молчало. Легкая дымка лежала на всех предметах мира, и волны катились медленные, бесшумные. Было тихо, спокойно, чуть безнадежно, чуть жутковато - так бывает, когда зайдешь ночью в опустевшую пригородную станцию, где горит под потолком только одна лампа и никого нет, или в ночную аптеку с заспанным провизором, или пройдешься по запертому рынку. Только, конечно, здесь все было выше, огромнее, торжественнее и печальнее. "Как перед лицом Вечности", - сказал бы он, если бы умел говорить красиво, но так говорить он не умел и поэтому только стоял и смотрел. Что-то очень-очень многое приходило ему в голову в те минуты, но все неопределенно, спутанно, и ничего из этого он не мог ухватить и держать в себе, пожалуй, только вот это: тишина, высота и даль. Постояв так еще с пару минут, он подходил к деревянной лестнице, клал руку на перила и соскальзывал вниз. Здесь настроение его менялось снова. Вот тут, думал он, может быть, точно на этом самом месте, где сейчас лестница, а внизу будка мороженщицы, толпились судовладельцы, матросы, рабы, родственники, ждали судов, гонцов, известий о походе Александра Македонского в Индию. Удивлялись, гадали, покачивали головами, ловили слушки и сами небось еще что-то к ним присочиняли. Вот он пересек Сирию, промчался через всю Азию, прошел страшные огнедышащие степи ее, где живут людоеды и амазонки, а кони их жрут человечину, и двинулся к самым границам мира. Достиг Инда. Переплыл его. Встал лагерем и провозгласил Всемирную империю, родину новой нации персогреков. Что-то будет, что-то будет! Земной шар свалился ему в ладонь, и он играет им, как яблоком. Теперь - все! Прекратятся все войны, утихнут все распри, сами собой исчезнут границы, и будет едина земля и едино небо, и на небе Бог, а на земле этот божественный юноша, сверхчеловек, ее хозяин: счастливое время, в которое мы живем, счастливые наши дети. Ни беса лысого из этой дурацкой петрушки, разумеется, не вышло. Мир не яблоко и не мячик, и его - шалишь! - в кулаке не сожмешь! Хозяин вселенной непостижимо скоро отдал концы (а может, и помогли - подсыпали чего-нибудь), а слуги, сразу ставшие царями и тоже богами, передрались, перерезались и стали провозглашать. Они провозглашали, они провозглашали, они провозглашали до тех пор, пока не перестало что им провозглашать, тогда они все рухнули, пожгли города и библиотеки, высунули языки и отреклись от всего. А кончилось все это безнадежным и страшным утомлением мира. Волны этого утомления доходили, конечно, и сюда, но вряд ли оно тут особенно чувствовалось. У истории в то время были слишком короткие руки, и так далеко они не протягивались. А потом наступила Римская империя. Войны, кризисы, убийства и безнадежие - Август, Тиберий, Нерон, Христос и христианство, - город стал римской колонией. Теперь из его бухт отходили транспорты с зерном (став Великими, империи почему-то всегда начинают голодать), и навстречу им шли суда с бронзой, мрамором, статуями императоров, льняными и шелковыми тканями, порченой монетой, которую в ту пору таскали за собой мешками. Потом империя затрещала по всем швам - она ведь из Великой сделалась Всемирной, - кого-то убивали, что-то жгли, кому-то что-то доказывали и, конечно, ничего доказать не могли. А певцы и поэты творили, а императоры воевали, а юристы кодифицировали, а философы подводили подо все базу - город же прижался к земле и ждал, ждал, ждал, чем же все это кончится? Э! Да ничегошеньки он не ждал, он просто жил, как тысячу лет до этого, и все! Ловил и солил рыбу, сеял хлеб, давил вино, справлял свадьбы и ни о чем больше не думал. Да, вот так, сбрасывая туфли и заходя в воду, думал он, вот так именно и было. Жили, любили, деток рожали и больше ни о чем не думали. Это мы теперь что-то за них придумываем, а они просто жили, да и все тут. Ведь и я тоже живу сейчас, и все. А может, через тысячу лет и про меня начнут что-то выдумывать, какие-то необычайные мысли мне приписывать, провиденье, трагедийность, чувство истории, потому что буду я уже не человеком, а памятником - и не просто памятником, а памятником чего-то, а вот чего - они уж придумают сами. Это была его навязчивая идея, он думал об этом каждый день то зло, то грустно, то равнодушно, но никогда не весело, потому что понимал, что это бред и он начинает уже бредить. Иногда он встречал в эти часы таких же, как он, праздношатающихся, их было немного, любителей одиноких утренних прогулок, всего два или три человека. Но все они были какие-то особые люди, совсем не похожие на тех, кого он встречал днем. Впрочем, что ж? Он ведь и сам был не совсем дневной. Но особенно его поразил один человек. Он на этот раз шел по пляжу и увидел: в море, далеко от берега, стоит человек. И даже не человек стоит, а просто торчит из воды голова. "Вот еще чудило", - усмехнулся Зыбин и остановился. Прошло пять минут, семь, десять, Зыбину уж надоело стоять, а голова все не двигалась. "Что он там делает, - подумал он уже сердито, - на море, что ли, смотрит?" Человек действительно смотрел на горизонт - на ясную, широкую и почти зеленую ленту рассвета. Вверху было тяжелое темное небо, внизу черная вода, а в глубине ленты как будто что-то происходило, назревало, рвалось вовне, стреляло искрами. И Зыбин тоже стал смотреть, но скоро это ему надоело, и он пошел дальше. И встретил второго человека. Человек этот сидел на камне и швырял в море гальку - небольшой круглолицый толстячок с лысинкой. Когда Зыбин подошел, он, не оборачиваясь, произнес: - Когда бросаешь камни в воду, следи за кругами, иначе твое занятие будет бессмысленно - так сказал Козьма Прутков. - Мудрые слова, - вздохнул Зыбин сзади. - Еще бы! - Толстячок примерился и бросил плоский камешек. - Эх, сорвалось, а раньше я до шести блинов пек. - Он посмотрел на Зыбина. - Слушайте, а где же я вас видел? Вы не из "Дзержинского"? - Нет. - Черт, где ж я тогда вас видел? - он смотрел на Зыбина пристально и напряженно. - И не из "Худфонда"? - Нет, не из "Худфонда". Я вообще не художник, - усмехнулся Зыбин. - Хм! Жаль! Хотя, положим, в этот час мы все художники! Да! Но альбома-то у вас нет! Значит, вы точно не художник, так откуда же, а?.. А - вспомнил! Так я на рынке вас видел! Вы еще какого-то там особого краба искали! Так? Ну, конечно! Ну что, нашли? - Нет, - ответил Зыбин. - Такого, как надо, не нашел. - А какого же вам надо? - усмехнулся толстячок. - Натурального. - То есть как это натурального? - весело удивился толстячок. - Да они и все не из папье-маше. - Мне надо было настоящего, черного, прямо из моря, - объяснил Зыбин. - Ах, вот какого! Да, такого вы там не найдете! Это надо вам у рыбаков искать. Хотя нет! Они теперь крабов тоже не ловят, у них артель, план. Не знаю, не знаю, где вы такого найдете. Слушайте, а я вот вспомнил, я вас второй раз здесь встречаю - ведь это вы вчера сидели на скамейке около лестницы? Так? Ну вот, ну вот, что, тоже не спится? Зыбин улыбнулся. Ему этот толстячок почему-то сразу понравился, он был весь какой-то совершенно свой, мягкий, округлый, добродушный, в мешковатом костюме, в туфлях на босу ногу. - Да нет, не то что не спится, - сказал он, - а просто грешно просыпать такую красоту. - Правильно, - толстячок даже с места вскочил, - очень правильно вы сказали: грешно. Только сейчас ее и увидишь, а как мамаши придут да деток приведут, да еще наши пьяницы с бутылками пришествуют - то будет уж не море, а парк культуры и отдыха. Или, как сейчас говорят, парк отдыха от культуры! Это точно! Это совершенно точно! А я вот, знаете, приду еще затемно, сяду на этот вот камешек - я его специально со склона скатил - и сижу, сижу. И вот туда гляжу, на турецкий берег. Ведь там восход. Восходы тут, я вам скажу, замечательные, совсем не такие, как в книгах. Там ведь "игра красок", борьба тьмы и света, пожар и еще что-то, нет, тут ничего этого нет. Тут все совсем иное - покой. И вот сидишь, смотришь и до того засмотришься, что утеряешь всякое представление о часах. И вдруг в пионерском лагере горн заиграет. Это значит, ты часа три как пенек на одном месте проторчал. Вот вы сейчас снизу идете, не обратили внимания, стоит там человек в море? Или нет? А, стоит! А знаете, кто это? О, это знаменитая личность. Это один румынский коммунист. Его пять лет в одиночке продержали, и он за эти пять лет дальше вот этой скамейки ничего не видел - такая камера была. Тут стена, тут стена, тут стена, в углу параша, вверху окошечко - вот и все. И лампа в решетке. Слепнуть даже стал. Всего неделю тому назад его на самолете привезли, хотели положить в больницу - он ни в какую! Везите к морю! Вот и привезли, поместили в санаторий ЦК, а теперь директор не знает, что с ним делать, ему же режим предписан, по звонку ложиться, по звонку вставать, не перекупаться, не перегреться, не переутомиться, а ему все нипочем! Уходит ночью, приходит ночью - ну что ж, вязать его, что ли? Я его, знаете, понимаю. Ведь простор! Смотрите, какой простор! На сотни верст только море, море, море - вот оно, вот! - он откинул голову, раскинул руки и глубоко вобрал в себя воздух. - Простор! Сзади заиграл горн. - О! - сказал толстячок. - "Бери ложку, бери хле-е-еб и садися за обе-е-ед". Так моя племяшка поет. Значит, уже девять. Пора! Вам к маяку? Ну и отлично, по дороге, значит. Пошли. Значит, вы не художник, а если не секрет, кто? - Историк я, - объяснил Зыбин. - По Риму. - А-а, - сразу посерьезнел толстяк. - Ну, ну. А тут есть на что посмотреть. Вы, конечно, в музее уже были? Нет? Как же так? Обязательно зайдите. Там директор много что собрал - вазы, монеты, три статуи. А я ведь... - Он вдруг остановился и продекламировал: - "Квоускве тандем абутере, Катилина, пациенциа ностра?" Вот! На всю жизнь врезалось! Так тогда врезали. Я ведь в 1916 году Первую классическую минскую гимназию окончил! Клингер Макс Адольфович - такую фамилию вы никогда не слышали? Он у нас древние языки преподавал. Вот уж знал предмет. Еще бы, из образованнейшей семьи! Культурнейшие люди! Он у нас ученическим хором дирижировал. Помню, раз учили мы "Коль славен". Ну, ребята у нас в то время уже были со всячинкой. С идеей! Кто поет, кто только рот раскрывает. И я тоже рот раскрываю. Вот он наклонился и в самое мне ухо пропел: "Жи-и-ид! Что ж ты не пое-е-ешь?" Ну я и запел! - Толстяк расхохотался, засмеялся и Зыбин. - Так, значит, вы в классической учились? - спросил Зыбин. - А я ведь думал, что... - Что все евреи в коммерческие и в реальные шли, - подхватил толстячок. - Правильно, так и было. Но мой папа обязательно хотел, чтоб я стал адвокатом. Ну хотя бы помощником присяжного поверенного. Тогда евреев-то не больно в самое сословие пускали. Но мой предок однажды в Киеве Оскара Грузенберга слышал, с тех пор словно слегка тронулся. Портрет его у себя повесил, речи покупал и по-особенному переплел-то. Да вот обманул я отца, не вышло из меня адвоката! Не вышло! - И толстячок даже немного погрустнел. - Да! - вздохнул Зыбин. - Да! - И только что хотел спросить толстячка, так кто же он будет, как тот сказал: - А в музей вы обязательно зайдите. С директором познакомьтесь. Это такой человек - вот увидите, на каждого отличного специалиста как на Господа Бога смотрит. Он вам много что порасскажет. Вот, кстати, и насчет краба, может, что дельное посоветует. У него все десятиклассники на подхвате. - Я зайду, зайду, - поспешно заверил Зыбин. Ему и в самом деле стало неудобно: десять дней как приехал и еще не был в музее. - Зайдите, зайдите, - серьезно посоветовал толстячок. - Ну, а засим позвольте пожелать вам всего наилучшего - вот мы уж и дошли. Звать меня Роман Львович, я тут рядом с вами в доме отдыха имени Цюрупы. Очень было приятно познакомиться... Если, может, когда надумаете зайти в шахматы сгонять. - Он слегка поклонился и быстро ушел. А Зыбин вдруг остро подумал: "А откуда же он знает, где я нахожусь, ведь мы только что случайно познакомились?!" Была и еще одна встреча - тоже очень ранняя, - но не на этом месте, а много дальше, там, где уж начинался дикий берег без пляжей и скамеек. Вот там однажды он и повстречал ее - ту самую, в черном трико и с гривкой. Только об этом он боялся вспоминать. И она ему, верно, не снилась. Хлопнула дверь. Зыбин вскочил. Горела тусклая тюремная лампочка. Стекло за решеткой было фиолетовым. На кровати напротив сидел высокий худой старик, поросший щетиной, и смотрел на него. - Ну и долго же вы спали, - сказал старик. Зыбин вздохнул и уселся на кровати. - А сколько сейчас времени? Старик слегка пожал плечами. - Да, кажется, что ужин привезли, вон слышите визг - бачки по полу передвигаются. Значит, уже шесть часов. А ведь здесь днем спать не полагается. Это для вас сегодня почему-то сделали исключение, - он привстал и протянул руку. - Ну что ж? Давайте знакомиться, Буддо Александр Иванович, доставлен в сию смиренную обитель из городской колонии. Шьют новую статью. А вас как прикажете именовать? Зыбин назвался. - Из музея?! - радостно удивился Буддо. - Да-а! А откуда вы... - Господи, да я же из колонии! Там мы каждый день "Казахстанскую правду" читаем, от корки до корки. А вы там часто статейки помещали: о Библии, о музее, о раскопках. "Г.Зыбин". Это вы? - Я. - Ну вот. Ну страшно рад! То есть, конечно, плохая радость, но-о... Да, провел я, Георгий Николаевич, в этой колонии пять лет незаметных. Можно сказать, как у тещи на печи пролежал. Я ведь там топливным складом заведовал. Саксаул выдавал. Все надзиратели передо мной на лапочках ходили! Ну а как же? Захочу - вместо полтонны семьсот пятьдесят им отпущу, а захочу - он и своих пятисот недоберет. Весы же у меня дрессированные! В общем, жил! Газеты, книги, радио! По выходным кино! Жить можно! - Ну а потом что? - А потом забрали. Теперь вот новое дело шьют. - Язык? - Да, начали с языка, а теперь кое-что и посерьезнее клеят. Пятьдесят восемь-шесть через семнадцать. Вам это ничего не говорит? - Нет. - Террор через соучастие. Сочувствовал убийцам Сергея Мироновича Кирова. Вот как! - А свидетели - заключенные? - А кто же еще? Они, милые, они, мои родные! Весовщик да подсобный рабочий. Я же его и пригрел. Такой хороший мальчик: красивый, вежливый, культурный, из порядочной семьи - музыковед. Дядя - академик, агрохимик! Вот он мне, сукин сын, и удружил! Написал цидулю. Показал, что я восхвалял Николаева. Говорили, конечно, мы и про Николаева, но совсем не в том смысле. - А в каком же? (Зыбин знал, что в тюрьме расспрашивать не полагается, но ведь Буддо сам лез на разговор.) - Да просто я сказал, что странно мне все это дело-то, то есть не то странно, что Кирова убили, - нашелся сумасшедший и убил, такие происшествия всегда были и будут, - а то странно, как дальше-то все развернулось! - А как развернулось? - А так, что приехал Сталин, и сразу два главных гепеушника полетели к белым медведям. Говорят, он даже тут же на перроне нашивки с них сорвал и по мордам нахлестал, ну это хорошо, они это заслужили. А вот после-то пошло что-то непонятное. - Что ж непонятного-то? - То, что вдруг кинулись на дворян. Стали хватать и высылать. Позвольте, их-то за что? Они же мимо этого Смольного небось и проходить боялись! Партиец же стрелял! Партиец! С пропуском в Смольный и с разрешением на браунинг! Значит, вот какая категория причастна к убийству, а взяли правнука Пушкина и выслали в двадцать четыре часа. "А что, разве Пушкин не дворянин?" - это прокурор по надзору одному пушкинисту так ответил. Очень все это непонятно, очень! И потом вот в сообщении такое, например, проскользнуло: "У убийцы при обыске забрали дневник, где он пытался объяснить убийство личными мотивами". Какими же именно? Договаривайте уж до конца! Может, он свою бабу приревновал, может, Киров мужа прогнал, а бабу его оставил. Тот и озверел! Может так быть? Может! С Котовским именно так и было. Вот я это сказал, меня и забрали. Соучастие через сочувствие! То есть моральное участие в убийстве. В теракте! Что ж? Я сознался. - Ну и что же вам за это будет? - Что? Да ничего! Сунут еще червонец - и все. А так как сроки не складываются, то возобновят старую десяточку и пошлют куда-нибудь подальше. Ладно! Поедем! В Колыму уж не погонят. Мне шестьдесят. А там надо землю рыть, лес сводить, тачку-пертачку гонять. Вот вам сколько? Тридцать? О, это самый их возраст! Они этот возраст обожают! Это верное СФТ, а то и ТФТ - знаете, что это такое? Пригоден к среднему или тяжелому физическому труду. Первая и вторая категория: шахта, дамба, тачка! А что они вам предъявляют? - Не знаю. - И даже приблизительно не догадываетесь? - Нет. - Ну, значит, агитацию. Если сами не знаете, то, значит, обязательно агитацию. Пятьдесят восемь, пункт десять. Универсальная статья! Всем подходит. Полчаса поговорил, сексот написал, слово прибавил, слово отбавил - и готово, пригоняй "черный ворон" и забирай. Но сейчас за это больше пяти не дают. Восемь только уж когда что-нибудь действительно есть. Если только разговоры предъявят, то советую: берите. А то они еще что-нибудь присочинят! У них фантазия богатая! А что вы улыбаетесь? Не верите? - Да нет, верю, - ответил Зыбин ласково, продолжая улыбаться (хорошо, право, что он не один в камере, хорошо, что ему попался старик лагерник, а не юнец, которого пришлось бы утешать и разговаривать, хотя, с другой стороны, есть, есть в этом Буддо что-то очень неприятное и, наверно, вот это самое: "Что ж тут поделать? Ладно, поеду". Кого Зыбин никогда не мог выносить - это вот таких непротивленцев). - Да нет, верю, что слово прибавил, слово отбавил - и вызывай "черный ворон", но только со мной-то у них так не получится. Буддо невесело усмехнулся. - Да? Ну дай вам Бог, дай вам Бог! Желаю всего самого хорошего, но только у меня и этого утешенья нет. Я знаю: они не для того берут, чтобы отпускать. Они человека навечно приваривают. - То есть как это на