на неделю, совсем. Ходили, правда, слухи, что Эдинов курит, но видеть Этого никто не видел. Впрочем, может быть, один исправившийся Коля Благушин... Так мы и расстались, выкурив перед этим, как он сказал, "трубку мира", и ты больше никогда не вызывал меня в учком, лишь встречаясь, заговорщицки улыбался. Ведь у нас с тобой была тайна, да и весь ты жил в этих тайнах - ответственный, осведомленный, все понимающий с высшей точки зрения - таинственный... Где ты сейчас? Жив ли? По-прежнему ли улавливаешь души, или и твою уже успел кто-то уловить? А это вполне может случиться. Ведь над твоим столом висел портрет Льва Давыдовича, да и тот, кого ты приводил к нам, носил звонкую партийную фамилию, но лет через десять я прочел ее с таким титулом: "Ныне разоблаченный враг народа", а ты потом, кажется, у него работал, так что все в конце жизни может быть. Он уже спал и видел все это во сне. А между тем совсем рассвело. Полоска неба за решеткой стала сначала белой, потом голубой, потом розовой. Кусты около окна стрекотали уже по-дневному отчаянно и развязно. Из коридора слышались ясные утренние женские голоса - это ходили по камерам фельдшерица и сестра. Буддо сидел на кровати и листал самоучитель английского языка 1913 года. - Ну, с боевым крещением вас, Георгий Николаевич, - сказал он, когда Зыбин поднял голову. - Вот ваш ужин остался от вчера, ешьте, пока не убрали. Сечка. Зыбин молча встал, прошел к столику, сел, но есть не стал. - Ну что же это вы? - упрекнул Буддо. - Так разволновались? Ничего, ешьте, ешьте, а то ведь и ноги протянешь. Хотя нет, во время следствия не дадут, а вот потом - это уж как сочтешь. Кушайте, кушайте. Сечка-то с мясом! Знаете, как ее тут зовут? - Он покосился на волчок. - Сталинская шрапнель! - Остроумно, - улыбнулся Зыбин и зачерпнул ложку. - Ну вот и на здоровьичко, - похвалил Буддо. - А заключенные вообще, Георгий Николаевич, люди острые и находчивые. Только вот следователи-то еще понаходчивей их! Посвыше, как говорят в лагере. Так что? Со статейкой вас? Как, еще не предъявили? Что же вы тогда делали? Анкетой занимались. О, это они любят, умеют! Тут они психологи. Ты дрожишь, кипишь, а они тебе - где родился? Где учился? Когда женился? И точат, точат кровь по капельке. У вас кто следователь-то? Не знаете? А у кого были? Как, у самого Неймана? - Буддо даже учебник положил. - А какой он из себя? Ну правильно, курчавый, небольшой, толстогубый. Э-э, дорогой, значит, они всерьез вами занялись. О чем же он вас спрашивал? Зыбин усмехнулся и развел руками. - То есть? - Да чепуха какая-то. Дела давно минувших дней. Да и совсем не мои даже. - Но все-таки, все-таки. - Ну понимаете... - Зыбин подумал и начал говорить. Он рассказал то же, что и Нейману, а потом прибавил еще кое-что от себя. Так, он сказал, что самоубийство Кравцовой ему очень понятно. Резкая, во всем разочаровавшаяся женщина. Была личной секретаршей, стала женой. К мужу питала почти физическое отвращение. Изменяла ему нагло, явно, с каким-то даже отчаянием. На суде это выяснилось полностью. Любила ли она Старкова или нет - не поймешь, но то, что ее бросили, она переживала тяжело. А почему он ее бросил - тоже ясно: приехала жена с ребенком и надо было что-то решать. И если бы он сразу оборвал все, то, конечно, ничего бы и не было, но он тянул, врал, что-то выгадывал, - словом, гнался за двумя зайцами сразу. От прямого разговора уклонялся. Вот тогда она и выдумала эту злосчастную вечеринку. Здесь, в передней номера, состоялось их решительное объяснение. Старков, прижатый к стенке, выложил ей все. На выражения, наверно, не постеснялся. В общем, они смертельно поругались. Кравцова была женщиной решительной, а тут еще водка, и вот... "А ну-ка, Володя, идите сюда". Володя подошел. Огонь потух, потом зажегся. Старков посмотрел, плюнул, выругался и ушел. Но опять все, вероятно, сошло бы, если бы Володя не догадался ей утром позвонить. Вот тогда и "хлопнула форточка". А в общем, пьяная мерзость и гадость, о ней и говорить противно! Пока Зыбин говорил, Буддо молча листал самоучитель, а потом поднял голову и спросил: - Хорошо, а вы тут при чем? Зыбин рассказал о собрании и своем выступлении. - Понятно! Так знаете, как будет начинаться ваша обвиниловка? - Он на минуту закрыл глаза и задумался. - Вот, значит, так. "Следствием установлено, что, еще будучи студентом такого-то института, Зыбин Гэ Эн, пытаясь выручить своих собутыльников, арестованных за бандитизм, сорвал студенческое собрание, посвященное обсуждению и заклеймению их преступной деятельности. Арестованный и допрошенный тогда же органами ГПУ, он дал уличающие себя показания, однако следствие, стремясь быть к нему максимально объективным, в то время не нашло нужным привлекать его к уголовной ответственности. Воспользовавшись этим и приняв великодушие за слабость, он..." Ну и пошло, и пошло! Да, с самого начала нехорошо у вас сложилось. Нейман - это дело! Очень, очень погано! Хотя... Он вдруг отбросил книгу, ахнул и даже всплеснул руками. - Слушайте! Дорогой! Великолепная же мысль! Да, да! Я бы так и сделал, свел бы все исключительно к этому! Да, да! - Он засмеялся. - Именно так. Ах, черт возьми! Нет, есть у меня все-таки что-то в башке, есть! Вот будет чудно! Воспользуйтесь! Обязательно воспользуйтесь! - Что чудно? К чему к этому? - не понял Зыбин. - Господи боже мой! - воскликнул Буддо. - Да как же вы не понимаете? Они же вам руку протянули! Ведь в том деле, кроме пьянства, хулиганства и бытового разложения, они вам ничего не предъявляют! Так? Ну чего же вам еще желать? Сознавайтесь, и все! Говорите: "Да, признаюсь, что я выступал на собрании потому, что хотел выгородить своих собутыльников. Мы вместе пили. Я и сейчас такой. Пью, гуляю, баб к себе вожу, работу заваливаю, но вот политики - нет, политики я не касаюсь! Она мне ни к чему. А просто я богема, аморальная личность!" Вот и все. И ничего вы больше знать не знаете. Они от вас наверняка тогда отвяжутся. - То есть как же отвяжутся? - удивился Зыбин. - Ведь это же готовая статья! Завал работы! Хорошее дело! - Какая статья! - воскликнул Буддо в азарте. - Какая? Статьи за богему, Георгий Николаевич, нету, а есть литера СОЭ - социально опасный элемент. И полагается за это СОЭ по Особому совещанию три года без поражения и конфискации! И поедете вы по этой литере не на Колыму, а в местную колонию. А там получите расконвойку и через года полтора выйдете с чистыми документами на свободу. Красота! Послушайте меня, времена сейчас поганые, отсидитесь за высоким забором. Сведите все к пьянке, и конец. - А три года как же? - Вот вы какой, ей-Богу! - рассердился Буддо. - Да что вы, вчера родились, что ли? Вы что же, отсюда прямо на свободу хотите выйти? Ни в чем не виноват! Опять зазря посадили! Так, что ли? Да ведь это значит: вы туда, а следователь сюда, на вашу койку! Пойдет ли кто-нибудь на это? Как вы не понимаете, освободить вас им сейчас попросту невозможно. - Это почему же? - запальчиво спросил Зыбин. - Вот святая простота! Да потому, что вы уже сидите! Стойте, стойте, ведь вы считаете себя невиновным? Так? Ну вот, вас тогда, семь лет назад, например, выпустили - ну и что же? Вы раскаялись? Благодарность к органам почувствовали? Да черта с два! Вы небось всюду ходили и орали: "Сволочи! Негодяи! Ночь продержали! За что? Провокаторы!" Так? Ну так или не так? - Он засмеялся. - "Ночь продержали"! Вот поэтому-то вас и нельзя выпустить. Виновного можно, а невиновного нельзя. Виновный в ноги упадет, а невиновный ножом пырнет. Значит, исходя из этого, статью они вам приварят обязательно. Теперь вот вопрос: какую? Если будете брыкаться да злить их - они вам такую подберут... да еще в такое место направят... Это они умеют. Вы знаете, есть лагеря, где зеки больше полугода не живут. Так вы послушайте меня, Георгий Николаевич, вырывайте у них СОЭ - и все! В нем ваше спасение. Они поупрямятся, поорут да и согласятся. "Черт бы побрал этого сумасшедшего, - подумал Зыбин, - и ведь не разыгрывает, искренне говорит. Вот чертовщина-то!" - Бог знает, что вы такое говорите, Александр Иванович. Ведь это же с ума надо... - начал он сердито и вдруг осекся, вспомнил - и Нейман сказал: "И тогда, вероятно, сегодня я бы с вами не беседовал. К человеку, осужденному за такое, политическую статью не прицепишь". "Да, да, - подумал он, - да, да. Так оно, верно, и есть. Это сумасшествие, но оно имеет свою систему. Все это знают, и все притворяются, и следователи, и подследственные, все они играют в одну и ту же игру". Он неслышно вздохнул, поднял ложку и стал есть сталинскую шрапнель. - Не дай мне Бог сойти с ума, вот что я думаю, - сказал он. - Это из Пушкина! Но я еще побарахтаюсь! Я посмотрю, что из всего этого выйдет. Да, посмотрю! Буддо ничего не ответил и только вздохнул. И весь вечер они оба молчали. Он снова спал, видел во сне тюрьму и метался. "Боже мой, боже мой, - думал он, - как все это нелепо получилось, ведь мне обязательно надо было увидеть Лину. Ведь она будет ждать! Боже мой, боже мой, какая глупость. И как хорошо нам тогда было на море". И сейчас же он увидел белую стену городского музея, старую рыжую пушку у входа на камнях и маленького человечка с указкой в руке. Разговаривая, они отошли от витрины. Директор был тощим, желтолицым, с усиками. Вся биография его читалась на его лице: сначала он, вероятно, преподавал историю или географию в средних классах. Затем стал руководить кружком краеведов - начинал с коллекции бабочек, птичьих гнезд и гербариев, а кончил черепками чернофигурных ваз и обломками мраморных надписей. И как раз подошло время открывать музей, так он, само собой, сделался его экскурсоводом и директором. Вечерами он писал отчеты в центр и составлял планы экспозиции, а днем проводил экскурсии. Жаловаться на перегрузку не приходилось - сейчас вот, например, он водил по комнатам только одного его, скучающего, равнодушного ко всему на свете курортника. На все объяснения курортник этот только согласно кивает головой да хмыкает. Что ему до города, что ему до многовековой истории его и что ему до музеев? И действительно, город Зыбина совсем не интересовал, он выглядел так обыденно и скучно, как будто кто-то, не глядя, рубанул топором по куску старой пыльной Москвы, вырубил, вырвал несколько улочек да и грохнул их сюда, на морской песок. И вот где-то возле тупичков и особнячков Большой Мещанской заплескалось море! Вот оно-то действовало на Зыбина со страшной медленной силой - оно входило, вдавливалось в него все глубже и глубже, проникало во все поры его, плескалось и гудело во всех его мыслях и снах. Да! Она наполняла его до краешков, эта "моря бледная сирень в мутно-лазоревом сосуде", только он, пожалуй, еще не сознавал этого. Директор отговорил свое и отошел от последней витрины. Рабочий день окончен, пора закрывать музей. - Вы ведь нездешний? - спрашивает он. - Ах, вы из санатория имени Крупской? Ну, ну. Знаю, знаю. Я рядом живу. Идемте. Они выходят. День стоит высокий, солнечный и прозрачный, кричат чайки. Море поднимается, опадает, ласково ухает и шипит внизу под высоким берегом. Они идут молча, и Зыбину вдруг становится неловко. - Вот знаете, - говорит он, - Латышев в "Известиях Археологической комиссии", кажется, за 1910 год, опубликовал из этих мест надпись фаса Навклеров, то есть общества судовладельцев. Из нее следует, что здесь где-то в заново отстроенном храме была водружена статуя бога Посейдона. Хорошо бы было нащупать, где он стоял. - Как, как вы сказали? Директор останавливается, вынимает записную книжечку и просит повторить. - "Известия", 1910 год? Номер не помните? - Да, об этом сведений ему что-то не попадалось. Ведь "Известий"-то в музее нет. - Надо будет опять затребовать по межбиблиотечному. - А разве у вас в библиотеке?.. - спрашивает Зыбин. - У нас библиотека? У нас знаете что? У нас вот что... Вдруг директор загорается, сует книжечку в карман и рассказывает, какой вопросник ему прислали из области. Он расстегивает дерматиновый портфельчик, вынимает и показывает эту бумажку. - Вот полюбуйтесь - "Планируемые находки на этот год", понимаете, о чем спрашивают? - Понимаю! "Крокодил"! - смеется Зыбин. - Что ж вы ответите? - Да, действительно - "Крокодил", - обиженно фыркает директор и прячет вопросник в портфель, - и ведь ничего не поделаешь, надо отвечать! И он опять говорит о музее, о том идиоте, который сидит где-то там, вверху, в области, ничего не делает, ничего не знает, ничем не интересуется и только рассылает "по точкам" вот такие шпаргалочки. Они говорят о нем, болване, портаче, а потом не только о нем, а и о других портачах, его покрывающих, и еще о других, и затем уже совсем о других, о таких, о которых говорить не полагается, но они все равно говорят. И тут между ними, как некое спасенье, как недоговоренность, возникает некто - человек секретный, фигуры не имеющий. Он рождается прямо из воздуха этого года - плотного, чреватого страхами - и идет третьим, вслушивается в каждое их слово, запоминает их все и молчит, молчит. Но он не только запоминает. Он еще и перетолковывает услышанное. И перетолковывает по-своему, то есть по самому страшному, несовместимому с жизнью. Потому что он самый страшный человек из всех, кто ходит по этому побережью, из тех, кого сейчас несут суда, машины и самолеты. Он непостижим, бессмыслен и смертоносен, как мина замедленного действия. Позже выяснится, что он еще и очень, смертно несчастен. Он навеки замкнут в себе. Потому что эти двое носят его в себе, всегда - третьего. Они шли с Буддо по взморью, веселые, беззаботные, готовые обнять весь мир, смеялись и болтали. Дул теплый ветер. День был тихим-тихим, и вода темно-прозрачной, как дымчатый топаз, в ней мерцали и переливались разноцветные голыши, длинные, водоросли, стайки рыбок. - Вот здесь под камнями, - сказал Зыбин останавливаясь, - живут преогромнейшие крабы. Вам необходимо достать для музея хоть одного такого краба. - Да я и сам уже думал, - ответил Буддо. В этом сне он и был директором музея. - У меня есть один, но с отломленной клешней. "Как хорошо, что мы вырвались! - радостно подумал Зыбин, и у него даже сердце екнуло - так до краев он был переполнен пространством - небом, солнцем, морем, так был размягчен и доволен всем. - И как хорошо, что он послушался меня! Милый ты мой Александр Иванович! Старичок! Я ведь как пришел, так сразу сообразил, как и что. Вот мы и на свободе". Они шли ловить крабов. Крабы водились возле высокого берега под плоскими темными плитами и глыбами. Таких глыбин здесь валялось много - белых, черных, красных, зеленых, таких скользких, как будто их кто натер жидким мылом, наступил - и поехал в воду. Крабы под ними жили целыми семействами: самые маленькие, побольше, побольше, еще побольше, совсем большие и великаны с чайное блюдце. Вот только самых-самых больших здесь не было: самые-самые большие, наверно, жили в подводных гротах или в открытом море. - А мне обязательно нужен огромнейший краб, - сказал Зыбин. - И не такой, как на рынке, там их вываривают и кроют лаком, такого я даром не возьму. Мне, Александр Иванович, нужен настоящий, черный, со дна моря. Потом они вошли в море и стали поднимать камни. Одна круглая глыбина была очень большой, да вдобавок она еще до половины ушла в песок. Они вымокли с ног до головы, обломали ногти, зашиблись, наконец все-таки вывернули ее. Под ней оказалась большая, круглая, совершенно сухая ямина, и в середине ее сидел краб-крабище - царь крабов, крабий монарх этих берегов, огромная колючая уродина с зелеными змеючими глазами. Вода не хлынула в ямину, и он так и остался сидеть, а когда Буддо наклонился, этот черт вдруг чуть не с шипом подскочил и выбросил уродливую шишковатую клешню, точь-в-точь заржавевшую скифскую железку. Сейчас он походил на индийского многорукого идола - бога Шиву, что ли? - черного, древнего и страшного. - Это особый краб, ядовитый, - сказал Буддо, отшатываясь, - вы только взгляните на его глаза, такой если защемит, то уж насмерть. Зыбин хотел что-то ответить, но тут вода забурлила, заклокотала, покрылась пеной, как в котле, и пошла воронкой. Они оба сразу очутились по колено в воде, и их начало крутить. - Крикните, - испуганно прохрипел Буддо, - крикните скорее, а то нас сейчас зальет. Он хотел крикнуть и не смог - голоса не было. А вода все прибывала и прибывала, бурая, сердитая, воронками, с сором и пеной. Уже доходила до груди, до плеч, по шейку, и тут он весь напрягся и все-таки крикнул, срывая горло. Как-то очень жалко, жидко, но сразу же понял, что спасен. Горел желтый свет, он лежал на кровати, и над ним наклонился солдат и тряс его за плечо. - Нельзя кричать, - сказал солдат испуганно, - карцер за это. - И вдруг спросил совершенно по-человечески: - Что? Сердце? У солдата было лицо хорошего деревенского парня, с каким-то белесоватым налетом, пушком молодости, ореховые круглые глаза. - Да нет, так что-то... - бормотнул Зыбин, не сразу приходя в себя. Перед ним все еще плескалось море, блестело солнце, и Буддо, рослый, бодрый, молодцеватый, стоял рядом. Он оглянулся - Буддо рядом не было. Самоучитель английского лежал на пустой кровати. - Может, доктора? - спросил солдат. Зыбин покачал головой. - Ну спите, - приказал солдат уже опять строго и вышел. Зыбин вытянулся и закрыл глаза. Все это уже было, было, было! И море, и директор, и то, что они шли по влажным галькам за крабами, а волны накатывались и отбегали у самых их ног. С крабом была особая история. Особая и чем-то не очень простая. Это он понял тогда же. Краба этого - совсем такого, как он описывал директору, огромного, черного, всего в шипах, известняковых наростах в синей прозелени - заказала ему привезти одна его сокурсница. Но с сокурсницей тоже была история и тоже особая. Он влюбился в нее еще на третьем курсе, и она знала, но относилась к этому как-то непонятно. Во всяком случае, он не мог понять как. Так вот она и заказала привезти ей краба. - Только ты хорошенько поищи, - попросила она, - мне надо самого большого. Такого, чтоб поставить на письменный стол. Это будет о тебе память на всю жизнь. Хорошо? Привезешь? - Хорошо, - ответил он, - привезу. - Но только не с базара, - остерегла она. - Там продают вареных, красных, как пивные раки. Такого мне не надо. Сам поймай. - Да ладно, ладно, - ответил он, улыбаясь. - Подумаешь, великое дело. Поймаю! О чем разговор? Привезу. Но оказалось именно великое дело. Сколько он ни совался на базар, кроме этих отвратительных, похожих на женские баретки или коробочки из ракушек, никаких иных крабов он не видел, и где их ловят, узнать было невозможно. "Да там! Да там, на косе! Этого вот под высоким берегом! Этого у маяка! В море с лодки!" Вот и все, что ему удалось узнать у продавца. Так он ходил, ходил, искал, искал, и прошло уже десять дней, а так он ничего не нашел. Тогда он вдруг решил: ну их к черту всех! Поймаю сам. И, решив это, он явился в музей и сказал директору: - Ну, я пошел ловить крабов. Вот! - В руках у него был дротик, на боку ботанизирка. - Хм, краба ловить! - усмехнулся директор. - Это нелегко ведь! А что ж, рыночные вам, значит, не подходят? Не натуральные? А ну, постойте-ка. Он пошел в запасник, чем-то там погрохотал, погремел и осторожно вынес кусок картона, а на нем что-то несуразное, колючее, торчащее в разные стороны, черно-серое от пыли. - Вот клешни одной нет, - сказал он с сожалением, - и все время рядом лежала, а сейчас куда-то задевалась. - Так неужели это краб? - не поверил своим глазам Зыбин. Директор дунул, и они оба закашлялись, такая поднялась пыль. - Два года стоит на шкафу, - сердито ответил директор. - Юннаты тут его фотографировали, вот и сломали, наверно, - он положил картон на стол и отряхнул руки. - Ну что, наверно, с одной клешней вам не годится? - Да где же такие водятся? - спросил Зыбин изумленно, со всех сторон осматривая это маленькое чудище. Больше всего оно походило на модель какой-то странной машины, с поршнями, зубчатой передачей и рубильником. - Я таких что-то еще и не видел. На рынке таких нет. - А там вы их и не увидите, - ответил директор. - Это какая-то особая порода. Зоологи еще не знают ее. Эти крабы только в одном месте тут и водятся. Так вам что? Действительно такого надо? Можно сходить к одному человеку. - Ой, да вы меня просто спасете, - воскликнул Зыбин. - А когда же? Директор поглядел на часы-браслетку. - Что ж, уже время закрывать. Пойдем, пожалуй, сейчас, по берегу недалеко. Он, наверно, дома. - Кто? - Да старик тут один. Грек. Он их ловит. Ветеран наш. Я еще воспоминания его о гражданской записывал. Пойдемте. Вот и шли они по самому-самому взморью, по влажной и мерцающей полосе его, и маленькие волны все время обдавали их ноги. Говорил директор, Зыбин слушал. Дул теплый ветерок. Вечер был прозрачным и солнечным, а галька под ногами - Зыбин скинул сандалии - была теплой и влажной. Он и до сих пор помнит кожей, как это было хорошо. - Смотрите, что это? - спросил Зыбин, останавливаясь. У самого прибрежья в воде лежала какая-то странная мраморная глыбина. Директор подошел, посмотрел, покачал головой. - А ведь, вероятно, большая художественная ценность, - сказал он вдруг сердито. - За это надгробье когда-то великие деньги были уплачены. А вот сейчас валяется под ногами, и никому дела нет. Зыбин наклонился и поковырял камень ногтем. - Что-то ведь написано, - сказал он. Директор посмотрел на высокий берег. - Он вон откуда свалился, видите? Тут каждый год метра три-четыре обваливается, вот кладбище и рушится в море. А написано здесь вот что, - он наклонился над глыбой. - "Верую, Господи, верую, помоги моему неверию". - Интересно! - воскликнул Зыбин. - Очень. Страшно даже интересно! Так интересно, что поп даже хотел этот памятник совсем с кладбища выбросить, к вдове прицепился. "Об этом верю-не-верю, уважаемая Анна Ивановна, надо было ему раньше думать, а теперь так ли, сяк ли, но дело вполне конченное! Теперь уж лежи!" Да! И вот уже тридцать лет, как он лежит. Генерал от инфантерии барон фон Дризден. Может, слышали? - Нет, - покачал головой Зыбин. - Такого не слышал, не по моей части. - А я его помню. Он ведь перед самой империалистической умер, такой маленький был, а борода, как у Черномора, на две стороны, или как хвост у чернобурки, и все нас мятными лепешечками оделял, от кашля. - Директор снова наклонился над памятником. - Видите, что сделано? Амвон, а на нем раскрытая книга, и позолота на буквах уже лупится. Полежит он так года два - и конец. А может, это большая ценность, ведь какой-то знаменитый итальянец резал, вот фамилию не установлю. - Ну уж итальянец, - посомневался Зыбин. - Откуда тут итальянец возьмется? Какой-нибудь, наверно, камнерез из Новороссийска. - А вы нагнитесь, нагнитесь, посмотрите хорошенько, - рассердился директор. - Видите, как сделано - листик на листик! А лента на середине, посмотрите, посмотрите, какая! Муар! А шнурочек какой! Каждый виток виден! Нет, что говорить, большой, большой мастер делал! Он у генерала год жил, памятник его дочке высекал. Ну а потом генерал это самое... Ну, после ее смерти тоже задумываться стал. Вы ее-то памятник видели? Как, и на кладбище даже не были? Ну, это вы зря. Надо сходить обязательно! Таких и в Москве нет. Понимаете, это так... - Он оглянулся, подтянулся, вытянулся, вздохнул, сделал какое-то округлое движение, словно желая очертить все разом, но сразу же и спал, повернулся к Зыбину и заговорил уже опять по-обыкновенному: - Это, понимаете, так - на мраморной глыбине, - знаете, есть такой сорт мрамора с блестками и лиловыми искрами - стоит девушка, легкая-легкая, как воздух, и вот-вот взлетит... Нет, никак не могу вам я это объяснить! Но правда, кажется, еще минута - и оторвалась, и туда, туда! А одежда тянет к земле, к плите, к могиле - одежда длинная, развевающаяся, вуаль, что ли? А сама девушка тоненькая-тоненькая, и руки как крылья! Сюда, к морю! А на глыбе стихи. - Из священного писания? - Нет! Не оттуда! Она, кажется, этого не очень придерживалась. Обыкновенные стихи, Надсон, Пушкин, Лермонтов - ну как в альбоме. Она и сама, говорят, писала. Отец после смерти ее даже книжку выпустил "Танины стихи". Ее Таней звали. До полных двадцати не дожила. - Умерла? - С маяка выбросилась. Прямо на камни. Вдрызг. - От любви? - Да как будто так, а там кто его знает? Разное говорят. В рыбака она будто, говорят, влюбилась, тут красивые есть рыбаки из греков, прямо Аполлоны, а папаша ни в какую. Очень своенравный старик был! Говорят, проклял ее, или пообещал проклясть, или еще что-то в этом роде, но она его же кровей, не из покорных. Значит, нашла коса на камень. Выйду замуж, и все тут. Вот так и получилось... Он замолчал, отряхнул руки и вышел на берег. - Ну а как же она все-таки погибла? - спросил Зыбин. - Вот что, - сказал вдруг директор решительно, - тут вот что надо: тут надо ходатайствовать, чтоб взяли памятник под охрану. Как представляющий ценность. Да, да! Это, я знаю, можно. В Феодосии армянская церковь такая есть, и ее не трогают. И тут на турецких воротах тоже надпись: "Охраняется государством". Это можно. Как погибла-то? По-разному рассказывают. Говорят, что он ушел в море с рыбаками, а ночью поднялась буря, пошли смерчи, она всю ночь стояла на маяке возле большого прожектора. Смотрела, а утром увидела на берегу доски и снасти его суденышка и ринулась, значит, с маяка на камни. А вы видели, какой маяк? Ну и все! Вдребезги! - А так может быть? Директор помолчал, подумал и засмеялся. - Да нет, конечно. Как корабль гибнет ночью в море, с маяка это не увидишь. Но что-нибудь вроде, наверно, могло быть. Но вот что с маяка она бросилась - это точно. Вот в этот момент, наверно, она и изображена. В полете. В вознесении. Зыбин закрыл глаза, и в розоватой мгле век ему представилось что-то белое, туманное, лебяжье - тонкие руки, распущенные волосы, покрывало, вздутое ветром, - и все это в вечернем солнце. - И хороший, говорите, памятник? - спросил он. Директор посмотрел на него. - А вот дальше есть подъем, взберемся, посмотрим. И стихи прочтете. Она очень стихи любила, говорят, особенно вот эти, правда, их там нет, но мне здешний один читал: Легкой жизни просим мы у бога, Легкой смерти надо бы просить. Не знаете, чьи это? Она, говорят, их повторяла всю ночь. Вот обратно пойдем, поднимемся и посмотрим. 2 Прошел коридорный. Он постукивал ключом от волчка и повторял: "Отбой, отбой". Этой блаженной минуты ждали все камеры (после отбоя на допрос не вызывали), но Зыбин и без того уже спал - ему почему-то, в грубое нарушение всех правил, давали спать сколько угодно, но этот стук дежурного даже до него дошел и во сне. Ему вдруг привиделось, что он взбирается по узкой винтовой лестнице и каждый шаг отдается звоном и громом по всему помещению. А лестница ужасная - железная, грязная, скользкая, под ногами чешуя, рыбьи пузыри, картофельные очистки, разбухшие газеты, спичечные коробки, - все это хрустит и скользит под ногами. Но он все равно лезет и лезет, хотя уже твердо понимает, что не лезть ему надо бы, а просто проскользнуть в камеру, юркнуть под одеяло и притвориться спящим. Однако понимает и все равно лезет. Добрался до последней ступеньки и уперся лбом в потолок. Потолок весь в ржавых потеках и паутине, торчат желтые планки. Он стоит, смотрит на него и не знает, что же дальше. Но что-то должно вот-вот произойти. И верно, происходит: отскакивает дверца, и в четырехугольном прорезе он видит Лину, только одно жестко срезанное лицо ее - квадрат лба, щек, глаз, подбородка. Все это недоброе, серое, нахмуренное. - А, это ты, - говорит он беспомощно. - Да, это я, - отвечает она сухо. - Что ж ты хотел меня обмануть? Думал, что я не знаю, какую бабу ты сейчас разыскиваешь и куда от меня скрылся? И только она сказала это, как он понял, что его обставили - успели ей наговорить, и она поверила. - Господи, - взмаливается он, - да что ты их слушаешь? Я сейчас тебе все объясню. - Ах! Все твои объяснения! - досадливо отмахивается она. - А ну, покажите-ка ему, пусть сам убедится. И тут откуда-то появляется Нейман. И стоят они уже не на лестнице, а в давешнем кабинете с пальмами и кожаными креслами - Нейман ласково и ехидно улыбается и вдруг, не отрывая глаз от его лица, проводит рукой по верху кресла. Раздается противный пронзительный визг, он вздрагивает, а Нейман улыбается все шире, все ласковее и говорит: "Ну, посмотрите, посмотрите". На полу стоят носилки под черным брезентом. И из-под него высовывается рука. "Неужели?" - холодеет он. "Взгляните, взгляните", - настаивает Нейман и пинком сбрасывает брезент. На носилках лежит та - Мраморная. Она совсем такая, как на горе, и даже руки у нее раскинуты так же, для полета. Но вот глаза-то не мраморные, а человеческие: светлые, прозрачные, с острыми, как гвоздики, зрачками - живые глаза в мраморе. "Так что же, она все время на нас так смотрела, - додумал он, - только мы не замечали?" - И ты хотел меня обмануть, - говорит Лина. - Выдать ту за эту? Ведь я сразу поняла, зачем ты сбежал от меня на Или! Ты вот за этой мраморной ведьмой сбежал, а совсем не за той, что нашли на Карагалинке. - Да не сбежал я, не сбежал! - говорит он чуть не плача. - Вся беда в том, что меня там арестовали. А еще бы немного, и я бы ее обнаружил, все доказал бы, так вот ведь они помешали! Лина стоит, смотрит на него, и лицо у нее страдающее и презрительное. - Ну, Лина, - кинулся он к ней, - ну как же ты не видишь? Ведь это же совсем не та, не карагалинская. Это лежит, которую мы с тобой ходили смотреть на высокий берег. Ты старика-то могильщика помнишь? Лина повернулась и пошла - он бросился было за ней, но тут Нейман очень ловко подставил ему сапог, он упал и с размаху стукнулся об пол. Боль была такая, что искры посыпались из глаз и ему показалось, у него треснул череп. Он и верно трахнулся со всей силой о прутья изголовья. Перед ним стоял Буддо и держал его за плечо. - Ну и довели же они вас, - сказал он задумчиво. - Вы с вечера все бормотали, метались, а сейчас только что я подошел к вам, хотел разбудить, вы как вскочите. Э! Смотрите, ведь кровь идет. Что, не тошнит? - Да нет, ничего, - пробормотал Зыбин. Ему было почему-то очень неудобно перед Буддо. - Да какое же там ничего! Ну, лежите смирно! Он вдруг поднялся, подошел к двери и несколько раз отчетливо стукнул в оконце согнутым пальцем. - Что вы? Зачем? - вскочил Зыбин. - Затем, что надо, - огрызнулся Буддо. Щелкнула и отворилась кормушка - небольшое продолговатое оконце в двери (в него подают еду), показалось четырехугольное лицо. - Гражданин дежурный, - четко отрапортовал Буддо и вытянулся. - Заключенный Зыбин набил себе во сне синяк. Окошечко захлопнулось, щелкнул замок, и дежурный вошел в камеру. - Это как же так набил? - спросил он подозрительно. - Обо что же? - Да вот, об спинку, - ответил Зыбин виновато, - приснилось! Дежурный подошел к кровати и пощупал железные прутья. - Об эти? - спросил он деловито. - Да. Дежурный провел рукой по прутьям. - Вся бровь рассечена. Запишу завтра к врачу, - сказал он и прикрикнул: - Ночью нужно спать, а не шарахаться! - Я и спал. - Плохо спали, если такой рог! Вот еще что врач скажет... Он ушел, а Зыбин недовольно сказал Буддо: - Вот теперь к доктору идти! Ну зачем вы, в самом деле? - А затем, дорогой Георгий Николаевич, - ласково ответил Буддо, - что все рога здесь на твердом учете. Никто дам их приобрести за здорово живешь не позволит. За незаконный синячок тут сразу пять суток! - Интересно! А какие же тут законные? - А те, что сверху приносят! Из следственного корпуса. Вот тот носи сколько хочешь, никто не привяжется. А так, чтобы вы их сами себе наставили, а потом вызвали прокурора да закатили голодовку, "требую сменить следователя, а то он меня лупит", - нет, тут это не пройдет, за этим здорово смотрят. А потом, ведь и драка могла быть! А это уж крупный непорядок, за него и дело могут завести. - Так что же? Там бьют, что ли? - чуть не вскрикнул Зыбин. - Нет, чаем поят с творожниками, - усмехнулся Буддо, - и плакать еще не разрешают. А будешь плакать - в карцер пойдешь. - А что же прокурор? Вот вы говорите, что можно прокурора вызвать, голодовку закатить, от следователя отказаться. - Экий вы быстрый! От следователя он откажется. Это можно опять-таки, если синяки незаконные. Если не дано было указание бить, а следователь проявляет инициативу и все равно бьет, просто кончить дело поскорее хочет или за красотой сюжета погнался и сует вам то, что совсем и не нужно. А против законных синяков прокурор вам не защита. Если дано указание бить, то все! Бьют, пока не выбьют все что надо. Но это уж только там решается, - он ткнул пальцем в потолок. - В следственном корпусе? - Еще повыше. На седьмом небе, у гражданина наркома. Вот во дворе радио недавно замолкло, значит, уже час доходит. Если через часа два или три не будете спать - услышите сами. - Что? - Люди будут возвращаться с допроса. Кто придет, а кого под мышки притащат. Если проснетесь, послушайте. Это любопытно. Ну, хорошо, спим. Буддо отошел от него, лег на кровать, вытянулся, натянул до горла ужасное солдатское одеяло и почти сразу же захрапел. И лицо у него стало ясное и довольное. Чувствовалось, что он для себя все вопросы уже давно решил и седьмое небо его никак не волновало. ...Зыбин лежал и думал. То, о чем говорил Буддо, было совершенно невозможно. Бить тут не могли, как не могли, например, есть человеческое мясо. Орган высшего правосудия, официальная государственная инстанция, где еще жил, обитал дух рыцаря Октября Железного Феликса, - не мог, не мог, никак не мог превратиться в суд пыток. Ведь во всех биографиях Дзержинского рассказывается о том, как он чуть не расстрелял следователя, который не сдержался и ударил подследственного. И ведь когда это было? В годы гражданской войны и белогвардейских заговоров. Эти книжки и сейчас продаются во всех газетных киосках. Нет-нет, как бы плохо о них он ни думал, но бить его не могут. В этом он был уверен. Но так думала, так верила только одна логичная, здоровая половина его головы - другой же, безумной и бесконтрольной, он знал так же твердо другое: нет, бьют, и бьют по-страшному! Эта мысль пришла в первый раз ему в голову, когда он прочел речь обвинителя на одном из московских процессов ("Разговоры о пытках, - сказал тогда Вышинский с великолепной легкостью, - сразу же отбросим как несерьезные") и особенно, конечно, когда увидел страшные показания обвиняемых на самих себя. Он не был юристом, правом никогда не интересовался, на открытые заседания суда не ходил, даже западные детективные романы и те любил не больно, но то, что обвиняемые наперебой друг перед другом топят сами себя, что свидетелей на эти торжественные, чуть ли не ритуальные заседания приводят и уводят под конвоем, а никаких иных доказательств нет, - все это ему казалось такой нелепостью, таким бредом, что он чувствовал: объяснить это можно только одним - бьют. И даже не только бьют, но еще и пытают. И лучше уж не думать, как пытают. А раз у него произошел один разговор с директором, и он тоже был не совсем прямым и откровенным, но то, о чем не могли говорить, они тогда договорили до самого конца. Директор в то утро сидел в кабинете и читал "Известия". Когда Зыбин вошел, он легко отбросил газету - она соскользнула по стеклу на пол, - встал и пошел по кабинету. - Ну, гады! - сказал он крепко. - Ну, мерзавцы, даже читать противно! То есть никакого уже стыда и совести не осталось. Все наружу. Читал? Зыбин покачал головой. - Прочти! Удовольствие получишь. Ах, гады! Ах, собаки! Плачут, на колени падают, просят учесть, клянутся еще быть полезными. - И учтут? - Да, как раз учтут! - огрызнулся директор. - Перешлепают, как собак, и все! Зыбин ничего не сказал, только плечами пожал. - А что ты как будто удивляешься? - рассердился директор. - Что ж, миловать за такие дела, что ли? - Нет, не то, но зачем же они тогда каются? - Хм! Зачем каются? А затем они каются, что жить они, дорогой, хотят. Очень даже хотят! От крымских вилл да курортов в крематории что-то не больно тянет. - И что же, для этого нужно колоться? - А ты бы не кололся? - усмехнулся директор. - Вот тебя бы там допрашивали, а ты бы дурака валял? Так, что ли? - Но если доказательств нет. - Нет? Есть! Такие доказательства есть, что лучше и не надо! Как их предъявят - так сразу все расскажешь! И наступила тишина. - Это вы про что? - спросил Зыбин. - А про то, что нечего тебе дурачком прикидываться, - рассердился директор. - Да что они там, у тещи в гостях? С любовницей на постели валяются? Нет, там, брат, запоешь! Там что было и что не было - все припомнишь! - Даже что и не было? - Ты не говори, что не надо. За это знаешь что! Что было, припомнят. А каются потому, что процесс должен быть показательным, всенародным. Весь мир теперь смотрит на наш Колонный зал - поэтому и факты должны быть убедительные, яркие, простые. - И правдивые? - И правдивые! И, конечно, прежде всего правдивые. А что, разве у тебя есть причины сомневаться, что, скажем, Каменев или Зиновьев не враги народа? Или что Рыков не боролся против сплошной коллективизации, или что иудушка Троцкий из-за рубежа не ведет борьбу на фашистские деньги против нашего ленинского ЦК и лично против товарища Сталина? Есть у тебя такие факты, что этого не было? Ну, что ж ты молчишь? Есть или нет, я тебя спрашиваю? Ну а если все это правда, то все остальное уже мелочи. Ходил, не ходил, говорил, не говорил, встречался, не встречался - все это только для большей наглядности нужно. Вот тебя все интересует, добровольно они колются или нет. Ну, во-первых, какая добровольность, когда речь идет о шпионаже и диверсиях. Ее не было и нет! А во-вторых, ты вот человек грамотный, радио слушаешь, газеты читаешь. Вот я тебя и спрошу: ты не вычитал там, как буржуазия расправляется в своих застенках с борцами за права рабочего класса? Что творит Франко с республиканцами, ты знаешь? Как Гитлер пытает немецких коммунистов? Что он сделал с товарищем Тельманом? Об этом ты думал когда или нет? Так что же, они будут резать на куски наших братьев, а мы в нашем Советском государстве их, гадов и бандитов, и пальцем тронуть не смеем? А что нам на это скажет рабочий класс? Не пошлет ли он нас за такую гуманность ко всем чертям собачьим? Ну, что ты на меня так смотришь? Ну, что, так или не так? - Ну, положим, что так, но... - Ну и все, раз так. И без всяких там "но"! А таким людям не место на нашей советской земле - ты осознаешь это или нет? Теперь дальше. Зачем, спрашиваешь, процесс? Да если бы они были рядовые шпионы, уголовная шпана, то было бы проще простого - прижал к ногтю, брызнули бы они, как вошь, - и все! И никаких оповещений не надо! Но ведь кто это? Председатель исполкома Коминтерна, Предсовнаркома, члены Политбюро, наркомы - от таких не отмолчишься. Надо, чтобы народ от них самих услышал, кто они такие и каковы их дела. И чтоб еще другое наши люди поняли. Всякое отступление от линии партии - это смерть или предательство. Вон какие люди были, а как скатились в болото оппозиции, как пошли не той дорожкой, то вон к чему и пришли! Так что же тогда о нас говорить, скажет советский человек. Куда же мы забредем, если мы начнем колебаться да умничать, не доверять сталинской линии? Вот для чего эти процессы и признания нужны. Ну, что ты опять хочешь сказать? Зыбин пожал плечами. - Ничего. - Ну а