раз ничего, то и нечего играть в этот самый бесклассовый гуманизм! Тоже мне засранная интеллигенция - он не понимает, не допускает! А вот Владимир Ильич допускал, он сказал: "Мы врага били, бьем и будем бить". А ведь был гуманист почище, пожалуй, твоего Льва Толстого. - Почему Толстой мой? - А чей же еще? Мой, что ли? Мне его задаром не надо! Тоже мне, развел в тридцать седьмом году непротивленье злу. Им можно, нам нельзя. Вот когда пойдешь домой, посмотри - там висит у входа-один плакат. Очень наглядный плакатик. Зыбин этот плакат уже видел. Им были оклеены все стены. Железная перчатка, усаженная шипами, душит змею. Змея извивается, хлещет алая кровь. Алая, человеческая, а не змеиная, и железные шипы тоже в крови, и весь плакат, как платок, промок от крови. А надпись: "Ежовая рукавица". Вот с этого разговора сознание Зыбина как бы раздвоилось. Он не принял рассуждения директора в полный серьез - мало ли что ему придет в голову? - но в душе его вдруг угнездился темный, холодный и почти сверхъестественный ужас. Он боялся брать в руки газеты и все равно брал и читал их больше, чем когда-либо. Боялся говорить об арестах и все равно говорил. Боялся допускать до сознания то, что таилось в каких-то подспудных глубинах, но все равно в душе этот холод и мрак жил, нарастал и уже присутствовал при каждой встрече, при каждом самом беглом пустом разговоре. Но разум у него был еще защищен надежно этим вот "не может быть". И поэтому он действительно не знал, почему подсудимые на процессах так откровенно, так говорливо, так хорошо выглядят и почему они такой дружной и веселой толпой идут на верную смерть. И что их гонит? Неужели совесть? ...В ту же ночь, но, наверно, уже под самое утро, Буддо тихонько тронул его за плечо. Он открыл глаза и сразу же зажмурился. Свет бил в глаза еще более наглый, нагой и обнажающий. Все предметы при нем казались стесанными как топором. Он хотел что-то спросить, но Буддо больно, двумя пальцами сдавил ему плечо и сказал "тес!". Где-то совсем рядом плакала женщина - плакала тихо, горько, придушенно, наверно, утыкаясь лицом в платок или подушку. - Кто это? - спросил Зыбин, но Буддо опять сказал "тес!" и приложил палец к губам. Прошел коридорный, поднял глазок и о чем-то спросил женщину. Та как-то странно всхлипнула и ответила, а потом снова заныла, заплакала. И тут Зыбин чуть не вскочил. Он узнал голос Лины. Это она плакала и причитала тут за стенкой. Да он и вскочил бы, если бы Буддо не притиснул его к койке. - Молчите! - приказал он свирепо, почти беззвучно. Разговор продолжался. Теперь женщина не плакала, а слушала и отвечала. И вдруг она очень отчетливо произнесла его имя. Тут он уж вскочил, и Буддо уже не удержал его. Боль и страшная тоска сожгли его почти мгновенно, и он сразу позабыл все. Он хотел бежать, ломать все, схватить табуретку и грохнуть ее об дверь. Только чтоб заорал на него дежурный и назвал его фамилию, только чтоб она поняла, что он здесь, рядом - все слышит и все знает. И в это же время какая-то сила, предел, запрет, власть, невозможность пресекли его голос, и он не закричал во всю мощь, а только забормотал - часто и нескладно: - Я голодовку... Я сейчас же смертельную голодовку им! Я к верховному прокурору... К наркому! Я на седьмой этаж сию минуту! - Да молчите же вы, молчите! - испуганно шипел Буддо, зажимая ему рот. - Чего вы кипятитесь? Ну? Ведь ничего же нет. Это кажется вам. Вот и все, - наконец ему как-то удалось переломить Зыбина у пояса и усадить на койку. - Вот еще истеричка! - сказал он с презрительной жалостью. - Это же обман чувств, наваждение. Я тоже первую неделю все слышал голос жены. Вот выпейте-ка воды! - И только он отошел от него, как женщина за стеной вдруг громко засмеялась - и он понял, что это не Лина, и даже голоса совсем разные. - Господи, - сказал он облегченно, как бы разом теряя все силы. - Господи, - и повалился набок головой в подушку. А женщина сказала что-то уже в полный голос и пошла по коридору, чем-то звеня и напевая. - Здесь раздаточная рядом, - объяснил Буддо, - ведра и бачки стоят. Вот и кажется. - А что же вы... - начал было Зыбин громко и возмущенно, но сразу же сник и не докончил. Потому что в самом деле было уже все равно. Машинально он пощупал бровь. Синяк - предмет строгой тюремной отчетности - наливался как слива и готовился к утру закрыть весь глаз. Утром его вызвали на допрос. "Неужели опять к Нейману?" - подумал он. Но сразу увидел, что нет, ведут не вверх, а вниз. И кабинет был совсем не такой, как у Неймана, небольшой, темноватый, в окно лезли тополя, а дивана и кресел не было. Следователя звали Хрипушин (Зыбин прочел его фамилию, когда подписывал бланк допроса). Был этот Хрипушин статным мужчиной лет сорока, с тупой военной выправкой, с большим плоским лбом и мощными, похожими на рога жука-оленя бровями. А глаза под этими бровями были у Хрипушина светло-оловянные. Затем был у него еще пробор по ниточке, френч, блестящие сапоги; Но вообще-то, конечно, мужчина что надо. Таких любят ловцы душ человеческих. "Обратите внимание на такого-то студента, - докладывают они. - Я с ним парочку раз толковал, кажется, наш человек". Хрипушин, конечно, по всем статьям был нашим человеком. - Здравствуйте, - сказал он строго и кивком отпустил разводящего, - вот садитесь сюда, - показал на стул у двери. - А что это у вас с глазом? Зыбин ответил, что это он расшибся во сне. - Что же вы так беспокойно спите? - сурово и насмешливо спросил Хрипушин. - У врача были? Хорошо, проверим. Так, имя, отчество", фамилия, год, место рождения. Все точно и полностью. Зыбин ответил, Хрипушин записал, и затем часа два они оба сосредоточенно работали. Кто родители? Как девичья фамилия матери? Где учился? Где работал? Имел взыскания? Где проживал до ареста? По адресам. Если ли братья и сестры? Адрес? Какие есть еще родственники? Адреса! Какие знаете иностранные языки? Был ли за границей? Был ли под судом и следствием? Подробно, подробно, подробно! Не торопиться. Сейчас уже некуда торопиться. Но Зыбин и не думал торопиться - у него даже в голосе прорезались этакие широкие партикулярные нотки - когда он объяснял, что такое фитопатологическая станция имени Докучаева, где работает его сестра, что Докучаев пишется через "о", а "фитопатологическая" через "и", "а" и два "о". Хрипушин тщательно записывал все и лишь иногда вскидывал на него испытующие грозные оловянные глаза - не издевается ли враг? Но враг был совершенно серьезен и спокоен. Он хорошо запомнил Буддо: теперь следователь мудрый пошел, это не то что раньше - он вас уже с первого допроса просветит насквозь. Вот посадит вас у стенки и начнет душу выдавливать, как, да что, да где - ты и так весь кипишь, хочешь поскорее понять, в чем дело, а он точит и точит... Ну нет, на эту дурочку вы меня, дорогие товарищи, не возьмете. Достаточно было уже одного Неймана - а терпения у меня воз и маленькая тележка. Дядя? До революции мой родной дядя по отцу Сергей Терентьевич работал в городе Мариуполе мировым посредником - это через "о", - а во время империалистической служил в Союзе городов. Это, кажется, с большой. Так они в полном согласии прописали до вечера. Кончили один бланк, взяли другой. Зажгли свет. Наконец Хрипушин отложил ручку и сказал: - Теперь назовите всех ваших знакомых. И тут Зыбин действительно чуть не рассмеялся. До чего все шло именно так, как он ожидал. Еще месяца два тому назад Корнилов, изрядно подвыпив, рассказал ему о своем первом допросе. После очень корректного и неторопливого анкетного разговора следователь вот совершенно так же положил ручку, откинулся на спинку кресла и сказал: "А теперь назовите всех ваших знакомых". "Я спрашиваю его: то есть как всех?.." - "Да так вот, всех. А что, у вас их так много?" И стал я называть: назвал сослуживцев - это легче легкого, потом соседей, тоже несложно, а потом дошло до товарищей по учебе - тут уж я стал думать: ведь были просто однокурсники, а были и настоящие друзья - а с друзьями и дела, и разговоры были дружеские. Так вот всех их называть или не всех? Назвал не всех. Затем женщины - с ними уж совсем морока. Если назвать, то их потащат в свидетели, а если нет, то, может, еще скорее потащат - так как же, называть или нет? Вот как бы вы поступили?" Он тогда пожал плечами и сказал, что так сразу же ему ответить трудно ("Ага! А мне, думаете, было легко?" - обрадовался Корнилов), но, верно, некоторые наиболее явные знакомства скрывать все-таки невозможно. "Так вы, значит, назвали бы! - подхватил Корнилов. - И сейчас же пошли бы вопросы - где познакомились? Часто ли встречались? Где? Когда? Кто еще присутствовал? Были ли в ресторанах? Когда, в каких? В какой компании? А может, в кабинете? А потом вызовут ее, да и покажут ваши показания. И не полностью, конечно, а строчек с десять, там, где про ресторан. Вот и все! И девчонка уж на хорошем крючке! Вот как я все это сообразил, так у меня в зобу дыхание и сперло. Смотрю на следователя и молчу. И он смотрит и молчит. Ждет. А что ему торопиться? Ему все равно жалованье идет. Вот тут я и взвыл. От нелепости, от беспомощности, от того, что не поймешь, что же отвечать! Ох, этот первый допрос! Он мне вот как запомнился! Потом все много легче пошло - появилась конкретность. И хоть я и виноват не был - я же рассказывал вам, как все это получилось, - но это уж другое дело! Раз заложили, то, как говорится в анекдоте, "не теряйте, кума, силы и идите спокойно на дно". Я и пошел. Раскололся и подмахнул! Не глядя! А что там глядеть! Но вот этот первый тихий, заметьте, совершенно тихий допрос - вот он мне запал на всю жизнь. Ну а потом выяснилось, что ни беса лысого они не знали. А просто на пушку брали! Есть у них такие штучки для слабонервных!" Этот рассказ Зыбин запомнил накрепко и даже эти словечки - "заложил" и "раскололся" - тоже запомнил. Да и психическая атака Неймана тоже кое-чему научила. И сейчас, когда Хрипушин задал ему тот же вопрос - назовите знакомых, - он с величайшей легкостью небрежно ответил: - Да нет их у меня. - Как? - Хрипушин от изумления даже как будто подавился словом. - То есть вы утверждаете, что... - И сразу же, не давая опомниться и добавить что-то, схватил ручку и записал. - Вот, "знакомых не имею", - сказал он, поднося протокол Зыбину, - прочтите и подпишите. Так, хорошо! Значит, три года живете в Алма-Ате и никого в ней не знаете! Отлично! Запомним! Он снял телефонную трубку и вызвал разводящего. Он был очень доволен: на поверку этот Зыбин оказался круглым дураком. А через час Хрипушина вызвали наверх - и он понял, что дурак-то он. Начальник отдела Гуляев, корректный, точный, холодно-ласковый заморыш, усадил его в кресло, открыл и придвинул портсигар и осведомился, как обстоит дело с его заявлением о путевке в Сочи. Сумеет ли он до этого развязаться с Зыбиным? Хрипушин только хмыкнул и протянул бланк допроса. - Я с ним за две недели все кончу! - сказал он. - Да? - немного удивился Гуляев. - Он на вас произвел такое впечатление? Интересно! Что ж, признается? - Да нет, наоборот, крутится, вертится, но без всякого толка. И сразу же заврался! Напропалую! - Крутится, вертится шар голубой! - пропел Гуляев, читая, у него был чистый звонкий дискант. Злые языки говорили, что он до семнадцати лет пел в церковном хоре. - Врать-то он, конечно, горазд. А вот этим заинтересуйтесь-ка! - он постучал пальцем по строчке. - Отец умер в 1919 году в Самаре. Это почему же вдруг в Самаре? Он же коренной москвич! Может, расстреляли? Ведь там до этого чехи были, может, он к ним и дернул, а? - Есть заинтересоваться! - по-военному ладно и бодро ответил Хрипушин. - Да, заинтересуйтесь! Это для общей характеристики будет кстати. Так, так, так! Ах, негодяй! К следствию он не привлекался! А что ночь просидел в камере на Лубянке, это не в счет. И это несмотря на наш разговор с ним. Ну, остер мальчик! - А вы читайте дальше, - усмехнулся Хрипушин, - конец! - Читаем конец. Так, так, так! Хорошо, хоро-шо! - И вдруг Гуляев возмущенно бросил протокол на стол. - Слушайте, да что это такое! "Знакомых не имею". - Видите, какой дурак, - с готовностью подхватил Хрипушин. - "Знакомых не имею", так теперь я его буду уличать на каждом шагу. Гуляев посмотрел на него, хотел что-то сказать, но только вынул из портсигара папиросу, помял, высек огонь из зажигалки, закурил, помотал зажигалкой, чтоб загасить огонь, и только тогда сказал: - Вы будете уличать его на каждом шагу, то есть называть ему фамилии. Вот это ему и надо. Он сразу же узнает, кто проходит по его делу, а кто нет. Не он нам, заметьте, будет называть кого-то, а мы ему. В этом и все дело. - Да я его, негодяя, на следующем допросе... - вскочил Хрипушин. Он сразу все понял. - Сядьте! - улыбнулся Гуляев. - Не надо принимать так близко к сердцу. Ну и начнется у вас на допросах сказочка про белого бычка. Вы скажете: "Вы лжете". А он ответит: "Нет, я не лгу". "У вас есть знакомые". - "Никого у меня нет"... - "Нет есть". - "Нет нет". Ну и сколько же можно тянуть эту резину? А тут еще у вас путевка! Значит, вы будете торопиться. И, конечно же, назовете ему имена. Ну и все! Инициатива нами упущена. Но хитер! Ох, хитер, дьявол! Нет, если вы его с первого раза не взяли, то теперь уж не возьмете. Он еще раз затянулся и задумался. Да, Нейман на этот раз оказался прав. Хрипушин - это совсем не то. Требовалась тонкая, продуманная работа. Дело-то планируется немалое. Ни больше ни меньше чем открытый алма-атинский процесс на манер московских. Профессора, бывшие ссыльные, писатели, троцкисты, военные, убранные из армии, - шпионаж, террор, диверсия, вредительство на стройках. Приезжал Пятаков, оставил свою агентуру, имелась связь с Японией через Синцзян. Зыбин и собирался туда махнуть с золотом. Но если его не удастся заставить писать и называть имена, то тогда все может полететь. Тут важен каждый месяц, ситуация меняется иногда молниеносно, поэтому самое главное - успеть, не упустить! Нейман предупреждал: матом и кулаком тут не возьмешь. Но он подумал: если после первого строго законного допроса спустить с цепи эдакого цербера - адского пса с лаем и бешеной слюной, - то можно и взять. А в случае чего - карцер! Не поможет? Ласточка! А потом опять: законность, корректность, тихая беседа, чай с шоколадными конфетами. Книжные новинки. А этот Зыбин к тому же субъект неустойчивый, слабохарактерный, жизни не знает. Здесь он совсем сбился с панталыку, ведет дурацкие разговоры. Так что, пожалуй, можно взять. Конечно, Хрипушин годится только на первые пять - десять допросов, и потом в дело вступают они - он и Нейман, но как затравка Хрипушин хорош. Так думал он - и вот, видно, осекся. Впрочем, осекся ли? Может, случайность? Ведь активного допроса еще не было. Надо подождать. Он еще раз затянулся, затем отложил папиросу и протянул протокол Хрипушину. - Возьмите-ка! Ну что ж! Ничего непоправимого не произошло, на ошибках учимся. Но теперь я вас буду просить: протоколы сначала пишите начерно и приносите мне. Подписать ему дадите в следующее утро. Так, пожалуй, будет лучше. - Да вы не сомневайтесь, - бурно взмолился Хрипушин. - Никуда он не денется, я ему... - Ну, ну, - Гуляев встал, подошел к Хрипушину и слегка дружески похлопал его по плечу, - ничего, ничего, бывает. Теперь будете иметь в виду это - вот и все. Когда дверь закрылась, Гуляев подошел к столу, придвинул к себе телефон и вызвал было по коммутатору Неймана, но как только услышал его резкий, отчетливый голос, так сразу же опустил трубку. - Главное - не пороть горячки - не то сказал, не то подумал он, - тут нужна выдержка! 3 Когда он вернулся, Буддо в камере не было. На столе стояли две миски - каша и уха из мальков. Он сел на кровать и стал есть. "Ну, сегодня, кажется, сыграли вничью, по так дальше не пойдет - будем драться в кровь. Психическая? Шут с тобой, давай психическую. А что они могут предъявить конкретно? Какие-нибудь комбинации с золотом? В общем, не исключено, конечно, но вряд ли, тогда бы и директор был тут (а кто сказал, что он не тут?). Тогда какие-нибудь разговоры, анекдоты? Вот это более вероятно. Анекдоты сейчас в цене, самый-самый рядовой и не смешной потянет лет пять, а если еще упоминается товарищ Сталин - то меньше чем восемью не отделаешься. Да, но как раз анекдоты-то он и не рассказывал, просто как-то памяти у него на них нет - Корнилов рассказывал (а откуда опять-таки известно, что и он не тут, за стеной?), рабочие что-то такое говорили, дед раз спьяну спел частушку времен гражданской войны ("Сидит Троцкий на лугу, гложет конскую ногу. Ах, какая гадина - советская говядина!"), а он нет. Да, но смеялся! И не оборвал разговор в самом начале! И не сделал соответствующее внушение! И не сигнализировал! Это, по нынешним временам, тоже кое-что стоит! Все это так, но тоже вряд ли. Чувствуется что-то другое, куда более серьезное. Вот знают они что-нибудь про Лину или нет? А если знают и вызовут ее, то?.." Эта мысль сразу взметнула его, он вскочил и зашагал по камере. "Так вот, скажем, вызвали Лину, так что они от нее получат? А как ты думаешь, что? И вообще-то, что ты про нее знаешь? Но честно, честно! А чего честно? Да многое знаю, все знаю, особенно после той ночи. Дурак! Именно после той ночи ты про нее ничего и не знаешь! Неужели это до тебя не доходит? Но постой, постой, почему не знаю? Она ведь тогда сказала, что любит, именно потому и приехала сюда, что любит... "Мне будет очень горько, если тебя посадят", - сказала она тогда. Да, но еще она сказала и вот что: "Зачем ты трепешься? Это же смертельно опасно. Ты же источник повышенной опасности". Вот! С этого ты и начинай! С опасности! Она боится тебя! А ее вызовут и скажут: "Полина Юрьевна, о вас на работе только самые лучшие отзывы, вы молодой растущий специалист. Вот мы знаем, вы в этом году защищаете диссертацию! А с кем вы, извините, связались". И что ж ты думаешь, она им так и резанет: "Это человек, которого я люблю. Я знаю о нем только хорошее". Может она так ответить Нейману? Только начистоту, начистоту, а то ты ведь любишь заморочивать себе голову". Он прошелся по камере, взял со стола свою глиняную кружку, опорожнил ее одним духом и поставил обратно. Вся беда в том, что, пожалуй, именно так она и ответит; не "я его люблю", конечно, нет, этого она не скажет, а вот то, что ничего плохого о нем не знает, это она им скажет. А как же она может сказать иначе? Ведь понятно же, если ты знаешь, что человек дрянь, то какого черта ты с ним связываешься? Но тогда заговорят они: "Ах, вы не знаете о нем ничего плохого? Так вот вам, вот и вот!" И вывалят перед ней кучу всякой всячины. Он - что уж там скрывать! - человек не особенно хороший, лентяй, пьяница, трепло несусветное, кроме того, труслив, блудлив, неблагодарен, дед и то ему как-то сказал: "Это все в тебе непочтение к родителям - знаешь? Чти отца и мать свою, а ты что?" "Мать свою я, верно, не чту. Но на все это им, положим, наплевать, и скажут они Лине другое. "Разве вы не заметили, - скажут они, - что он не наш, не советский человек? Вот он ходит по нашей земле, живет в наше замечательное время, а всюду выискивает только одно плохое, не видит ничего, кроме недостатков, копается в грязи, сеет нездоровые настроения..." Вот с этим она, пожалуй, не будет спорить, просто скажет: "Знаете, просто как-то не обращала внимания. Думала, что все это мелочи". "А-а, нет - ответят ей, - это далеко не мелочи. Давайте-ка вспоминать". И что ж, ты будешь ее обвинять, если она что-нибудь такое вспомнит? Да разве она может быть в тебе уверена на все сто? Вот ей ты тогда натрепался, так почему другому, хотя бы тому же Корнилову, ты не можешь сказать того же? Ведь помнишь, что ты ей сказал: "Вот я как-нибудь не выдержу и каркну во все воронье горло, и тогда уж отрывай подковки". Вот она после твоего ареста и вспомнит эти твои слова. Ну и все, значит! Помочь тебе - и не поможешь, а погубить себя - одна минута! И опять же: у нее защита, диссертация, как же ее можно обвинять?" - А я и не обвиняю, - сказал он громко. - Нет, нет, я ни капельки не обвиняю, пусть говорит что хочет. Но на душе у него все равно было очень погано. Хотя бы Буддо пришел, что ли?! ...Буддо пришел через час и, чертыхаясь, сел на койку. Он был чем-то очень расстроен. - Что такое? - спросил Зыбин. Буддо взял со стола кружку с холодным чаем и стал пить. - Да что, - ответил он сердито. - Вот пять часов продержали. Какой-то новый лупастый объявился. Я его и не видел никогда. Глаза как у барана. "С кем вы вели еще антисоветские разговоры? Почему вы не назвали еще такого-то и такого-то, Петрова, Иванова, Сидорова? Мы знаем, что вы с ними делились своими антисоветскими планами". Какими, спрашиваю, к такой-то матери, планами? Что я, лагерь хотел взорвать или в Америку на лагерной кобыле ускакать? Какими же такими планами? И называет ведь, сволочь, только тех, кто должен освободиться в этом году. Начал я что-то говорить, а он как вскочит, как кулачищем грохнет! А кулачище у него с хороший чайник. "Ах, ты все еще надеешься! Ты еще не разоружился, гад! Не встал на колени! Так мы тебя, гада, по воентрибуналу проведем! На девять грамм! Пиши сейчас же все!" А как писать? Напишешь - им сразу новый срок и на лесоповал! А они из студентов, здоровяки! Таких там только подавай! А писать придется, ничего не поделаешь. - То есть, значит, вы хотите... - крикнул Зыбин. - Ой, хоть вы-то не кричите, - болезненно поморщился Буддо и дотронулся до виска. - И так голова разламывается. Да нет, еще пока креплюсь. Да только что толку. Ну, не подпишу, подведут их под ОСО, и все. Те же пять или восемь лет. А ведь пройти по ОСО - это уже самое последнее дело! Так вот и думай - хочешь как лучше, а выйдет как хуже. Ах! - Он махнул рукой, лег, вытянулся и закрыл глаза. Наступило минутное тяжелое молчание. Зыбин робко спросил: - А что такое ОСО? - Как? Вы и этого не знаете? - поднял голову Буддо. - Какой же вы научный работник! О-СО! Особое совещание! Это такая хитрая машинка, что мы вот сидим тут, а она штампует наши судьбы там, в Москве. И все - пять, восемь, десять лет, пять, восемь, десять! И распишитесь, что читали. - Как штампует? Даже не взглянув на меня? - Хм! А что им на вас глядеть? - усмехнулся Буддо. - Что вы за зрелище такое? У них там, чать, на это балеринки есть! А насчет того, что они там, а вы тут, - то не беспокойтесь. Было бы дело! А дело ваше привезут, и положат, и доложат, и проект решения зачитают, а они его проголосуют - и все! Секретарь запишет, машинистка напечатает, и лети туда, где золото роют в горах. А там дадут вам машинку ОСО - две ручки, одно колесо, и гоняй ее до полной победы социализма в одной стране! Ну что вы на меня так глядите? Что вам еще тут непонятного? - Постойте, постойте, - Зыбин провел рукой по лицу. - Вы говорите, в Москве вынесут решение, но ведь в Уголовном кодексе ясно сказано, что приговор выносится судом по данным предварительного следствия, проверенным в зале судебного заседания, это я сам читал! Сам! Так как же они будут проверять без меня? - Не понимаете? - усмехнулся Буддо. - А я вот другого не понимаю: как вы - научный работник - слушаете одно, а спрашиваете про другое? Я вам толкую о совещании, а вы меня спрашиваете про суд. Да какой же, к бесу, суд, когда не суд, а совещание. Особое совещание при Народном комиссариате в Москве. А человек там осуждается без судей, без статей, без свидетелей, без следствия, без приговора, без обжалования. Слушали - постановили! Литера ему в зубы! И все! - А как по литеру отправляют? Значит, все-таки не в лагеря? Буддо болезненно усмехнулся и покачал головой. - Ой, горе вы мое! По литеру он поедет! Не по литеру, а по литере, то есть по буквам, а литеры тоже бывают разные, если, скажем, АСА или АСД, или КРА или КРД [антисоветская агитация, антисоветская деятельность, контрреволюционная агитация, контрреволюционная деятельность], ну тогда еще жить можно, а вот если влепят вам КРТД - контрреволюционная троцкистская деятельность или ПШ - подозрение в шпионаже, то все. Сразу же вешайся, жить все равно не дадут! Поняли теперь, что это за штука? - Нет, - сказал в отчаянии Зыбин, - ничего не понял, ровно ничего, - повторил он безнадежно. - Без статей, без судей, без приговора?.. - И вдруг взмолился: - Александр Иванович, да не издевайтесь вы надо мной, ведь так и с ума сойти недолго! Объясните вы мне, что это за Особое совещание? Что за литеры? Ну хорошо, ну хорошо, я дурак, кретин, паршивая интеллигенция! Меня еще жареный петух в задницу не клевал! Жил, болван, и ничего не видел. Все это так! Так, конечно! Но, ради всего святого, что же это все-таки значит? А где ж мы живем? Не в заколдованном же царстве, не в замке людоеда! В самом деле, ведь вот-вот должна начаться война, надо к ней готовить народ, а мы в это время... - он подавился словом, - или же... - У него задрожали губы, он хотел что-то сказать, но ничего не сказал, только отвернулся к стене. Буддо взглянул на него и сразу посерьезнел. Подошел, наклонился и поднес кружку с водой. - Ну, ну, - сказал он успокаивающе и слегка похлопал его по плечу. - Не надо так! Не надо! Вот выпейте-ка! Ай, беда. Вот уж правда беда! И откуда она взялась на нашу голову? Иван Грозный, что ли, ее с собой нам оставил, или татары проклятые занесли? Ведь и не объяснишь, и не расскажешь! И он стал рассказывать. ...Возникло это странное чудище в 1934 году. Тогда в постановлении ВЦИК "Об образовании общественного НКВД" (то есть органа конституционного и постоянного) взамен ликвидируемого ГПУ (органа временного и чрезвычайного) говорилось следующее: 5. Судебную коллегию ОГПУ - упразднить. 6. НКВД СССР и его местным органам дела по расследуемым ими преступлениям по окончании следствия направлять в судебные органы по подсудности в установленном (каком?) порядке... 8. При НКВД СССР организовать Особое совещание, которому на основе положения о нем (каком? Господи, каком же все-таки?) предоставлять право применять в административном порядке высылку, ссылку, заключение в исправительно-трудовые лагеря на срок до 5 лет и высылку за пределы СССР. [В сборнике материалов по истории социалистического уголовного закона (Юриздат. М., 1938) есть такое уточнение: "...учреждается он в составе а) заместителей наркома НКВД СССР, б) уполномоченного НКВД РСФСР, в) начальника Глав. Управления милиции, г) наркома НКВД союзной республики, на территории которой возникло... Обязательно участвует прокурор СССР или его заместитель - итого 8 или 9 человек, не считая технического персонала".] Калинин, Енукидзе. Москва, Кремль, 10 июля 1934. Так выглядело первое и, кажется, чуть не единственное сообщение об Особом совещании в печати. Упоминалось же оно официально (если не считать речей Вышинского), кажется, всего еще один раз - в обвинительном акте об убийстве С.М.Кирова. Тогда дела одних обвиняемых прокуратура направляла в военную коллегию (это значило - расстрел в 24 часа без обжалования и помилований), а дела других - "за отсутствием состава преступления" вот в это самое Особое совещание. Подписал эти обвинительные заключения А.Я.Вышинский, а составил Лев Романович Шейнин. Вот, кажется, и все упоминания в официальной печати об ОСО. А вообще-то оно даже как бы и не существовало вовсе. Люди, составляющие эту страшную, всемогущую и совершенно безответственную тройку (их, кажется, было, точно, трое), не имели ни фамилий, ни званий, ни должности. Они были - ОСО. Ни один из осужденных не видел их подписи под приговором. Ему никогда не оставляли приговор для обжалования. Потому что не было ни приговора, ни обжалования. Был аккуратный бланк формата почтовой открытки. Вот примерно такой: Выписка из протокола заседания Особого совещания от ....................... Слушали: Об антисоветской деятельности Иванова Петра Сидоровича (год, место рождения). Постановили: Осудить за антисоветскую деятельность Иванова Петра Сидоровича (год, место рождения) на пять лет лишения свободы с отбыванием в Свитлаге [Северо-Восточные исправительно-трудовые лагеря, т.е. Колыма]. Выписка верна - (закорючка) "Подпишитесь на обороте, что читали, - ласково говорил офицер, предъявляя эту шпаргалку, - и вот еще раз на копии... Спасибо!" - и прятал бумажку в папку. Осужденного уводили, и с этого момента для него начинался лагерь - тачка ["Машина ОСО - две ручки, одно колесо", - говорили лагерники о тачке. И это было верно в отношении и ОСО, и тачки.]. Но этот детский срок - пять лет в Свитлаге - существовал очень недолго. Потом машина ОСО стала набирать мощность, колесо завертелось, сроки заскакали: восемь лет, десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять! А потом сроки исчезли вовсе, и начались расстрелы (это, правда, уже во время войны). А форма оставалась такой же - "слушали - и постановили" и "распишитесь на обороте". Вот и все [только и всего в положении об ОСО сказано: "Должно быть указано основание применения этих мер"]. Но если для этой таинственной троицы ОСО не существовало ни доказательств, ни судебного следствия, ни свидетелей, ни допроса подсудимого, ни статей закона, ни закона, - словом, всего того, что делает суд судом, а убийство убийством, если, далее, верша все самое тяжкое, ОСО не боялось ни прокурора, ни надзора, ни закона, ни государства, ни собственной совести - потому что оно само уже было всем этим законом, прокурором, судом и государственной совестью и государством, то была все-таки некоторая малость, некая видимость законности, с которой ОСО считалось, ибо без нее существовать не могло. А звалась эта малость в разное время по-разному: с материальной стороны это была "спецзаписка" и "меморандум", а с политической - "изоляция" и "укрепление морально-политического единства советского народа". И это не Иван Грозный нам оставил, не татары занесли, а мы сами на себя выдумали и взлелеяли. Самое же название ОСО, точно, получили по наследству от полицейского государства Александра III. Именно таким Особым совещанием, "образованным согласно статье 34 Положения о государственной охране" при Министерстве внутренних дел, был в свое время осужден на ссылку [В делах ОСО большое место занимали меморандумы с литерами ПШ (подозрение в шпионаже), АИР (агент иностранной разведки) и т.д. Вот уж чего не было раньше. "Особому совещанию могут подлежать только представления о высылке, подчиненные МВД; как учрежденье гражданского ведомства, оно не может контролировать действия военных властей". А тут было как раз все наоборот. Только военный прокурор, зная лишь литеры, но совершенно не посвященный в суть дела, направлял эти дела в ОСО. (А вообще об этом см.: Лемке. "250 дней в царской ставке", с. 282-283. Отношение генерала Бонч Бруевича к Белецкому.)] некий Иосиф Джугашвили, как потом оказалось, человек с короткой памятью на все доброе и с великолепной, истинно творческой на все злое и страшное. Правда, в те годы, чтоб сослать на поселение хотя бы того же Джугашвили, потребовалось ни много ни мало, а личная подпись императора - "согласен", сейчас же ровно ничего не требовалось, кроме толстого засургученного пакета из плотной бумаги. Но пакет этот в дело не входил, а только прилагался к нему. Что находилось в этом пакете, никто не знал, ни подсудимый, ни даже военный прокурор, дававший санкцию на отправление этого пакета в Москву. Ему просто сообщалось в общей форме о содержании пакета. Подследственному же вообще ничего - не его ума это было дело. Есть игра "третий лишний". Вот что-то подобное было и тут. Двое играли - один не участвовал. Он был третьим и лишним, то есть подследственным. Толстый засургученный пакет содержал меморандум, или спецзаписку. Изготовлялась эта записка из самых разнородных материалов. В ее состав входили: а) агентурные сводки и показания сексотов. То есть то, что даже законодательно запрещалось считать доказательством. Однако они и являлись основой всего дела. Без сексотов меморандум составить было бы просто невозможно (сексот - секретный сотрудник - так советские люди называли ненавидимое ими племя осведомителей ГПУ, НКВД, МГБ и т.д.); б) анонимки; в) доносы (доносили жены, мужья, любовницы, соседи, отцы, дети, доносили позарившиеся на жилплощадь, на наследство, на молодого мужика, на красивую бабу, доносили шизофреники, потому что им действительно что-то такое показалось, доносили иногда сами на себя, испугавшись своих неожиданных ночных мыслей и преступных сомнений. Иногда - и не так уж редко - после этого люди не дожидались прихода ночных гостей и кончали сами. В общем, это был тоже обширный раздел материалов); г) характеристика. (Характеристики эти составлялись оперработником, подписывались начальником оперативного отдела и утверждались зампарткома. Подлогов здесь было не меньше, чем во всем остальном. Любой Гагарин именовался обязательно князем, а, скажем, Иванов Петр Сидорович считался выходцем из княжеской среды, если мать его была Гагарина. Каждый, даже родившийся в 1900 году в Риге или Либаве, все равно проходил как гражданин, "проживавший долгое время на территории вражеского государства и сохранявший с ним дружеские и родственные связи".) Если к тому же выяснялось, что у арестованного хотя бы на самых далеких развилках родства были репрессированные (а по совести говоря, у кого их тогда не было?), то в меморандуме он назывался не иначе как "близкий родственник ныне разоблаченного врага народа"... Кончался меморандум так: "На основании всего изложенного ПОЛАГАЛ БЫ осудить Иванова Петра Сидоровича, выходца из враждебного класса, за его антисоветскую деятельность на 8 лет лишения свободы с пребыванием в лагерях Сибири или Дальнего Востока". Подписывал эту бумагу начальник спецотдела. Утверждал замнаркома, и дело летело в Москву с референтом от наркомата. Затем оно рассматривалось в одно из чисел, специально отведенных для данной республики, на заседании ОСО. Папки лежали на столе, члены ОСО брали их на минуту в руки, перебрасывали страницы, заглядывали в меморандумы, переговаривались, запивали разговоры нарзаном. Смеялись. Острили. Представитель республики докладывал им дело и зачитывал проект решения. Потом председатель спрашивал мнение референта и проводил опрос ("Ну как, товарищи, согласимся?"), а утром машинистка уже печатала на бланке "слушали - постановили"... Так во всяком случае представлял себе это дело Александр Иванович Буддо, да, кажется, так оно и было в действительности. А просуществовало это чудовище 20 лет - до сентября 1953 года (см. передовую журнала "Советское государство и право" за 1959 год - номер первый). - Вот так и получается, дорогой Георгий Николаевич, - сказал Буддо, - что подсудимый вовсе не заинтересован в том, чтобы доказать свою невиновность. Ну скажем, суд заворотит его дело на доследование. Ну и что? Подержат его еще месяца два и отошлют дело в Особое совещание. И так суд бы дал ему по материалам лет пять или шесть и отправил бы в местную колонию на бахчи, а по меморандуму ему всыпят в Москве всю десятку и погонят "в Колыму, Колыму, чудную планету" - вот и все! А вот вы знаете, что рядом с нами, в другом коридоре, есть камера оправданных по суду? Сидят и ждут, когда им всыпят по ОСО десятку! И всыпят, и дай Бог как всыпят! - Почему? - спросил Зыбин. Голова у него гудела. Сознание работало неясно. Он теперь был готов поверить во все. Вот он попал в машину, колесо завертелось, загудело, заработало, и нет уже ни входа, ни исхода. И ничто больше не имеет значения. Ни ложь, ни правда, ни стойкость, ни мужество - ничто! Нелепый случай его отметил, а остальное доделают люди, к этому призванные и приставленные. И нечего винить ни случай, ни людей. Он чувствовал себя вялым, расслабленным, как бы погруженным в волокнистую вату. Больше всего хотелось лечь и вытянуться. Он лег и вытянулся. - Почему, спрашиваете? - спросил Буддо и подвинулся, чтоб дать ему место. - А потому, дорогой, драгоценнейший мой Георгий Николаевич, что осужденный по ОСО - это поручик Киже - арестант секретный, фигуры не имеющий. У всех порядочных заключенных статьи, а у этого буквы, у всех преступников на руках приговор, где видно, за что про что он страдает, и он - пожалуйста! - его всегда может предъявить, а у этого выписка. Все порядочные люди - воры, убийцы, насильники, спекулянты - в свободное время строчат кассации, а ему и писать некуда и не про что. Всех преступников освобождают по звонку, а этого - еще бабушка надвое сказала - то ли освободят, то ли нет. Придет из Москвы бумажка "слушали - постановили", и сиди еще пять лет. Я одного такого знаю, который уже 15 лет сидит и вот теперь кончает и новый срок ждет, а о воле он и думать забыл, когда с ним о ней говорят, он только рукой махнет. Вот начальство и понимает: все преступники как преступники, а этот какой-то черт в образе человека. Какая вина за ним - не поймешь, а опасен пожизненно, и чем скорее он концы отдаст, тем для человечества лучше. И вот гоняют его в тайгу, под землю, на Чукоткин Нос - лес сводить, тачки гонять, золото рыть. Вот помантулят его эдак года три, и конец ему - бирка на ногу и в вечную мерзлоту. Одним словом, не дай Бог вам во всем оправдаться! Берите богему! Берите, пока ее вам предлагает добрый человек. Искренне, искренне советую! 4 ...В тот день я все-таки достал краба. Директор не соврал, был такой грек. Он жил у моря в какой-то развалюхе и ловил всякую всячину: таскал курортникам звезд, морских ежей, змей, скорпионов, крабов. Когда мы подошли к его лачуге, он как раз возвращался с ловли. В одной руке у него была острога, в другой жестяное ведрышко. Увидев нас, поставил ведрышко, вытянулся и козырнул острогой. Высокий, загорелый, почти совершенно черный грек с острым лицом и усами. - Здравия желаю, господа хорошие, - сказал он четко и насмешливо, - или теперь так не говорят? Да, граждане, граждане теперь говорят! - Он, видимо, уже здорово хватил и теперь смотрел на нас влажными веселыми глазами. - Здравствуйте, граждане, чем могу услужить? Я взглянул на директора. - Да вот, Сатириади... - начал он неуверенно. - А, это вы, товарищ директор, - как будто только что узнал его Сатириади. - Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, пожалуйста, Иван Никанорович. Вот по вашей-то части ничего что-то и не попадалось! Так, черепки всякие нестоящие есть. Зайдите, загляните? - Да нет, нам краб нужен, - ласково сказал директор. - Кра-аб? - как будто даже удивился старик. - А что же, на базаре их разве мало? Вон их сколько там, любого хорошего бери, хошь красного, хошь желтого. - Да нет, нам такие не нужны, - сказал директор. - Ну а каких же вам? Таких, что ли? - И он поставил ведрышко на землю. Я посмотрел. В ведрышке была только желтоватая вода да черное выпуклое донышко. На донышке лежали две красных гальки, вот и все. - А где же краб? - спросил я. - А вот, - сказал директор и поддел ведро носком ботинка. И тут что-то двинулось, поднялась муть, я увидел, что черное - это не дно, а спина краба. Он был страшно большой и плоский, и, наклонившись, я разглядел на нем бугры и колючки, какие-то швы, края панциря, зубчатые гребешки. Директор еще раз слегка встряхнул ведро, и тут краб шевельнулся, и в одном месте, очевидно возле усов, вдруг закрутились песчинки, словно ключ забил. - Какой же он огромный, - словно сокрушенно покачал головой директор, - а ведь он, пожалуй, больше моего. - Ну, сравнили! - качнул головой Сатириади. - Такого лет пять не было!