он благороден, надежен, проверен и перепроверен, оперативен и вхож, вхож! Ему бы еще служить и служить - чистить и чистить страну от гадов и предателей, а вы его - раз и погубили! Шепнули на свидании, скажем, "особый привет такому-то" и поглядели соответственно - ну и все! Люди сейчас на эти штуки оч-чень догадливые! Или из лагеря передали с освобожденным цидулю - и опять все! - Да-а, да-да! - Зыбин встал и прошелся по камере (зрачок в двери сейчас был телесно-розовый, за ним кто-то стоял). - Да, да, Александр Иванович! Очень вы мне хорошо объяснили! Очень, очень!.. Ну а теперь я прилягу. Голова что-то не того... Мой друг и брат! А брат-то мой - Каин: "Каин, Каин, где брат твой Авель?" И отвечает тогда Каин Господу: "Я разве сторож брату моему?.." ...Проснулся он от резкого металлического стука. Стучали ключом об лист железа металлической обшивки двери. Он вскочил. Над ним стоял Буддо и тряс его. Оконце было откинуто. За ним стояло лицо коридорного. - Вот еще раз ляжете, - сказал он, - и пойдете в карцер. - За что? - спросил Зыбин. - За нарушение правил распорядка. Вон инструкция на стене - читайте! - И солдат захлопнул оконце. После этого они оба с минуту молчали. - Да, - покачал головой Буддо, - доводят до конца! Эх, Георгий Николаевич! И что вы партизаните, что рыпаетесь по-пустому? Для чего - не понимаю! Зыбин сел на койку и погладил колено. - Что я рыпаюсь? Ну что ж, пожалуй, я вам объясню, - сказал он задумчиво. - Вот, понимаете, один историк рассказал мне вот какой курьез. После февральской революции он работал в комиссии по разбору дел охранки. Больше всего их, конечно, интересовала агентура. На каждого агента было заведено личное дело. Так вот, все папки были набиты чуть не доверху, а в одной ничего не было - так, пустячный листочек, письмо! Некий молодой человек предлагает себя в агенты, плата по усмотрению. И пришло это письмо за день до переворота. Ну что ж? Прочитали члены комиссии, посмеялись, арестовывать не стали: не за что было - одно намеренье, - но пропечатали! И вот потом года два - пока историк не потерял его из вида - ходил этот несчастный студентик с газетой и оправдывался: "Я ведь не провокатор, я ничего не успел, я думал только..." И все смеялись. Тьфу! Лучше бы уж верно посадили! Понимаете? - Нет, не вполне, - покачал головой Буддо. - Поясните, пожалуйста, вы говорите, письмо было послано за день до... Значит, вы думаете... - Вот вы уже и сопоставили! Да нет, ровно ничего я не думаю. Не сопоставляйте, пожалуйста! Тут совсем другое. Этот молодой человек дал на себя грязную бумажонку и навек потерял покой. Вот и я - боюсь больше всего потерять покой. Все остальное я так или этак переживу, а тут уже мне верно каюк, карачун! Я совершенно не уверен, выйду ли я отсюда, но если уж выйду, то плюну на все, что я здесь пережил и видел, и забуду их, чертей, на веки вечные, потому что буду жить спокойно, сам по себе, не боясь, что у них в руках осталось что-то такое, что каждую минуту может меня прихлопнуть железкой, как крысу. Ну а если я не выйду... Что ж? "Потомство - строгий судья!" И вот этого-то судью я боюсь по-настоящему! Понимаете? Буддо ничего не ответил. Он пошел и сел на койку. И Зыбин тоже сел на койку, задумался и задремал. И только он закрыл глаза, как раздался стук. Он поднял голову. Окошечко было откинуто, в нем маячило чье-то лицо. Потом дверь отворилась, и в камеру вошли двое - дежурный и начальник. Зыбин вскочил. - Предупреждаю: при следующем замечании сразу пойдете в карцер, - не сердясь, ровно сказал начальник. - На пять суток! Второе нарушение за день! - Но я не спал неделю! - Этого я не знаю! - строго произнес начальник. - Но здесь днем спать нельзя! Говорите со следователем. - Вы же знаете: они нас не слушают. - Ничего я не знаю. Мое дело - инструкция. Вот она. Днем спать нельзя. Пишите прокурору. - И он повернулся к двери. - Стойте! - подлетел к нему Зыбин. - Я буду писать прокурору, дайте мне бумагу. - В следующий вторник получите, - сказал ровно начальник. - Нет, сейчас! Сию минуту! - закричал Зыбин. - Я напишу прокурору. Я объявлю голодовку! Я смертельную, безводную объявляю! Слышите? - Слышу, - с легкой досадой поморщился начальник и повернулся к дежурному. - На пять суток его в карцер, а потом дадите бумагу и карандаш. Так Зыбин попал в карцер. И так он в первый раз за семь суток заснул на цементном полу. И море снова пришло к нему. ...Я ведь страшно мудрый тогда был. Я тогда вот какой мудрый был: я думал, посидит он у меня под кроватью, сдохнет, и все. Сейчас мне самому непонятно, как я мог пойти на такое. Боль и страданье я понимал хорошо. Меня в детстве много лупили. Бельевой веревкой до синяков, пока не закапает кровь. Мать у меня была культурнейшая женщина - бестужевка, преподавательница гимназии. Она ходила на всякие там поэз-концерты, зачитывалась Северяниным, Бальмонтом. У нас в гостиной висел "Остров блаженных" Беклина, мне дарили зоологические атласы и Брема ("он обязательно будет зоологом"). И била меня по-страшному. Отец не вмешивался и делал вид, что не замечал. А потом он умер, появился отчим, так тот вообще не велел меня кормить - ведь он был еще культурнее! - Как же ты жил? - спросила она тихо. И они оба вздрогнули от этого неожиданного "ты". - Да вот так и жил, представь себе, не так уж плохо. Имел товарищей, писал стихи, конечно, очень плохие стихи, сначала под Есенина, потом под Антокольского, я любил все гремучее, высокое, постоянно сгорал от любви к какой-нибудь однокурснице. Тогда я поступил на литфак, как-то очень легко сдал все экзамены и поступил. Надеялся, что буду стипендию получать. Нет, не дали. Я ж из состоятельной семьи: отчим - профессор, мать - доцент. - Пил? - Нет, тогда совсем не пил. Тогда я капли в рот не брал. Пить начал много позже. Уже когда кончал. Ведь тогда время очень смутное, страшное было. Есенинщина, богема, лига самоубийц - да-да, и такая была! Трое парней с нашего фака составили такую лигу. Вешались по жребию - двое успели, третий - нет. И знаешь, как вешались? Не вешались, а давились петлей, лежа на койке. А-а! - вдруг удивленно закричал он и остановился. - Вот оно что! Теперь я понял, откуда мне знакомо его лицо. Он же меня допрашивал по делу этих самоубийц. Но это еще до Кравцовой было! Да, да! Да как же он-то меня забыл? Или... - Это ты про...? - Ну про него, про него! Он же следователь, только почему же он не сказал мне сразу? - Ты знаешь, - она взяла его за плечо. - Он вчера мне сделал предложение. - Что?! - воскликнул он и тоже вцепился ей в плечо. - Он вам?.. Он тебе... Ух, черт! - Да, вчера, после того как тебя увели отсюда твои соседи. - Здорово! И что же ты ответила? - Просила подождать. Сказала, что должна подумать. Подумаю и отвечу. Вот подумала. - И что же? - Поблагодарю и извинюсь, скажу, что не смогу. - Не сможете? - Нет, не смогу. Я же тебя полюбила! Вот только сейчас поняла, что я тебя люблю! Но только, пожалуйста, не думай, что ты меня разжалобил! Нет, нет! И пожалуй, ты зря мне всю эту пакость начал. Теперь же я все время буду думать об этом! Но есть в тебе что-то такое... Яд какой-то, что ли? Ведь я не из влюбчивых - нет, нет, совсем не так! И на всякую лирику и исповеди не податливая. А вот ты меня влюбил с такой великолепной легкостью, что и сам не заметил. А вот сейчас не знаешь, что же делать со мной? - Нет, не знаю, - засмеялся он. - Да ты еще вдобавок и невозможно искренен! Это в тебе особенно ужасно. Хорошо. Завтра придумаем вместе что-нибудь. Пока не думай. Несколько шагов они прошли молча. - Слушай, - сказал он, вдруг останавливаясь. - Вот ты сказала, что любишь меня. Я тебя - тоже. Так что ж? Целоваться, обниматься? А мне совершенно не хочется. Не в том я совсем настроении! Она засмеялась тихонько, обняла его, чмокнула в щеку и сказала: - Да нет, все в порядке. Вот и море. Давай краба! Краб неделю просидел под кроватью - он сидел все в одном и том же месте, около ножки кровати, и когда кто-нибудь наклонялся над ним - с грозным бессилием выставлял вперед зазубренную клешню. На третий день около усов показалась пена, но когда Зыбин к нему притронулся, он пребольно, до крови заклешнил ему палец. Тогда Зыбин ногой задвинул краба к самой стене - вот он там сначала и сидел, а потом лежал. На пятый день его глаза проросли белыми пятнами, но только Зыбин притронулся к нему, как он выбросил вперед все ту же страшную и беспомощную клешню (ох, если бы он умел шипеть!). На панцире тоже появилось что-то вроде плесени. На седьмой день Зыбин утром сказал Лине: "Больше я не могу - вечером я его выпущу". Она ответила: "И я с вами". Они договорились встретиться на набережной около маленькой забегаловки, где вчера они сидели втроем, оттуда его увели соседи, чтоб разрешить какой-то спор в корпусе. Когда она пришла вечером, он уже сидел и ждал ее. Краб был в его шляпе. Уже смеркалось - зажегся маяк, на судах горели зеленые и белые Огни. Они пошли. Он сказал: - Вот уж не думал никогда, что во мне сидит такой скот! Обречь кого-то на медленное и мучительное умирание. Никогда бы не поверил, что способен на такое! Но вот рыб же вынимают из воды, и они засыпают. Тоже задыхаются, конечно, я и подумал, что и краб заснет. Вот скот! И из-за чего? Из-за глупой бабьей прихоти! - А она очень красивая, эта прихоть? - спросила Лина подхватывая его за руку. - Ничего, красивая. Но ты много лучше ("Господи, - даже остановилась она, - неужели ты способен и это замечать?"). Будь спокойна! Очень способен! Но не в этом же дело! Пусть хоть раскрасавица, хоть Мэри Пикфорд, голландская королева! Что из этого? Беда, что я скот! И, наверно, права была мать, когда говорила: "Я тебя научу, садиста, гуманизму!" - и хватала веревку. Вот ведь как! - Он засмеялся и покачал головой. - Вот уж никогда не думала, что тебя можно так назвать. - Не думала! Нет, называли, лет десять назад только так и называли, а я все думал, что зазря. Ведь меня в зоологи готовили, а какой же зоолог не потрошит лягушек? Но это чепуха, детство, а вот сейчас... Я ведь страшно мудрый был, когда покупал краба. Я ведь вот какой мудрый был - я думал: посидит, заснет, как рыба. А боль я должен был понимать. Знаешь, что такое - веревкой по рукам и ногам? ...Он закатал до колен брюки и вошел в воду. Краб лежал в шляпе. Лина светила с берега. - А ты сойти сюда не хочешь? - спросил он. - Хочу! Сейчас. - Она быстро скинула через голову платье и оказалась в черном трико. - Слушай, - сказала она, наклоняясь над шляпой. - Еще бы день, и он был бы готов. - Да, - сказал он. - Конечно! Но больше я уже не мог. У каждого скотства есть какой-то естественный предел. А я перешел и его. Стой. Опускаю! Он наклонился и опрокинул шляпу. Волны под светом фонарика были прозрачные, тихие, почти зеленые, а по белому подводному песочку бегали их светлые извилистые тени, Краб упал на спину да так и остался. - Мертв, - сказала Лина. - Да, - тяжело согласился он. - Поздно. Еще вчера... - Смотри, смотри! Сперва заработали ноги, не все, а одна и две, потом движение вдруг охватило их все. Краб перевернулся, медленно, с трудом поднялся. Встал, отдыхая и отходя. Он стоял большой, корявый, стоял и набирался сил - вода шевелила его усики. И как-то сразу же пропали все белые пятна. - Будет жить, - сказал Зыбин твердо. Какая-то мелкая рыбешка приплыла, сверкнула голубой искрой и сгорела в луче фонаря, исчезла. Тогда краб двинулся. Он пошел тяжело, неуклюже, кряжисто, как танк. Шел и слегка шатался. Прошел немного и остановился. - Будет жить, - повторил Зыбин. - Будет. И тут краб каким-то незаметным боковым, чисто крабьим движением вильнул вбок. Там лежала большая плоская зелено-белая глыба. Он постоял около нее, шевельнул клешнями и сразу исчез. Был только волнистый песок, разноцветная галька да какая-то пустячная тонкая черно-зеленая водоросль моталась туда и сюда. Да свет фонарика над водой и светлые круги на дне, да тени от ряби на песке и скользкая, поросшая синей слизью плита, под которую ушел краб. - Ну все, - сказал Зыбин. - Пошли! - Пошли, - сказала она и как-то по-особому, по-женски, не то выжидающе, не то насмешливо повернулась к нему, поглядела на него. Тогда он вдруг подхватил ее и понес на берег. Вынес и осторожно поставил. - Ну, так ты все-таки решил, что будешь делать со мной? - спросила Лина и засмеялась. Засмеялся и он. И вдруг схватил ее и стал целовать в запрокинутое лицо, в шею, в подбородок, в мягкую ямку около горла. Поддался какой-то тормоз, прорвалась какая-то пауза, и он опять был самим собой. Засмеялся он и сейчас, грязный и небритый, лежа на влажном цементном полу под ослепительно белым светом лампы. Свет здесь был такой, что пробивал даже ладони. А стены, покрытые белым лаком, сверкали, как зеркала, так, что через десять минут начинали вставать матовые радуги. Но он не смотрел на них. Он смотрел куда-то вовне себя. Он знал теперь все. И был спокоен. - И имейте в виду, что бы там еще вы ни придумывали, - сказал он громко солдату, который заглянул в глазок, - какие бы чертовы штуки вы там еще ни напридумывали, сволочи!.. Не ты, конечно! Не ты! - поскорей успокоил он солдата. - Ты что? Ты такой же заключенный! Мы и выйдем вместе! И еще кое-что им покажем! Ты мне верь, я - везучий! Мы им с тобой обязательно покажем! Он подмигнул солдату и засмеялся. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Он умер и сейчас же открыл глаза. Но был он уже мертвец и глядел как мертвец. Гоголь 1 Эти дни потом Корнилов вспоминал очень часто. Все самое непоправимое, мутное, страшное, стыдное в его жизни началось именно отсюда. Была суббота, он отпустил рабочих раньше времени, сбежал с косогора, окунулся несколько раз в ледяную воду Алмаатинки, фыркая и сопя, растерся докрасна мохнатым полотенцем, потом в одних трусах вбежал в гору и веселый, свежий залетел в палатку, оделся, поставил чайник, сел и раскрыл очередной номер "Интернациональной литературы". В повести, которую он читал, жили обыкновенные, похожие на всех и очень не похожие ни на кого люди, произносились обыкновенные слова, совершались обыденные поступки - но все это каждодневное и будничное звучало тут совершенно необычно, и Корнилов никак не мог ухватить, в чем же тут дело. Так, сидя перед плиткой, он прочел одну страницу, другую и задумался. И вдруг его ровно что-то толкнуло. Он вскинул голову и увидел Дашу. Она стояла и глядела на него, платок у нее сбился набок. - Вас дядя Петя зовет, - сказала она. - А что такое? - спросил он вскакивая (уже много времени спустя он понял, что в те дни в нем попросту жило предчувствие беды, и, увидев Дашу, он сразу понял: вот беда и пришла). - Не знаю, ему из города позвонили, - ответила Даша. - Он вернулся из конторы и сказал: "Беги". А вас все время не было. Корнилов простоял еще с секунду, соображая, как и что, потом осторожно положил книгу на раскладушку, выключил плитку и сказал: "Ну, пошли". Но всю дорогу не шел, а бежал. Однако как вошел к Потапову, так сразу и успокоился. Все здесь было как всегда. Горела лампа-"молния". На полинявшей клеенке возле орденоносного самовара стояли бутылки и стопки. Рядом с повеселевшим хозяином сидели двое - лесник с лешачьей бородой и завязанным горлом (угостили из кустов утиной дробью) и бравый, весь в кудельках, усач бригадир со строительства. Все они уже выпили и глядели орлами. "Так-таки-так" - чеканили дряхлые жестяные часики с огненным видом Бородина, "так-таки-так" - и этот стрекот успокаивал больше всего. - А вот и наша ученая часть подошла, - сказал хозяин с таким видом, как будто только ученой части этой компании и не хватало, - садись, садись, ученый, сейчас мы тебя тоже наделим. - Он поднял бутылку, поглядел на просвет и слегка поболтал ею. - Молодая хозяйка, - крикнул он весело, - что ж ты плохо потчуешь своих любимых-то? Видишь, на донышке только и осталось! Она ведь за эти черепки душу отдает, - обернулся он к гостям, - теперь нам и театров не надо: черепки посвыше. Так, Дашутка, а? Гости что-то весело загудели, а на столе появились графин и стопки. - Вот это уж по-нашему, - согласился Потапов. - Видишь? Тебе в графине. - Он налил стопку всклянь и бережно, двумя бурыми заскорузлыми пальцами, поднял и поднес ее Корнилову. - Попробуй-ка, Владимир Михайлович, - сказал он почтительно, - она у меня особая, на лимонной корочке. Дух чуешь? Пей на здоровьице. Целебная! Говорил Потапов дружески, смотрел на Корнилова с легкой доброй усмешечкой, а все-таки что-то непонятное все вздрагивало и вздрагивало в его голосе, и Корнилов сказал, что пить ему не хочется: только что поел. - Ну, как же ты отказываешься от моего доброго? - спокойно удивился хозяин. - Нет, так у нас не полагается. Пожалуйста, уж не обижай. - Корнилов посмотрел на него и выпил. - Ну вот и на здоровьице, - похвалил Потапов. - А теперь закуси. Эх и селедочка! В роте тает! С лучком! Как в "Метрополе"! Есть такой ресторан у вас в Москве? Есть, я знаю! Нас в осьмнадцатом как пригнали с фронта, в нем пшенкой и селедкой кормили. Как жрали-то! Видишь, когда еще о метро заговорили. - Вы меня звали? - спросил Корнилов. - Звал, звал, - добродушно ответил Потапов. - Вон Дарью спосылал. Не знаю только, где она столько пропадала. Перво дело - ну-ка выпей еще с селедочкой! Вот так, молодец! Перво дело - поднести хотел, а второе - требуешься ты мне, друг милый, на пару слов. Ты что? Один, без начальства? Они в Алма-Атах? - Да, а что? - Да вот находку без них сделали. Меч Ильи Муравца нашли. Дожж шел, размыл бугор, он и вылез из глины. Расскажи-ка, - кивнул он леснику. Лешачья борода дотронулась до горла и просипела: - Очень замечательный меч. Клинок погнулся маленько, а рукоятка вся цела: пальмы! - Он при вас? - спросил Корнилов. - Не. Объездчик увез. Завтра к обеду обещал завезти. У него сын в пединституте на историка учится. Он вот, я вам скажу, какой!.. - Он повернулся было к Корнилову, но тут Потапов махнул на него рукой. - Ну что ты тут будешь разобъяснять, - сказал он досадливо, - вот возвратится его хозяин, тогда и будет разговор. - Он вынул из кармана старинные часы с вензелем, открыл, посмотрел и сказал: - Ну, товарищи дорогие, давайте еще по одной... и... а ты посиди-ка, - тихо приказал он Корнилову. Все быстро выпили и вышли в сени. Там они еще поговорили о чем-то своем, закурили, крепко руганули кого-то, и вдруг ржанула лошадь, хлопнули ворота - это ускакал лесник. Потапов еще постоял немного на дворе, потом вернулся в комнату, прямо прошел к столу, сел и взглянул на Корнилова. - Так вот, - сказал он, - арестовали Георгия Николаевича. - Что-о? - вскочил Корнилов и вдруг понял, что вот именно этого он и ждал. - Тише, не ори! Сядь! Да, арестовали. Зачем-то он на Или очутился, то ли бежать хотел, то ли что. Там его и забрали. Квартиру уж без него опечатывали. Целый баул бумаг увезли. Вот. - Сказал и замолк. "Зачем он мне это говорит? Провоцирует? Угрожает? Пугает? Предупреждает?" - все это одновременно пронеслось в голове Корнилова. - А откуда вы это?.. - спросил он. Потапов неприятно поморщился. - Значит, знаю, раз говорю, - ответил он неохотно. - Позвонила одна. Их вместе на Или забрали. Ее-то в городе ссадили, а его в тюрьму провезли. Вот такие дела. "Угрожает? Провоцирует?" Но, взглянув на печальное и какое-то потухшее лицо Потапова, Корнилов понял: нет, не провоцирует и не угрожает, а просто растерян, боится и не знает, что делать. - Господи Боже мой! - сказал он подавленно. - Вот еще беда. И тут вдруг прежний злой, колючий огонек блеснул в глазах Потапова. Он даже усмехнулся. - Вот, - сказал он с каким-то болезненным удовлетворением. - Вот ты и замолился. И все мы так начинаем молиться, когда нам узел к ж... подступит. До этого нам, конечно, ни Бог, ни царь и ни герой - никто не нужен. Все своею собственной рукой! А Бог, оказывается, маленько нас поумнее. Да, побашковитее нас! Как саданет нам камешком по лбу, так мы и лапти кверху! - Он помолчал и вздохнул. - Так вот, загремел наш хранитель, загремел, только мы его и видели! Теперь жди, тебя скоро вызовут. - Зачем? - Как это зачем? - удивился Потапов. - Для допроса! Начнут спрашивать, что, как, за что агитировал. - Он посмотрел на Корнилова и вдруг подозрительно спросил: - Да ты что? Верно, ничего не знаешь? Тебя никуда не вызывали, а? Стой! Вот ты одное в город ездил, сказал, что в музее сидел, а Зыбин приезжал и говорит: "Не знаю, чтоб он в музее сидел, наверно, по бабам, черт, блукал, не видел я его там!" - Да неужели вы верно думаете, что я что-то знал и не рассказал бы Георгию Николаевичу? - удивился и возмутился Корнилов. - Ну, положим, если бы ты сказал, то знаешь где сейчас очутился бы? - строго оборвал его Потапов. - Как это ты рассказал бы? По какому такому полному праву ты рассказал бы? А подписка? А храни государственную тайну? А десять лет за разглашение? Это ты брось - рассказал бы! - Он еще посидел и решил: - Ну, раз не вызывали, значит, жди, вызовут. - Да, - невесело кивнул головой Корнилов, - теперь-то уж точно вызовут. Слушай, Иван Семенович, налей-ка мне еще. - На! Только закусывай. Вот сало, режь. А если вызовут, не пугайся. Пугаться тут нечего. Это не какая-нибудь там фашистская гестапо, а наши советские органы! Ленинская чека! Говори правду, и ничего тебе не будет, понимаешь: правду! Правду, и все! - И он настойчиво и еще несколько раз повторил это слово. - Понимаю, - вздохнул Корнилов. - Всю правду, только правду, ничего, кроме правды, не отходя ни на шаг от правды. Ничего, кроме правды, они от меня и не вышибут сейчас, Иван Семенович. Как бы они там ни орали, и ни стучали, и ни сучили кулаками. - Ты это что? - несколько ошалел Потапов. - Ты того... Нет, ты чего не требуется, того не буровь! Как же это так - орать и стучать? Никто там на тебя орать не может. Это же наши советские органы. Ну, конечно, если скривишь правду... - Нет, кривить я больше не согласен! - усмехнулся Корнилов. - Хватит. Покривил раз! - Это когда же? - испугался Потапов. - Не пугайся: давно. То есть не так уж давно, но до Алма-Аты еще. Теперь все. Он сидел перед Потаповым тихий и решительный. Он действительно не боялся. Просто нечем его уже было запугать. - Ты знаешь, сколько я тогда наплел на себя? - усмехнулся он. - Страшно вспомнить даже! Да все, что он мне подсунул, то я и подмахнул. Говорит: "Вот что" на тебя товарищи показывают: слушай, зачитаю". И зачел, прохвост! Все нераскрытые паскудства, что накопились за лето в нашем районе, он все их на меня списал. Где какой пьяный ни начудил, все это я сделал. И все не просто, а с целью агитации. И флаг я сдернул, и рога какому-то там пририсовал, и витрину ударников разбил, все я, я, я! А он сочувствует: "Ну, теперь видишь, что на тебя твои лучшие дружки показали. Ведь они с головой зарыли тебя, гады. Так слушай моего доброго совета, дурья твоя голова: разоружайся! Вставай на колени, пока не поздно, и кайся. Пиши: Виноват во всем, но все осознал и клянусь, что больше этого не повторится. Тогда еще свободу увидишь. Советская власть не таких прощала. А нет - так нет, от девяти грамм свинца республика не обеднеет. Если враг не сдается, то его уничтожают, знаешь, чьи это слова?" Вот больше от этих слов я и подписал все. - И ты ничего этого?.. - спросил недоуменно Потапов. - Господи! Да я близко в тех местах не был. Меня летом вообще в Москве не было. - Но как же так ты все-таки поверил? Дружков своих ты знал... - А как же я мог не поверить? - засмеялся Корнилов. - Никак я не мог не поверить. Ведь он же следователь, а я арестант, преступник. Так как же следователь может врать арестанту? Это арестант врет следователю, а тот его ловит, уличает, к стенке прижимает. Вот как я думал. А если все станет кверх ногами, тогда что будет? Тогда и от государства-то ничего не останется! И как следователь может так бандитствовать у всех на глазах днем, при прокуроре, при машинистках, при товарищах? Они же заходят, уходят, все видят, все слышат. Нет, нет, никак это мне в голову прийти не могло. Я так и думал действительно: меня оклеветали, и я пропал. Вот единственный добрый человек - следователь. Надо его слушать. А что он на меня кричит, это же понятно: и он мне тоже не верит, слишком уж все против меня. - Он вздохнул. - Беда моя в том, Иван Семенович, что у меня отец был юристом и после него осталось два шкафа книг о праве, а я их, дурак, все перечитал. Но ничего! На этого прохвоста я не в обиде! Научил он меня на всю жизнь. Спасибо ему. - Да, - сказал Потапов задумчиво. - Да! Научил! А вот это: "Если враг не сдается..." Это Максим Горький сказал? - Горький! - Острые слова! Когда Агафья, жена Петра, ходила к следователю, он их первым делом высказал. И в школе Дашутку тоже на комсомольском собрании этими словами уличали. Да, да. Горький! Ну, значит, знал, что говорит, а? - Знал, конечно. - Да! Да! Знал! - Потапов еще посидел, подумал и вдруг быстро встал. - Постой, там ровно кто ходит. - И вышел на улицу. - Это ты тут? - услышал Корнилов его голос. - Ты что тут? А вот я тебе дам курятник! Я дам тебе несушек, посмотрю! А ну, спать! Он еще походил, запер ворота, потоптался в сенях, вернулся и неторопливо, солидно сел к столу. Вынул трубку, выбил о ладонь, набил и закурил. - Так выходит, что ты и сам запутался, и следователя своего запутал, - сказал он строго и твердо, тоном человека, которому наконец-то открылась истина. - За это, конечно, тебя следовало наказать по всей строгости, ты свое и получил, но сейчас у нас не враг народа Ягода, а сталинский нарком Николай Иванович Ежов, он безвинного в обиду никогда не даст. Так что ты это брось! - Да я уж бросил, - вздохнул Корнилов и встал. - Ну, я пошел, Иван Семенович. Мне завтра рано вставать. Спасибо за угощение. Потапов неуверенно посмотрел на него. - Постой-ка, - сказал он хмуро. - Ну-ка сядь, сядь. Вот Дашка к вам бегала, а у вас там кого-кого только не перебывало. Ты язык широко распустил, а у нее и вовсе ветер в голове. Недаром ее на комсомоле прорабатывали. Вот дядю Петю поминает, а что мы про него знали? Приехали и взяли, а за что про что - кто ж нам объяснит, правда? - Правда, святая правда, Иван Семенович, - подтвердил Корнилов. - Нет, Даша ничего у нас никогда не говорила. Это и я скажу, и все подтвердят. Ну, пока. И уже за воротами Потапов догнал его снова. - Тебя директор твой будет спрашивать, - сказал он, подходя, - так ты вот что, ты до времени до поры эти наши тары-бары сегодняшние... - Ясно, - ответил Корнилов, - понял. - Да и вообще ты сейчас поосторожнее насчет языка... - И это тоже понял, раз мы с тобой об этом чуть не час проговорили, то, значит, уже оба кандидаты - вон туда! Если только, конечно, - он усмехнулся, - один из нас, кто пошустрее, не догадается сбежать до шоссе и остановить попутку в город. - Все шуткуешь? - невесело усмехнулся Потапов и вздохнул. - Шуткую, Иван Семенович. Шуткую, дорогой. Незачем уже и бежать. Поздно! Вернувшись, он снова попробовал читать, но только пробежал несколько строк и отбросил журнал. Повесть только раздражала, и все. Он лег на раскладушку, накинул одеяло и закрыл глаза. "Мне бы ваши заботы, - подумал он зло, - показали бы вам тут Карибское море и пиратов. Вот то, что выпить нечего, это жаль, конечно. А впрочем, почему нечего? Сколько сейчас? Двенадцать. У Волчихи самый разгар". Он прикрутил лампу и вышел. Ночь выдалась лунная и ясная. Все вокруг стрекотало и звенело. Каждая тварь в эту ночь работала на каких-то своих особых волнах. Почти около самого его лица как мягкая тряпка пронеслась летучая мышь. Он проходил мимо старого дуба, а там постоянно пищало целое гнездо этой замшевой нечисти. Большое окно под красной занавеской у Волчихи светилось. Он условно стукнул три раза и вошел. Хозяйка сидела за столом и шила. Он сказал ей "здравствуйте пожалуйста" и перекрестился на правый передний угол. В этой избе и в десятке подобных же это всегда действовало безотказно. На столе стояла бутылка, тщательно обернутая в газету. - Это, случайно, не для меня? - спросил Корнилов. Хозяйка подняла голову от шитья и улыбнулась. Была она в сарафане и с голыми плечами и выглядела совсем-совсем молодой (ей недавно стукнуло 29). Эдакая крепкая черноволосая украинка. - И для вас всегда найдется, - сказала она дружелюбно и звонко перекусила нитку, - а это вон для Андрея Эрнестовича. - И кивнула головой на угол. Корнилов обернулся. У стены на лавке, там, где около ведер, прикрытых фанерками, испокон веков стояли два позеленевших самовара, сидел старик. Высокий, худощавый, жилистый, с аккуратной бородкой клинышком. На носу у него были золотые очки, а на плечах одеяло. - Ой, извините, отец Андрей, - учтиво всполошился Корнилов. - Я вас не заметил. Здравствуйте! - Здравствуйте, - ответил отец Андрей и поднял на Корнилова голубые с льдинкой глаза. Отец Андрей работал в музее инвентаризатором. Но до сих пор Корнилову говорить с ним не приходилось. Месяца за два до этого директор задумал учесть музейные коллекции. Дело это было нелегким: неразбериха в музее царила страшная. Экспонаты откладывались, как осадочные породы, слоями, эдакими историческими периодами. Первый - самый спокойный, тихий слой. Семиреченская губернская выставка 1907 года. Фотографии земства, старые планы города Верного, XVIII век, договоры с ордами, написанные арабской вязью, с белыми, черными и красными печатями на шнурочках, муляжи плодов и овощей. Второй слой. Губернский музей 1913 года. Сапоги местного завода, открытки Всемирного почтового союза, "ул. Торговая в городе Верном", образцы полезных ископаемых, набор пробирок с нефтью. Третий слой. Музей Оренбургского края. Вот это уже сама революция: перемешанный, разнородный, взрывчатый слой - окна РОСТА "Долой Врангеля", штыки, ярчайшие плакаты с драконами, объявления, похожие на афиши, - красная, зеленая, синяя бумага, а внизу, вместо фамилии премьера, игривым кудрявым шрифтом - "Расстрел". Газетные подшивки. И тут же золоченая лупящаяся мебель с лебедиными поручнями, коллекция вееров, золотой фарфор, чучело медведя с блюдом для визитных карточек в лапах. Четвертый слой. В нем сам черт ногу сломит - где что, что к чему, что зачем, - никто не разберет. Стоит, например, на чердаке забитый досками ящик, и что в нем - одному аллаху ведомо: не то жуки, не то иконы. На хорах в одном углу окаменелости, в другом - старое железо, и опять-таки - что это за железо, что за окаменелости, откуда они, никто не знает. Но это слой мирный, относящийся к двадцатым и тридцатым годам. Он оседал незаметно - ящиками, посылками, актами передач. Вот - четыре слоя, и пойди разберись в них во всех. Тогда директор - человек решительный, острый и быстрый - задумал навести порядок по-военному - одним махом. Он запросил особые ассигнования, нанял десять работников-инвентаризаторов, прикрепил к ним Зыбина для консультации и фотографа для документации и заставил их писать карточки. Так появились в соборе очень удивительные люди: инвентаризаторы. В первые дни на них ходили смотреть все отделы. Самому молодому из них недавно стукнуло шестьдесят, и он неделю назад отрекся от сана через газету. К этому сословию, презираемому и осмеянному всеми агатами и стенгазами, директор, старый профессиональный безбожник, таил какую-то особую слабость. Общался он с батюшками уважительно, кротко, с постоянной благожелательностью и из всех выделял вот этого отца Андрея, того самого, что сейчас сидел в одеяле. "Вы с ним, ребята, обязательно поближе познакомьтесь, - советовал он Корнилову и Зыбину. - Вы больше такого попа уж никогда не увидите. Академик! Умница! Таких попов наши агитбригады вам никогда не покажут! Где им!" - А как вас сюда, отец Андрей, занесло? - спросил Корнилов неловко и покосился на его плечи. - Вы про то, что я в этой хламиде-то сижу? - засмеялся отец Андрей. - Так вот видите, конфузия вышла какая. В темноте задел за сук, чуть весь рукав не сорвал. Спасибо Марье Григорьевне, добрая душа, видите, пришла на помощь. - Я вам и все пуговицы укреплю, - сказала Волчиха, - а то они тоже на одной живульке держатся. - Премного буду обязан, - слегка поклонился отец Андрей. - Я тут, товарищ Корнилов, у дочки живу. Вроде как на дачке. Она агрономом работает. А сегодня директор послал меня с запиской к бригадиру Потапову. Акт какой-то он должен прислать, а мне надлежало помочь его составить. Да вот беда, что-то целый день хожу по колхозу и не могу поймать. Кто говорит, что здесь он, кто говорит, уехал. Вы ведь на его участке, кажется, работаете? Не видели? - А домой к нему вы не заходили? - спросил Корнилов не отвечая. Отец Андрей поморщился. - Подходил я под вечер. Да, признаться, не решился зайти. - А что... - Гости там были. "Значит, мог слышать и наш разговор", - подумал Корнилов и спросил: - А Георгия Николаевича вы нигде не встречали? - Нет. А что? - Да куда он делся - не пойму... Поехал в город вчера, обещал сегодня к полудню вернуться, и нет его. Правда, приехала к нему тут одна особа... - Про особу вырвалось у Корнилова как-то само собой и противно, игриво, с ухмылочкой, он чуть не поперхнулся от неожиданности. - Да уж пора, пора ему, - сказал отец Андрей. - В его-то годы у меня уже была большая семья - трое душ. Правда, тут - канон. Тогда духовенство женилось рано. - До принятия сана, - подсказал зачем-то Корнилов. - Совершенно верно. До посвящения. Значит, знаете. Ну а теперь времена-то, конечно, не те. - Да, времена не те, не те, - тупо согласился Корнилов. Хозяйка положила шитье на стол, вышла в сени и сейчас же вернулась с бутылкой водки. - Деньги сейчас платить будете? - спросила она, беря снова френч, и осматривая обшлага. - Зайду завтра расплачусь. За все, - ответил Корнилов. - Только тогда не утром. Утром я в город поеду, - сказала хозяйка. - Что-то плохо, отец Андрей, дочка о вас заботится. Вон все пуговицы на одной нитке. - Дочка у меня замечательная, Марья Григорьевна, - с тихим чувством сказал отец Андрей, - работящая. С пятнадцати лет на семью зарабатывала, я уже и тогда был не кормилец. И муж у нее великолепный. Спокойный, выдержанный, вдумчивый. Читает много. Сейчас он зимовщиком на острове Врангеля, так целую библиотеку с собой захватил. Вот ждем, в этом месяце должен в отпуск приехать. - Вот вы уж с ним тогда... - сказал Корнилов, мутно улыбаясь (словно какой-то бес все дергал и дергал его за язык). Отец Андрей улыбнулся тоже. - Да уж без этого не обойдется. Но у него душа меру знает. Как выпил свое - так все! А дочка, та даже пиво в рот не берет. Юность не та у нее была. Не приучена. - А вы? - А я грешный человек - на Севере приучился. Я там в открытое море с рыбаками выходил - так там без этого никак нельзя. Замерзнешь, промокнешь, застынешь - тогда спирт первое дело. И растереться и вовнутрь. - А в молодости так и совсем не пили? - посомневался Корнилов. - Водку-то? Помилуй Бог, никогда! - очень серьезно покачал головой отец Андрей. - Теплоту, что оставалось, верно, допивал из чаши. Теплота - это по-нашему, поповскому, церковное вино, кагор, которым причащают. Так вот, что в чаше оставалось, то допивал, а так - боже избави! А сейчас после Севера грешу, ох как грешу! Достать тут негде - так вот я к Марье Григорьевне и повадился. Спасибо, добрая душа, не гонит. - А что, я не человек, что ли? - спросила хозяйка серьезно. - Я хорошим людям всегда рада. Только от вас, отец Андрей, да и услышишь что стоящее. От вас да вот их товарища. Тот тоже ко мне заходит. "Ах, вот куда Зыбин нырял, - подумал Корнилов. - Однако надо идти выспаться. Директор завтра вызовет обязательно. Он меня терпеть не может. Ну что ж? Скажу - ничего не знаю, ничего не слышал, днем работал, а вечером пил с отцом Андреем". - Хозяюшка, - сказал он, - а что, если мы с отцом Андреем вот здесь у вас по стопешнику и опрокинем, а? - Я уж сказала, хорошим людям всегда рада, - опять-таки очень серьезно ответила Волчиха, - я сейчас соленых огурчиков из кадки принесу. Вот ваша одежда, отец Андрей, - она подошла к шкафу, вынула стопки, тарелку. Стопки поставила на стол, а с тарелкой вышла в сени. Отец Андрей надел френч, подошел к зеркалу и одернулся. И оказался стройным, аккуратным, почти по-военному подтянутым стариком. Он посмотрел на Корнилова и подмигнул ему. И вдруг с Корниловым произошло что-то совершенно непонятное. На мгновение все ему показалось смутным, как сон. Он даже вздрогнул. "Боже мой, - подумал он, - ведь все как в той повести. Правда и неправда. И есть и нет. Да что это со мной? И зачем я тут? В такой момент? С попом? С шинкаркой этой? Или я уже действительно тронулся?" Ему даже подумалось, что все - стол, две бутылки, одна в газете, другая так, мордастая баба-шинкарка, поп во френче, - все это сейчас вздрогнет и расслоится, как колода карт. Такое у него бывало в бреду, когда он болел малярией. И вместе с тем, как это бывало у него иногда перед хорошей встряской, выпивкой или баней, он почувствовал подъем, легкое головокружение, состояние обморочного полета. И еще порыв какого-то чуть не горячечного вдохновения. Он встал и подошел к зеркалу. Нет, все было как всегда, и он был таким, как всегда, серым, будничным, неинтересным. Ничего на земле не изменилось. И его возьмут, и тоже ничего не изменится. По-прежнему этот поп будет жить с шинкаркой и трескать ее водку. Он откупорил бутылку и налил себе и попу по стопке. - Ну, батюшка, - сказал он грубовато, - за все хорошее и плохое. Ура! - За плавающих, путешествующих и пребывающих в темницах, - серьезно и плавно, совсем по-церковному, не то произнес, не то пропел отец Андрей. - Марья Григорьевна, берите-ка стопку! При таком тосте сейчас все должны пить. Потом заговорили о жизни. Все трое были уверены, что никому из них она не удалась, но каждый относился к этому по-разному: Корнилов раздраженно. Волчиха безропотно, а отцу Андрею такая жизнь так даже и нравилась. - Да, рассказывайте, рассказывайте байки, - грубо усмехнулся Корнилов. - Так мы вам и поверили. У меня нянька была, - повернулся он к Волчихе, - вот ее спросишь: "Нянь, а ты пирожные любишь?" "Нет, - отвечает, - няня только черные сухари любит". - А ведь, - отец Андрей улыбнулся, - она правильно отвечала - я тоже черные сухари люблю больше, чем пирожные. Эх, товарищ дорогой, или как вас там назвать, ведь вы еще не знаете, что такое черный хлеб, самая горбушечка - ведь вкуснее ее ничего на свете нет. Этому вас еще не научили. - А вас давно этому научили? - прищурился Корнилов. - Меня давненько, спаси их Господи. И по совести скажу: хорошо сделали, что научили, спасибо им. Вот брожу по земле, встречаюсь со всякими людьми, зарабатываю этот самый черный хлеба кус горбом, тяжко зарабатываю, воистину в поте лица своего! - эту работу у вас я как по лотерейному билету получил, через месяц ей конец - и радуюсь! И от всей души радуюсь! Хорошо жить на свете! Очень хорошо! Умно установлено то, что у каждого радость точно выкроена по его мерке. Ее ни украсть, ни присвоить: другому она просто не подходит. - А когда, отец, вы губернаторским духовником были, вы тоже думали так? - Нет, тогда не так. Но тогда я еще не знал вкус черного хлеба. - А чувствовали себя как? Хуже? - Хуже не хуже, а, как бы сказать, обреченнее. По-поповски. Ни горя, ни радости. Течет себе река и течет. И все по порядку. Родничок, верхнее течение, нижнее течение - и конец: влилась в море и канула. - Обедни каждодневно служили, наверно? - Иногда и др