угим поручал, грешен. - Грехи прощали? - Прощал. Много что прощал. Да все прощал! И грабеж, и убийство, и растление, и то, что мой духовный сын по толпе велел стрелять, - все, все прощал: "Иди и больше не греши". - Он поднял на Корнилова спокойные серьезные глаза. - А это хорошо, что вы сейчас иронизируете. Это действительно и смеха и поруганья достойно. - Как же так, батюшка? - удивилась Волчиха. Она уже успела украдкой незаметно поплакать над долей (просто два раза дотронулась до глаз - сняла слезы) и теперь сидела похожая на снегиря-пуховичка - тихая, печальная, пригожая. - А вот так, дорогая, - ответил отец Андрей ласково, - что не смел я никого прощать. Откуда я взялся такой хороший да добрый, чтоб прощать? Как, скажи, простить разбойника за убийство ребенка? Что это, моего ребенка убили? Или я за это прощение отвечать буду? Нет, потому и прощаю, что поп я. А с попом и разговор поповский. Никто его прощенье всерьез и не понимает. Милость господня безгранична - вот и изливай ее, не жалея. Милость-то, конечно, безгранична, да я-то с какого края к ней примазался? Я разве приказчик Богу моему? Вот смотрите, наша хозяйка-ларечница отсидела три года за чужую вину. Подсыпался к ней однажды бухгалтер: дай да дай выручку на два дня. Она и дала. Только его, негодяя, и видела. А я его знаю! Он человек набожный! В церковь ходил аккуратно, два раза у меня на тайной исповеди был! Теперь появится здесь, обязательно в третий раз придет. "Отпустите грех, батюшка". Ну и как я ему отпущу? Сидела она, а прощу я? И он мне за это отпущение еще из ворованных денег, поди, пятерку в ладонь сунет? Что же это за прощение будет? Чепуха же это! Полный абсурд! Волчиха вдруг быстро поднялась и вышла из комнаты. - А Христос? - спросил Корнилов и налил себе и отцу Андрею еще по полстакана. - Как же Христос всех прощал? - Спасибо, - сказал отец Андрей и взял стакан в руки, - ну, это уже последний. Вот о Христе-то и идет разговор. Христос, Владимир Михайлович, так вас, кажется, по батюшке? - Христос мог прощать. Недаром мы его именуем искупителем. Ведь он бог, тот самый, что един в трех лицах божества, так почему же он, будучи Богом, то есть всемогущим, не мог простить, не спускаясь с неба? Даже не простить, а просто отпустить грехи, вот как мы, попы, отпускаем, не сходя с места? Умирать-то, страдать-то ему зачем? Вы думали об этом? Конечно, не думали: для вас и Христос, и троица, и Господь Бог-отец, отпустивший сына на казнь, и сын, молящий отца перед казнью: "Отче, да минет меня чаша сия", все это мифы, но смысл какой-то таят эти мифы или нет? Мораль сей басни какова? - Христос не басня, - сказал Корнилов, - я верю, был такой человек. Жил, ходил, учил, его распяли за это. - Ну вот, значит, уже легче. В Христа-человека вы, стало быть, верите. А я верю еще и в Христа! В Бога-слово. Вот как у Иоанна: "В начале бе Слово, и слово бе Бог". А если все это так, то мораль сей басни проста: даже Бог не посмел - слышите, не посмел простить людей с неба. Потому что цена такому прощению была бы грош. Нет, ты сойди со своих синайских высот, влезь в подлую рабскую шкуру, проживи и проработай тридцать три года плотником в маленьком грязном городишке, испытай все, что может только человек испытать от людей, и когда они, поизмывавшись над тобой вволю, исхлещут тебя бичами и скорпионами - а знаете, как били? Цепочками с шариками на концах! Били так, что обнажались внутренности. Так вот, когда тебя эдак изорвут бичами, а потом подтянут на канате да приколотят - голого-голого! - к столбу на срам и потеху, вот тогда с этого проклятого древа и спроси себя: а теперь любишь ты еще людей по-прежнему или нет? И если и тогда ты скажешь: "Да, люблю и сейчас! И таких! Все равно люблю!" - то тогда и прости! И вот тогда и действительно такая страшная сила появится в твоем прощении, что всякий, кто уверует, что он может быть прощен тобой, - тот и будет прощен. Потому что это не Бог с неба ему грехи отпустил, а распятый раб с креста его простил. И не за кого-то там неизвестного, а за самого себя. Вот какой смысл в этой басне об искуплении. - И, значит, теперь, - спросил Корнилов, - вы можете прощать, а не отпускать? - Да, теперь, пожалуй, я могу и прощать! Только вот пакость-то; когда я это право заслужил, то оказалось, что в нем никто не нуждается. Корнилов сидел пошатываясь и смотрел на отца Андрея. Что-то многое зарождалось в его голове, но он не мог, не умел этого высказать. - И как, вы все грехи можете прощать? - спросил он. - Или только те, которые перенесли на себе? Вот, например, вас, наверно, не раз продавали, так Иуду вы простить можете? Отец Андрей посмотрел и улыбнулся. - А почему нет? Ведь кто такой Иуда? Человек, страшно переоценивший свои силы. Взвалил ношу не по себе и рухнул под ней. Это вечный урок всем нам - слабым и хлипким. Не хватай глыбину большую, чем можешь унести, не геройствуй попусту. Три четверти предателей - это неудавшиеся мученики. - А Христос что ж, не понимал, кого он вербует в мученики? - неприятно осклабился Корнилов. - Ну, знаете, тогда далеко ему до нашей техники подбора кадров. Те тоже дают порой промашки, но так... - Он покачал головой. - Подумать только, какую компанию он себе собрал. Петр отрекся, Фома усомнился, а Иуда предал. Трое из двенадцати! Двадцать пять процентов брака. Да любой начальник кадров слетел бы за такой подбор. Без права занятия должности. Вот Петр: ведь только случайно и он не стал предателем. Ну как же. Его тогда какая-то девка из дворца правителя признала: "Э, да ты тоже из них?" А что он ей ответил? "Знать я его не знаю, ведать не ведаю, и дела мне до него никакого нет". И так три раза: нет, нет и нет. Ну а что, если бы кто из власть предержащих тут был и эти девкины слова услышал? Он сразу бы прицепился: "Как ты говоришь? Этот? Вот эта самая борода? А ну, подойди-ка сюда, уважаемый. Так вы что? Оба из одной компании, стало быть? Ах нет? И не видел, и не слышал? А что же она говорит? Наговаривает? Ах негодяйка! И этот врет? И этот тоже? Ах они клеветники! Ах гады, ну постой, я их всех!.. Взять! Этого, самого безвинного! В холодную его! Раздеть до низиков! Он думает, что он у тещи в гостях! Врешь! Запоешь! Вспомнишь! Как еще!" - Корнилов с большой экспрессией исполнил эту сцену. - Ну вот и конец вашему Петру. А ведь помните, что Христос об нем сказал: "Ты камень, и на камне этом я возведу храм свой!" Хорош камень! Впрочем, и храм у вас тоже получился хорош! Ну ладно, с этими двумя в общем-то понятно - а вот куда Пилата денете? Судью, руки умывающего? Который и на смерть осудил, и в смерти как бы не виноват. Потому что если общественность вопит "распни, распни!", то что тогда судье остается, как и правда не распинать? Так вот с этим-то председателем воентрибунала что нам делать? Тоже прощать? За чистоплотность? Не просто, мол, распял, а руки перед этим вымыл? Не хотел, мол, но подчинился общественности. Ах, какое смягчающее обстоятельство! Так что, войдет он в царствие Божие или нет? - Без всякого сомнения, - ответил отец Андрей. - Если судья вдруг почувствовал на своих руках кровь невинного - он уже задумался. А если он начал думать, то уж додумает до конца. Помните, как Мармеладов Раскольникову говорит: "Распни меня, распни, судья праведный, но распни и пожалей, и я тогда руки тебе поцелую..." Да и что мы знаем достоверного про Понтия Пилата - проконсула иудейского? Обратно шли уже сильно подвыпившие. Отец Андрей размахивал руками и говорил: - Да, Христово ученье это самое: "Несть Эллина, несть Иудея" - не оригинально! Все это уже было! Да! С этим приходится согласиться! Но только в каком смысле, дорогой товарищ Корнилов? Только в одном! В том-то и лихость таких истин, что они всегда были с нами, и изречь их не великая мудрость, а вот умереть за них... Но вот что-то философы не больно хотели умирать... Они шли покачиваясь, кричали, и на них даже редкие колхозные собаки, и те уже не лаяли. А над садами и горами плыла полная черная южная ночь. Тучи закрыли небо. Парило, как перед грозой. И было тихо-тихо: не стрекотали кузнечики, не пели сверчки, не кричали в длинных влажных травах, похожих на водоросли, крапчатые болотные птахи, только внизу, как отдаленный железнодорожный переезд, все грохотала Алмаатинка. Этот раздувшийся к ночи ледяной поток (весь день таяли снеговые шапки) ломал горы и катил валуны. Перед тем как выйти из дому, Марья Григорьевна - мягкая, теплая, податливая - набросила на голые плечи, черную шаль с розами, но когда Корнилов хотел обнять ее, то наткнулся на жесткую, напружиненную руку попа. "Вот чертов поп, - подумал он, - а ведь ему больше шестидесяти". - Вот у меня, - продолжал отец Андрей, - сейчас лежит книга. Ваш директор дал почитать. "Переписка апостола Павла с философом Сенекой Христианствующим". Слышали такого - Анний Луциний Сенека? Так вот, с христи-ан-ствующим. - Ну, а что же особенного? - А то особенное, дорогой товарищ Корнилов, что не был этот господин Христианствующим. Подделка это все. Он о Христе и не слышал. Как, конечно, и о Павле. А услышал бы - обоих вздернул на крестах и не охнул. Но веление века он понял правильно. Вот поэтому он и христианствующий. Нельзя было в то время услышать шаги командора и не стать Христианствующим. "Услышать шаги командора, - подумал Корнилов. - Наверно, собака, стихи пишет вроде попа Ионы Брихничева", - и сказал: - А не могли бы вы как-нибудь попроще? А то не совсем понятно, о чем вы вообще. - Я говорю вот о чем. Республика во время Сенеки умерла. Вернее, не то уже умерла, не то еще только умирала - этого толком никто не знал, потому что никто не интересовался. На свет лезли упыри и уродцы. И назывались они императорами, то есть вождями народа. Оглянуться было не на что. Ожидать было нечего. Настоящего не существовало. Сзади могилы, и впереди могилы. "Третье поколение уже рождается в огне гражданской войны". Это Гораций о прошлом Рима. "Волки будут спать на площадях и выть от голода в пустых чертогах" - это Овидий о будущем Рима. Но то был еще золотой век. Август. Принципат. Расцвет искусств. А после уже действительно пошла тьма и безысходность. И юрист Ульпиан объяснил причину этого так: "Что нравится государю, то имеет силу закона, потому что народ перенес и передал ему свои права и власть". И Сенека понимал: раз так, надо опираться не на народ - его нет, не на государя - его тоже нет, не на государство - оно только понятие, - а на человека, на своего ближнего, потому что вот он-то есть, и он всегда рядом с тобой: плебей, вольноотпущенник, раб, жена раба. Не поэт, не герой, а голый человек на голой земле. Вы понимаете? - Ну, я слушаю, все слушаю, - ответил Корнилов. - Ибо человек, если так на него взглянуть, не только самое дорогое, но и самое надежное в мире. Вот последнее-то, кажется, товарищ Сталин себе уяснил далеко не полностью! "Вот выдает, - подумал Корнилов, - зачем это он так? При ней?" Но неожиданно для себя сказал: - Я слышу речь не мальчика, но мужа, она с тобой, отец, меня мирит. - Спасибо! И безо всяких лишних слов спасибо! - серьезно ответил отец Андрей. - Да, Сенека это понял и за это у позднейших отцов церкви получил прозвание Христианствующего. Но не Христа! Теперь вот о Христе. Лет за тридцать до этого на другом конце империи бродил по песчаным дорогам Иудеи плотник или строитель, говорят еще, что он делал плуги, нищий проповедник с кучкой таких же бродяг, как и он. Они хоть не сеяли и не жали, но урожай собирали - то есть попросту попрошайничали. Что соберут, то и поедят, где их тьма застанет, там и заночуют. Все беспрекословно слушали своего вожака - нрав у него был вспыльчивый, яростный, но отходчивый. А вообще имел характер ясный и простой. Образован не был, хотя греческий и знал (иначе как бы он говорил с Пилатом?). А проповедовать умел, и его заслушивались. Говорил картинно, хотя и суховато, просто и четко, с великим жаром убежденности. Был очень осторожен, и заставить его проговориться было невозможно. И хотя всем было ясно, что он отрицает все - императора, власть императора, богов императора, мораль императора, - за язык поймать его не удавалось. Вести из Рима просачивались скупо, и что делалось в империи - никто не знал, да и что было этим рыбакам да ремесленникам до высокой политики? Философские же и исторические сочинения, так сказать, книги века, конечно, доходили и в эту тьму тараканью, но этот плотник или строитель их никогда не развертывал. Зато яснее, чем все эти поэты, философы, ораторы и государственные умы, он понимал одно: мир смертельно устал и изверился. У него нет сил жить. Выход один - надо восстановить человека в его правах. Но знал он и еще одно - самое главное! За это придется умереть! И не так умереть, как умер Сократ, среди рыдающих учеников, не так, как кончал с собой римский вельможа в загородной вилле, то открывая, то вновь перевязывая жилы, - а просто нагой и наглой смертью. А вы понимаете, что такое крестная смерть? - спросил отец Андрей, вдруг останавливаясь. - "Masmera min hazluv" - длинные гвозди креста, а? Понимаете? - Что, очень больно? - как-то даже всхлипнула Марья Григорьевна, и Корнилов почувствовал, что она прильнула к отцу Андрею, а тот, сминая, нарочито больно, придавил ее к себе. - Ну зачем вы это завели? - спросил Корнилов досадливо. - А крестная смерть значит вот что, молодой человек, - продолжал отец Андрей. - Вот легионеры с осужденными добрались до места. Кресты там уже торчат. "Остановись!" С осужденных срывают одежду. Их напоили по дороге каким-то дурманом, и они как сонные мухи, их все время клонит в дрему от усталости. На осужденных накидывают веревки, поднимают и усаживают верхом на острый брус, что торчит посередине столба. Притягивают руки, расправляют ладони. Прикручивают. Прикалывают. Работают вверху и внизу. На коленях и лестницах. Кресты низкие. Высокие полагаются для знатных преступников. Вокруг толпа - зеваки, завсегдатаи экзекуций и казней, родственницы. Глашатаи. Все это ржет, зубоскалит, шумит, кричит. Женщины по-восточному ревут, рвут лицо ногтями. Солдаты орут на осужденных. Кто-то из приколачивающих резанул смертника по глазам - держи руки прямее. Нелегко ведь приколотить живого человека, поневоле заорешь. Наконец прибили. Самое интересное прошло. Толпа тает. Остаются только кресты да солдаты. И там и тут ждут смерти. А она здесь гостья капризная, привередливая. Ее долго приходится ждать. Душа, как говорит Сенека, выдавливается по капле. Кровью на кресте не истечешь - раны-то ведь не открытые. Тело растянуто неестественно - любое движение причиняет нестерпимую боль, - ведь осужденный изодран бичами. Часа через два раны воспаляются, и человек будет гореть как в огне. Кровь напрягает пульс и приливает к голове - начинаются страшные головокружения. Сердце работает неправильно - человек исходит от предсмертной тоски и страха. Он бредит, бормочет, мечется головой по перекладине. Гвозди под тяжестью тела давно бы порвали руки, если бы - ах, догадливые палачи! - посередине не было бы вот этого бруса, осужденный полусидит, полувисит. Сознание то появляется, то пропадает, то вспыхивает, то гаснет. Смерть разливается от конечностей к центру - по нервам, по артериям, по мускулам. А над землей - день - ночь - утро. День, вечер, ночь, утро - одна смена приходит, другая уходит, и так иногда десять суток. Служат здесь вольготно, солдаты режутся в кости, пьют, жгут костры - ночи-то ледяные. К ним приходят женщины. Сидят обнявшись, пьют, горланят песни. Картина. - Да, картина, - сказал Корнилов неодобрительно, - и вы, видать, мастер на такие вот картины. - Христу повезло. Он умер до заката. Страдал, однако, он очень. Он изверился во всем, метался и бредил: "Боже мой, Боже мой, для чего ты оставил меня?" И еще: "Пить". Тогда кто-то из стоявших обмакнул губку в глиняный горшок, надел ее на стебель степной травы, обтер ему губы. В горшке была, очевидно, обыкновенная римская поска - смесь воды, уксуса и яиц: ее в походах солдаты пили. Тогда, вероятно, сознания у него уже не было. Один из воинов проткнул ему грудь копьем. Потекла кровь и вода - это была лимфа из предсердия. Так бывает при разрыве сердца, а в особенности в зной при солнечном ударе. Вот так умер Христос. Или, вернее, так народилось христианство. Он остановился, вобрал в себя полной грудью воздух и сказал: - То есть так произошло искупление, друзья мои. Человек был снова восстановлен в своих правах. - Чтоб наш любимый вождь через две тысячи лет мог сказать: "Самое дорогое, что есть на свете, - это человек", - ответил Корнилов. - Ах, как он неосмотрительно сказал это, - покачал головой отец Андрей. - Ах, как неосмотрительно. И не ко времени! Что они потом говорили и где были, Корнилов помнит очень плохо. Кажется, вдвоем они провожали Марью Григорьевну. Кажется, потом Марья Григорьевна проводила их. Затем как будто бы они шли вдвоем с отцом Андреем и тот ему о чем-то толковал. Отрезвление наступило внезапно. Впереди вдруг вспыхнул прямой зеленый луч фонарика, ослепил его и осветил высокую, тонкую женскую фигуру на тропинке. Голос из этого луча позвал: - Владимир Михайлович... - Даша! - крикнул он, бросаясь вперед, и сразу же стало опять темно. Пропал ли отец Андрей сейчас же или все время был с ними третьим, но стоял в темноте - от так и не помнит и потом тоже выяснил не с полной точностью. Во всяком случае, голоса он больше не подал. - Дядю сегодня увезли, - сказала Даша из темноты. - Что? Как? - крикнул Корнилов и стиснул ее руку. С этой минуты все, что он говорил ей и слышал от нее, он помнит в каких-то отрывках, словно в скачущем луче фонарика. То свет, то темнота. Он хорошо помнит, что она сказала: - Достучался один военный. Очень вежливый. Поздоровался. Попросил поехать с ним на час. Сказал, что потом доставит обратно. Я ждала, ждала, потом пошла к вам. - Я ничего не знал, - быстро ответил он зачем-то, а потом добавил: - Это, наверно, по поводу Зыбина. Ведь его тоже... Она вцепилась ему в руку. - Как? - Да вот так, - ответил он. Потом они стояли, молчали, подавленные всем этим, и вдруг он обнял ее за плечи и сказал: - Ничего, ничего, все образуется! - И в эту минуту ему действительно стало казаться, что все образуется. Что все так неважно, что об этом не стоит и думать. Потом Даша вдруг заплакала. Просто уткнулась ему в грудь и заплакала тихо, горько, как маленькая. А он гладил ее по волосам как сильный, старший и повторял: "Ничего, ничего". И спросил: - А бумажку-какую-нибудь он показывал? Оказалось, нет, не показывал. Просто военный сказал: "Я вас попрошу только на час, а потом сам вас довезу до дома..." И дядя как-то незаметно вздохнул и ответил: "Ну что ж, едемте!" И поглядел на нее, будто хотел что-то сказать, но так ничего и не сказал. Просто снял пиджак, оделся и вышел за военным. А на дороге, под горой, стояла, светила лиловыми фарами машина, и за рулем сидел шофер. Вот так все и случилось. - Да, - сказал. Корнилов, - да, это уже случилось. Ну что ж, пойдемте ко мне. И опять он был совершенно спокоен. Когда они вошли, он повернул выключатель. Зажегся свет. - Вы смотрите, починили-таки электростанцию! - удивился он, и, хотя это было совершеннейшим пустяком, он почему-то очень обрадовался. Подошел к столу, отодвинул стул и сказал Даше просто и обыденно: - Садитесь, пожалуйста! Не убрано у меня, конечно, и грязюка страшенная, но... - Ничего, ничего! - ответила она так же обыденно, по-школьному и, вот странность, - улыбнулась! И он тоже улыбнулся. Отчаянность и бесшабашность, как крепкое вино, били ему в голову. - Ничего, как увезли, так и привезут, - сказал он бодро и твердо. - Вот что с нами-то будет... Она воскликнула: - С вами?! - С нами, - кивнул он головой, - со мной, с Зыбиным. - А его не... - Она сидела выпрямившись и смотрела на него блестящими, большими от слез глазами (в комнате было очень светло). - Нет, - ответил он, - нет, его-то не отпустят, он ведь не ваш дядя. Нет, нет, нас если берут, то уж совсем. Придут с ордером, возьмут, и тогда, как говорится, отрывай подковки! Ему доставляло какое-то жестокое удовольствие и сознавать и говорить это. - Как, как? - переспросила она. - Отрывай... - Подковки, подковки, - повторил он, - так дед-столяр говорит. Ну тот старик, что был как-то у вас в гостях вместе с директором. Даша все смотрела на него. - А за что? - спросила она. Он рассмеялся. - Милая, да это вы их спросите. И знаете, как на этот вопрос они вам ответят? - Как? Он опять улыбнулся и махнул рукой. - Даша, Даша, - сказал он с какой-то страдальческой нежностью, - какая вы еще маленькая. И такой у него был ласковый и хороший голос, когда он произносил вот это "маленькая", что она невольно улыбнулась сквозь слезы. Он подошел и обнял ее за плечи. - Вот слушайте, что я вам сейчас скажу, - произнес он, наклоняясь над ней. - Дядя ваш, может быть, уже сейчас дома. Но придете - не говорите ему, что вы были у меня. - Почему? - Ну просто не надо, и все. Слушайте дальше. Его привезут, и он, наверно, с час будет молча ходить по комнате. Потом выпьет водки. Много. Наверно, стакана полтора. Потом подзовет вас и скажет, чтоб вы никому не рассказывали о том, что его куда-то увозили. "А то пойдут лишние разговоры. Зачем? Не надо", - скажет он. Вы ему должны ответить: "Хорошо, дядя Петя". "И Корнилову ни-ни", - скажет он. И вы, опять ответите: "Хорошо". Вот и все. А дядя ваш, вот вы увидите, как он изменится с этой ночи. К лучшему, к лучшему, Дашенька! Будет ласковым, тихим, общительным, только, пожалуй, один на один начнет еще больше на вас цыкать, чтоб вы не распускали язычок. Гости у "вас начнут появляться всякие, компании одна веселей другой. - Дядя всегда любил гостей, - сказала Даша, словно защищаясь от чего-то. Она сейчас смотрела на него почти испуганно. - А это не то, не то! - отмахнулся Корнилов. - Не тех гостей он любил. Вы теперь совсем новых увидите. Таких, которых раньше он и близко не подпускал, называл сволочами, трепачами, элементом. - Я не понимаю вас, - сказала Даша жалобно. - Я ничего не понимаю, что вы такое говорите. Вы мне объясните, пожалуйста. А он все ходил по комнате, и веселая злость захлестывала его все больше и больше. - Впрочем, он, может быть, будет и совсем другим - гостей тогда вы больше вообще не увидите. Он сделается угрюмым и неразговорчивым. Кроме работы, ничего не захочет знать. В компанию его не затянешь, скажет: "Ну их всех! Надоели!" Но это вряд ли. Очевидно, все пойдет так, как я вначале говорил. - Как? - Очень весело и шумно. - Вы очень страшно говорите, - сказала Даша жалобно. - Да, страшно. Да ведь то, что сейчас происходит, это очень страшное и, главное, непонятное, то есть я-то этого понять не могу, а другие-то все понимают. Вот, например, Георгий Николаевич, вы ведь, кажется, хорошо к нему относитесь? Этот все понимает. До точки. И не только понимает, но и объяснить все может. Своими словами! А своих слов у него сколько угодно, и все они как на подбор хорошие. - Почему вы так говорите? - А потому, что слышал, как вам он пел про изменников и предателей. Лежал рядом в кладовке и заслушивался. Очень современные мысли товарищ высказывал! Очень! Эх, много бы я дал за то, чтобы послушать, как он там-то с ними разговаривает! Нелегко им придется. - Вы правда так думаете? - спросила Даша. - Клянусь последним днем творенья! Следователь ведь может только орать и материться. А тут они в один голос вдруг запоют. Кто кого перепоет! Знаете, как волк с лисой спорил о том, кто больше медведя любит? - Ну зачем вы так? - огорчилась Даша. - Он такой хороший. - А мы что, плохие? Мы ведь тоже ничего себе. Одна только беда - не понимаем мы многого. Вот Зыбина посадили, и вы не понимаете, как, за что и почему, а вот если бы вас посадили или меня, он сразу понял бы и почему и за что. Он ведь историю французской революции назубок знает! Он столько вам умных да красивых слов выскажет о том, что никому на свете верить нельзя, кроме него, конечно. Он - сама истина. А вот видите - оказывается, и истине этой кто-то взял да и не поверил. - А вы радуетесь? - спросила Даша горько. Корнилов с разбега остановился и посмотрел на нее. - Радуюсь? - повторил он как бы в раздумье печально и вдруг согласился, кивнул головой. - Да, пожалуй, я радуюсь. Горько радуюсь: ведь и меня ждет то же самое! Возьмут, привезут куда надо и спросят: "А почему ты медведя не любишь?" И ничего не поделаешь - не люблю! Ох как не люблю его, мохнатого! А ведь это смертный грех - не любить медведя! А вот Зыбин любит! Только сейчас ему другие люди - тоже языкастые - объясняют, что он еще недостаточно медведя любит, что он еще недостаточно идейно его любит. А любить медведя не так - это страшный грех. Медведя надо любить не за то, что он мохнатый и столько людей подрал и пожрал - нет! это Боже избави! - а за то, что он рвет и ревет: "Помните, самое ценное на свете - человек". - И Корнилов засмеялся длинно, оскорбительно, глумливо. - А что, разве не так? - спросила Даша. - Чепуха! Бред собачий! "Дрянь и мерзость всяк человек", - сказал Гоголь, вот это точно! Так оно и есть! Тряпка рваная больше стоит, чем человек! Навоз и то удобрение, и то больше - его не бросают зря. А меня вот взяли и однажды ночью за шиворот из того дома, где я родился, выбросили. Даже вещей как следует собрать не дали! Три дня на ликвидацию дел, и лети воробышком! За что, почему, как? Никто не объяснял! "Высылка без предъявления обвинений" - есть у нас такая юридическая формула. С тобой не говорят, тебя не спрашивают, тебе ничего не объясняют, потому что объяснять-то нечего. Просто кто-то - кто тебя и не видел никогда - решил по каким-то своим шпаргалкам, что ты опасный человек. И вот тебя взяли за шиворот и выбросили. Ходи по какому-нибудь районному центру и не смей поднимать глаз. На тебя взглянут, а ты поскорее глаза в сторонку, голову пониже и бочком, бочком мимо. А самое-то главное - не смей никому говорить, что не знаешь, за что тебя забросили сюда. Должен знать! Обязан! И переживать свою вину тоже обязан! А главное - каяться должен! И вздыхать! Иначе же ты нераскаянный. Ничего не понял. А знаете, как теперь допрашивают? Первый вопрос: "Ну, рассказывайте". - "Что рассказывать?" - "Как что рассказывать? За что мы вас арестовали, рассказывайте". - "Так я жду, чтобы вы мне это рассказали". - "Что? Я тебе буду рассказывать? Да ты что? Вправду ополоумел! Ах ты вражина! Ах проститутка! А ну-ка встань! Как стоишь? Как стоишь, проститутка?" - там это слово особенно любят. "Ты что, проститутка, стоишь, кулаки сучишь? В карцер просишься? У нас это скоро! А ну, рассказывай!" - "Да что, что рассказывать?" - "Что? Мать твою! Про свою гнусную антисоветскую деятельность рассказывай! Как ты свою родную Советскую власть продавал, вот про что рассказывай!" И матом! И кулаком! И раз по столу! И раз по скуле! Вот и весь разговор. - Нет, вы шутите? - спросила Даша. Он усмехнулся. - За такие шуточки сейчас знаете?.. Шучу? Нет, это не я шучу. Это еще кто-то с нами шутит, и бес его знает, до чего он дошутится. Но до чего-то до своего он обязательно дошутится. До собачьего ящика, кажется, себе дошутится! В это я верю! Ну да ладно, что об этом говорить. Так вот, любопытствую я очень, что им сейчас на эти самые вопросики отвечает Зыбин? Опять что-нибудь про французскую революцию? Он мастер на это! А вот что я-то запою... Даша, - воскликнул он вдруг, - что с вами, дорогая? Ну я же вам сказал, вернется, вернется ваш дядя. Он им совсем не нужен. Мы, мы им нужны: я, Зыбин. Она вдруг встала и подошла к нему. - Если вас возьмут, Владимир Михайлович, - сказала она твердо, - тогда я не знаю, что со мной и будет. Вот так и знайте. И сама обняла его за шею. 2 Он ожидал чего-то страшного и немедленного: то ли обыска, то ли ареста, то ли вызова в органы. Но о нем словно забыли. Даша больше не показывалась. Директора телефонограммой вызвали в военный округ, и он не вернулся. Из музея не звонили. Только приехал кассир и раздал рабочим деньги. И под конец Корнилов не выдержал - он пошел к леснику, забрал у него меч Ильи Муромца (он казался обыкновенной бутафорской шпагой), и Потапов, хмурый и иронически брезгливый, довез его на колхозном газике до музея. "Ну, с легким паром до будущих веников", - сказал он на прощанье, и это была единственная шутка, которую Корнилов услышал за эту неделю (о разговоре с Дашей Потапов, видимо, ничего не знал). В кабинете директора сидел ученый секретарь: лощеный молодой человек, недавно переброшенный в музей из политпросвета. Когда Корнилов вошел в кабинет, лицо ученого секретаря сразу посуровело и стало напряженным, как футбольный мяч. Но Корнилов как будто ничего не заметил - он поздоровался и передал находку. Молодой человек так в нее и вцепился. - Что? Откопали? Ну наконец-то показались ощутимые научные результаты! Докладную приготовили? Он раньше преподавал историю в пятых классах, заведовал отделом музеев в наркомате, но ровно ничего не понимал ни в истории, ни в раскопках. Корнилов терпеливо все ему объяснил, а от докладной отказался. - Я ведь не специалист по древнерусскому оружию, - сказал он. - Вот уж вернется товарищ Зыбин... И тут ученый секретарь даже подскочил в кресле. - То есть это как же он вернется? - спросил он скандализированно. - Зыбин арестован органами. - Что-о? - У Корнилова это получилось почти искренне. - А вы разве не знали? - изумился ученый секретарь. - То есть как, совсем ничего?.. - Ну откуда же, - пробормотал Корнилов. - Откуда? Я ведь в горах был. Он сказал, что директор вызывает, может задержать на несколько дней. Я решил: послали в командировку. - Как, как? - оживился ученый секретарь. - Задержать? В командировку? И это он вам так сказал? Обязательно расскажите это следствию. Корнилов простодушно развел руками. - Так меня никто ни о чем не спрашивает. Секретарь подумал и решил: - Вот что, поезжайте сейчас же обратно. У вас тут больше никаких дел нет? - Дел-то нет, но я хотел... Ученый секретарь поморщился и сказал резко и раздельно: - Знаете, я бы вам очень посоветовал сейчас ничего не хотеть и никого не видеть. Поезжайте обратно. А этот меч что? Он найден уже без него? Ну и отлично! Всего доброго! Корнилов пошел, но на пороге остановился. - А за что арестован Зыбин? Неизвестно? - Как то есть неизвестно? - строго и холодно отбросил вопрос секретарь. - Он арестован как враг народа. Тон был твердый и исчерпывающий. - А-а, - сказал Корнилов и вышел. Через час, трясясь в маленьком голубом автобусе - такие ходят по пригородам, - он вспоминал: а ведь Зыбин был с этим фруктом приятелем. Вместе пили, вместе куда-то ныряли, и один раз даже вместе в милицию попали. Автобус осторожно пробился по горному шоссе. Утренние горы поднимались спокойные, ясные, в матовом серебре и сизом сорочьем оперении. "Как он их, любил! - подумал Корнилов и впервые почувствовал, что Зыбина ему все-таки жаль. - Да, отрывай подковки. А если все бросить и уехать к шаху-монаху?! Деньги же в кармане! Нет, правда, вот сойду сейчас и поеду обратно! А Даша? Да что мне Даша?.." - Колхоз "Горный гигант", конечная остановка, - сказал громко шофер и вышел из кабины. "Ну что ж, - подумал Корнилов и поднялся тоже, - ехать так ехать! Так, кажется, сказал попугай, когда кошка тащила его за хвост из клетки. Будем ждать". Ждать, однако, не пришлось. На следующий же день его вызвали в контору к телефону. Звонили оттуда. Лейтенант Смотряев поздоровался, назвал себя и спросил, свободен ли он завтра, и если свободен, то не может ли вот в такое же время, ну, чуть позже, чуть пораньше, зайти в Наркомат внутренних дел, в 205-ю комнату. Пропуск будет выписан. Голос у лейтенанта был такой, что можно было подумать: никакого значения своему звонку Смотряев не придает и тревожит Корнилова только потому, что так уж положено. Вот это Корнилову почему-то не понравилось больше всего. Вечер он провел у грустной Волчихи (отец Андрей как ушел тогда, так и не показывался), а утром минута в минуту уже стучал в комнату двести пять. Чувствовал он себя очень неважно. Уже само здание на площади всегда убивало его своей однотонностью, безысходностью и мертвой хваткой. Было оно узкое, серое, плоское и намертво зажимало целый квартал. Но внутри все было как в дорогом отеле: светлые лестницы, красные дорожки на них, распахнутые окна, холлы и даже пальмы. В комнате двести пять сидели и скучали два великолепных парня. Смотряев оказался молодым, хотя уже и порядком потяжелевшим лейтенантом. У него были голубые воловьи - глаза с поволокой. Он был на редкость румян, белокур и белозуб. А китель сидел на нем как влитой. Через расстегнутый ворот выглядывала свежайшая белая майка. На соседе же напротив и кителя не оказалось - одна голубая шелковая майка. Корнилову они оба очень обрадовались. Ну еще бы - свежий человек! Археолог! С гор! Если бы он знал, горный человек, до чего нудно сидеть в такое прекрасное солнечное утро над бумагами. Из окна - оно открыто прямо на детский парк - так и тянет сосной! Вон солнце залило всю комнату! А шуму-то, шуму! Ребята визжат! Качели скрипят! Оркестр играет! Затейники в рупор орут! А ты вот сиди тут! И ничего не попишешь - такая работа. Тут оба сразу посерьезнели и начали расспрашивать Корнилова о раскопках. Потом про музей. Потом про золото. Затем Смотряев к слову очень складно рассказал об одном огромном кладе, зарытом запорожцами лет триста назад возле его родного города. - Но жив еще один казачий есаул, - сказал он, - вот этот, говорят, точно знает, где зарыт клад. Сын его на коленях умолял открыть место, но старик притворился чокнутым, и все! И наш классный руководитель тоже чуть не помешался на этом кладе. Соберет нас, бывало, и начнет: "Триста пудов валюты, вы сочтите, ребята, сколько это тракторов и локомотивов!" И каждый год нас таскал землю рыть. Рыли мы, рыли, а ничего, кроме старой шашки, не нашли. Но старик упорный был! Фанатик! Все равно, говорит, не уйдет оно! Загоню я его! Всем учреждениям рассылал письма под копирку. Из школы все уйдут, а он сидит в канцелярии, печатает. - Ну, уж это правда того... - сказал тот, в шелковой майке. - Вроде бы! Ну а под конец совсем рехнулся. В прошлом году был я у родителей, зашел к нему. Живет на самой окраине у какой-то ларечницы. Детей своих нет, так ходит играть с чужими в городки. Пчел у него три колоды собственные, в саду стоят. Целый день с ними возится. Заговорил я с ним про клад. Он только рукой махает: "А-а! Глупость! Ничего нет!" - "А как же вы искали?" Молчит. Заговорили о политике. "Не интересуюсь". - "Да как же? Вы ведь историю преподавали?" - "А что мне история? Вот живу, пенсию получаю, а если какая-нибудь власть найдет мое существование излишним - так она сразу меня возьмет и уничтожит". Вот и весь его разговор. А ведь был революционер. Каторгу отбывал. Только февральская освободила. "Да ведь ты небось к нему в этой форме и приперся", - подумал Корнилов. - Меньшевичек, наверно, - отозвался тот, в майке. - Они под старость совсем обалдевают. Читают газеты и думают, что это все про них. - Нет, он и газеты не читает. Выписывает "Вестник палеонтологии", и все. - Палеонтология, палеонтология... постой, это... Тут на столе зазвонил телефон. - Младший лейтенант Суровцев слушает, - весело гаркнул в трубку тот, в майке. - Есть, товарищ капитан! - Он вынул из ящика стола какую-то папку, запер ящик на ключ, подергал, ключ спрятал в кармане и сказал Смотряеву: - Ну, это, значит, опять до ночи. Так я к тебе забегу. До свиданья, товарищ Корнилов. Я вам тоже хотел кое-что рассказать. У меня одна древняя книжка есть, "Феатр истории". И такое вот круглое "О" [фита]. Это что такое - феатр? Театр? - Театр. - Да ровно книга-то не театральная. Все про этих царей да цезарей. Он ушел, а Смотряев вздохнул и сказал прочувствованно и задумчиво: - Да, Иван Петрович Шило - мой классный руководитель. Ничего не скажу - хороший был преподаватель, многим мы ему обязаны. Старой школы человек. Знаете, "сейте великое, доброе, вечное...". Вот Иван Петрович такой был, - он сунул Корнилову коробку "Казбека", - курите? Нет? Счастливый человек! А я вот не могу! Так вот, у меня будет с вами один маленький разговор, или, вернее, даже обмен мнениями. Но сначала я бы хотел, - он наклонился над столом, вынул из ящика папку и открыл ее, - кое-что вам... - Но тут опять зазвонил телефон. Смотряев снял трубку, послушал и сказал: - Да! Да! Да! Нет! Слушаюсь, товарищ майор. Иду! - И слегка дотронулся до плеча Корнилова: - Пройдем к майору. И захватил с собой папку. У майора и фамилия оказалась подходящая - Хрипушин. Хрипушин сидел за столом, сцепив на настольном стекле большие квадратные пальцы, и неподвижно смотрел на них. - Здравствуйте, - сказал он, еще помолчал, посмотрел на Корнилова и прибавил: - Садитесь! Они сели. Каждый на свое место. Смотряев прошел к письменному столу и уселся сбоку, Корнилову же показали столик у стены. Майор, не спуская с Корнилова глаз, достал портсигар, выбрал папиросу, звонко щелкнул и закурил. - Я хочу задать вам несколько вопросов, - сказал он. - Какого вы мнения о Зыбине? Корнилов добросовестно подумал. - Да ведь я его только по работе и знаю, - сказал он. - А что по работе знаете? - Ну что? Он мой начальник. Директор его хвалил, - ответил Корнилов. - Это за что же? - Ну, за эрудицию, за работоспособность, за дисциплинированность. - Так ведь он горький пьяница! - воскликнул Хрипушин и возмущенно посмотрел на голубоглазого Смотряева. - Да, зашибает, зашибает мужчина, крепко зашибает, - добродушно подтвердил и Смотряев. - А напившись, несет черт знает что! - раздраженно крикнул Хрипушин и грозно взглянул на Корнилова. Тот молчал. - Ну, несет? Корнилов слегка развел руками. - Не знаю. - То есть как же вы не знаете? - грозно удивился Хрипушин. - Не пил с ним и не знаю. - Вы что же, трезвенник? - усмехнулся Хрипушин. - Нет. - Так что же? - Ну просто с Зыбиным пить не приходилось. - Почему? Объясните! Не доверял он вам? Сторонился? - Да нет как будто... - Так почему? - Не получалось как-то... - Как-то! И он ни разу не предложил выпить? - Нет. - И в свою компанию не звал? - Нет. - Хм?! - Хрипушин вынул снова портсигар и открыл его. - Курите? - Нет. - Не пьете, не курите, насчет женщин тоже, кажется, не шибко? Ну правда, что с такого человека спрашивать? Но вы ведь вот только что сказали: в свою компанию он меня не звал. Значит, какая-то компания у Зыбина была и вы про нее знаете, так? - Да нет, не так, товарищ майор, - искренне ответил Корнилов. - Я же только ответил вам на ваш вопрос - приглашал ли Зыбин меня в свою компанию, - нет, не приглашал. - А куда тогда он вас приглашал? - Да никуда не приглашал. Сидели мы, правда, однажды с ним как-то за одним столом. Но там было много посторонних. Так это и компанией не назовешь. Это когда мы продали костный материал Ветзооинституту. - О Ветзооинституте мы с вами еще поговорим, - многообещающе взглянул на него Хрипушин. - Так, значит, вы сидели за одним столом, пили нарзан и молчали как убитые, так? - Нет, зачем же, наоборот, много разговаривали о работе, но ведь вас же не это интересует. - А что нас интересует? - Ну, очевидно, вас интересуют его настроения, так я про них ровно ничего не знаю. - И никаких антисоветских высказываний вы, его ближайший сотрудник, работая бок о бок с этим убежденным врагом, от него не слышали? - Нет конечно. Почему он со мной должен откровенничать? Мы не были близки. - А близкие люди, по-