вашему, ведут меж собой антисоветские разговоры. Это был вполне бесполезный разговор - толчение воды в ступе. Ни черта лысого тут не могло получиться. Это понимали все трое. Корнилов смотрел на Хрипушина и видел его насквозь. Тот, кто сидел перед ним, был бездарной и скучной скотиной, выуженной ловцами душ человеческих, вернее всего, со дна какого-то вуза, где он вяло перетаскивался с курса на курс. Его приметили и вытащили за душу, распахнутую настежь, за любовь к искренним разговорам и исповеди в кабинете профкома, за способность все понимать и все считать правильным, за то, что среди студентов у него была масса собутыльников и ни одного друга. К тому же он был мускулист, горласт и на редкость бессовестен. Если бы кто-нибудь к тому же его назвал еще аполитичным, он, конечно, искренне обиделся бы, но он был действительно глубоко аполитичен, и аполитичен по самому строю души, по всей сути своего сознания и существования. То есть он был, конечно, аполитичен в том специальном готтентотском смысле этого слова, когда считается справедливым только такой строй, который нуждается в таких людях, как он, выделяет их, пригревает и хорошо оплачивает. Все остальное, что несет этот строй, такие люди принимают автоматически, но преданы-то они действительно не только за страх, но и за совесть, и поэтому враги существующего порядка вещей и их враги. В этом Хрипушин действительно не лгал. Врагов он ненавидел и боялся. Эта-то особенность, конечно, учитывалась и ценилась паче всего. Но кроме того у него, наверно, были и другие какие-то качества, делающие его пригодным для той работы, которая заглатывает человека целиком, без остатка и возврата, а дает взамен не так уж и много: повышенное жалованье, ускоренную пенсию, удобную квартиру, особый дом отдыха, а главное - пустоту и молчаливый страх вокруг, страх, в котором непонятным образом смешались обывательская боязнь, мещанское уважение и нормальная человеческая брезгливость. - Так-так, - сказал Хрипушин, поднялся из-за стола и прошелся по кабинету, - так-так! Занятно! Значит, близкие люди ведут меж собой антисоветские разговоры. Ну вот что! - Он вплотную подошел к Корнилову. - Что нам тут валять дурака? Вы же советский человек. Так мы все здесь считаем. Прошлое прошло и кануло, а ваше настоящее у нас перед глазами. Вы советский человек, Владимир Михайлович? - Спасибо, - ответил Корнилов растроганно, - вы абсолютно правы! Я гражданин Советского Союза, и я... - Ну вот видите! - радостно воскликнул Хрипушин. - Видите! Помогите же нам, Владимир Михайлович, вы же знаете, в какое время мы живем. Около нас несколько месяцев бок о бок работает враг. И свою подрывную работу проводит очень умело. - Да, - убито кивнул головой Корнилов. - Если так, то на редкость умный и хорошо замаскированный. - Ну вот видите! Но вы сумели его разглядеть, понять его, да? - Да, да! Теперь-то и я его понял. Он мне же, негодяй, говорил то же самое, что и вы. - Что такое? - Хрипушин вцепился ему в плечо. - Что он говорил? - Говорил: "Вы, Володя, знаете, в какое время мы живем? Надо быть бдительным". - Да? Вот как? - отшатнулся от него Хрипушин. - Интересуюсь, по какому же поводу он вам так говорил? В кабинет мягко постучались, и сейчас же, не ожидая ответа, вошел человек в глухой военной форме. Он был плечист и низкоросл; у него были мясистые африканские губы и курчавая шевелюра. А глаза, не в пример Хрипушину, у него были острые, быстрые, мышиные и не бегали, а сверлили. Он слегка кивнул Корнилову, улыбнулся Смотряеву, спросил нарочито почтительно Хрипушина: "Разрешите присутствовать?" Дождался разрешения, прошел к столу и встал около стены. - Ну, поводов было много, - ответил Корнилов, - события на Западе, речь Вождя, арест нашего завхоза. - Ну и что он конкретно говорил про аресты? - спросил Хрипушин. - Говорил, во всем виновата наша идиотская болезнь - благодушие. Вот проглядели преступника. Надо быть бдительным. - Кому же он так говорил? - с интересом спросил губастый, взял со стола дело и начал перелистывать. Дело было толстое, с закладками, с жирными красными пометками и отчерками на полях. - Мне он говорил, директору, бригадиру Потапову, много кому. - Ну а еще что он говорил? - спросил губастый, продолжая листать дело. - Рассказывал о французской революции. - Ну? О французской? - весело изумился губастый, нашел что-то отчеркнутое, показал Хрипушину и снисходительно улыбнулся. Хрипушин тоже прочел, кивнул головой и вперился в Корнилова. - Как-то не совсем естественно это у вас получается, - сказал губастый, отрываясь от дела. - Прочел Зыбин статью в газете о врагах народа, сказал "надо быть бдительным" и сразу же начал рассказывать о французской революции. Франция-то Францией, а что про врагов-то народа он говорил? - Он говорил о том, как трудно распознать врага. Вот, говорит, Азеф был руководителем боевой организации - это самое святое святых, что было у эсеров, а оказался предателем. Так он говорил. - И все? - спросил Хрипушин, а губастый опять нашел что-то в деле и поднес Хрипушину. Тот прочел, нахмурился и впился глазами в Корнилова. И чего ты, мол, туман нагоняешь? И так все ясно. "Ну и дураки, - подумал Корнилов в ответ, - на что покупаете. Да этой штуке в обед сто лет". - Ну и все, - ответил он даже резковато, - больше никаких разговоров не было. - Вы вот что... - Хрипушин ударил пальцем по столу и начал было медленно подниматься, но тут губастый ласково спросил: - И он никогда не заикался о своем желании перейти китайскую границу? - И Хрипушин сел опять. - А зачем бы он мне стал бы говорить об этом? - искренне удивился Корнилов. - Чем бы я ему мог помочь? Тут губастый быстро вынул из кармана блокнот, что-то написал и сунул Хрипушину. Тот прочел, кивнул головой, некоторое время они оба сосредоточенно листали дело. Потом Хрипушин сбычился на Корнилова, помолчал и сказал: - Ну ладно. Сегодняшнее ваше показание мы записывать не будем. Это не показание даже. Через несколько дней мы вас вызовем опять и потолкуем. Постарайтесь быть к этому разговору более подготовленным, а сейчас... Товарищ лейтенант!.. - И он сделал какое-то приглашающее слабое движение рукой по направлению Корнилова. - Да, да, - поднялся Смотряев, - нам тоже нужно товарища Корнилова на пару слов. Идемте, товарищ Корнилов, поговорим. - Так вот какое дело, - сказал светловолосый и светлоглазый лейтенант Смотряев, усаживая Корнилова напротив. - Вы сейчас беседовали с майором, но я хочу, чтобы вы знали: не майор вас вызывал, вызывали мы, а майор просто захотел попутно с вами побеседовать вот об этом Зыбине. Но у нас-то к вам дело совсем иного порядка... Я вам рассказал про своего старого учителя, так вот... Кабинет, в котором они сидели, был таким маленьким, что в нем только и умещались стол и пара стульев. Не кабинет, а бокс, таких боксиков много в любом помещении наркомата, судов, прокуратуры, следственных корпусов. Зато окно, распахнутое в тополя, казалось огромным. Тополей было много, целая аллея тополей - весь внутренний двор и тюрьма, которая помещалась в этом дворе, были обведены такими аллеями. "Интересно, - подумал Корнилов, - то ли это окно. То окно было самое крайнее, мы доходили до забора и оказывались прямо против него. Когда прогулки были днем, там сидела высокая блондинка. Она нам казалась красавицей. Впрочем, все женщины тогда нам казались красавицами - машинистка или секретарша. Да, правильно: это то самое окно. Что ж она тут делала?" Он украдкой заглянул в него, но бокс помещался на четвертом этаже, и двора он не увидел. "Когда она появлялась, мы громко кашляли, вздыхали, хмыкали, смеялись. Конвой кричал: "Разговорчики!" - и тогда она смотрела на нас и украдкой нам улыбалась". - Так вот, - сказал Смотряев и закрыл окно. - Я вспомнил этого старика сегодня не случайно. Вот уж месяц, как лежит у нас материал на другого старика. Вы догадываетесь, о ком я говорю? Корнилов пожал плечами. - Нет. - Ну о вашем сослуживце - Андрее Эрнестовиче Куторге. Что? Неужели вы его не знаете? "А ведь здорово получается, - пронеслось в голове у Корнилова, - когда Зыбина забрали, днем я работал, а весь вечер просидел у Волчихи, и вот поп свидетель". - Не только знаю, - сказал он, - но недавно проработал с ним целый вечер. Смотряев прищурился. - И пили небось? - Был грех, - вздохнул Корнилов. Смотряев расхохотался. - Ну, ну! И я, наверно, видел его там же, где и вы. Вы у той красивой украинки были? Ну, ну! И я как раз там с ним познакомился. Приехал к приятелю, горючее у нас кончилось. "Стой, говорит, пойдем за подкреплением". Вот мы и завалились. И смотрим, сидит за столом старичок, выпивает и грибочками закусывает. Очень он мне тогда понравился. Очень! Лицо такое спокойное, достойное, борода как на иконе. Разговорились. Он сразу и вывалил: "Я служитель культа - поп". - "А вы, говорю, какого-то писателя мне напоминаете". - "А я, говорит, и есть писатель, я, товарищ лейтенант, вот уже десять лет обдумываю одну книгу". - "Какую же?" - "О страданиях Христа". - "Ну за это, говорю, у нас сейчас издательства деньги не платят". - "А мне, говорит, их денег не надо, я хлеб себе всегда заработаю. Я и лесоруб, я и рыбак, я и землекоп, я, если надо, и крышу поправлю, и печь сложу". Очень он мне тогда понравился. А через месяц поступает ко мне этот самый милый материален. Взгляните-ка. Он раскрыл папку, достал из нее двойной тетрадочный лист и протянул Корнилову. - Тут, видимо, двое работали. Писал один, а печатал-то другой, напечатано-то грамотно. "Как был до Советской власти музей собором, - прочитал Корнилов, - так собором и остался. И теперь в нем попов даже больше сидит, чем раньше. Собрали их со всего города и отвели им ризницу - они сидят там и не работают, а за милую душу распивают и говорят: "Ну чем же нам это не жизнь?" И такое им доверие, что какой экспонат им не по нраву, он сразу же и уничтожается. Он же нигде не отраженный. Что ж, не понимает всего этого директор? Нет, он отлично все понимает, но молчит и допускает". - Ну что за чепуха! - воскликнул Корнилов. - Читайте, читайте, - улыбнулся Смотряев, - это пропустите, а вот тут читайте. "Самый же злостный и заядлый из всей этой святой компании - бывший губернский архиепископ Куторга. Он у всех на виду занимается антисоветской деятельностью. Клевещет на советскую действительность, на наш колхозный строй. Говорит: "Строили, строили, а есть нечего, зерно выдают на трудодень по граммам". Рассказывает анекдоты про товарища Сталина и его славных соратников. А про себя заявляет такое: "Как я тогда при губернаторе пил-ел - так это как в сказке. И я этим жидам и босикантам, что я такую жизнь потерял, я с того света приду мстить. Я еженощно служу про себя литургию и всех их предаю анафеме". - Господи, да наоборот, как раз наоборот! Это он ту жизнь проклинал, а этой он, наоборот, доволен! - воскликнул Корнилов. - Вот, - сказал Смотряев удовлетворенно и отобрал лист у Корнилова, - вот этого мы от вас и ждали. Для этого и потревожили. Видите, какое дело: каждое такое письмо у нас на особом учете. Получив его, мы обязаны дать свой отзыв и либо расследовать, либо закрыть дело, но чтоб закрыть, обязательно нужен другой документ. Вот, получив это письмо и обсудив его, мы так и поступили. Вызвали Зыбина, сняли с него свидетельские показания о Куторге, а потом со спокойным сердцем отправили все это в архив. То есть дело потушили. Так оно было до прошлой недели, а сейчас Зыбин сам арестован. Значит, то, что раньше было оправданием, стало обвинением. Понимаете теперь, зачем мы вас позвали? - Нет, - покачал головой Корнилов. Он верно ничего не понимал. - Ну как же? - мягко упрекнул его светлоглазый, светловолосый лейтенант Смотряев. - Если начнется оперразработка, то моментально будет установлена личность автора письма. Это дело несложное. Вызовут его как свидетеля, снимут показания, и анонимка превращается в материал. Тогда старик пропал. Дело будут вести товарищ Хрипушин и его заместитель товарищ Нейман, вы их обоих сегодня видели. Пару нужных свидетелей они подберут. А мы вот чувствуем, что Куторга - старик правильный, хороший, никакой он преступной деятельностью не занимается. Просто сидит и пишет свое евангелие - и все. Понимаете теперь, почему мы к вам обратились? Нам нужно честное, совершенно беспристрастное показание человека, который заслуживает доверия. Стойте, стойте, никакой лжи! Если старик виноват действительно, распускает язык - ну что ж? Ничего не попишешь. Шила, как говорится, в мешке не утаишь. Так нам и напишите - грешен! Все равно найдется такой советский человек, который известит органы об этом, сейчас всякий покажет все, что знает. Если же нет, если старик правильный, мы надеемся на вас. Вашего показания будет достаточно. - Он помолчал и спросил отрывисто: - Вот вы о чем с ним говорили? Политики касались? - Ни в коем случае. Толковали о земной жизни Христа. Корнилов улыбнулся. - И хозяйка это слышала? - Да, и хозяйка. А о Советской власти он как раз говорил очень хорошо. Спасибо, говорит, что она избавила от лжи. Смотряев довольно рассмеялся и даже руки потер. - Ну вот видите, как хорошо, что мы вас вызвали. Вы готовы подписать такие показания? Отлично! Спасибо! Но не сейчас, конечно. Сейчас мы ничего записывать не будем. Ведь тогда все-таки была случайная встреча. Видел он вас впервые, так что мог и не раскрыться. Кроме того, мы вызовем хозяйку и у нас будет второе показание. А вас мы попросим вот что: встретьтесь с этим отцом святым еще раз. Выпейте, посидите, поговорите толком - он старик компанейский, поговорить любит. Заведите речь хотя бы о том же Господе нашем Иисусе Христе. Ну а потом мы вас вызовем и составим протокол. И эти ваши сегодняшние показания запишем тоже. Идет? Лейтенант Смотряев смотрел на Корнилова чистыми голубыми глазами, улыбался, говорил искренне и просто. Чувствовалось, что никакой ловушки в его предложении нет. Просто ему почему-то захотелось спасти старика, и все. "А кто же мог состряпать эту пакость? - подумал Корнилов. - Массовичка, что ли? Да, вероятно, она. И грамотность ее! Ах сволочь! И это, конечно, не единственная ее жертва. Поди, в аресте Зыбина есть и ее капля меда". - Идет, - сказал он. - Согласен. По какому телефону мне звонить? И вынул блокнот. Прошло несколько совершенно пустых дней, кончилась одна неделя, началась другая, страшная тишина окружала Корнилова. Мир, в котором он жил - эти сады и пригорки, - так опустел и обезлюдел, что иногда ему казалось: никакого Зыбина и вообще не было на свете. И люди, к которым он уже привык или привязался, тоже вдруг исчезли. Директор находился где-то далеко. Даша не показывалась, бригадир не заходил. А рабочие копали землю и молчали. Если бы Корнилов был чуть поопытнее, он знал бы, что такое всегда наступает после арестов. Прежними остались только печальная Волчиха да отец Андрей. Он вдруг снова появился у Волчихи. Веселый, довольный, сияющий, с огромным портфелем в руках. Оказывается, какой-то приятель уступил ему на несколько вечеров машинку, и вот он сидел в городе и печатал и только вчера кончил. - Так не дадите почитать? - спросил Корнилов. Он был уверен, что отец Андрей под каким-нибудь предлогом откажет, но тот, наоборот, даже обрадовался. - Конечно, берите, - сказал он. - Вот я вам дам второй экземпляр, выверенный. И посмотрите, кстати, слог, а то я по старинке ведь пишу, тяжело и обстоятельно, а теперь, говорят, нужна легкость. "Ну вот мне и материал для разговора со Смотряевым, - подумал Корнилов, возвращаясь домой с рукописью. - Больше ничего и не надо". Но его все не вызывали и не вызывали, и он уже не понимал, хорошо это или плохо. И в музее все было спокойно и тихо. В кабинете директора по-прежнему сидел ответственный молодой человек, и раз в неделю Корнилов отвозил ему рабочие и научные сводки. Он их брал, листал, спрашивал с быстрым смешком: "А коня Ильи Муромца не нашли?" - и прятал бумаги в ящик стола. Но однажды он попросил его подождать - в кабинете было много людей - и, когда все ушли, сказал: - Вас попросили позвонить. Не позже чем завтра. И протянул листок блокнота. Корнилов посмотрел на листок, сказал "разрешите" и подошел к телефону. - Конечно, конечно, - учтиво всполошился ответственный молодой человек, тихонько встал и закрыл дверь на ключ. Поднял трубку, однако, не Смотряев, а его сосед по кабинету - лейтенант Суровцев. Корнилов поздоровался и сказал, что вот он случайно оказался в городе и поэтому мог бы зайти сейчас же. - А книга при вас? - спросил Суровцев. - Да, - ответил Корнилов. - Заказываю пропуск, - сказал Суровцев. "Корнилов вдумчиво опустил трубку, постоял, кивнул головой ответственному молодому человеку, застывшему в скромной позе чуткости, понимания и невмешательства, и вышел. А по дороге остановился и остро подумал: "А не игра ли это с огнем? Ведь вот этот уж уверен, что я там работаю! Надо мне это?" Но труд отца Андрея лежал в портфеле, пропуск был заказан. Суровцев ждал, и единственное, что оставалось сейчас, - это идти побыстрее. Лейтенант Суровцев сидел за столом Смотряева. На нем был серый коверкотовый костюм и яркий галстук. (О, эти коверкотовые костюмы! О, эти цветастые галстуки! Это микросрез целой эпохи. Тогда только что уступили японцам Китайско-Восточную железную дорогу, и в магазинах появились неслыханные товары: консервированная соя и тонкие благородные ткани - трико, коверкот. В магазинах за ними давились. На прилавке они испускали нежное, тихое сиянье. Они были нежны и прекрасны, как копенгагенский фарфор. А через пару месяцев секлись и превращались в тряпку.) Когда Корнилов вошел, Суровцев поднялся, поздоровался и показал ему на стул. - Ну вот, - сказал он. - Вы имели дело с лейтенантом Смотряевым, но сейчас он в командировке. Так что пока придется беседовать нам с вами, не возражаете? Ведь речь, как я понимаю, идет все о том же отце благочинном? Да? Отлично! Итак, вы разговаривали? О чем же? - О суде над Господом нашим Иисусом Христом. - О чем, о чем? - вскинул брови лейтенант Суровцев, и у него даже глаза забегали, как у разыгравшегося кота. Корнилов повторил. - Вот сила-то! - засмеялся Суровцев. - И что же он такое говорит? Я ведь эту историю читал когда-то! Это оттуда предатель? - Так вот как раз о нем у Куторги целый труд. - А ну-ка, ну-ка! - Суровцев взял рукопись и стал читать. - Как сказано! - воскликнул он вдруг. - "Когда судья выносит несправедливый приговор. Бог отворачивает от него свое лицо, но если он справедлив хотя на час, то и весь мир становится от этого крепче". До чего же здорово! Это что же, высказыванья тогдашних законодателей?! - Да, - ответил Корнилов, - вот тут в скобках есть ссылка. - Ага, ага! - кивнул Суровцев. - Да, да, ссылка! Нет, таких я не слышал. У нас ведь историю права читали, но так, бегло, очень бегло! - Он снова наклонился над рукописью. Дочитал до конца главу, закурил, сказал: "Да..." - и прошелся по кабинету. - А все-таки знаете, что мне больше всего понравилось? - сказал он, усаживаясь за стол. - Вот это правило: "Суд, осуждающий на казнь раз в семь лет, - бойня. Да зовутся же члены его членами КРОВАВОГО СИНЕДРИОНА". Да, тут задумаешься, прежде чем осудишь. Знаете, что я вас попрошу? Оставьте-ка мне это дня на три, ведь он вам не на один день дал, верно? - Да, конечно, берите, - сказал Корнилов. - Но только в конце концов мне все равно придется вернуть. Он мне дал для того, чтобы я поправил стиль. - Ну конечно, верну, как же иначе! - успокоил его Суровцев. - Ну а еще о чем вы говорили? - Так вот об Иуде. - О! Вот это очень интересно! Я ведь знаю только то, что он предатель, и вот говорят еще "поцелуй Иуды". Это что же, он подал такой знак при обыске и аресте? - Совершенно точно. Согласно Матфею, он сказал воинам так: "Кого поцелую, тот он и есть. Возьмите его". Иуда очень волновался, трусил, торопился, и у него ничего не оказалось приготовленным, кроме вот этого совершенно бессмысленного: "Радуйся, учитель". "Да, это действительно я", - ответил ему Христос, и тогда его схватили. - Так-так, - сказал Суровцев, - но тут как раз все понятно. Тут и писать работу, пожалуй, не о чем. - Так вот, пишет Куторга, как раз во всей этой истории кроется какая-то огромная путаница. Ведь Христос-то не скрывался, а выступал публично. Его и без Иуды прекрасно могли схватить каждый день. "Зачем эти мечи и дреколья, - сказал он, по Евангелию, - каждый день вы видели меня, и я проповедовал вам. Что ж тогда вы меня не взяли?" - Логично, - улыбнулся Суровцев. - То есть, конечно, логично только для Христа. Арестованные часто спрашивают об этом. Им невдомек, что бывают еще оперативные соображения. Ну а в истории с Христом в чем дело? - Ну и тут, конечно, сыграли роль эти оперативные соображения, - улыбнулся Корнилов, - как же без них? Дело в том, что Христос был очень осторожен. Словить на слове его не удавалось. На самые провокаторские вопросы он давал резкий отпор. Был остроумен и находчив. И вообще следовал в этих случаях принципу: "Божье - Богови, кесарево - кесарю. То есть вот земля, вот небо. Землю берите себе, небо оставьте мне, и давайте помиримся на этом. Но, конечно, в семье учеников, с самыми близкими людьми он и о земле говорил иначе. Так вот, чтобы засечь эти разговоры, нужен был кто-то из учеников. И не один ученик, а по крайней мере два. А так как государственного обвинения в то время не было, то без этих свидетелей не только обвинить, но и привести в суд было невозможно. Доставлялся преступник обвинителем, истцом. Так вот, таким истцом был Иуда, и в этом случае за что ему платили тридцать сребреников - понятно. Причем и обстановка создана подходящая: уединенное место за городом, пустующее помещение, глубокая ночь, кучка заговорщиков, какая-то смутная тайна, окружавшая этот арест. Но в таком случае должен быть еще один свидетель - этот не хватает, не обличает, не приводит стражу. Он только молча присутствует, а потом дает показания. И такой человек в деле Христа был, но появился он только однажды на заседании синедриона. Его выслушали и отпустили. Поэтому кто он, мы не знаем. Только это был кто-то из людей очень близких Христу - такой близкий, что когда учителя арестовали, а потом поволокли на судилище, он ходил и плакал вместе со всеми. Можно же себе представить, что почувствовал Христос, когда его увидел там и он заговорил. Но тайна так и осталась за закрытыми дверями. Христос ее так и не сумел передать своим ученикам. - А сам Иуда? - И Иуда не захотел передать, хотя мог бы. Роль его была иная. Он должен был привести толпу, то есть предать явно и публично. Так от него потребовали его хозяева. Почему он пошел на собственную гибель - не ясно. Должно быть, уж слишком сильно запутался. Ведь он был казначеем, то есть самым деловым лицом в свите Христа. Вероятно, он исполнял и какие-то другие поручения. Был связным, ну или что-нибудь в этом роде, и его поймали. Во всяком случае, менять денежный ящик Христа на тридцать сребреников синедриона, это по старому счету 22 рубля золотом, ему явно никакого смысла не было. А синедрион потребовал от него за эти тридцать монет не только голову Христа, но в придачу еще его собственную шкуру и душу. Ведь таким судам нужны иногда свидетели, которые публично предают других, только губя себя, то есть через свой собственный труп. - Да, да, - Суровцев бросил на Корнилова какой-то косой, быстрый взгляд и снова заходил по комнате. Прошелся, встал, снова сел. Вынул из стола папиросы, но курить не стал, а так и забыл их в руке. - Скажите, а Христос о том - втором - никак не догадывался? Или, может быть...? - спросил он. - Нет, с уверенностью можно сказать, что нет. Только про Иуду он откуда-то узнал заранее, и эта последняя ночь, то есть тайная вечеря, для него была очень томительная. По Куторге, это типичная ночь перед арестом. Тогда Христос испытал все, что приходится испытывать в таких случаях, - тоску, одиночество, загнанность, безнадежность, надежду - "а может быть, еще и обойдется как-нибудь", хотя было совершенно ясно, что ничего уж не обойдется. Что - уже все! И под конец у него явилось, как почти у всех: "Ну скорее же, скорее! Что вы медлите! Идите же, идите, идите!" И в припадке предсмертного томления он сам торопит Иуду: "То, что задумал делать, - делай скорей". И Иуда уходит. - А тот, второй? - А тот, второй, сидит и ждет. Ему ничего не надо делать, никуда не надо идти. Его сами позовут и в свое время, и он покажет, этим его роль и кончится. Но в ту ночь он, конечно, страшно волновался: а вдруг Христос все-таки что-то узнал? И только когда учитель сказал: "Сегодня един из вас предаст меня", - он успокоился. Раз "един", а не два, - значит, не он и Иуда, а един Иуда, значит, все в порядке. - Слушайте, - воскликнул вдруг Суровцев с настоящим волнением, - а не может быть, что этот второй кто-то посторонний, не из учеников, а так... Ну провел Иуда кого-то на чердак и спрятал, или у дверей поставил, или там занавеской где-нибудь укрыл... Ведь он, говорите, был казначеем, значит, заведовал хозяйством, а они по дворам ходили... И помещение тоже, очевидно, отыскивал он, так что спрятать любого мог. Таких случаев сколько угодно. Так вот не мог это быть посторонний? - И Корнилову показалось, что почти мольба прозвучала в словах следователя, но он помотал головой. - Увы, вряд ли. В той старой книге, где написано об этом втором, - а это иерусалимский Талмуд, изданный в 1645 году в Амстердаме, - прямо сказано: "Показали на него два ученика и привели его в суд и обвинили". Ученики! Но ведь мы-то знаем только одного ученика - Иуду. Где же второй-то? - Да, - сказал Суровцев. - Да, правильно, где же второй? Печальная история. - Он посидел, подумал, улыбнулся. - Вот когда еще были известны оперативные разработки по делам об агитации. Вот когда! - Он еще посидел, еще поусмехался. - Да, чисто сделано! Не подкопаешься! Работали люди! И вот смотрите, как будто все законные гарантии налицо, и суд праведный, и свидетели беспристрастные, а если надо закопать человека, закопают, при всех законах закопают! Вот все говорят: "Суд присяжных, суд присяжных". А кто Катюшу Маслову упек? Суд присяжных. Дмитрия Карамазова кто на каторгу угнал? Суд присяжных. Кто Сакко и Ванцетти на электрический стул посадил? Присяжные. Классовый суд! Как его ни обставляй, ни ограничивай, он свою власть в обиду все равно не даст. Ну и мы не даем свою - так в чем же дело? - И, сказав это, он сразу же заторопился: вынул чистый лист бумаги, положил его на стол и сказал: - Ну что ж, Владимир Михайлович, зафиксируем? - Что? - испугался Корнилов. - Это? - Да нет, не этот наш разговор, конечно, - улыбнулся следователь, - а вот что-нибудь вроде этого: "Считаю своим долгом довести до вашего сведения, что такого-то месяца, такого-то числа во столько-то времени я по вашему поручению беседовал с гражданином Куторгой. Разговор происходил в присутствии гражданки такой-то (тут имя), которая и может подтвердить все мной показанное. Гражданин Куторга рассказывал про свои научные изыскания из области истории церкви, никаких иных вопросов Куторга не затрагивал, о политике не говорил, идеологически вредных высказываний не допускал..." Все! Подпись. Можно еще прибавить, если это правда: "Жизнью своей он доволен, а о Советской власти говорил: "Спасибо ей, что избавила меня от лжи". Вы ведь так в прошлый раз говорили? Согласны? - Да, конечно, - ответил Корнилов, - только вот нельзя ли убрать это: "Считаю своим долгом довести до вашего сведения..." и "по вашему поручению..."? - А что вас тут смущает? - слегка улыбнулся Суровцев. - Разве это-не правда? - Правда-то правда, конечно, - замялся Корнилов, - да... - Никакого "да", Владимир Михайлович, - со строгой благожелательностью отрезал Суровцев. - Ваши показания имеют цену только потому, что мы сами попросили вас помочь нам. Потому мы и доверяем вашим отзывам и показаниям. Иначе все это ни к чему. Неужели вы этого не понимаете? - Да, но... Суровцев строго взглянул на него и вдруг рассмеялся. - Ну и странный же вы человек, Владимир Михайлович, уж не обижайтесь. Очень странный. Опять у вас "но"... Ну чего вы, в самом деле, боитесь? Какое там "но...". Вы ведь не тот, первый, известный свидетель и не тот неизвестный, второй. Вы не ученик и не истец. Вы просто-напросто устанавливаете невиновность человека. Опровергаете донос! Почему это вас смущает" а? - Да нет, конечно, не смущает. Спасибо. - Ну, так, значит, и пишем. - Суровцев наклонился над бумагой. Когда донесение было написано и подписано, он встал, положил на плечо Корнилова руку и сказал: - Меня-то благодарить вам, конечно, не за что. А вот вам-то действительно спасибо! Очень интересный разговор был тут. Есть о чем подумать. И еще прошла неделя. Сад стоял грустный, мокрый и пустой. Яблоки сняли, бригадира перекинули на другое место. Корнилов все ждал приказа свернуть работы, а его некому было отдать. "Вот уж приедет хозяин, он тогда распорядится", - отвечал политпросветчик и загадочно улыбался. Неужели, мол, до тебя не доходит? Ведь не глупенький же. А что до него, собственно, должно было доходить? Он именно и вел себя как глупенький. В каждый свой приезд он обязательно звонил Суровцеву, и тот принимал немедленно. И они сидели в обширном светлом кабинете с картой мира на стене, с окнами в детский парк, пили минеральную и разговаривали. Говорили о всяком: о кладах, о том, что пьеса братьев Тур или Шейнина "Очная ставка" - прекрасная, острая жизненная пьеса на самую нужную тему. (А кстати, вы не прочли статью Вышинского в "Известиях"? Обязательно прочтите! Там есть любопытные факты!) О Зыбине, о раскопках (так что ж, еще не прислали вам нового человека? Как же вы тогда работаете?!) Затем переходили к старику. (А что старик? Он свое прожил, его не переделаешь. Пусть себе сидит пишет.) И под конец составляли одну и ту же бумагу. Начало ее: "Считаю своим долгом поставить вас в известность..." Конец ее: "...о Советской власти отзывался положительно". Так продолжалось неделю, а потом случилось вот что. Однажды, когда они уже кончали работать, в кабинет с папкой в руках вошел Хрипушин. Он коротко кивнул Суровцеву, прошел к столу и наклонился над Корниловым. - Ну, порядок! - сказал он усмехаясь. - Скоро мы этого батюшку будем в партию принимать, к этому дело идет. - Что ж? - слегка улыбнулся Суровцев. - Заслужит - и примем. - Заслужит, заслужит! Я уж по вашим бумажкам вижу, что заслужит! - энергично заверил Хрипушин. Он развязал папку, вынул оттуда "Суд над Христом" и потряс им перед Корниловым. - Вот работка-то! Да, ничего не скажешь: здорово! - Что здорово? - спросил Суровцев. - Здорово свою линию поп проводит! Суровцев что-то хмыкнул, а Корнилов удивленно, ну, конечно, подчеркнуто удивленно, поглядел на майора. - Какую линию-то? - ответил ему Хрипушин. - А вот какую: что б там ни писали об этом Маркс - Энгельс - Ленин - Сталин, а Христос-то был! - То есть был человек по имени Иисус, которого евангелисты произвели в звание Христа, - осмелился Корнилов. - А это уж неважно, это совершенно неважно, - махнул на него огромной лапой Хрипушин, - тут уж кто как захочет, так и поймет. Главное - был! Во-вторых, вот смотрите, как тогда гуманно судили. А мы, чекисты, на эту поповскую гуманность плевали, - вдруг взревел и взорвался он. - Так вот, как того поп хочет, так никогда не будет. А будет так: заслужил - получай! И полной мерой! А третье - самое главное. Вот распяли безбожники Господа Бога нашего, а он на третий день, смерть смертью поправ, воскрес и вознесся. - Слушайте, так вот как раз этого в рукописи и нет! - крикнул Корнилов. Он действительно был ошеломлен. - То есть как это нет? - гневно повернулся к нему Хрипушин. - Как это нет, когда черным по белому тут все это и написано. Что вы мне-то голову морочите?! - Он кинул рукопись на стол. - Возьмите это ваше святое евангелие! Суровцев, отберешь расписку, что материал возвращен. - Что? - Корнилов, вскочил с места. - Я же просто так все это дал, без всякой расписки. Зачем же вы?.. - Как? - Хрипушин повернул к нему свое страшное лицо и посмотрел на него оловянными глазами. - Так вы что, играться сюда к нам пришли? - Я... - начал было Корнилов. - Вы что? Материал органам представили или книжку "Роман императрицы"?! Лейтенант Суровцев?!.. - Да, да, - заторопился и забегал руками по бумагам Суровцев, - мы сделаем, сделаем! Владимир Михайлович, ну такова же форма следственного производства. - Да что ты с ним объясняешься, что ты объясняешься? - совсем зашелся Хрипушин. - Ты его лучше спроси, кто он? США или советский гражданин? Обязан он или нет помогать органам? Ах ты. - Он стиснул кулаки, и скулы у него налились. - И кончайте эти детективные истории немедленно! А то развели мне богословия на сто листов! Нет так нет, и голову нечего морочить! Но смотри, Суровцев! Ты у меня смотри, пожалуйста! С тебя весь спрос! - И он стремительно вышел из кабинета. Несколько секунд оба молчали. Надо сказать, если Хрипушин хотел произвести впечатление, то он его произвел. Саженный вышибала с напружиненными кулаками и холуйским блестящим по ниточке пробором посередине, он произвел впечатление! Впрочем, он, может быть, и ничего не хотел производить. Просто, переступая некие пороги, он совершенно автоматически, как актер, входил в нужное состояние. Он вконец развинтил себе нервы, и его всегда била истерика. Била, когда он допрашивал арестованного, била, когда прижимал свидетеля, била, когда начинал орать, била, когда кончал орать, потому что понимал: орать сейчас бесполезно. И еще одно, пришедшее к нему в последние месяцы, - никогда он еще не чувствовал себя так твердо обеими ногами на земле, как сейчас. Он знал, что не зря его вытащили сюда из захолустья и присвоили звание майора, что в мире очень многое переменилось и вот-вот наступит тот долгожданный час, когда Вождь даст наконец на вооружение своим славным чекистам выработанные им совершеннейшие методы ведения следствия, что, исходя из глубокого творческого понимания идеи марксизма и сталинского анализа идеи международной рабочей солидарности, Вождем уже подведена некая непоколебимая теоретическая база под эти новые методы, вернее, под эти новые формы классовой борьбы. И тогда эти аппаратчики, которые сейчас смотрят на него сверху вниз, заткнутся навсегда, ибо потребуется не только наука и формочка, а еще и нечто иное, живое, а не мертвое. А это у него есть, и он готов, а они еще - как сказать, как сказать. Поэтому все эти месяцы он жил в повышенном состоянии, в напряженном и непрерывном ожидании чего-то большого, славного и громкого. И именно поэтому же и заводился он и орал сейчас чаще, чем обычно. - Ах, как нехорошо вышло, - бесполезно поморщился Суровцев, когда Хрипушин ушел, - и надо же было вам говорить... Ну ничего, ничего. Вот вам бумага, пишите... - он задумался. - Пишите, значит, так: "Из дела по оперразработке А.Э.Куторга мною, Владимиром Михайловичем Корниловым, получена обратно рукопись на двухстах двадцати четырех листах машинописи "Суд над Христом" как не представляющая оперативной ценности". Подписались. Дата. Все! Давайте сюда! Фу, черт, как все неудачно вышло. Воды хотите? - Корнилов мотнул головой. - Да ничего, ничего! То ли у нас еще бывает. Я скажу вам, почему майор злится: ему самому влетело. - От кого? - От начальника. Как раз вчера подполковник меня вызвал с делом. Я ему доложил все по порядку. Он полистал, полистал вот "Суд", взял, листика три прочел, потом и говорит: "Ну что же, кажется, верно - ерунда! Сумасшедший дед, и все! Будем, наверно, закрывать - но только знаешь? Не вполне солидно это как-то у нас выглядит. Вот пять донесений, и во всех одно и то же: не допускал, не допускал. А что же он допускал? Рассуждение о божественной литургии, что ли? Да говорили ли они вообще или просто водку пили? А вдруг он просто затаился? Вот мы дело закроем, а тут он и каркнет во все воронье горло, что мы тогда будем делать?" Я молчу, сказать-то нечего. Вот он подумал еще и решил: "Ладно! Подождем еще с недельку - вреда от этого не будет, а оснований прибавится..." Ну и на майора, конечно, поднапер в этом смысле. А майор на нас. Вот и все. - И надо же было мне высовываться с этими листами, - с горечью сказал Корнилов. - Кто меня просил их вам приносить? Кто тянул меня, дурака, за язык? Ах ты... - И он стукнул себя кулаком по лбу. - Ну что вы, что вы! - огорчился и взволновался Суровцев. - Ведь это такой великолепный оправдывающий материал! Мы уже имеем и отзыв на эту работу! Нет, это вы отлично сделали! А что касается разговора... - Он вдруг засмеялся и махнул рукой. - Плюньте, честно говорю, плюньте! У нас тысячу таких на дню бывает! Честное слово. - Но, подписывая пропуск, вдруг снова посерьезнел и сказал уже без всякой улыбки: - Только теперь и я уж вас попрошу. Дело действительно идет к концу. Будьте поактивнее. Начните разговор сами и о политике. Всю эту неделю состояние у Корнилова было преотвратительное. Погода над горами окончательно расмокропогодилась. Дожди, дожди, дожди. Алмаатинка вздулась, ревет, катит камни. На месте раскопок серая и рыжая слякоть. Палатка протекает, пришлось перетаскивать койку и подставлять кастрюлю. А тут еще собака повадилась ночью выть - встанешь сонный, швырнешь в нее чем-нибудь - отскочит немного, сядет и опять, подлюка, воет, воет. А дождик нудит и нудит - день и ночь, день и ночь - мелкий, серенький, косой, такой, что и жить не хочется. На его фоне и происходит черт знает что. Но всего неприятнее была все-таки встреча с Линой. Он зашел к ней в институт, приотворил дверь кабинета, позвал, и она сразу же выскочила, ослепительная, светлая, радостная, он чуть не вскрикнул: какая она! А она увидела его и сразу потухла. И ничего у нее не нашлось для него, кроме: "Ах, это вы, Владимир Михайлович". Так, стоя в коридоре при полуоткрытой двери, они и поговорили - о раскопках, о горах, о дождике, о яблоках - не надо ли помочь достать? Он может! Нет, спасибо, ничего не надо! Потом он заикнулся о Зыбине, и она быстро сказала: "Знаю - говорили. Ну что же? Не виноват - разберутся, выпустят..." Вот так. Вот и все. Он ушел, а настроение у него после этого было такое, что хоть сейчас в Алмаатинку. И отца Андрея он тоже видел только один раз и то на три минуты. Рядом под бугром стоял колхозный газик, и там сидели его дочка и кто-то из правления. Отец Андрей залетел за рукописью. Взял ее, спросил: "Прочли? Понравилось? Нет? Ну потом, потом!" - и скатился с бугра, старый смешной попик в широкой поповской шляпе, плаще, похожем на рясу, в сапогах и глубоких калошах. Вот все это - мелкое, пасмурное, несуразное, ноющее, как больной зуб, - донельзя, до болезни развинчивало и просто выпихивало со света Корнилова. И он понимал: от этого не сбежишь, не спрячешься, оно всюду и всегда с тобой, потому что оно и есть - ты. И еще мучило сознание - ну куда, зачем он сунулся? Кто его тянул за язык? Захотелось спасти батюшку? Так, спаситель, спаси сначала себя самого. И вот теперь его вызывают, приказывают что-то писать, дополняют, поправляют, кричат, угрожают, а он должен вертеться и оправдываться. Почему? Ради какого дьявола? И сколько же тогда он стоит со всеми его клятвами, и что он вообще понял на этом свете? А самое-то главное - что ему сейчас делать с собой? Напиться? Он и напивался: напился у Волчихи раз, напился у нее два. Ребята какие-то за водкой пришли, гармошку прине