ом в подушку, и ему было все равно и на все наплевать. Всю дорогу он сидел скорчившись в уголке автобуса и думал: только бы добраться до гор, до палатки, до койки и рухнуть костьми. Там у него есть еще бутылка водки. И чтоб никто не приходил, ничего ему не говорил, ни о чем не спрашивал ни сегодня, ни завтра утром, никогда. Ему ничего и никого не было жалко, он ни в чем не раскаивался и ничего не хотел. Только покоя! Только покоя! Его как будто бы уже обняло само небытие - холодные, спокойные волны его. Недаром же Стикс - не пропасть, не гроб, не яма, а просто-напросто свинцовая, серая, текучая река. Он был уверен, что окончательно погубил Зыбина: дал такую бумагу, а потом, после правки полковника, переписал еще раз и подгонял под материалы дела. Но и на это ему было наплевать. Он понимал и то, что теперь его собственный конец не за горами, но и это совершенно его не трогало. Может быть, потому, что болевые способности исчерпались, может быть, потому, что это было неизбежно, как смерть, а кто же думает о смерти? Прошел дождь, перестал и снова пошел - хлесткий, мелкий, дробный. Под этот дождь он и заснул. Проснулся среди ночи и увидел, что около двери кто-то стоит, но ему никого было не надо, и он затаился - опять закрыл глаза и задышал тихо и ровно, как во сне. И верно, заснул. И опять сон был тихий, без видений. Проснулся он уже утром. В целлулоидовое желтоватое окно жгуче било солнце. Перед экспедиционными ящиками, положенными друг на друга, стояла Даша, смотрелась в зеркальце для бритья и закалывала волосы. Рот ее был полон шпилек. Аккуратно сложенное пальто лежало рядом на другом ящике. Она увидела, что он проснулся, и сказала, не поворачиваясь: - Доброе утро! Он вскочил с постели и сразу же рухнул опять. Он ничего не понимал: зачем тут Даша? Откуда? Но почему-то очень испугался. - Как вы здесь очутились, Даша? - спросил он. Она повернулась к нему. - Я тут и ночевала, - сказала она спокойно, - вот тут спала, - и она кивнула на циновку в углу. - А, - сказал он бессмысленно. - А! Сейчас она казалась ему такой молодой и красивой, что прямо-таки обжигала глаза. - Я вошла, вижу, вы спите, хотела уйти, а вы забредили, застонали, подошла, пощупала лоб, вы весь мокрый. Я подумала: вот случится с вами что-нибудь, и воды подать даже некому. - А, - сказал он, - а! Он смотрел на нее и все не мог сообразить, что ему сейчас надо делать или говорить. Он не знал даже, рад он ей или нет. - А как же дядя? - спросил он бессмысленно. Она нахмурилась. - Уехал, - ответила она не сразу. - Так, - сказал он, - так, значит, я вчера бредил? А что в бреду говорил, не помните? - Кричали на кого-то и все время "плохо мне, плохо". Два раза дядю помянули, а перед утром затихли совсем. Тут я и заснула. - Он сделал какое-то движение. - Нет-нет, лежите, лежите. Я сейчас за врачом сбегаю. Он послушно вытянулся опять. "Что же теперь делать?" - подумал он. - А куда дядя уехал? - спросил он. Она покачала головой. - Что, не знаете? Как же вы тогда к нему ехали? - Я к вам приехала, - сказала она и взглянула ему прямо в глаза, - попрощаться. У меня уже билет. С него как будто свалилась огромная тяжесть. И в то же время стало очень, очень печально. "Ну, значит, все, - подумал он. - Она уедет, и ни о чем не придется ей рассказывать". - Ой, до чего же это здорово! - сказал он с фальшивым оживлением. - Вот вы и вырвались от всех этих дядей Петей и Волчих. Увидите Москву. Будете учиться. Актрисой станете. Ой, как это - здорово. Она внимательно смотрела на него, а глаза у нее были полны слез. - Вы правда так думаете? - спросила она тихо. - Ну конечно! - воскликнул он невесело. - А вы как? - спросила она и вдруг сказала тихо и решительно. - Я же вас люблю, Владимир Михайлович. "Ну вот и пришла расплата, - подумал он, - и без промедления ведь пришла, в те же сутки. И нечего уже крутиться и гадать, так или не так. Это все". - Подойдите-ка сюда, Даша, - сказал он. Он хотел сесть, но только оторвал голову от подушки, как опять страшная головная боль свалила его. Все вдруг задрожало, заколебалось, предметы вышли из своих осей и заструились, как вода, заломило и закислило в висках. И он сразу сделался мокрым от пота. На секунду он даже потерял сознание и пришел в себя от голоса Даши. Она полотенцем обтирала его лоб и чуть не заплакала. - Боже мой, да что это они с вами сделали? - говорила она. - Как же я вас оставлю?.. Надо же доктора вызвать! - Ничего не надо, - сказал он, морщась от дурноты, - никуда не ходите. Мне тоже кое-что надо вам сказать. Сядьте вот. Она села. "Да ну же, ну же, - толкал его кто-то злой и трезвый, притаившийся в нем. - Сейчас же говори все, все. Не скажешь сейчас - уже никогда не скажешь. Ты же знаешь себя, слабак". Он посмотрел на нее и поскорее отвел глаза - не мог. Он глядел на нее - такую хорошую, покорную, целиком принадлежащую ему, и не мог ничего сказать. "Ну ладно, - подумал он, - ну, положим, ты смолчишь. А вот через два дня тебя вызовут и спросят именно о ней, и как ты будешь вертеться? Говори все сейчас же! Ну, ну, ну!" - Меня нельзя вам любить, - сказал он сухо, - я не тот человек. - Неправда, - сказала она. - Вы тот, тот, тот. Это я не та, помните, что я вам наговорила! И еще обманула, не пришла! А вы тот, тот, тот! А все это, - она кивнула на пустую бутылку от водки, - из-за вашей неустроенности. Вас очень больно и ни за что обидели, вот вы... А со мной вы не будете пить. Вот увидите, не будете, вам самому не захочется. Она выпалила все это разом, не останавливаясь, и он понял: она именно с этим, вот с такими именно словами и шла к нему. - Даша, милая, я ведь не об этом, - сказал он, морщась. - А о чем же? - спросила она. Он промолчал и только вздохнул. "Ну вот и все, - подумал он, - и конец! Больше я ей уже ничего не скажу. Пропустил нужную минуту". - Вот меня интересует одна вещь, - сказал он задумчиво. - Откуда берется страх? Не шкурный, а другой. Ведь он ни от чего не зависит. Ни от разума, ни от характера - ни от чего! Ну когда человек дорожит чем-нибудь и его пугают, что вот сейчас придут и заберут, то понятно, чего он пугается. А если он уже ничем не дорожит, тогда что? Тогда почему он боится? Чего? Она вдруг поднялась с места и набросила косынку. - Я пошла за доктором, - сказала она, - лежите, Владимир Михайлович, я мигом вернусь. Только не вставайте, пожалуйста. Она хотела подняться, но он взял ее за руку и посадил опять. - Почему вы не пришли тогда? - спросил он сурово. - Я... Она помолчала, потом тихо сказала: - Ничего. Это моя вина. Пусть. - Что пусть? - спросил он удивленно. - Пусть все будет как было. Все равно! - Да что пусть, Даша? Что было? О чем это вы? - Я знаю, вы в тот вечер пошли к Волчихе, и она вас напоила, - сказала она тихо. - Ах, вот вы о чем, - горестно усмехнулся он, - да, да, да, я был у Волчихи, и она меня напоила. И не только тогда, вот в чем беда! И я встретил там отца Андрея Куторгу. Бывшего отца благочинного. Вы не знали его? - Знала. - Вот и я узнал. И как еще узнал! Все его лекции о Христе прослушал. О Христе и двух учениках. Один предал явно, другой тайно и так ловко, черт, подстроил, что даже имя его до сих пор неизвестно. Первый - явный - Иуда - повесился, а вот что со вторым было - никто не знает. И кто он - тоже не знает. Ох, сколько бы я дал, чтобы узнать! Он говорил и улыбался, и лицо у него было тихое и задумчивое. - Зачем это вам? - спросила Даша испуганно. - А просто для интереса. Ах, если бы узнать, как он жил дальше, а ведь ничего, наверно, жил! По-божески, остепенился, женился, забыл о своем учителе. Еще, наверно, его во всем обвинял. Говорил небось: "Он и меня едва не погубил. Так ему и надо!" А может быть, наоборот, ходил чуть не в мучениках. Называл учителя "равви", "отче". "Когда мы однажды шли с равви по Галилее...", "и однажды отче сказал мне...". Так, наверно, он говорил. А вешаться ему было незачем, он ведь тайный! Это ведь явные вешаются, а тайные нет, они живут! Так вот меня завтра призовут и спросят о Зыбине - спросят: что вы о нем знаете? И я отвечу: "Ничего не знаю хорошего, кроме плохого. Он меня чуть не погубил". - "Отлично. Напишите и распишитесь". Напишу и распишусь. - Ой, что вы! - вскрикнула Даша. - Как же так? - А что? - спросил он. - Так ведь он... - А так ему и надо. Да, да, он и меня едва не погубил. А впрочем, чепуха, он - сегодня, я - завтра. Какая разница? Ну так что? Что вы мне сейчас говорили? Она потупилась и молчала. - Ах, ничего. - Я люблю вас, Владимир Михайлович, - сказала она и обняла его. - Люблю, люблю! - Она повторила это как в бреду. Видимо, он тоже заразил ее безумьем. - Да? Великолепно, - он грубо засмеялся, какой-то бесшабашный веселый черт играл в нем, и ему было все уже легко и на всех наплевать. - Так-таки любите? Здорово! А знаете, говорят, что у того, второго, не явного предателя, была любящая жена. Наверно, так оно и было. Но вот мне интересно, рассказал он ей что-нибудь или нет? Как вы думаете, Даша? Наверно, рассказал, и та сказала: "Слушай, забудь об этом! Нельзя быть таким чутким и мучить себя всю жизнь какой-то чепухой". Вот как сказала она ему, наверно, та, любящая. Потому что любовь, Дашенька, это все-таки, если посмотреть с этой стороны, - преподлейшая штука! _Он умер и сейчас же открыл глаза. Но был он уже мертвец и глядел как мертвец_. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Он посмотрел на себя [в зеркало], отошел и тотчас забыл, каков он. Послание Иакова 1, 24 1 - Товарищ Сталин уже проснулся. Доброе вам утро, товарищ Сталин! Солнышко-то, солнышко какое сегодня, товарищ Сталин, а? Солдат усмехнулся, опустил железное веко глазка и отошел. Это была особая камера. Около нее не надо было ни стучать, ни кричать, потому что это была даже и не камера вовсе, а карцер, и не простой карцер, а особый, для голодающих. Этот зек сидел здесь четвертый день. Ему каждое утро приносят хлеб и жестяную кружку с кипятком, кипяток он берет, а хлеб возвращает. А сегодня и кипятка тоже не взял, это значит, с простой голодовки он перешел на решительную, смертельную. О смертельных голодовках коридорный обязан был немедленно извещать корпусного. Так он и сделал сегодня утром. Корпусной пришел сейчас же и, подняв круглую железку, долго смотрел на зека. А зек лежал. Он как-то очень вольготно и приятно лежал: скрючил ноги, вобрал голову, свернулся калачиком и покоился, как на перине. В обыкновенных карцерах полагаются на ночь деревянные плахи: просто три или четыре плотно сбитых горбыля. Их приносят в карцер в одиннадцать часов и забирают с подъемом в шесть; они голые, они мокрые и сучкастые, и лежать на них очень трудно, но в этой камере и таких не было. Заключенный лежал просто на цементе. Днем лежать не полагалось, и корпусной для порядка стукнул пару раз ключом и крикнул: "Эй, не лежать! Встаньте! Слышите, зек? Встаньте сейчас же!" И отошел. А зек и не шевельнулся. - Прокурора вызывает? - спросил он у коридорного. - Ну, будет ему, кажется, прокурор. Стой здесь, не отходи. Пойду докладывать. - И чего они с ним нянчатся? - болезненно скривился заместитель начальника тюрьмы по оперативной части, выслушав все. - Хорошо! Я приду. Корпусной хотел ему рассказать, что заключенный каждое утро здоровается с товарищем Сталиным, да и днем тоже обращается к нему по нескольку раз, но подумал и ничего не сказал. А только, выйдя от начальства, опять зашел в коридор и объявил надзирателю: - Черт с ним, пусть лежит - но только головой к двери! И еще смотри, чтоб рубашку не скидывал! Скинутой рубашки здесь боялись. В прошлом году один зек исхитрился, разорвал пиджак на полосы, свил петлю, прикрепил ее к спинке кровати, лег и как-то очень ловко и быстро сумел удавиться лежа. Но случилось это не в карцере, а в камере. А в карцере и петли привязать не к чему. Пусто. Но все равно часовой стукнул ключом несколько раз в железную обшивку: "Заключенный, повернитесь головой ко мне! Заключенный, вы слышите?" Заключенный, конечно, гад такой, слышал, но даже не пошелохнулся. Да и солдат кричал не особо, он понимал, что здесь его власть, и даже не его, а всей системы, - кончилась. Потому что ничего уже более страшного для этого зека выдумать она не в состоянии. Поэтому солдат только пригрозил: "Ну подожди же!" И отошел от глазка. И чуть нос к носу не столкнулся с прокурором. Прокурор входил в камеру в сопровождении начальника тюрьмы, полного и с виду добродушного казаха. Зыбин знал его. В прошлое благословенное лето 36-го года в городе сразу открылось несколько новых кабачков и пятачков, и все они были превеселыми. А начальник обладал характером легким, жизнерадостным и своей мрачной должности соответствовал не больно (то есть, конечно, соответствовал, и вполне даже, иначе разве бы его держали? Но, очевидно, соответствие это шло по особым каким-то, простым глазом не видимым основаниям). Как бы там ни было, они встречались довольно часто, а один раз даже преотлично и весело просидели целый вечер в ресторане. Ели шашлык, пили коньяк, заказывали музыку и угощали друг друга анекдотами. Сейчас, войдя в камеру и увидя зека на полу носом к стене, задом к ним, начальник мгновенно побагровел и гаркнул: "Встать!" Но зек даже и не шевельнулся. Начальник скрипнул зубами, наклонился и схватил зека за плечо. Но прокурор сделал какой-то почти неразличимый жест, и начальник сразу же спокойно выпрямился: - Здравствуйте, Георгий Николаевич, - почтительно сказал прокурор, - моя фамилия Мячин. Я пришел по вашему заявлению. Вы говорить можете? Зек повернулся, поднялся и сел. Прокурор по спецделам Мячин был упитанным, хорошо выглаженным, краснощеким, благоухающим товарищем. Он носил зачес назад и роговые очки. "Какие они все благородные!" - вскользь подумал Зыбин и хмуро сказал: - Я вас жду уже пять дней. - А я вернулся из командировки только вчера, - мягко съязвил и даже слегка словно поклонился Мячин. - Здесь не вполне удобно говорить, так, может, пройдем в кабинет? Выводить голодающих из камеры не полагалось. Тюрьма не отпускала их даже на допросы (поэтому следствие тормозилось, следователи гуляли - начальство терпеть не могло такие истории, и опытные старые зеки этим широко пользовались). Зыбин свободно мог отказаться, но он оперся о пол, встал. И тут его так мотнуло и качнуло, что он больно приложился о косяк. - Тише! - крикнул начальник тюрьмы, бросаясь вперед и вытягивая руки, но зек удержался. Он прислонился к стене и несколько секунд простоял так. Потом вздохнул, открыл глаза и вышел в открытую дверь. - Помогите же! - шипанул прокурор коридорному и, не оглядываясь, пошел вперед. Эта история здорово начинала ему действовать на нервы. И какого черта они с ним путаются?! Ведь уже ясно, что тут где сядешь, там и слезешь. Вот следствие только началось, а он уже сидит в карцере, объявил голодовку. А сегодня с утра смертельную, что же дальше? Бить его? Вязать? Ну молоти его, пожалуй, вяжи ему ласточки, а он будет держать голодовку, и все. А ты полмесяца пробудешь в простое и получишь строгача! А потом и вообще по шее! И иди в коллегию защитников или директором картины "Амангельды". Потому что надо соображать, а не воображать! Не надо воображать из себя черт знает что! За братцем ты погнался! За начальником следственного отдела прокуратуры Союза. Как он сочиняет процессы в Москве, так ты хочешь того же в Алма-Ате. Дурак! Да до братца тебе, как свинье до неба! Обрадовался приказу наркома об активных методах допроса. Болван! Приказ этот для настоящих людей - троцкистов, японских и немецких шпионов, начальников железных дорог, секретарей ЦК. А это кто? Говнюк! Пьяница! Трепач! Таких, как он, только в этом году стали подбирать по-настоящему, а ты его хочешь оформлять в лидеры! Прокурор зашел в кабинет начальника тюрьмы по оперативной работе, махнул ему рукой, чтоб он не вставал, и сказал: - С Зыбиным надо кончать! Я вчера просматривал его дело. Вот буду говорить с Нейманом. Что они там затеяли, честное слово! Здесь даже и на одиннадцатый пункт не натянешь. Ведь, кроме него, никто не привлекается, значит, ОСО, восемь лет Колымы, вот и все. Прокурор был симпатяга, он не строил из себя Вышинского и не показывал, что он какого-то другого, высшего, угэбэвского круга. А просто приходил, садился за стол, и если ты пил чай, то и он с тобой тоже пил чай. А за чаем делился вот подобными соображениями. И служащие тюрьмы это ценили и тоже не позволяли себе принимать его простоту в полный серьез, задавать вопросы или советовать. Люди тут были дисциплинированные, и каждый сверчок отлично знал свой шесток. Поэтому сейчас заместитель по оперативной части только скромно развел руками. Прокурор удобно уселся, протянул ноги и поднял газету. - "Новые времена"! - прочел он. - Чарли Чаплин! Так что ж, покажут нам в конце концов Чарли Чаплина или нет? Мы, выходит, уже самые последние, до нас весь город посмотрел. - Хотели завтра сделать ночной сеанс, - ответил зам. начальника по оперативной части, - да женщины запротестовали: мы, мол, хотим детей привести, а куда же ночью! Странно, конечно, что ж, на весь город один экземпляр, что ли? - Он пожал плечами. - План, план! - проворчал прокурор. - Хозрасчет, дорогой! Валютка! Потому его и не покупают у нас. А наше культурное воспитание - дело десятое. Слава Богу, двадцать лет революции! Сами уж других должны воспитывать! Он усмехнулся, показывая, что хотя это и так, но говорит он все-таки не в полный серьез, несколько, так сказать, сгущает краски, опошляет действительность, как он непременно бы квалифицировал эти слова ("высказывания"), если бы их произнес не он, а кто-то другой, и не в кабинете начальника, а, скажем, выходя из кино. - Да, это точно, - согласился зам. начальника оперативной части, улыбаясь и показывая этим, что он все эти оттенки понимает отлично, - да, это так. Он обожал ходить на закрытые особые просмотры. Происходили они в самом здании наркомата после работы. Иногда действительно ночью. В просмотровый зал тогда сходились все - от наркома до машинисток и работников тюрьмы. Зал был большой, светлый - горели белые трубки, - очень уютный, в скромных зеленых сукнах. И люди рассаживались неторопливо, по-семейному здороваясь, улыбаясь, уступая друг другу дорогу. Каждый старался держаться как можно дружелюбнее и скромнее. А в длинном узком фойе висели картины самого что ни на есть мирного штатского содержания: "Грачи прилетели", "Девятый вал", "Аленушка", "Мишки на лесозаготовках" (за эту вот шуточку кое-кто и в самом деле поехал на лесозаготовки к этим самым мишкам), "Вождь за газетой "Правда", "Великая стройка". И около буфета, где стояли столики с пирожным и пивом, тоже было тихо, скромно и уютно. Каждый, конечно, знал свое место, но все уважали друг друга и были как одна семья. Тут замнаркома, например, мог запросто опуститься около коридорного и завести с ним разговор о матче "Спартак" - "Динамо" либо справиться, где тот думает проводить отпуск, и даже порекомендовать что-нибудь стоящее из собственного опыта, скажем, ехать не в Сочи, а в Геленджик: там народу меньше. Или рассказать очень по-простецки о том, как они взялись раз с товарищем плыть наперегонки да и заплыли до самой запретки, а береговая охрана прилетела за ними на моторке: "Кто вы такие? Откуда? Предъявите документы". И тут "оба собеседника добродушно смеялись: тоже ведь бдительность проявляют! Вот это приобщение, эту вхожесть в высший мир зам. начальника оперативной части ценил больше всего. И, пожалуй, не только от одного чувства приобщенности, но еще и потому, что вместе с этими он приобретал еще целый ряд чувств, ему при его работе совершенно необходимых. Он тут ощущал "чувство локтя", спайку коллектива, одним словом, настоящую демократию. Все, с кем он тут встречался - от наркома до такого же маленького администратора, как он, - все друг с другом были вежливы, добропорядочны, честны. И невольно припоминалось другое, совсем недавнее. Когда жена работала в детской кухне и приходила поздно, усталая и взбудораженная: и сколько же всяких разговоров о склоках, подсиживаниях, доносах, анонимках, подхалимаже, хамстве, мелком ловкачестве приносила она ему каждый день! Разве здесь могло быть что-нибудь подобное? Да никогда! Здесь чистота! Но было и еще одно. Таинственное и жутковатое. Там, в гражданке, все эти начальники, замы, завы, просто служащие слетали с места, как чурки в игре в городки, - шумно, легко, бестолково. Они ходили, жаловались, сплетничали, писали заявления то туда, то сюда, оправдывались, валили на других, и иногда это им даже удавалось. Здесь люди просто пропадали. Был - и нет. И никто не вспомнит. И было в этом что-то совершенно мистическое, никогда не постижимое до конца, но неотвратимое, как рок, как внезапная смерть в фойе за стаканом пива (он видел однажды такое). Человек сразу изглаживался из памяти. Даже случайно вспомнить о нем считалось дурным тоном или бестактностью. Зона всеобщего кругового молчания существовала здесь, как и везде... Но тут она была совсем иной - глубоко осознанной и потому почти естественной, свободной (назвал же кто-то из классиков марксизма свободу осознанной необходимостью). И лишь однажды Гуляев - какая-то очень высокая и особая шишка - нарушил этот закон. На том сеансе их места оказались рядом, и, пока еще было светло, Гуляев спросил его: - Вы своего нового начальника совсем раньше не знали? Речь шла о том, что прежний начальник тюрьмы был вызван в Москву на совещание и исчез сразу же. Осталась от него только одна телеграмма: "Долетел благополучно. Целую". И в тот же день в его кабинете появился новый человек из охраны первого секретаря ЦК. Первого секретаря точно так же месяц назад вызвали в Москву, и он оттуда уже давал уличающие показания. И по ним тоже сажали. Так и попал комендант его дачи в начальники тюрьмы. А когда-то они оба работали дежурными комендантами в так называемом тире (а это был тот тир!), и раз случилось, что на наркоматовских соревнованиях по револьверной стрельбе их обоих наградили одинаковыми грамотами и именными часами. Он сказал об этом Гуляеву. Этой подробности Гуляев почему-то не знал и очень ей обрадовался. - Ах, значит, вон он откуда! - воскликнул он. И вдруг спросил: - А с Назаровым (тем исчезнувшим) вы, кажется, ладили? Вопрос был задан легким, ничего не значащим тоном, поэтому он так же легко и ответил: - А что же не ладить? Выпить он, правда, любил. А так что же... - Сказал и спохватился: а не лишнее ли? Но Гуляев только улыбнулся и коротко кивнул ему головой. А тут уже "и свет потушили. И так и осталось у зам. начальника впечатление легкой интимности, мимолетной откровенности, которая связала их обоих - Гуляева и его. Нет, любил, любил зам. начальника тюрьмы по оперативной части эти закрытые, недоступные простым смертным кинопросмотры. - Надо вообще ввести какие-то определенные дни для просмотров, - сказал вдруг деловито прокурор Мячин. - Почему обязательно ходить в кино ночью? У меня вот дочь приезжает из Москвы на каникулы. Потом он сразу посерьезнел. - Сейчас буду разговаривать с Зыбиным, - сказал он и поморщился. - После голодовки он падает - так, чтобы не подниматься на второй этаж, можно у вас? - Да, пожалуйста, пожалуйста, - учтиво всполошился зам. начальника и начал поспешно собирать бумаги. - Да нет, сидите, сидите, вы, может быть, как раз и понадобитесь, - остановил его прокурор. - Он что, так все время и лежит? - А что с ним поделаешь? - развел руками зам. начальника. - Он ведь уже бредит. - Бредит? - удивился прокурор. - Бредит. Я подошел раз к двери, а он лежит и с товарищем Сталиным беседует. - То есть как же? - встрепенулся и всполошился прокурор. - С товарищем?.. - И они оба невольно обернулись к двери. - Ругает его? - Нет! Просто говорит: "Товарищ Сталин идет обедать. Товарищ Сталин сел за стол. За столом гости. "Посмотрим, чем нас будут кормить", - говорит товарищ Сталин гостям". Вот так. - Черт знает что! - выругался прокурор. - А вы следователю говорили? - Да нет, только вот вам, - сказал зам. начальника по оперативной части и искренне поглядел на прокурора. Прокурор с минуту молча смотрел в окно и о чем-то думал. - Вот что, - решил он наконец, - вы его психиатру покажите. Я распоряжусь. Не по следственной части, а сами, от тюрьмы. Может, он просто сумасшедший. Я слышал, и на воле-то он был тоже фик-фок! Может, тут и дела нет никакого, а отправить его в Казань в специзолятор, и пусть там сдыхает. В это время в дверь постучали, привели зека. Зек шел твердо и ровно. По дороге он попросился в уборную и там несколько раз накрепко обтер ладонями лицо. Утром он объявил сухую, а уж на второй день сухой рот воспаляется, губы трескаются, сочатся, и начинает пахнуть трупом. Зыбин знал это и поэтому сегодня тщательно ополоснул рот и вычистил пальцем зубы. Однако пить ему еще не хотелось. Вместе с ним вошли начальник тюрьмы и корпусной. - Вот, пожалуйста, сюда, - сказал ласково прокурор и показал Зыбину на шахматный столик около окна. Зыбин сел и чуть не вскрикнул. Окно было большое, полное солнца, и выходило оно на тюремный двор, в аллею тополей. Тополя эти посадили еще при самом основании города, когда тут была не тюрьма, а просто шла широкая дорога в горы, и вдоль ее обочины и шумели эти тополя. И Зыбин растерялся, сбился с толку перед этим несчитанным богатством. Веток, сучьев, побегов. Все они шумели, переливались, жили ежеминутно, ежесекундно каждым листиком, каждым отросточком, каждой жилкой! Они были веселые, свободные, живые. И ему, в течение стольких дней видевшему только серый цемент пола, да белую лампу в черной клетке, да гладкую стену цвета болотной тины, на которой глазу не за что зацепиться, - это сказочное богатство и нежность показались просто чудом. Он уже и позабыл, что и такое существует. А ведь оно-то и есть самое главное. Он смотрел и не мог глаз отвести. Гулял небольшой ветерок, и листья поднимались, опадали, ползли - дерево дышало, по его жилкам пробегала зеленая кровь, в нем бились миллионы крохотных сердечек. И какими же живыми, дружественными, сердечными, настоящими показались ему эти тополя. И плевать ему было в ту минуту на начальников! И плевать ему было на тюрьму, прокурора, оперативников! И, наверно, это отразилось на его лице, потому что прокурор глядел на зека и тоже молчал. Наконец зек вздохнул, оторвался от окна и повернулся к нему. Все! Он опять был в тюрьме, сидел в камере и держал смертельную голодовку. - Так я получил ваше заявление, - сказал прокурор ласково. - Но я не особенно понял, что вы хотите. - Следствия, - ответил Зыбин. - А это не следствие? Зыбин пожал плечами. - Ну так что, следователь кричит на вас, бьет, искажает ваши показания? Вы говорите одно, а он пишет другое? Чем вы конкретно недовольны? Но только конкретно, конкретно! Зыбин подумал. - Следователь хочет, чтобы я сам себе придумывал дело, а меня это не устраивает, я на это не подряжался. Хочет получать зарплату, пусть работает. Это ему не баранку крутить! - Какую баранку? - снова удивился и улыбнулся прокурор. - Ну он же из бывших шоферов. Раньше начальников возил, а теперь сам начальником стал. - Ай-ай-ай! "Из грязи в князи". Так? Нехорошо. Недемократично! - сказал Мячин с легкой укоризной. - Значит, по-вашему, все дело в следователе. Этот следователь плох и поэтому держит, а другой, хороший, взял бы да отпустил. Да как же вы не понимаете того, что если бы он, я, майор Нейман вместе с вами бы сели за этот стол и стали придумывать, как бы вас вызволить и освободить, - то и тогда из этого ничего не вышло бы! - Да, пожалуй, - согласился Зыбин, - это тот лабиринт! Войти войдешь, а выйти - черта выйдешь. - Вот именно, - воскликнул Мячин. - Преступление всегда лабиринт! Вот поэтому я смотрю на вас и удивляюсь: умный человек, а доводит себя черт знает до чего. Что невозможно, то невозможно. Ну, вот стена - бейтесь об нее головой, что выйдет? - У одного вышло, - усмехнулся Зыбин. - Что? - Сдох! Прокурор засмеялся. - И вы верите этим парашам? Нет, Георгий Николаевич, ничего тут выйти не может. Шишку набьете - это да, а сдохнуть не дадим! Лабиринт! Так что глупо все это, - он развел руками, - и карцеры ваши глупые, и голодовка глупая, и то, что вы от воды отказываетесь, - глупо все это. - Да, - согласился Зыбин, - очевидно, в этом вы правы - глупо. Но все равно работать я за вашего работника не буду. Пусть сам себе ломает башку. - Ну а правду-то говорить будете? - Да я только и делаю. Только не нужна она тут никому. - Ну так вот мне она нужна. Давайте-ка потолкуем немного. Без всякой записи. Тут и для вас кое-что прояснится. Скажите, ваша работа в музее вас удовлетворяла? Вы были довольны тем, как работаете? Зыбин подумал. Работали они плохо, и он ответил коротко: - Нет. - Отлично, - мотнул головой Мячин, - чему же вы это приписываете? Себе? Своим сотрудникам? Руководству? - Прежде всего себе, конечно. Хуже всего было то, что мы влезли в эту экспедицию. Надо было просто писать в Москву и требовать специалистов. Но мы решили, что раз это просто разведка, то покопаем, обнаружим что-нибудь стоящее, тогда и напишем. Вот и копали. А копать не умели. Я не археолог, Корнилов - тот археолог, но никогда он в поле не был. Получалось не то. - И все же это с ведома директора? Зыбин помолчал, подумал. - Да, конечно. Но что вы из этого заключаете? - Ну вот, - засмеялся Мячин, - вот теперь мне и понятно, что у вас происходит со следователем. Где вам надо ему отвечать, там вы его спрашиваете. Нет, Георгий Николаевич, тут спрашиваю только я. А вы отвечаете мне. И таким образом мы оба и доходим до истины. А какое я буду из этого делать заключение - это вас не касается. Понятно? Идем дальше. Вот про эту самую экспедицию. Какой ветер занес вас в этот фруктовый колхоз? Яблочек вам захотелось? Или ближе к городу? Утром там, вечером тут? - Да очень просто. Нам принесли черепки крупных сосудов с узорами согдианского типа, и мы решили... - А, извините, кто это вы? Вы, Георгий Николаевич? Корнилов? Директор ведь ничего не решал, он мог только поверить вам на слово и отпустить средства. Он и отпустил. И вы на них поехали на колхозные прилавки и начали раскапывать старое скотское кладбище. Отчего пошли всякие слухи о сапе и прочие неприятности. А золото, настоящее натуральное золото, которого никогда не было в этих местах, тем временем спокойно утекло. Прямо из музея. Из-под вашего, так сказать, носа. Ясно? - Меня тогда там не было. - Правильно, не было, а вы обязаны были быть. Вы же все время говорили и даже писали, что золото где-то ходит по рукам. Почему же, как только директор показал вам это золото, вы не плюнули на ваши бараньи мослаки, не сели в его машину и не поехали в город? Вот и цело было бы золото! Ну? - Зыбин молчал. - Ну, ну, Георгий Николаевич! Как это надо нам расценивать? - Как бесхозяйственность? - А если поточнее? - Халатность? - А если еще точнее? - Преступная халатность? - Не то, не то, Георгий Николаевич, не те слова, не тот язык. - Злоупотребление по должности? Должностное преступление? - Уже ближе, но тоже не то. Вы все выражаетесь бытовым языком, газетным языком, а вы перейдите на язык политический - и мы сразу сговоримся. Скажите "вредительство". И все. - Здорово! - Да нет, еще не здорово. Пойдем дальше. Копали вы около города, диадему нашли тоже около города, только в другой стороне, на реке Карагалинке, а арестовали-то вас на Или, за 50 верст от города. После пропажи вы сразу туда махнули. Что вам там понадобилось? Вы никому ничего не объяснили. Быстро собрались, накупили продуктов, забрали с собой свою сотрудницу и исчезли. Ей сказали: поедем, мол, купаться! Странно? Странно! Дальше. Как выяснилось, в музее вы потребовали себе все карты - все они крупномасштабные, с подробным обозначением, я смотрел их. А места эти вплотную прилегают к границе. - Да карты же археологические! Им в обед сто лет! - Да хоть порнографические! С бабами! Важно не название, а масштабность и район. А что в обед сто лет, то ведь рельефы-то тут все в основном сохранились. Скажите, как все это объяснить? Я вот не знаю как. - Хорошо! Вы сказали, что я взял сотрудницу. Какую роль вы ей отводите? - Ну вот опять вы меня спрашиваете. Действительно, бедный ваш следователь. Так вот, Георгий Николаевич, пока никакой роли я никому не отвожу, а только прощу мне объяснить. Ведь как разворачиваются события? В музей поступают сигналы, где-то обнаружено археологическое золото. Вы быстро сколачиваете так называемую партию и едете копать землю в колхоз "Горный гигант", то есть туда, где никакого золота заведомо быть не может. Копаете, конечно, впустую. Тут приезжает к вам директор и сообщает, что где-то возле Карагалинки обнаружен большой клад. Показывает вам кое-что, говорит, что завтра эти люди к нему явятся и он с ними отправится на место находки. Вы очень этому радуетесь, но в город почему-то с ним не едете, чего-то как будто ожидаете. Чего? На следующий день вам сообщают, что в музее произошла кража. Кладоискатели выкрали свои документы и скрылись. Тут вы уж сразу прилетаете в город и берете старые архивные карты. Но изучаете-то вы их как-то странно. С директором смотрите карты Карагалинского района, а у себя в кабинете просматриваете карты Или, то есть пограничного района. Даже заносите в блокнот какой-то чертежик. К пропавшему золоту он никакого отношения не имеет. Дальше, вы закупаете много водки, уйму всяких продуктов и, сговорившись с той самой сотрудницей, которая последняя видела пропавших златоискателей, с самым ранним поездом отправляетесь на Или. Еще раз подчеркиваю, Георгий Николаевич, на Или, а не на Карагалинку. Зачем? С кем вы там должны были встретиться? Кому предназначалась эта водка? Для вас одного много, даже при ваших уникальных способностях, девушка вообще не пьет - так что ж, вы действительно купаться поехали или хотели кого-то встретить и распить все это? Объясните, пожалуйста. Зыбин молчал. - Видите, на все эти вопросы при всей вашей находчивости вы ответить не можете. Хорошо, сейчас у нас не допрос, вы подумаете и ответите следователю. Дальше. Вы жалуетесь на Хрипушина? Хорошо. Мы назначим другого. Но давайте сразу же - вот тут при товарище начальнике - сговоримся: вы будете не спрашивать, а отвечать, рассказывать. И расскажете все. И об этой странной поездке расскажете, и о том, что происходило в музее в последнее время, расскажете, и о вашей настроенности, и о вашем окружении, ну и так далее. Зыбин поднял голову. До сих пор он сидел и слушал. - Если вас интересует мое настроение, то я могу хоть сейчас. Прокурор засмеялся. - Настроенность! Настроенность, а никак не настроение нас интересует, Георгий Николаевич, - сказал он. - Настроение - это одно, сейчас оно такое, через час другое. Оно для романов хорошо, а не для следственного производства. - Он обернулся к начальнику тюрьмы по оперативной работе. - Так вот, Георгий Николаевич голодовку снимает. Переведите его в хорошую камеру, дайте хлеба, воды, пусть немножко отдохнет. А дня через три переведете опять в прежнюю. Ну, - он поднялся, - я надеюсь, Георгий Николаевич, что на этом наши недоразумения кончились. Будем работать вместе. Он сказал, что товарищ Сталин проснулся. Он зря это сказал. Было еще десять часов утра, и товарищ Сталин спал. Он спал на спине, спокойно, ровно, крепко, ни разу не пробуждаясь, но, как и всегда, тяжело. Вчера он из Москвы вернулся поздно, прихватил с собой еще несколько человек, и они часов до двух сидели за столом, и он за разговором, потихоньку-помаленечку, а рюмка за рюмкой выпил, наверно, с полбутылки красного вина. Вино это было из самых его любимых - красное, терпкое, очень кислое, - такое делали только в одной местности в Грузии. Году в восьмом или девятом он в этом местечке, по обстоятельствам теперь уже забытым, а тогда для него чрезвычайно важным, прожил целое лето и пристрастился к этому вину. Там был такой дядя Шалва, который всегда ставил перед ним на стол целый глиняный кувшинчик. С тех пор прошла целая вечность, и он забыл и это место, и дядю Шалву, и длинный строганый стол в холодном полутемном погребке, где они сидели, разговаривали и потягивали вино. И вдруг совсем недавно, в Тбилиси, перед ним на столе появился точно такой же кувшинчик из той же крепкой красной глины, и в сопровождении первого секретаря вошел самый настоящий дядя Шалва - такой же усатый, быстроглазый, жуликоватый, как в те годы, и лет ему было примерно столько же. Оказалось, что племянник дяди Шалвы, замнаркома НКВД. Это пришлось очень кстати, у Лаврентия в этом отношении был безупречный нюх. И только они уселись и он пригубил стакан, как вместе с острой терпкостью, терновой кислинкой и вкусом сырости и свежести к нему пришли все обстоятельства того лета, и он вспомнил как есть все. Память тела, вкус, запахи, мускульные ощущения у него всегда были очень сильны и крепки. Достаточно было какой-нибудь малости - запаха, ветерка, песни, ветки, ударившей по лицу, - и он сразу вспоминал все давно забытое. С иной памятью у него становилось с последними годами хуже. Кое-что он забывал совершенно или вспоминал не так, как оно было. Но сейчас с этим вином у него сплелась история совсем иного рода. Вчера Берия передал ему письмо одного заключенного. Он прочел его и засмеялся. И весь остаток дня был в хорошем настроении. Это была хорошая, грустная и веселая история. Ее можно было рассказывать за столом и даже, пожалуй, пустить в народ. Завтракая, а потом просматривая газеты, он все еще был под этим впечатлением и внутренне улыбался, пока ему не попался номер "Большевика" со статьей Молотова. Тогда он вспомнил, что вчера между прочим зашел разговор и об ней, то есть о том, что нельзя сейчас поручать техническое обследование предприятий, если поступили сигналы, одним специалистам, какого бы высокого ранга они ни были. Вредители, диверсанты, троцкисты прошли хорошую партийную выучку, точно такую же, как и все они, старые большевики, и всегда сумеют обвести вокруг пальца самого прозорливого специалиста. Об этом говорил Молотов, и говорил, как всегда, когда его особенно что-то задевало, в повышенном тоне, краснел и заикался больше, чем обычно. И он, хозяин стола, догадывался, что стоит за этим разговором. Очевидно, Молотову кто-то аккуратно и ласково положил что-то на стол или просто ткнул носом. Лаврентий умеет это делать вежливо и неотвратимо. Он, Сталин, никогда не был особенно по-человечески привязан к Молотову, но ценил его чрезвычайно. Молотова, например, невозможно было заставить сорваться. Он был туп, упрям, последователен и, как утюг, начисто выжигал и проглаживал полосу за полосой. И это было таким его исконным природным качеством, что даже то, что последнее время он бывал груб, нетерпим, запальчив и мог на каком-нибудь совещании хозяйственников (всегда, впрочем, не особенно ответственном) оборвать оратора на полуслове, а то и выставить из зала, никак не отменяло это качество. Тут, на этих малых высотах, он просто разрешал себе разряжаться. И это тоже было правильно. Ну а Берия, конечно, мог поднести ему любую пилюлю. Перелистывая журнал, Сталин нашел то, о чем говорили вчера. Это была, так сказать, директивная статья ЦК. Вся печать ее обязана была перепечатать. Он читал: "Секретарем парткомитета на Уралвагонстрое был вредит