берегу километров на сорок рыбацкие землянки. Ловят маринку. И кто там рыбак, а кто просто так, ни один дьявол не знает. Ни паспортов, ни прописки, ни участкового - ничего нет. А сведенья нам попадают: там и раскулаченные, и беглые, и даже, может, перебежчики из Китая, и черт знает кто еще. - Ловили? - спросил прокурор. - Да всякую шпану ловили, а крупная рыба, конечно, уходила сразу же. Ведь туда незаметно не подойдешь, все пусто - степь! За десять верст человека видно. А ночью они, конечно, свои посты расставляют. Так вот зачем он туда сунулся? Да еще с водкой? С девкой? Узнала бы его любовь про девку, что было бы? А? - Да, - сказал прокурор, - действительно, тут что-то не так. А вы этой Полине ничего не говорили? А то ведь бабья ревность в наших делах - великая сила. Если ее умело использовать. - Ой, - покачал головой Нейман, - разве же их проймешь? Я вот велел Хрипушину сказать ему: "Будешь молчать, мы ее посадим!" Порядочный человек, конечно, призадумался бы: а вдруг правда! Так эта сволочь сразу к Хрипушину чуть не на шею: "Правильно! Посадить! Пусть сидит, меня дожидается! А то я тут, а она там будет с кем-то гулять? Какая же это справедливость!" Гуляев посмотрел на прокурора, и они оба опять рассмеялись. - Силен бродяга, - сказал прокурор с удовольствием. - И она так же отвечает: я ей про Или и с кем его захватили, а она мне: "Ну вот видите, товарищ следователь, я же сразу вам сказала, что у нас были чисто товарищеские отношения и не больше. Он и там меня знакомил со своими приятельницами". Вот и весь ее ответ. - Да! Так когда же ваша племянница встанет? - вдруг спросил Гуляев. - С неделю еще пролежит? Вот когда встанет, мы ей это дело и поручим, как вы думаете, Аркадий Альфредович? - А не получится первый блин комом? - осторожно спросил прокурор. - Ведь хотя тут, кроме десятого пункта, пока ничего не собрали, но вот сейчас я соглашаюсь с Яковом Абрамовичем: это дичь крупная, она требует особого подхода. Деликатного. Выпускница может и не справиться. - Хм, выпускница! - усмехнулся Гуляев. - Допотопное у тебя представление о нашей молодежи, прокурор! Яков Абрамович, а ну в двух словах расскажите нам про то краснодарское дело. За что Тамара Георгиевна получила благодарность от начальника управления. Она ведь, прокурор, целую отлично законспирированную антисоветскую организацию открыла. Что, неужели не слышал? А ну, Яков Абрамович, просветите прокурора. - Да вы, наверно, слышали, - поморщился Нейман. - Сначала задержали в станице старуху шинкарку. Ну, конечно, самогон, там все его гонят. 68 лет ей, ни одного зуба, кривая, косая, не слышит, ходит еле-еле, хотели уже выгонять, да спохватились. Как так: и самогон гонит, и шинкарствует, а живет на одном хлебе и молоке, и денег нет. Где они? Начали спрашивать - ревет, и все. "Да сыны вы мои! Да деточки вы мои милые! Ничего у меня нет! Где хотите, там и смотрите. Только на похороны и накопила себе малость". - "Да где они? Покажи, мы не возьмем, только посмотрим!" - "Ой, сыночки мои, нету их у меня, нету! Сын приезжал, отдала на сохранение". А сын зимовщиком где-то. Далеко-далеко! "Была у меня бумажка, сколько дала, да затеряла, видно, а то все за иконой лежала!" Ну и совсем решили уже выгонять. И дали моей племяннице оформить окончание дела. Так она бабку вызвала, с утра до полуночи просидела и все до точки выявила. Оказывается, 10 лет в районе под самым носом властей работала организация "Лепта вдовицы". Не только старые станичники, но и их дети, невестки, внуки отчисляли по пяти процентов со всех доходов, и шло это на помощь осужденным попам и религиозникам. Работали так, что любо-дорого. Бабка эта в агентах состояла. А был еще казначей, экспедиторы, даже счетовод. Посылали посылки, передачи делали, вызывали родственников на свиданья и дорогу оплачивали. Нанимали защитников, чтоб те подавали кассационные. А самое главное - в нескольких случаях даже переквалифицировали статьи и снижали срок до фактически отбытого. Вот какие чудеса творились у нас за спиной. Вот тебе и наша бдительность! - Действительно, черт знает что! - возмутился прокурор. - Ну и чем это все кончилось? - Очень хорошо кончилось, - гордо воскликнул Нейман, - трем по десятке, четырем по пяти, двенадцать человек на высылку, адвокатам-голубчикам всем по пяти Колымы. Один не доехал: урки в дороге придушили. Вот что девчонка сделала! А мы сидели, слюни распускали! - Да, внушительно, внушительно, - согласился прокурор. - Молодец девчонка. А бабке что? - Да бабку на другой день после этого допроса пришлось госпитализировать. Нет, нет, ничего такого, просто сердце, и кажется, что с концами: в приговоре не числится. Да и, собственно говоря, она уже была не нужна. - Да, что хорошо, то хорошо, ничего уж тут не скажешь, молодец, молодец, - повторил прокурор. - Ну что ж, - обернулся он к Гуляеву, - по-моему, давайте попробуем! В дверь постучали. - Ага, пришла, - встал с места Гуляев, - значит, так. Начинаю разговор я, передаю его тебе как представителю надзора, товарищ Нейман нам помогает. Он собрал со стола фотографии, засунул их в конверт и крикнул: - Войдите! Вошла секретарша, а за ней та, чью фотографию они только что все трое рассматривали и критиковали. И пахнуло духами. Однако на звезду она не походила. И прическа у нее была не такая, как у Глории Свенсон, и ресницы не были длинными, и даже губ она не накрасила. Так что, конечно, не Глория Свенсон, а может быть, даже героиня фильма о советских женщинах. Она вошла и остановилась на пороге. - Здравствуйте, - сказала она. - Здравствуйте, здравствуйте, Полина Юрьевна, - гостеприимно и просто ответил ей Гуляев, - проходите, пожалуйста, садитесь. Вот в это кресло. Итак, какая нужда вас к нам занесла? - Я пришла поговорить, - сказала она. - Ага! Отлично! Поговорим! О чем! - Меня вызывали по делу Зыбина! - Ага, значит, с Яковом Абрамовичем вы знакомы. Я начальник отдела, моя фамилия Гуляев, Петр Ильич, а это облпрокурор по спецделам. Все налицо. Так что, если есть у вас какие вопросы и неясности... Это что у вас? Заявление? Давайте-ка его сюда! Он взял бумагу и погрузился в чтение. Читал он внимательно, взял красный карандаш и что-то длинно подчеркнул в тексте. - Так, - сказал он, - понятно! - И протянул бумагу Нейману. - Но ведь такие справки, Полина Юрьевна, мы на руки не выдаем. Пусть нас официально запросят - мы ответим. Вас что, кто-нибудь направил сюда? - Нет, я сама пришла, - ответила она. - Сама! Тогда совсем непонятно, зачем вам понадобилась такая справка? Вы специалист, советская гражданка, читаете лекции студентам. Так что кто у вас может потребовать? Совершенно непонятно! Нейман прочел заявление и молча отдал его Гуляеву. - Разрешите, я поинтересуюсь? - перехватил его руку прокурор. Он быстро пробежал листок и засмеялся. - Вот где сидят-то настоящие остряки-самоучки! - сказал он Нейману. - Да шлите вы их всех, Полина Юрьевна, подальше со всяким их сомнением и вопросами! Обыватели, и все! - Да нет, они ни при чем, - сказала Потоцкая, - просто когда в ректорат пришел ваш работник и стал про меня расспрашивать, то по институту загуляли всякие слухи. Это же понятно. Когда ваши органы интересуются человеком, все становится очень непросто. - Когда наши органы интересуются человеком, Полина Юрьевна, - объяснил Нейман, - то они поступают очень просто: просят его прийти для разговора в определенное время. И тогда этому человеку лучше всего и проще всего так и сделать и явиться в назначенный час. Вы, конечно, Полина Юрьевна, очень интересная женщина, но, простите, следствию до этого никакого дела нет: в данном случае мы интересовались не вами, а вашим добрым знакомым Зыбиным. Для этого мы вас так упорно и звали. Послали две повестки. Впрочем, вы сказали правду, при первом же разговоре выяснилось, что отлично можно было бы вас и не беспокоить. - Что так? - удивился Гуляев. - Да вот не пожелала нам помочь Полина Юрьевна, никак не пожелала, - вздохнул Нейман. - Ну зачем же так, Полина Юрьевна, - укоризненно покачал головой Гуляев, - следствию нужно всемерно помогать. Зачем же что-то скрывать? Чем скорее мы выясним правду, тем всем нам будет лучше. - Все, что я могла сказать, я сказала, - ответила посетительница. - Ну если так, то, значит, вы многое еще не можете нам сказать, Полина Юрьевна, - мягко и зло улыбнулся Нейман. - Ну так что же, было что-то выяснено или нет? - нахмурился Гуляев. - Да вот, пожалуйста, могу продемонстрировать. Все под руками. - Нейман встал, вынул из стола папку с документами и стоя стал их перебирать. - Вот первая встреча. Вот вторая. Прогулка - одна, вторая, третья. Разговоры о живописи. К современному монументальному искусству он равнодушен, она - нет. Вот они купались. Вот они в ресторане сидят втроем. Вот опять-таки втроем они - третий какой-то отдыхающий - гуляют всю ночь со студенческой компанией. Разжигают костры. Вот вдвоем полезли на гору, там старое заброшенное кладбище. Ангел какой-то там неимоверный мраморный - это все собственноручные показания. Вот послушайте - "Памятник при луне был прекрасен. Когда пошли обратно, камни сыпались из-под ног, и если бы не сторож с разбитым фонарем..." Страница о стороже. "Он жил в склепе" и т.д. Спустились и пошли домой. Конец. Вот пятнадцать страниц и все они такие. Словом, то, что могла написать любая случайная знакомая. А у него, что верно, то верно! их было... было!.. - Да ведь я и есть случайная знакомая, - сказала она и как-то очень хорошо улыбнулась, - я ведь тоже из этого "было... было"! Она сидела совершенно свободно, даже руки вот положила на поручни кресла и говорила так, как будто совсем не на площади Дзержинского, не в кабинете 350 происходил этот разговор, а просто забежала она на минуточку в свой деканат и там ее усадили заполнить анкету. Прокурор смотрел на нее, не скрывая улыбки, - на таких он клевал. Гуляеву было просто скучно. Он участвовал и не участвовал в разговоре. И вдруг Нейман почувствовал дуновение приближающегося бешенства. В такие минуты ему становилось горячо, предметы начинали косо прыгать перед глазами, а голос дрожал и становился мурлыкающим. Он уважал себя за эти минуты гнева, остервенения, ярости, потому что они - хоть они-то! - были настоящими, но сейчас все это было ни к чему, он подавил, проглотил удушье и сказал: - Ну зачем же так скромничать? Вы случайная курортная знакомая? Ну вы же сами знаете, что это не так! Вспомните-ка! - Ну, конечно же, не случайная, - ласково подтвердил прокурор и даже чуть ли не подмигнул. - Ну, если вы говорите о том, что Зыбин помог мне выбраться из очень неприятного положения, - сказала она, - конечно, вероятно, вы правы. Но ведь так же он помог бы и другому. - А если не секрет, то что за история? - спросил прокурор и поспешно оговорился: - Если, конечно, тут нет ничего интимного... - Да какое там интимное, - слегка поморщилась Потоцкая, - я купалась, поскользнулась и вывихнула ногу. Было очень больно... - А, вот в чем дело, - с почтительным пониманием кивнул прокурор. - Да. И случилось это очень рано. Часов в шесть утра. В это время пляж совершенно пуст - позвать было некого. Я лежала и стонала, наверно, и тут вылез какой-то парень. Подошел ко мне. У меня на платочке лежала всякая мелочь: ну, ручные часы, перламутровый бинокль, сумка. Он схватил это и кинулся бежать. Я стала кричать. И тут откуда-то наперерез ему бросился Зыбин, нагнал его и отобрал. Вот так мы и познакомились. - Ну я же говорю, иллюстрированный журнал "Огонек", роман с продолжениями, - усмехнулся Нейман, - что говорить! Умеете, умеете подносить события, Полина Юрьевна. А дело-то было так. Когда этот босикант подхватил сумку, Полина Юрьевна, конечно, закричала, а тут где-то шатался с великого перепоя и ждал похмелиться - это он сам нам объяснил - рыцарь Зыбин. Когда он услышал эти крики, он и гаркнул во всю глотку: "Ложь взад!" - а глотка у него луженая, труба. Босикант испугался, кинул сумочку и драпанул, а Зыбин подобрал и чин чином вручил все Полине Юрьевне. Вот так они и познакомились. Говорю все это с его слов и его слогом. История, конечно, чудесная, но нам она вроде бы ни к чему. Так что я велел Хрипушину изложить ее в самом сокращенном варианте. - Нет, верно все так и было? - спросил восхищенно Мячин. - Примерно, - кивнула головой Потоцкая. - Если не вдаваться в некоторые детали. Но вы тоже умеете подать материал, товарищ майор! - Да уж будьте спокойны! Как-нибудь! - с легкой наглецой ответил Нейман. - Но, значит, было и еще кое-что? - скромно поинтересовался прокурор. - Было, - кивнула головой Потоцкая. - Так вот это как раз "кое-что" нас больше всего и интересует, - сказал Нейман, - но вы как раз этого-то нам и не открыли. - Ну, может быть, там какие-нибудь деликатные женские подробности, - шутливо нахмурился прокурор. - Вот все вам так уж и выложить! Нельзя! - Нас женские подробности ни с какого бока не интересуют, товарищ прокурор, - жестко обрезал Нейман, чувствуя, что удушье его захватывает все глубже и глубже. На допросах он с ним справлялся сразу же: рявкнул, топнул, раз по столу, р-раз по скуле зека, и словно прорвался в горле и груди какой-то давящий пузырь, и начался обычный продуктивный допрос без всяких дурочек. - Нас никакие женские дела абсолютно не интересуют, - продолжал он с тихой яростью, - мы просто просили Полину Юрьевну рассказать нам о политических настроениях Зыбина. Ну хорошо, встречались, купались, гуляли, так что ж, и все это молча? Были же и высказыванья какие-то! Конечно были! Она ничего не сказала, только как-то особо поглядела на него. И от этого взгляда его снова замутило - он подошел к столику с графином, осторожно налил стакан до краев и так же бесшумно опорожнил его. Но удушье, то единственное в своем роде чувство, что сейчас все сорвется и полетит к черту, что сию минуту он заорет, застучит, заматерится, и разговор будет кончен, - не уходило. Но в то же время он отлично понимал, что ровно ничего не произойдет. Было ли это чувство мгновенной, все перехлестывающей ярости настоящим, или же он сам его придумал и взрастил, т.е. и вообще чувство ли это было или профессиональное приспособление, необходимое для его работы, - об этом Нейман никогда не думал и, следовательно, даже и не знал этого. - И не надо нам говорить, что таких разговоров не было, - сказал он, отставляя стакан, - в наше время каждая колхозница, каждый дед на печи говорят о политике. Будет война или нет? Как с хлебом? Будет ли снижение? - Так ведь это дед на печи, а не Зыбин. Он ее сейчас по-настоящему ненавидел! За все: за то, что она сидела слишком вольно, что сейчас же воспользовалась разрешением курить и курила так, как в этом кабинете, кажется, еще никто до нее не курил, - откинув острый локоть и легко стряхивая пепел в панцирь черепахи, - его ей поднес прокурор, - за взгляд, который она бросила на него, за прямую и открытую несовместимость с этой комнатой. - Да, конечно, Зыбин говорил не как дед на печи, - согласился Нейман, медленно выговаривая слова, - и поэтому, скажем, будет война или нет, его должно было интересовать. - Это его, конечно, интересовало, - согласилась она небрежно и, как ему показалось, насмешливо, - я даже помню такой разговор. Мимо нас по дороге шли пионеры и пели "Если завтра война, если завтра в поход", и он послушал и сказал: "Да, точно! Вот мы с вами планы строим, а если, верно, завтра война и завтра в поход? Тогда что?" - Ну и что тогда? - спросил Нейман. - Не знаю. Мы заговорили о другом. Слушайте, - взмолилась она вдруг, - да что у нас, других разговоров не было, что ли? Вы гуляли когда-нибудь с интересной женщиной хотя бы в парке Горького? И что, вы с ней о войне тогда разговаривали? - Нет, меня уж прошу оставить в покое, но вы же сами сказали, - несколько сбился с толку Нейман, потому что прокурор тихонько фыркнул, - сами же сказали, что его интересовали такие вопросы, как... - Ну правильно, - согласилась она, уже улыбаясь ему как маленькому, - интересовали! Но я-то, наверно, его интересовала еще больше. А о войне у него было с кем поговорить! - Было? - Да, было, было! Был у него такой человек, с которым он охотно говорил о войне, о политике и о всем таком... - А фамилию не помните? - Почему не помню? Роман Львович Штерн. Надо сказать, что удар был мастерский. Его даже по-настоящему качнуло. На некоторое время он вообще выбыл из строя, просто сидел и глядел на нее. - А кто это такой? - спросил он наконец. - Отдыхающий, - ответила она очень просто. - Так о чем же они говорили? Он очень медленно собирался с мыслями, он все-таки собирался. - Но откуда же я знаю? Его спросите. В кабинете было тихо. Даже прокурор приумолк. - А как спросить? Вы же не знаете его адреса? - Почему? Знаю. Пожалуйста. Прокуратура Союза. Следственный отдел. Он его начальник. - А... - двинулся было Мячин, но его прервал спокойный голос Гуляева: - А еще он кто, не знаете? Ну этот ваш знакомый по пляжу. Кто он? Ну собеседник Зыбина, ну говорил с ним о политике, ну начальник отдела прокуратуры, а еще кто? - Писатель? - спросила она неуверенно. - Правильно! Писатель! Член Союза писателей Советского Союза! А еще кто, знаете? Так вот я вам скажу: еще он брат Якова Абрамовича Неймана, в кабинете которого мы сейчас находимся и который ведет дело вашего знакомого. Он говорил твердо, сухо, и на какое-то время Потоцкая смешалась и покраснела. - И все это вы отлично знали, Полина Юрьевна. Поэтому и звонили и вчера и сегодня, что знали. Только это вас и интересовало. А не какие-то там бумажки. И если бы мы не были предупреждены заранее тем же Романом Львовичем, то действительно могли бы на первое время растеряться и повести себя как-нибудь не так, но мы все отлично знали. Так что вы не поразили нас, Полина Юрьевна, нет, никак не поразили. - Да я и не собиралась вас поражать, - пролепетала Потоцкая. Она сидела бледная и напряженная. - Да? - добродушно удивился Гуляев. - Так не надо, не надо нас ничем поражать! Не к чему! Да и к тому же мы очень не любим, когда нас чем-нибудь поражают! Мы ведь сами мастера поражать! Где у вас пропуск? - Он быстро подписал его. - Пожалуйста! Только прошу, если захотите куда-нибудь ехать, то известите, пожалуйста! Но тут вмешался прокурор - в тот момент, когда была названа фамилия Штерна, он вздрогнул, вытянулся и застыл, просто сделал настоящую охотничью стойку, а потом засопел, задвигался, полез зачем-то в карманы, словом, постарался показать, что он страшно поражен и заинтересован. - Извините, - сказал он почти заискивающе и поглядел на Потоцкую, - но скажите, как вы могли быть уверены в том, что вас не обманули? Ну мало ли в домах отдыха всяких самозванцев? Ведь удостоверение вы не смотрели? Правда? Так как же вы?.. - Нет, смотрела, - коротко кивнула головой Потоцкая. - Странно! - пожал плечами Мячин (нарочно, ну конечно, нарочно - ничего ему не было странно). - Служебное удостоверение - это такой документ, который... А вы не напутали чего-нибудь, Полина Юрьевна? - Нет, не напутала. Он же мне сделал предложение. - К-а-а-к? - почти каркнул прокурор и на секунду, верно, лишился языка. - Да он же женатый человек! Мы же знаем его жену! Нет, нет! - Возьмите ваш пропуск, - сказал Гуляев, - вот! До свиданья! Потоцкая протянула руку, взяла пропуск, встала и пошла к двери. - Одну секунду, - кинулся к ней прокурор. - Что же вы ему ответили? Нет же, это надо знать, - объяснил он Гуляеву и Нейману. - Так что? - Они оба стояли в дверях. - Я поблагодарила и сказала, что не могу. - Потому что в это время... - вдохновенно изрек прокурор. - Да, потому что в это время мне нравился другой человек, и как раз в этот день я собиралась сказать ему это. - И это был... - Да, это был Зыбин. Гуляев встал, подошел к двери и открыл ее. - Прошу, - сказал он любезно, но настойчиво, - очень был рад вас увидеть. Вы действительно прояснили нам очень многое. Так справочку я сегодня же вам изготовлю и пришлю. И знаете, если вам потребуется - вполне можете ехать куда хотите! До свиданья. Желаю всего наилучшего, Полина Юрьевна! 4 Нейман от здания наркомата жил недалеко и домой возвращался всегда пешком. Правда, утром ему все равно приходилось забираться в голубой служебный автобус. Автобус этот аккуратно подкатывал к их дому в восемь часов утра - стоял, порыкивал, и в него постепенно собиралось почти все население дома. Дом был наркоматовский, постройки Хозу НКВД (значит, один из лучших в городе), а верхний этаж занимал первый заместитель. Сейчас, однако, Нейман пошел не как всегда по проспекту, изумительно прямому и правильному, вычертанному лет восемьдесят тому назад взмахом стремительной генеральской руки, а побрел через широкие проходные дворы с саманными избушками, через пышные багровые сады с мелко полыхающим осинником и барбарисом; по скверу с вялыми утомленными кленами, сладкими липами и дальше, дальше, мимо глиняных заплотов, плетенок, частоколов и водоразборных сторожек - белые, в этот час они сначала голубели до синевы, а потом синели дочерна. Было часов десять. На углах зажглись фонари, и почти сейчас же и разом в окнах вдруг вспыхнули красные, зеленые и синие занавески. У ворот на лавочках сидели люди, лузгали семечки, смеялись и по-вечернему мирно судачили. Кто-то быстрый, невидимый проскользнул мимо и тихо его поприветствовал, в ответ он слегка пригнул голову. С тех пор как он замещал несколько месяцев начальника одного из оперотделов, такие встречи для него были не редкостью. Он дошел до Головного арыка и остановился. "Так-так, - сказал он вполголоса, - значит, вот эдак". Он любил эти тихие часы, это место и его каменную ледниковую прохладу. Здесь около бетонного мостика кончался город: горел первый загородный фонарь и стояла последняя городская скамейка. Внизу, по круглому цементному ложу, бесшумно и стремительно неслась с гор снеговая вода. В такие глухие вечерние часы он скидывал со своих плеч, как тяжелую ведомственную шинель, все это серое длинное здание с площадью Дзержинского, со всеми его постами, секретками, кабинетами, несгораемыми шкафами, тюремными камерами, голыми коридорами и бессонными лампами - и оставался простым немудрящим человеком. Ведь он и верно был таким по ограниченности желаний и потребностей, по самой сути своего скучного, бедного существованья. Даже вспышки ярости, которые он теперь испытывал все чаще и чаще, и те, по существу, ничего не меняли. Это было как ракета над заснеженным таежным лагерем. Он видел однажды такую. Она взорвалась, взлетела, побежала, рассыпалась десятками звезд и огненных перьев, пустила по фиолетовому снегу длинные панические тени - все бежит, полыхает, все куда-то рушится, а прошла минута, и снова ничего нет - и только безмолвно летят в сугроб с неба черные картонные трубки. "Я так же беден, как природа", - прочел он раз в каких-то арестованных и поэтому, очевидно, преступных стихах и рассмеялся. Вот писака-то! Вот чудило-мученик! Он беден, как природа! А откуда же все тогда берется?! И пишут вот такую чепуху. Но, наверно, это была все-таки не чепуха, а часть какой-то правды, а может быть, дело даже не в этой правде, а в том, что эти строки имели и какой-то особый, более обширный смысл. Одним словом, как бы там ни было, но в минуты раздумья он всегда про себя повторял эту строку. И сейчас, когда надо было ему идти домой и написать обо всем брату, он несколько раз, словно убеждая самого себя, повторил: "Я просто беден. Я беден, и все тут", - потому что домой его никак не тянуло. В такие тихие сумрачные часы он часто прикидывал, а что случится, если он вдруг сорвется и однажды среди работы встанет из-за стола, оденется и тихонечко-легонечко, никого ни о чем не предупреждая, выйдет и пойдет прямо-прямо до последней городской скамейки. Тут как раз стоят автобусы, он сядет в любой из них: все они идут в горы. Проедет первый мостик, проедет второй, тут кончается предместье и к шоссе подступают горы, посвежеет, запахнет снегом, хвоей и землей - и замелькают станции со странными ласковыми названиями: "Веригина гора", "Лесной питомник", "Каменское плато", "Березовая роща", "Горельник", и наконец стоп! Конец пути - "Мохнатая сопка", дом отдыха "Медео". В доме этом всегда шумно, весело, бестолково, толпятся лыжники, инструктора спорта, просто студенты и школьники. Когда автобус подойдет, они все кинутся к нему, зашумят, закричат, загремят котелками и полезут все разом, а он спрыгнет и пройдет через мостик к буфету. Тут у него давнишняя хорошая знакомая Мариетта Ивановна. Она увидит его и сейчас же заулыбается. Она пышная, белокожая, розовощекая, как тот осенний георгин, что всегда стоит в хрустале над ее коробками, вазами и бутылками. И он тоже улыбнется ей, потому что соскучился по всему этому и рад, что наконец добрался сюда. Он знает про Мариетту все: то есть то, что она живет с пятилетней дочкой, служит в буфете уж третий год, а мужа нет - не то его забрали, не то он сбежал. И Мариетта знает про него тоже все: то, что он геолог какой-то редкой специальности, раньше работал в своем управлении, теперь же перешел в органы, в отдел охраны недр, поэтому его часто посылают в командировки. Во время одной такой командировки от него ушла жена, не то что уж больно любимая, но все-таки... все-таки... И главное, обидно, что он не заслужил такого! И вот он растерян, огорчен, порой даже тоскует, и тогда он приезжает сюда. Человек он тихий, безвредный, ну а что он еврей - так что ж? Ведь есть жиды и есть евреи. В Медео он берет только пиво. Выйдет на балкон, выберет столик, сидит тихо, пьет, закусывает бараночкой и смотрит на горы. Разговаривают они тогда через буфетное окно. Она все время приглашает его в гости, а он отшучивается. А в этот раз пошел бы. Заказал бы не пива, а, скажем, финьшампань, потребовал бы шоколадный набор "Москва" и пошел бы с ней. "Ну что, - сказал бы он и налил бы пару стопок, - что ж ты тут поделаешь, Мариетта Ивановна? Раз такая уж жизнь у нас. Сегодня день моего рождения. Выразите мне свои соболезнованья и давайте поднимем бокалы". И они бы выпили по одной - колом, по другой - соколом, по третьей - мелкой пташечкой. Дальше этого его воображение не шло, потому что он отлично знал, что даже и это неосуществимо. Попробуй уйди-ка! Войдет секретарша, увидит, что бумаги на столе, а плаща нет, позвонит по одному телефону, по другому, там тоже позвонят куда-нибудь, и начнется кутерьма. Вызовут четырех практикантов, усадят их, жеребцов, по двое на мотоциклы, и одна пара полетит по городу, а другая в горы. Найдут и примчат к Гуляеву. А Гуляев потом скажет: "Ну, это не в счет! Вот если бы я удрал в горы..." Но ни Гуляев, ни он, Нейман, никогда никуда не удерут. А он, кроме прочего, парторг отдела, крепкий опытный работник и подлинный мастер своего дела. Вышинский на каком-то совещании сказал: "Я всегда предпочту пусть уклончивое и частичное, но собственноручно написанное признание любому полному, но написанному рукой следователя". Так вот, все признания, которые Яков Абрамович представлял в прокуратуру и начальству, были только собственноручные. И брат всегда хвалил его за это. А он такие похвалы брата ценил превыше всего. И вообще он любил вспоминать и думать о брате: о его словах, хохмочках, рассказах, о его легкой удачливости, о веселом бодрящем цинизме; но с некоторых пор к этим мыслям стало примешиваться и что-то другое - непонятное и тревожное. Был у них один разговор наедине, когда брат, обычно сдержанный и осторожный - это у него отлично сочеталось с простотой и душой нараспашку, - рассказал об одной встрече на курорте. Он не называл ни фамилии, ни места, где это произошло, но сегодня, допрашивая Потоцкую, эту неискреннюю и нечестную свидетельницу, Яков Абрамович представил себе, как это все примерно было. Нарочно заводя и растревоживая самого себя, он снова вспомнил, как она сидит в кресле, как курит, далеко отставляя локоток, улыбается, заводит этого олуха царя небесного Мячина, отмалчивается, изворачивается, а когда ей это надоедает, попросту швыряет им, как говорится, на отмазку голову брата. И тогда уже охотно отвечает на вопросы прокурора. И черт знает до чего бы они договорились, если бы не умница Гуляев. Он сразу поставил все на место. Эх, брат, брат! Эх ты, дорогой мой Роман Львович - лицо чрезвычайное и полномочное, - как же это ты угодил в эдакую поганую лужу! Ведь слушки же пойдут, анекдотики, хохмочки с подковырочками, рассказы на ушко, под самое честное-пречестное! Эх, брат, брат! И надо же так, чтоб случилось это, как нарочно, при этом паршивце Мячине! Ты помнишь, как он раз потешал публику? Тогда ты рассказал что-то из своей практики, а он после этого подошел к тебе, взял тебя за локоть и по-голубиному застонал, заиграл белками: "Вот вы рассказывали, а я сидел и думал: почему они это не напишут! Куда же подавались наши советские Чеховы? Вот увижу своего боевого друга Александра Александровича и прямо без всякого якова скажу ему: "Саша! Посади-ка ты, брат, своих маститых на жесткие пайки, пусть порастрясут свои зады и подумают, а то пишут черт знает что!" И он посадит, я его знаю". (С Фадеевым Мячин как будто учился в гимназии и каждое лето гостил у него на даче. "Вот уж мы дрозда тогда задали! Чудо человек! Простой, ясный! Бесконечно его люблю!") А ты ведь тоже, брат, тогда подсмеивался. Вхожий! Авторитетнейший! Второй Чехов! Он ведь тебе и такое поднес - второй Чехов; мол, рассказы о следователях в русской литературе хорошо писали только Чехов да вот вы, Роман Львович, но если уж по совести говорить, то я предпочитаю вас! Чехов писал понаслышке, а вы пишете про пережитое, поэтому у вас все получается жизненно, рельефно, впечатляюще! И ты слушал и улыбался, брат. Так вот посмейся сейчас над собой! А помнишь это дерьмецо, этого лощеного субчика в желтых туфлях-лодочках с наколочками, писателя, мать его так! "У нашего Ромаши масса наивности и неистраченного природного юмора! Не знаю, как уж ему удалось сохранить эту первозданность при его страшной, тяжелейшей работе, но когда он смеется, то у него, как говорили про Пушкина, все кишки видны!" Так вот покажи-ка им, сукиным детям, кишки! Эту жидконогую дрянь с папироской - в собашник! А прокурора в желтых лодочках так шугани, чтоб он засунул свой поганый язычок куда поглубже. Да уж не сделаешь, не сможешь, попал уж на крючок! Эх, брат, брат! Хоть не брат ты мне на самом деле, но... Да, братья-то они были, конечно, сомнительные - троюродные, даже четвероюродные, хотя и жили в одном доме. Только брат Роман жил, как тогда почтительно говорили, в "бельэтаже", а он, брат Яков, ютился в полуподвале, и это никого не удивляло: отец Романа был владелец самой большой в уезде мельницы, а отец Якова служил метранпажем в городской газете и безмерно боялся двоюродного или троюродного брата! "О, это аидише копф, - говорил он чуть не с суеверным страхом, прикладывая ко лбу изуродованный прессом, похожий на кривой корень палец, - это же голова!" Когда брату Роману исполнилось 14, он стал бойскаутом и ему купили велосипед. С тех пор он носил костюм цвета хаки, ходил в поход, пел какие-то особые песни, ночевал вместе со всем отрядом в вигваме собственной постройки и хвалился, что может разжечь костер одной спичкой. А скоро у него появился еще фотоаппарат "кодак" и пистолет "монтекристо". Из гимназии он приносил, и показывал украдкой сестрам романы "Яма", "Санин" и "Записки госпожи Ванды Захер Мазох". Он читал их и говорил, что современному человеку все это надо знать, потому что в этом нерв века. Когда ему исполнилось 15, открылось, что он гений. Он написал драму в пяти актах "Смерч", перепечатал, прошнуровал розовой ленточкой и послал Вере Холодной (он долго носил по городу эту бумажную трубу с надписью "Санкт-Петербург, кинематографическое заведение Ханжонкова"). Из писателей рукопись читал фельетонист газеты "Родной край" Анджело Кальяри, хвалил и говорил, что автор очень талантлив, но печататься ему пока рано: надо поглубже узнать жизнь во всей ее красоте и многообразии. Все это, однако, протекало там, вверху, и до Якова доходило только какой-то стороной. В его полуподвале не было ни взрослых романов, ни мечты о Вере Холодной, там всегда стоял подводный сумрак, и читал он не "Записки госпожи Ванды Захер Мазох", а Ника Картера и Ната Пинкертона, жидкие грошовые книжечки в пестрых обложках, и компанию его составляли типографские пацаны. Они вообще-то были неплохие ребята, и когда участвовали в "громке" фруктовых садов или водили в казаки-разбойники, то лучше их и не найдешь, но, скажем, играть с ними в козны или расшибалочку на интерес было скверно. Когда кто-нибудь ему проигрывал, то сердился и начинал его звать Абрам или, еще того хуже, Абхам, с гнусным картавым "р". Хотя все отлично знали, что он Яков, "Яшка - медная пряжка", а Абрамом был его отец - тихий тайный выпивоха, золотые руки, смирнейший и добрейший человек в мире, всегда чем-то безмерно удрученный и в чем-то виноватый и тихо оправдывающийся. И еще дразнили типографские его "узе, узе": "Вы узе куда же пошли, а-а-а?" И пели, убегая (у него были здоровые кулаки): "Жид пархатый номер пятый, на булавочке распятый". А попробовал бы кто-нибудь спеть такое при брате, гимназисте, бойскауте, писателе, шикарном мордастом молодом человеке с черным "кодаком" через плечо и желтой кобурой у пояса. Крикнули бы они это юродивое "узе, узе" Роману Львовичу Штерну, названному Романом не просто, а в честь дома Романовых, сыну почетного попечителя острога, чья фамилия через день жирным шрифтом красовалась в отделе реклам в газете, а газету эту читал весь город. Отец, Лев Яковлевич, в свою очередь благоговел перед ловкостью, светскостью и талантливостью сына, он ничего ему не навязывал, но мечтал, чтоб тот стал столичным адвокатом и переехал в Петербург. "А там он может писать сколько ему заблагорассудится", - махал рукой отец и подсовывал сыну плечи Плевако. Но сын отвечал друзьям: "Да плевать я хотел на этого Плеваку! Подумаешь, дело об убийстве в Варшаве артистки Висновской! Ну и что? Когда я стану писателем, разве я про такие дела писать буду?" Когда произошла февральская революция. Роману было 18, а Якову 14. Когда Яков кончал школу, Роман был председателем учкома, участвовал в педагогическом совете и, очевидно, выполнял первые деликатные поручения (во всяком случае, именно такой у него был вид). Когда через несколько лет, поддавшись уговорам, Яков перешел с истфака в некую особую юридическую школу, Роман уже занимал в прокуратуре особую комнату с надписью "Стучать". Да, так вот, настоящими братьями они никогда не были, и дистанция между подвальным этажом и бельэтажем продолжала существовать и дальше. Тем не менее друг к другу они чувствовали настоящую приязнь и разговаривали обо всем совершенно свободно. А один разговор - тот, о котором Яков вспоминал сейчас, - даже был чрезвычайно, чрезмерно значительным. Яков в то лето возвращался с курорта и делал остановку в Москве. А брат тоже только что вернулся с курорта и жил с женой на даче. Вот там вечером в саду и произошел этот чрезвычайный разговор. Начал Роман издалека. Сначала он похвалил Якова за то, что тот до сих пор еще не женился, потому что, сказал брат, он фактически женат был трижды, один раз официально, и вот, оборачиваясь назад, он просто ужасается, неужели все это был он. "Ты знаешь, - сказал он, хватая Якова за руку, - ни одна подлая профессия, даже палача и стукача, ни одно самое подлое правительство - даже гитлеровское - не может так выдавить душу по капле, как скверная баба. Знаю, брат, по себе. А ты бы поглядел, что делается в нашем Солнечногорске, в нашем дачном городке! Обычная семья: мать (необязательно!), муж, жена и ребенок. Муж и жена обрыдли друг другу до того, что и глядеть друг на друга не могут. Вот как сокамерники, что год просидели вдвоем. И знаешь, иногда в театре я наблюдал, как во время действия вдруг муж неожиданно отворачивается от сцены и с такой ненавистью взглядывает на жену. Тут, мол, музыка, красивые женщины, свобода, а со мною рядом вот ты, ты... И она это понимает, тупится и тоже отворачивается. И все это молча, молча! Они и ссорятся не так часто, потому что незачем им ссориться, а вот унизить, осечь, осмеять - это пожалуйста! Это для них радость! Сразу поднимается настроение, отольет ей и ходит, улыбается: "Ага, стерва! Проглотила язычок! То-то! Ага!" - А ребенок? - спросил Яков. Роман поморщился. - А ребенок давным-давно их понял: говнюки, дешевки, боталы, трусы, хамы! Вырастет, уйдет и забудет, если в нем есть что-то, а если такая же сволочь, ну что ж? Тогда еще проще! Теперь ты мне вот что скажи. Мы говорим "жена", "самый близкий человек", "мать моих детей", ну и разное такое! И ведь все это верно, верно! Ну а при всем том разве у нас муж может поделиться чем-нибудь с этим самым близким человеком? Да что ты! Да никогда! И не потому, что нельзя, нет, а иногда даже можно, а просто - ну зачем? Она только испугается до смерти. Ведь этот подлый страх у нее всю жизнь в печенках сидит, хоть она и чурка, а видит же: был человек - и ау! Сгорел, и дыма не пошло! Вот ходит она, ходит, хвост как у павлина, хвастается: "Вот что у нас есть! И вот еще что! И вот, вот..." - а ведь отлично знает, что ни хрена собачьего у нее нет! Все это не ее. (Крепче, кажется, брат не выражался даже на допросах.) - А чье же оно? - спросил Яков и даже передернул плечами. Чрезмерность этого разговора действовала на него почти физически, его по-настоящему знобило. - А я знаю? Черт ее душу знает чье! - широко выругался Роман. - Дядино! Вот она знает, что дядино, и нюнит, и сопит, и плачет. А тебе слезы ее проклятые нужны? Нос ее разбухший, красный, губы раскисшие подлые бабьи, тебе это надо? Нет, брат, коль тебе станет плохо, так ты тогда уж молчи! Ты тогда уж лучше как проклятый молчи! Ты отыщи в поле какую-нибудь развалюшку или старый курятник, залезь туда, и чтоб ни одна душа не знала, где ты. Вот тут уж плачь или вешайся, это уж сам решишь по обстоятельствам. Ведь жизнь-то, она не твоя, а государева, а вот горе, оно уж точно твое и больше ничье. Никому ты его не спихнешь, потому что тебе-то смерть, а всем-то смех! Всем-то хаханьки! "Что, получил свое, сволочь?" "За что боролся, на то и напоролся!.." Вот так-то, брат, - он остановился и как-то очень жалко, беспомощно взглянул на Якова. А у Якова уже и голова зашлась. Он не знал, как все это понять. Неужели же с братом что-то стряслось и вот теперь он сообщает об этом ему первому? Но тут Роман взглянул на него и улыбнулся. - Постой, вот тут скамейка, давай присядем. Нет, это я пока не про себя, то есть не все про себя. И в пустой курятник мне пока тоже лезть незачем, тут, брат, другое. На жизнь я оглядываться стал. Ведь чем я все время себя тешил? Что все это у меня еще впереди, и это так... временное, я, мол, еще покажу, каков я таков. Ведь я писатель, черт возьми! Творец! У меня не только следственный корпус со смертниками, но еще и творчество. Я не только "Ромка-Фомка - ласковая смерть", как меня тут зовут мои покойнички, но и еще кто-то. Ведь вот выйду я из этих серых стен, пройду два квартала, и сразу друзья, поклонники, поклонницы, актрисы одна лучше другой. Они же все таланты, красавицы, умницы. Но вот понимаешь, смотрю я на этих своих друзей-писателей, гигантов мысли, и думаю: кем бы я хотел быть из них? Да никем! Смотрю на своих красавиц и думаю, какую бы я из этих стерв хотел бы в жены? Да никакую! А вот с некоторого времени запала у меня другая мысль. А