что, если бы меня полюбила хорошая молодая девушка? С кудряшечками? Такая, чтоб я в ней был уверен! Знал бы, что она не перебежит! А главное, в случае чего, будет меня помнить! Не вспоминать, а именно помнить. Ах, какое это великое дело, брат, чтоб тебя помнили! Это все, все! Меня тут один случай потряс. И случай-то такой пустячный. Понимаешь, арестовали органы одного газетчика, из таких - штаны клеш, из молодых, да ранний. Ну что про него сказать? Я таких видел-перевидел: Фрейд, Джойс, Пикассо, Модильяни, театр "Кабуки" и все такое. И знает, что нельзя трепаться, а трепется же, болван. Ну а дальше все понятно: лучший дружок и сдал, а органы тоже не поскупились, отсыпали червончик, там папа у него еще какой-то не такой был, так вот уже и за папу. Отправили в Колыму, литера ТД - троцкистская деятельность, - понятно, что это такое? И вот когда ко мне пришла его жена, такая тоненькая, беленькая, в кудряшках, видать, хохотунья, заводила, я посмотрел на нее и сказал - не-не-не! не по обязанности, не мое это дело, а так, по-доброму, по-хорошему: "Выходите-ка вы, дорогая, замуж. А с разводом поможем". И знаешь, что она мне ответила: "А что вы с моим вторым мужем сделаете?" И ушла! Ушла, и все. Он замолчал. - И все? - спросил Яков. - Все до точки, брат. А через день рано утром мне позвонили... Он снова замолчал и молчал так долго, что Яков спросил: - Ну и что? - Ничего! Нашли ее рано утром на 60-м километре, где-то возле Валахернской, под насыпью. Тело изломало, изрезало, а голову отбросило в кусты. Мне фотографию принесли. Стоит голова на какой-то подставке, чистая, белая, ни кровинки, ни капельки, стоит и подмигивает. Вот тогда меня как осенило. "Вот какую мне надо! Ее! С ее смешком и кудряшками! Но где ж мне такую взять? Разве у нас на наших дачах такие водятся?" Да, вот так я, брат, подумал, и стало мне очень невесело. - Но ты ведь сам сказал, что пишешь, - робко напомнил Яков, - и что компания есть, друзья, женщины. Так неужели они... - Ну вот и понял ты меня, - скорбно улыбнулся Роман, - как есть все понял! Пишу! Я пишу, а ты вот монеты собираешь, - крикнул он вдруг, - ты вон ведь сколько их насобирал! Ученым хотел стать, да? Так что ж не стал ученым-то? А? Что помешало? Почему ты не этот самый... как его? Не нумизмат, а? Что тебе помешало? - Постой, постой, это-то к чему? - по-настоящему растерялся Яков. - Ну, когда учился на историческом, я собирал монеты, а потом... - А потом они стали тебе ни к чему. Так? Историку-то они были, конечно, к чему, а следователю-то они зачем? Так? Ну, так? - Он спрашивал яростно, настойчиво, так, что Яков неохотно ответил: "Ну, положим, так, но что ты из этого..." - Ага, ни к чему, вот ты и бросил собирать и правильно сделал! И я вот правильно сделал, что свое настоящее писанье бросил! Я теперь случаи из практики описываю, "Записки следователя", и все охают. Такой гуманный! Такой человечный! Такой тонкий! И монета кругленькая идет! Еще бы - "Записки следователя"! Это же все равно что мемуары бабы-яги. Все хотят знать, как там у нас кипят котлы чугунные. Вот и покупают. И издают! И переиздают! И во всех газетах рецензии! - И что это, плохо? - спросил Яков. - Да нет, наоборот, очень хорошо! Отлично! У нас же с моей легкой руки все теперь пишут! Мы самый пишущий наркомат в Союзе! Да нет - в мире! Мы все мастера психологического рисунка! Мы психологи, мать вашу так! У нас и наивысшее начальство сочиняет драмы в пяти актах для МХАТа. И чем начальство выше, тем психологичнее у него выходит. - Он засмеялся. - А что? "Слабо, не отработано, вот возьмите почитайте рецензию и подумайте над ней, а потом поговорим". Нет, это не для нас! Это к черту! У нас такие номера не проходят! Какая там, к дьяволу, рецензия и черта ли мне ее читать! Ты сядь, отредактируй, допиши - на то ты редактор или режиссер, за то тебе, олуху, и деньги государство платит! А мое дело дать материал и протащить его где надо, вот и все! А в театре аншлаг. Билеты в драку, все пропуска отменены. Сидят в проходах. Вот как! Да ты что, не видел сам, что ли! Неужели у вас в Алма-Ате не то же самое? - Да нет, и у нас то же самое, конечно, - засмеялся Яков, - только я удивляюсь почему. Ведь все эти драмы-то, по совести... - Ну вот, по совести, - усмехнулся Роман, - тебе что? Литература нужна? Так читай Фадеева и Федина! Нет, ты в другой конец смотри - вот свет погас, занавес взвился, и открылось тайное тайных, святая святых - кабинет начальника следственной части НКВД. За столом полковник, вводят шпиона. Часы на Спасской башне бьют полночь. Начинается допрос. "Кем и когда вы были завербованы гестапо? Ну?!" От одного этого у зала душа в пятки ушла. Ведь этого ни одна живая душа не видела и не слышала, а если видела, то она уж и не живая. И потому это вовсе не литература, а акт государственного доверия советскому человеку! Психологи называют это эффектом присутствия. От этого самого эффекта у зрителей зубы мерзнут. Посмотри, как они расходятся! Тихо, тихо! А буфет торгует коньяком в два раза больше, чем, скажем, на "Ревизоре". Наши психологи и буфет точно засекли! Так вот я и без этого эффекта проживу. Потому что я настоящий писатель. Вот! Я когда еще бегал по нашему двору и играл с тобой в расшибалочку (никогда не бегал Роман по двору и не играл с ним в расшибалочку), чувствовал в себе этот огонь. - Это когда ты свой "Смерч" посылал? - не удержался Яков. - Оставь! Глупо! - поморщился Роман. - Так вот со всеми этими настроениями я уехал отдыхать. И встретил одну беспартийную особу. И, как говорят наши социально близкие друзья-уголовники, упал на нее. Потому что смертельно она мне понравилась. - А кто она? - спросил Яков. - Да ровно никто! Баба! Хорошая, красивая, умная - это что, мало? Да этого до ужаса много, брат! Вот я и заметался, и затосковал. Вообще-то, говоря по совести, я сейчас понимаю, что все это было вроде как гипноз. "Амок" - слышал такое слово? Это когда с ума сходят. Так вот и со мной случился амок. Но, получив отказ, я пришел к себе, рухнул на постель и подумал уже по-умному, по-трезвому: ну вот она сказала "нет", а если бы сказала "да", тогда что? Как бы я ее потащил на себе, с собой? С ее остротой, холодком, свободой, ясностью, с эдакой женской терпкостью? Как кто-то из них сказал, "с муравьиной кислинкой". Как бы я мог присвоить все это себе? Она и я - ведь это же бред! Бред же это собачий, и все! Первое, что случилось бы, - это бы мы смертельно возненавидели друг друга, не так, как я свою Фаину ненавижу - я ее спокойно, равнодушно, даже порой любовно ненавижу, - а остро, до тошноты, до истерики! И тогда бы она попыталась свернуть мне шею! Потому что перевоспитать меня - пустой номер, не такой я товарищ. Значит - катастрофа. И погибла бы, конечно, она, а не я. Понимаешь? - Нет, - ответил Яков добросовестно, - абсолютно не понимаю! То есть я вот что не могу понять: если ты все это хорошо знаешь и предвидишь, зачем же... - А ты всегда делаешь, что предвидишь? Оставь! А потом, я же говорю - амок, - досадливо поморщился Роман, - амок, и все. Или еще, по-нашему, солнечный удар. Есть у Бунина такой рассказ. А точнее сказать, конечно, все дело в моем настроении. Ух, какой я тогда был разнесчастный! Какие у меня в душе кошки скреблись! А вот встретился с ней, и все прояснилось: и мир стал хорош, и люди хороши, да и сам я ничего. - А как ты с ней встретился, если не секрет, конечно? - спросил Яков. - Да как вообще встречаются на курорте? Шлялся по пляжу и встретился. Она там с одним фертом ходила, знаешь, из этаких, из свободных художников? А я с ним как раз случайно познакомился дней за десять до этого, то есть встретились мы тогда случайно, но я его сразу узнал, как только он заговорил со мной: вызывал я его свидетелем лет семь тому назад по одному скандальному делу. Тоже с выкидончиками тип! Я его по этим выкидончикам и запомнил, а он меня нет. Так вот он мне первый на пляже и закричал спьяна: "А, мой полночный друг, докучный собеседник! Один? Ну-ка идемте, познакомлю с интересной женщиной!" Ну мы целый день и прошатались, в развалюху одну зашли, вино пили, я один целый кувшин выдул. Ну и вино! Ох и вино! Умирать буду, не забуду! Вспомнишь - до сих пор скулы сводит. Я ведь, знаешь, насчет вина и вообще-то не больно... а тут такое попалось! Это на жаре-то, после трех часов ходьбы! - Так после этого ты и упал на нее? - рассмеялся Яков. - Эх, брат, брат! Какой же тут, к дьяволу, амок? Тут пьяная башка, жара да усталость. Вот и все. Есть о чем говорить! - Есть, брат, есть! - серьезно качнул головой Роман. - Я ведь и пить-то никак не хотел. Я, понимаешь, и выпил только потому, что она на меня смотрела. Я как-то вдруг случайно поднял на нее глаза, поглядел да чуть и не рухнул: такая она сидела передо мной. И вдруг я почувствовал, как бы тебе это объяснить, - высокое освобождение!! Освобождение от всего моего!! От моей грубости, грузности, недоверчивости и уж не знаю от чего! Она такая была свободная, легкая, простая, раскованная, как говорят актеры, что я чуть не взвыл! Правда, правда! И вспомнил вдруг свою Фаину, как утром она ходит по комнатам в халате, потом возле зеркала стоит зевает, зуб ковыряет, и тут вдруг телефон звонит, какая-то подруга вызывает. Разговаривает с ней, смеется, какие-то намеки, полувопросики, полуответики, недоговорки, фырк, фырк! "А-а? Да? А-а?" Там ведь все понимается по одному звуку. Трубку положит, начнет мне шарики вкручивать, щупает, какое у меня настроение, то есть что ей сегодня можно, что нельзя. Вот представил я себе все это и такую муть в душе почувствовал, что даже застонал. Ну нет, думаю, конец! Бери свои цацки и иди от меня к чертовой матери. Не могу больше! Так сижу, мычу, а она через стол дотронулась до моей руки и спрашивает: "Вы что-то сейчас неприятное вспомнили, про дом, наверно?" Ну как вот она сумела понять, как? А? - Эх, брат, брат, - повторил Яков и слегка поворошил ему волосы. - Эх, брательник ты мой знаменитый! Ну что, плохо тебе живется? Свободы тебе мало? Так если уж так дома невтерпеж, что? Разве не можешь на стороне завести? Квартиру ей снять? Денег нет? Давай я подброшу, если ты уж так обеднел! Смотри - накаркаешь! Судьба, она такая! Ее рассердишь - будет худо! Я с некоторых пор в это очень верю! Брат ничего не ответил, только тихо снял его руку и молча крепко пожал ее. - Да я ведь сам понимаю, что глупость, - сказал он угрюмо. - Да, да! Видно, не часто мне в жизни бывало хорошо! Это верно! - Он замолчал и молчал так долго, что Яков спросил: - Ну а дальше-то что? - А дальше вот что. Пришел домой часа в два ночи и долго, что-то дней десять, не видел ее. Куда-то она уезжала. А приехала - сразу позвонила: "Знаете, я уж по вас соскучилась". И опять мы все втроем шатались по берегу. А потом купались в море, оно знаешь какое вечером? Оно ласковое, парное, по нему от весел, от рук голубые светлячки бегают. Ты вот на море ни разу почему-то не был, а зря, зря - его твои горы никак не заменят! Там и дышится, и думается, и чувствуется совсем иначе. - То-то ты там... - Да, да, может быть, и от этого! От моря, может, это отчасти! Но сколько раз я на море бывал, а ничего похожего не испытывал. Не знаю, брат, ничего тут не знаю и не понимаю. Так вот купались мы, на луну смотрели в морской бинокль, а уж под утро пристали к какой-то студенческой компании - и пошло! На гору с ними лазили, хворост собирали, я костер разжигал, мне за это хлопали! Затем водку и вино откуда-то принесли. Была пара стаканов, так женщины из них пили, а мы по кругу из консервной банки. Хорошо! - Он покрутил головой и засмеялся. - Потом какую-то невероятную "моржу" они затянули, а я подпевал. И тут вот что случилось. Стало прохладно, и этот ферт снял пиджак и ей на плечи набросил, а она его под руку взяла. Тут одна студентка меня спрашивает: "Это его жена? Какая красивая!" И тут меня что-то ровно толкнуло. "Нет, - отвечаю, - это моя жена такая красивая". И так спокойно, даже строго ей сказал, как будто в самом деле это так и что за глупые вопросы. И сразу в меня как будто вступило: "Ну и правильно! Жена! Встретил, так не отпускай! Это твое счастье на тебя набрело, дурак! А она пойдет, ты ей понравился, а больше ей и не надо". Нет, ты чувствуешь этот ужас? Так чего же я, дурак, олух царя небесного, тогда ищу? И чего я в ней нашел? Если ей ничего не надо? Бред же? Вот как ты правильно сказал - пьяный бред с перепоя. А вот в таком бреду люди и творят черт знает что. - Стой, - нахмурился Яков, - а что ж такое они творят? Убивают? Сами стреляются? Или по пьяному делу расписываются черт знает с какой? Ну что, что? Ты уж говори до конца! Я же понять хочу. - Да нет, - поморщился Роман, - ты опять все не про то, как бы тебе эти объяснить, чтоб ты понял. - Он задумался. - Да сначала ты себе объясни, а там и я пойму как-нибудь, - усмехнулся Яков. - Да, это верно, - погладил себя по волосам Роман и вздохнул. - В том-то, конечно, и беда, что я и сам-то себе никак не... Но тут, вероятно, надо, как говорит мой шеф, судить по аналогии. - Он подумал. - Вот когда я вернулся оттуда, мне передали дело каких-то федосеевцев, есть такая секта на Кавказе. Так вот что случилось там. В субботу они, преподобные, оделись в белые рубахи до колен, с рукавами вот такой длинноты, вот такой широты, вышли в колхозное поле, запели что-то свое дикое, улеглись навзничь, рукава раскинули, а у каждого в кулаке по горящей свечке. Лежат, поют и ждут. Вот-вот слетят к ним ангелы и, значит, заберут их в царство небесное. Ну, понятно, народ сбежался, стоят, смотрят: они лежат, поют свое загробное, свечи горят, бабы воют. Народ на колени повалился, с одним припадок. Жуть, конечно! Живые же трупы! И так часа три было, пока кто-то не догадался позвонить. Ну, тут все быстро завертелось. Через десять минут прилетели на мотоциклах ангелы-архангелы в красных фуражках, похватали, побросали в пятитонки и на полном газу в город. А потом рядовых в ДПЗ, а главарей в Москву. Я приехал, а их дело у меня уж на столе. Следователь в неделю со всеми справился, потому что все ясно, никто ничего и не отрицает. Отдали шефу. Ну, шеф полистал дело и приказал отправить ко мне на заключение, чтоб я, значит, определил состав преступления и интерпретировал это их лежание в белых рубахах по соответствующим статьям УК. Я же еще с 1928 года считаюсь специалистом по всяким духовным делам. Помнишь тех расстрелянных братьев Шульцев? Один инженер, другой преподаватель иностранных языков. Ну вот, с тех пор все христосики идут ко мне. Я посмотрел - дело ясное: чистая 58-10, часть вторая, "антисоветская агитация с использованием религиозных предрассудков, приведшая к народным волнениям", - десятка или вышка. Но знаешь, что меня больше всего поразило? Они в камере верили, что чудо было! То самое, которое не совершилось, понимаешь? Ангелы - к ним прилетели! - Нет, - ответил Яков, - не понимаю, что же это, галлюцинация была? Массовый гипноз? - Да какой там, к шуту, гипноз! Вот разговариваешь с ним: "Так вы же не полетели! Вы же как легли, так и пролежали, пока вас не похватали! Ну, так или не так?" - "Так точно! Что верно, то верно: похватали и морды еще начистили". - "Так какие же тогда ангелы, а?" Молчит. "Так, значит, не было никаких ангелов?" - "Так точно, не было". - "Не было?" - "Для вас нет". - "А для тебя?" - "А что я? Я темный мужик, вахлак, дурак, для меня и Бог есть, и ангелы есть, и власть есть, для меня все на свете есть". Вот и весь тебе разговор. И учти, не юродивые - один кузнец, другой тракторист, третий шофер, коновал! Однажды они меня так довели, что я не выдержал и сказал их вожаку: "Вот получишь пулю, тогда и будут тебе ангелы!" А он мне: "Так точно, гражданин начальник, вот и будут мне ангелы и будет небесное жито - все правильно, гражданин начальник, все по писанию: не пострадаешь - не спасешься. Как от нас это ни прятали, а мы давно это поняли". - Расстреляли? - спросил Яков. - Да в лагере уже, наверно, расстреляли за саботаж, они ж там не работают, а поют. Мы-то не стали мараться, сунули по десятке и отправили, ну а там уж, конечно... Пойдем, походим, а то что-то прохладно. И пока они ходили, по саду, все лился и лился из окон второго этажа золотистый свет, громыхал рояль и пели две женщины. - Слышишь? - усмехнулся Роман. - Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет. Поет, поет моя канареечка, уничтожает пренебрежением. На секунду рояль замолчал, затем вдруг ржанул, взвизгнул и рассыпался на сотни острых осколков. И женщины тоже взвизгнули, и в воздухе заскакало-заплясало что-то мелкое, подпрыгивающее и подмигивающее. И рояль тоже стал подпрыгивать с ножки на ножку. - Французский шансонет - это она себе такую подружку нашла, - очень серьезно прокомментировал Роман, - дочку моего оппонента, одного адвоката из самых, самых главных. Третий муж уж ее, стерву, выгоняет, вот она и упражняется, хочет четвертого заполучить. Это убиться надо, как моя таких вот любит! - Он вздохнул и взял Якова под руку. - Я как соображаю: Фаина к ее папаше насчет меня ныряла, там они и познакомились. Не знаю, что уж он ей посоветовал. Ведь накануне той моей встречи она собиралась писать на меня в ЦК. Конечно, о бытовом разложении, на большее-то у них котелок-то не варит. Причем не просто в ЦК, а Хозяину, слышишь, как произносится? С большой буквы и с этаким клекотом в горле: "Хооо-зяину! Я твоим друзьям писать не буду, я Хо-ооо-зя-ину напишу. Он семьянин, прекрасный муж! Он меня сразу поймет". И смотрит на меня, как факир на кобру: а вдруг я сорвусь да ляпну что-нибудь про этого-то верного мужа, как он свою-то жену... - Зачем это ей? - удивился Яков. - Ну вот, зачем? Тогда, по ее бабьему рассуждению, я сразу буду у нее за пазухой, под самыми ее сиськами! Говорю же - безмозглая! - Он встал со скамейки. - Идем ужинать! А то и коньяка-то не попробуем! Фаина-то пьет мало, а адвокатская дочка хлещет как лошадь! Он уж засыпал, когда к нему пришел Роман. - Те, тес, - пригрозил он ему пальцем, - тихо! - В руках у него был поднос, а на подносе бутылка коньяка и две стопки. - Из моих подкожных запасов, тихо! Она за стеной! По идее, я сейчас сижу в кабинете и работаю, и спать там же лягу на диване. Ну-ка, на грядущий, чтоб сны были легкие. - А не перебор это? - посомневался Яков. - И закуски нет! - Да ты что, адвокатская дочка? Трюфеля любишь? Какая тебе закуска? Хотя, постой, постой, кажется, у меня... ага, есть! - Он выгреб из кармана горсть конфет. - Заключенных угощаю, когда в перерыве пьем чай. Да смотри какие - "Мишка на Севере". Бери! Ну, за все хорошее! - Они тихонько чокнулись, и Яков закусил конфетой. - Богато живете, - сказал он. - Ну а ты что думал! Москва! - усмехнулся Роман. - А во Франции и того чище, там перед гильотиной ромом угощают, мы еще до этого не дошли. - А может, Зиновьева и Каменева тоже... - Не знаю, не присутствовал, - слегка поморщился Роман, - я от этого отказался раз навсегда. Нервы слабые. Ну что ты! Какой там ром! Слушай, а что, если нам вот с такой штучкой да закатиться в Сандуны, в особое номерное отделение, там у меня такой чудесный грузин есть, он так промассирует, что либо с ходу инфаркт схватишь, либо десять лет с плеч сбросишь. Пойдем? - Там видно будет. - Ну и отлично! А теперь я тебе вот какую загадку загадаю. Вот как, хорошо я живу? Просторно или нет? Ведь все это, - он сделал круг в воздухе, - это ведь все не казенное, а кровное, так сказать, благоприобретенное. Так с какого же дохода оно? В американской разведке я не работаю, взяток не беру, существую на зарплате плюс премиальные и командировочные. Пакетов нет. Всего этого и на одну комнату не хватит, а у меня их восемь! И своя машина! Так откуда же это, а? - Правительственный подарок? - спросил Яков. - Да что я - Папанин или академик? - рассмеялся Роман. - Нет, брат, нам такое не подносят. Ну, я тебе открою. Все это цена одного газетного подвала в "Известиях" на четыреста строк. - Да неужели там так платят? - обомлел Яков. - Один подвал? - Да, всего один подвал. Только потом я этот подвал переделал в рассказ, рассказ в либретто, либретто в сценарий, сценарий в драму, драму в радиопередачу - собрал все до кучи, слепил и смотрю - дача. Это пока что дача, а там еще капает, капает. Правда, приходится делиться, но пока я в прокуратуре второе лицо, это еще так... не очень чувствительно - берут, но по-божески, смущаясь. Драть потом уж будут. - Пока ты еще!.. - воскликнул Яков. - Тише, - поморщился Роман, - ну-ка повторим, - он налил еще по стопке, - на-ка еще парочку трюфелей. Когда-то я той, в адвокатский ее ротик... Она и губки вытянет! Страсть как она, стерва, сладенькое любит... - Он проглотил какое-то ругательство. - Да, брат, думаю, думаю. Во-первых, и заработаю я в десять раз больше, а во-вторых, силы уже не те. Нервишки зашалили. Знаешь, все чаще что-то вспоминаю Гамлета. Хорошо это место во втором МХАТе у Чехова выходило: "Я бы в ореховой скорлупке чувствовал себя царем вселенной, когда б не сны". Так вот недавно такое привиделось, что в холодном поту вскочил. Так только во сне можно испугаться. Вскочил, смотрю: рядом жена лежит, гудит-дудит, полипы у нее, что ли, там? Мощно гудит, как ведерный самовар перед бедой, помнишь, как у нас в 17-м году самовар гудел? Я помню. Моя нянька все ходила и обмирала: быть беде, быть беде! Вот так и моя гудит. Зажег свет: лежит на боку, рубашка задралась, а бок крутой, сырой, лошадиный, лоснится, как у пони. Ах ты! И такая тоска опять на меня навалилась. Такая смертельная, что я даже замычал в подушку. - А с доктором ты не советовался? - осторожно спросил Яков. - Нет еще, с этим я не тороплюсь. Когда все согласую, обговорю, тогда и пойду за заключением. Ну-ка давай-ка еще по последней - и спать, спать, а то слышишь, там за стеной что-то загудело. - А сон расскажешь? - Расскажу потом, в другой раз, сейчас не могу, а то, чего доброго, опять приснится. Однако сон свой брат рассказал тут же, минут через двадцать. К тому времени бутылка была уже опорожнена, а сам Роман сидел на стуле верхом, держался за спинку и покачивался, а Яков смотрел на него и думал: "Плохо, совсем плохо! Вот что значит наша работа! Сверхсрочный выход на пенсию. Брат, видать, уже весь вышел". Но а сон был-то как раз как сон. Обыкновенный сон переутомившегося следственного работника - ничего удивительного в нем не было. Брату приснилась его черноморская чаровница. Будто ее арестовали, и он ее допрашивает. Ну что ж? И такое иногда случается, и никто от этого на стену не лезет. Опять-таки - такова уж профессия. Будто она стоит перед Романом, вперилась в него и молчит. А он отлично знает, что у нее или в ней таится какой-то страшный секрет, и как только этот секрет откроется - а для этого ей только стоит заговорить, - так ему тут же и конец. И вот он сидит за столом, смотрит на нее и не знает, что сказать, что сделать, как зажать ей рот. А она стоит, руки назад, пуговицы срезаны, смотрит на него и молчит. - Так ты что, и срезанные пуговицы заметил? - спросил Яков. - Их-то всего яснее, - ответил Роман, - обратил еще внимание: черные ниточки болтаются. Так вот так я испугался, так испугался! Будто дверь сейчас отворится, войдут и схватят меня. И от этого такая слабость, такая слабость! Будто вот - а-аа-а! - и упаду. И главное, сказать я ничего не могу, голоса нет, и смотреть на нее тоже не могу, вот так. - А у тебя было что-нибудь подобное? - спросил Яков. - Ну, когда знакомого приходилось... - Было, - поморщился Роман. - Даже и хуже того было. - И что? - Да ничего. Когда я в своем кабинете за столом, у меня в голове полный порядок, я власть, государство, Закон! Ну а как же мой шеф с Николай Ивановичем, своим благодетелем, можно сказать, посаженым отцом своим, "разумом века", недавно разговаривал в одном кабинете? А ведь того тоже без шнурков, без пуговиц привезли. Как-нибудь расскажу тебе про это. - И ничего? - спросил Яков. - Еще как ничего! На самом высшем уровне ничего! А-аа! Ты хочешь спросить, так как же я тогда пишу, что людям нужно доверять, что бдительность и подозрительность ничего общего между собой не имеют, и все такое? Ты ведь это хочешь спросить? Так вот так и пишу. С легкой душой пишу. И рассказы и трагедии об этом пишу. Вот психологическую драму собираюсь еще выдать на эту тему. Под Стриндберга, во всех театрах пойдет. В сукнах! Посмотришь - наплачешься! - О чем же? - О духовном перерождении бывшего вредителя под влиянием гуманных методов советского следствия. Монодрама. Хотя нет. Участвуют только два человека. В сукнах. Вот так. И никакого тут противоречия нет. Там - идеальное, тут - реальное, там должное, тут существующее, там художественный вымысел, тут наша суровая советская действительность. Что, удовлетворяет тебя такая форма? - Вполне, - усмехнулся Яков. - Сам придумал? - Да нет, где же мне! Это за меня один подследственный выдумал. Ну что ты так на меня смотришь? Правда, правда! И все мои драмы мне подследственные пишут: сидят в одиночке и того... строчат, строчат! А я их за это "мишками" потчую. А когда уж очень здорово потрафят, так что до слез продерет, я им коньяк приношу. Не ром, нет, у нас его не производят, а три звездочки или старку. Опять не веришь? Зря! Сейчас у меня такой американский резидент сидит, что я его думаю сразу за трехтомную эпопею усадить - на материале капиталистических разведок. И в это не веришь? Эх ты, Фома неверующий! Но тут вошла Фаина в японском халате с голубыми цветами и цаплями, а сзади нее показалось улыбающееся козье лицо дочки адвоката, - засмеялась, заужасалась, замахала на них развевающимися душистыми рукавами, погнала мужа наверх и потушила свет. И стало темно и тихо. Он долго лежал в этой теплой темноте и тишине, вспоминал и думал. А ведь у Романа это все неспроста: их бабушка по матери, как тогда говорили, сбилась с панталыку 35 лет от роду и еще столько же провела в одном частном пансионе для тронутых. А про его собственного отца, Абрама Ноевича, говорили, что он, конечно, прекрасный, сочувственный, честный человек, золотые руки, работяга, если нужно, может сутками не выходить из типографии, только вот не в пример брату: маленько он тряхнутый, из-за угла пыльным мешком его ударили, пьет много, а пьяный рассуждать любит, жена рано померла, сына оставила, а сын тоже не утешает, растет ворлаганом, по двору целый день бегает, голубей гоняет, с типографскими в бабки сшибается, и никому-то до него дела нет. Так выйдет ли из него толк? Ой, сомнительно! Вышел толк, папа, вышел. Посмотрел бы ты сейчас, Абрам Ноевич, какой я мундир ношу, с какими он у меня нашивками, значками, выпушечками, в каком кабинете я сижу, чем занимаюсь! Небось расстроился бы, замахал руками, заплакал: "Ой, Яша, зачем же ты так? Разве можно!" Можно, старик, можно! Теперь уж не я перед людьми виноват, а они передо мной. И безысходно, пожизненно, без пощады и выкупа виноваты! Отошли их времена, настали наши. А вот к лучшему они или к худшему, я уж и сам не знаю. Ну ничего, торопиться нам некуда - подождем, узнаем. Все скоро выяснится! Все! Теперь ведь до конца рукой подать. Я чувствую, чувствую это, папа! Зыбин проснулся внезапно, среди ночи, как будто от толчка, и увидел, что кровать напротив занята. На ней лежит кто-то длинный, худой и старый. Желто-бурая кожа лица, впалые черные виски, острый колючий подбородок. - Черт, - сказал Зыбин ошалело. - Неужели опять кого-то подбросили из городской колонии? Он осторожно поднялся, так, чтобы ничего не звякнуло, и сел. Да, скорее всего этот тоже из лагеря - узбек или таджик. А впрочем, может быть, кавказец. Как-то он видел целую колонну таких. Посреди мостовой их вели в тюрьму. Конвой шел рядом вразвалку, заходил на тротуар, глядел по сторонам, улыбался встречным. Да и арестованные чувствовали себя довольно вольготно, разговаривали, смеялись, курили, махали руками. Обычно этапируемые так себя не ведут. Было много прохожих, и они стояли, смотрели. - Что это? - спросил Зыбин у стоящего рядом усатого дядьки. Тот махнул рукой. - А перебежчики, - ответил он с каким-то непонятным и неприятным подтекстом. - Из Синьцзяня. Видишь, так и несет их в тюрьму! Водят и водят. - И что им будет? - спросил Зыбин. - А известно что - два года, - пренебрежительно улыбнулся дядька, - раз в тюрьму с Дзержинского погнали, то это верные два года. - Могут и вышака дать, - сказал хмуро какой-то парень рядом. - Не-е, - мотнул головой дядька. - Которому вышака, тот там и остается, а если вывели, то два года. Так вот, очевидно, такой перебежчик и находился сейчас перед Зыбиным. Да, немолод, очень даже немолод, но жилист и еще крепок. Очень высок, ступни в шерстяных носках упираются в стену. А на столе квадратиком лежат комбинезон и плотная серая куртка железнодорожника на крюках. Под столом туго набитая и зашнурованная туристская - именно туристская, а не красноармейская! - сумка с лямками. Тут же ботинки. Все приведено к некоему несложному, но строгому лагерному идеалу. И он, видно, тоже идеальный лагерник. Вот как и Буддо. Так что ж, его тоже привезли на переследствие? Может быть, но и на Буддо он не похож. Он похож еще на кого-то и, кажется, того же плана, но на кого же, на кого же? Он осторожно встал и зашел с другой стороны. Спит - ровно, спокойно, непробудно. Крепким хозяйским сном. Видно, что ко всему привык: тюрьма, лагерь, переезды - это его стихия. Ну ладно, пусть спит. Утром посмотрим. Наутро он разглядел его как следует. Да, это был старик, высокий, очень худой - остро выделялись ключицы, - с черными клочкастыми жесткими бровями, но глаза под этими разбойничьими бровями были тихие и какие-то выжидающие. - Позвольте представиться, - произнес старик с какой-то даже легчайшей светскостью и поднялся с койки, - Георгий Матвеевич Каландарашвили. Имею восемь лет по ОСО. Вчера ночью на самолете был доставлен сюда. Как полагаю, на новое следствие! "Недурно, - весело подумал Зыбин. - И этот на новое следствие! Ну халтурщики!" Он назвал себя и, не вдаваясь больше ни в какие подробности, спросил: а не знает ли Георгий Матвеевич такого Александра Ивановича Буддо, он тоже был привезен из лагеря на новое следствие, и они сидели в одной камере. - Как говорите? Буддо? - нахмурился старик. - Нет, в нашем лагере такого не было. А вы верно знаете, что он из Карлага? Ах, из городской колонии! Ну, так это совсем другое дело. У него какая статья-то? Зыбин сказал: 58-8 через 17. Старик снисходительно улыбнулся. - Болтун! Посочувствовал кому не надо. Нет, встречаться с ним мы никак не могли. Таких, как я, в городских колониях не держат. У меня же ПШ! Караганда, Балхаш, Сухо-Безводное - вот наши родные края. И давно, Георгий Николаевич, вы имеете честь тут припухать? - Как вы сказали? - удивился Зыбин. - Припухать? - Припухать, припухать, - улыбнулся старик. - А вы разве не слышали этого слова? Как же это сосед-то вас не образовал? Дело в том, что у нашего брата, лагерника, бывают только три состояния: мы можем мантулить (или, что то же самое, "упираться рогами"), то есть работать, или же кантоваться, то есть не работать, и, наконец, припухать, то есть ждать у моря погоды. Вот мы с вами сейчас припухаем. Хорошо! А вот вы не знаете, с какого конца сейчас оправка? С того? Ну, это значит, еще минимум полчаса придется ждать, тут коридоры большие. Тогда извините. Он отошел в угол к параше. "И все-то ты знаешь", - подумал Зыбин неприязненно. И спросил: - А что такое ПШ? - О-о, это серьезное дело, - ответил Каландарашвили, возвращаясь. - С этими литерами вы не шутите - это "подозрение в шпионаже". А получил я эту литеру потому, что прожил в Грузии беспрерывно с рожденья по тридцатый год, значит, присутствовал при основании и падении так называемой кукурузной республики. Ну, конечно, был знаком кое с кем из будущих грузинских эмигрантов. А они, как следует из газет, все шпионы. Так что тут логика полная, но то, что я сейчас здесь, никакого отношения ни к кукурузной республике, ни к ПШ не имеет, это у меня уже благоприобретенное, заработанное в лагере! "Ну, все как у Буддо, - отметил про себя Зыбин. - Ах ты Господи! Хорошо, хорошо, не буду забегать вперед, сам все скажет". И неожиданно сказал: - Ну возобновят вам старый срок, и все! - Срок! - покачал головой старик. - Да я бы старый срок у них с закрытыми глазами схватил бы. Но для этого они меня не стали бы вывозить на самолете. На месте сунули бы, и все! Нет, тут дело иное, серьезнее! - А какое же? - не удержался Зыбин. Каландарашвили взглянул на него и улыбнулся. - А вот какое, - сказал он, протянул костлявый палец и приставил его к переносью. - Вот какое, - повторил он и слегка щелкнул себя по виску. - Господи, да за что же это? - невольно воскликнул Зыбин. - Вы извините, конечно, что спрашиваю... - Ничего, ничего, спрашивайте. Да нет, ничего особенного я не сотворил. Никого не убил, не зарезал, не ограбил, просто в один прекрасный день написал и отправил одно честное, чисто деловое письмо в Москву. Потребовал у должника его еще дореволюционный должок. Вот и все. И никаких там высказываний, эмоций или упреков - ничего! - И что же, письмо это задержали? И полагаете, что вас за это... - Голос у Зыбина насмешливо дрогнул. - Да нет, раз взяли, значит, оно точно дошло по адресу, - не заметил его тона старик. - Ну, конечно, сглупил я страшно, потребовал, как говорится, у каменного попа железной просфоры, а поп этот - человек действительно каменный, без всяких там сантиментов, он на это письмо посмотрел с государственной точки зрения. - И что ж теперь будет? - Да плохо будет. Начальник намекнул, когда меня выводили из лагеря, что очень плохо будет. Ему, бедняге, самому, конечно, здорово влетело. Выходит, что скорее всего получу я из всей суммы девять копеек натурой. И все! - Это что ж такое? - спросил Зыбин. (Игра? Провокация? Просто порет чепуху? Да нет, не похоже что-то.) - Вот сразу видно, что вы в лагере не были, - засмеялся Каландарашвили. - Это, так говорят, выразился один из адвокатов в защитной речи. "Мой подзащитный, граждане судьи, не стоит даже тех девяти копеек, которые на него затратит наше государство". Следователи очень любят этот анекдот. А впрочем, вряд ли это и анекдот. Теперь адвокаты мудрые. Они научились говорить с судьями на понятном для них языке. Так! - Он вдруг сделался совершенно серьезным. - А теперь разрешите, я на минуту займусь своим хозяйством. - Он поднял сумку и поставил ее на стол. - Понимаете, меня выдернули ночью с такой скоропалительностью, - продолжал он, распуская шнурки, - что даже и не обыскали. А этот вот рюкзачок принесли на машину прямо из каптерки. Так что я и друзьям даже не смог ничего оставить. А как раз недавно посылка была. Да еще от старой оставалось, - он наклонился над сумкой. - Вы курите, Георгий Николаевич? Ах, жалко, жалко! В лагере или в тюрьме это большая поддержка, особенно когда волнуешься. Ну а курящих-то вы ничего, выносите? - Да ради Бога, - всполошился Зыбин, - я даже люблю, когда дымят... - Благодарствуйте! Но только вы не стесняйтесь, я теперь дымлю немного, так что мне и двух оправок утром и вечером вполне хватило бы. - Он вынул из сумки и положил на стол несколько коробок. - Ну вот взгляните, что за папиросы-то мне прислали! "Герцеговина Флор!" Раньше мне никогда их не присылали, так что, может быть, это и намек! Вы знаете, кто их курит? Нет? Вот! - он быстро двумя пальцами пририсовал себе усы. - Так вы... - воскликнул Зыбин и вскочил. - Тес, садитесь, садитесь, потом, если меня не выдернут. А сейчас мы будем пить чай. - Он снова наклонился над сумкой. - Да, сегодня нам есть с чем попить. Поразительно, что здесь ничего не отобрали, даже не осмотрели! Ох, боюсь я этих добрых данайцев! У них беспричинных даров не бывает. Так! Чай! Настоящий, фамильный, с цветком! Сейчас сварим. Вот и кружка для этого лежит. Даже ее не отобрали, чудеса! "Мишки". Целый пакет, попробуйте, пожалуйста, очень, очень прошу. И вот - наш кавказский сыр. Эх, хорош он с молодым вином да на чистом воздухе! Так уж хорош! Но не все его понимают и любят, и поэтому вот - кусок рокфора. Вот его-то надо быстро кончать, а то, видите, уже черствеет. Сахар. Масло. Икра. Смотрите, какие у меня дома умные, все разложили в розовые туалетные коробки из пластмассы. Их не отбирают. Ну вот и разговеемся! А скептики говорят, что еще жизнь не прекрасна! Нет, она прекрасна, вот существованье-то часто невыносимо - это да! Но это уж другое. Загремел ключ, дверь приотворилась, и в образовавшуюся щель въехал и закачался на половине порога большой медный чайник, а полная белая женщина протянула в эту щель две аккуратных горбушки и на них четыре кусочка сахара. День начался. Чай они пили молча и сосредоточенно, то есть сосредоточенно пил его он, а Каландарашвили сидел, ломал маленькие кусочки хлеба и аккуратно намазывал их маслом, для этого у него была хорошо обструганная и отполированная щепочка, что-то вроде деревянного ножа. Один раз он поймал на себе взгляд Зыбина и улыбнулся. - А вы кушайте, кушайте, пожалуйста, Георгий Николаевич! На меня не обращайте внимания, я вот утром никогда много не ем, а все это надо быстро уничтожить, видите, какая жара. И Зыбин ел, ел, наконец он с некоторым усилием отставил от себя кружку и откинулся к стене. - Ух, - сказал он, - спасибо! Уж забыл, что все это существует. А теперь... - Он лег, вытянулся, закрыл глаза и словно в колодец ухнул. Это было как обморок. Когда он снова поднял голову, стол был пуст, а Каландарашвили сидел и читал какую-то очень толстую, как карманный молитвенник, книжку в белом переплете. - Вот здорово! - сказал Зыбин изумленно. - Заснул. Никогда со мной так не бывало. - Ну что ж, на здоровье, - очень добро сказал Каландарашвили и отложил книжку. - Но меня вот что удивляет: они что, разрешают вам спать когда угодно? У вас что, следствие, что ли, кончилось? - Нет, не думаю, - покачал головой Зыбин. - Хотя черт его знает! Может, они его и кончили, уже недели три как не вызывают. Тут такое дело: держал голодовку, только неделю как ее снял. - Ах вот что, - кивнул головой Каландарашвили. - И что ж, этот Буддо сидел с вами до голодовки или во время ее? Они ведь хитрят, первые три дня оставляют в той же камере, и, значит, голодовка не считается. - Да нет, мы с ним встретились как раз во время допросов, и даже очень активных допросов. - Ах так, - Каландарашвили с полминуты думал. - А он вас о чем-нибудь расспрашивал? Ну, за что вас забрали, что вам предъявляют, кто следователь, как следствие идет? - Да пожалуй, что нет. А вообще, что я бы мог сказать? Не о следствии, а о своем деле. Я ведь ничего не знаю. Решительно ничего. И в чем виноват, тоже не знаю. - Угу, - кивнул головой старик, - так бывает при доносе, когда не хотят выдать доносчика. Послушайте, раз так, то я вам дам действительно ценный совет: твердо помните три тюремных правила: ничего не бойся, ничему не верь, ничего не проси! Если вы будете им следовать, то все образуется. - То есть они меня выпустят? - усмехнулся Зыбин. - Сейчас? Нет, вряд ли. А вот потом, конечно, отпустят. А затем другое: ведь в лагере люди живут, и из лагеря людьми выходят. И даже неплохо живут и выходят. Друзей настоящих имеют, книги хорошие читают, учатся, но только к этому надо уже сейчас готовиться: подобраться, затянуться, все на себя прикинуть, все мысленно пройти, быть ко всему готовым, а главное, всегда помнить эти три правила - вот это, конечно, самое трудное. - Запомнить-то их нетрудно, - усмехнулся Зыбин. - Придерживать