Юрий Домбровский. Записки мелкого хулигана --------------------------------------------------------------- Меня убить хотели эти суки, Москва, Возвращение, 1997 OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com) --------------------------------------------------------------- В Секретариат Союза писателей от члена Союза Ю. О. Домбровского (членский билет 0275) Москва, К-92, Б. Сухаревский, д. 15, кв. 30. Б-3-40-47 Докладная записка Начну с самого конца: 10 мая меня вновь повесткой вызвали в тот самый нарсуд на улице Чехова, где за месяц до этого я получил десять суток ареста за мелкое хулиганство. Перед тем, как пойти туда, я зашел в Союз и попросил, чтобы мне дали юрисконсульта. Юрисконсульта мне дали, она была со мной, была в суде, была во время разговора с нарсудьей Кочетовой, была, когда я наконец-то первый раз (тогда, перед судом и осуждением, мне этой возможности не дали) знакомился со своим делом. Разговор с нарсудьей Кочетовой оказался очень странным. Судья Кочетова (читая больничную справку о моем состоянии). И вы, такой больной человек, полезли в эту историю. Как же вы могли? Я. Гражданин народный судья, все это я заработал у вас и из-за вас. Все четыре болезни. А насчет дела разрешите мне в конце концов разъяснить, что же было... Кочетова (перебивает). Я ничего не хочу слушать. Решение уже вынесено. Я. А если решение это неправильное, неправомерное, не отвечающее существу дела, если оно какое хотите, но только не справедливое, тогда что?.. Я спас женщину от ножа! Ее резали, ей рвали рот, понимаете вы это?! Кочетова. Решение уже вынесено. Я. У нее был разорван рот, понимаете? Пальцем! Я видел, как это делается, и на Колыме, и в Тайшете, в карцерах. А на губе у нее был порез - полоснули ножом. Кочетова. Приговор вынесен. Я. Комната была залита кровью, и в крови валялся финский нож. Кочетова (радостно - наконец-то она поймала меня на противоречии). То вы говорили, что брали ее в домработницы, то, что... Я. А разве это одно другому мешает? Если женщину один берет в домработницы, то другой ее может резать? Я заявил об этом милиционеру, я сказал - пойдите вниз, там засела шайка картежников, там вся комната в крови, там... Кочетова (кончает разговор). Приговор уже вынесен. Я ничего сейчас не могу сделать. (Я жму плечами - что говорить дальше?) Но так как вы больны, то я заменю арест штрафом. Это единственное, что в моих возможностях. Вы согласны? После этого мы знакомимся с делом. Моему адвокату его дают на просмотр. Сидим рядом и читаем. Оно уже пухлое, законченное, обросшее постановлениями, запросами, ответами, аккуратно подшитое. Начинаем читать с конца, с того, что мы в некий период именовали "доносы", о чем мне еще придется много говорить. Аккуратнейший чертежный почерк, буковка к буковке. Писал ответственный съемщик. Внизу тем же полупечатным почерком выведены фамилии жильцов. Он - она, он - она, он - она; пропуск: вот здесь надо расписываться. О, как я знаю эти старательно выведенные, стандартные буквы, этот стиль - патриотический, велеречивый, подлый и неграмотный; сколько я видел таких бумаг в своих делах, в делах моих товарищей, они откуда-то выплывали в период реабилитации. Творчество этого человека я знаю особенно хорошо. Еще бы! Это его четвертый донос, который я читаю. И в тех были те же тщательно вырисованные фамилии с местом для росчерка, те же туманные, но очень страшные формулы: "Разлагает...", "нарушает моральный кодекс...", "антиморально...", "антиобщественно". Все это я, повторяю, читаю уже четвертый раз. Первый раз, когда писалось про первого мужа жилицы справа. Второй - когда он писал о муже жилицы слева. Третий раз - когда просили дать возможность сыну жилицы справа после отбытия наказания прописаться по прежнему месту жительства. Это было доброе дело. Но есть люди, которые, как бы им этого ни хотелось, добра сделать не могут. Не дано оно им. Мне кажется, что и автор всех этих трех бумаг такой же. Общий смысл этого заявления был такой: мы, жильцы квартиры 30, просим помиловать Юрия Касаткина; отец Юрия - пьяница и распутник, он бросил жену, заведовал столовой и пьянствовал сутками. На нем уже висит несколько партийных взысканий (на Касаткине ничего не висит, он партиец почти с сорокалетним стажем). Так что же ждать хорошего от сына подобного разложенца? Яблочко от яблони ведь недалеко падает. Помилуйте сына! Но этот потешный документ был хотя бы лишен того, чем два предыдущих и четвертый (заявление на меня) оканчивались, - "просим изолировать". В этом слове "изолировать" и был смысл всех трех документов. Еще тогда, на заре наших отношений, читая первый из них, я подумал: да сколько же подобных просьб было написано и подано этой рукой в предыдущие года: года 37-й и 39-й? Года 40-й и 53-й? И какая часть из них была уважена - двадцать пять процентов, пятьдесят, сто? Конечно, тогда действовали в одиночку в темноте, на соседа не собирались подписи, не выводились чертежным почерком фамилии, не оставлялись места для росчерка. Но и те три документа не состоялись просто потому, что тот первый, к которому "автор" обратился за подписью, достаточно ясно высказал ему это. Но все это, так сказать, заметки на полях, вопрос, на который не может быть ответа. Он просто невольно приходит в голову, когда читаешь вот такую бумагу. И, конечно, она была заготовлена впрок давно. Но дана жильцам только после моего ареста: он - она; он - она. Таков первый документ, который мы просматриваем. Второй документ - мое объяснение; третий документ - тоже мое объяснение. О них я буду говорить дальше. Затем заявление двух соседок. Краткий, но исчерпывающий смысл его таков: "Домбровский в нетрезвом состоянии привел к себе в комнату неизвестную нетрезвую женщину. Он хотел ее оставить одну в комнате и уйти. Когда мы стали протестовать, он обругал нас нецензурно, сказал, что он писатель и что ему все дозволено. Поэтому - мы просим..." Последнее - постановление милиции на форменном, так сказать, фирменном бланке. Это бланк о применении закона от 19 декабря 1956 года. Заключение: "Зам. нач. отд. Доставить дело в суд вместе с личностью Домбровского". И, наконец, бланк и в нем - "10 суток". Адвокат закрывает дело. "Писать, конечно, можно, - говорит она, - но, по-моему, Юрий Осипович, у вас вряд ли что выйдет". Что ж, может быть, и верно, вряд ли что выйдет. Но писать я обязан. * * * Женщину, которую я привел к себе в комнату, жильцы нашего дома знают уже лет двадцать. Едва я лет восемь тому назад приехал в этот дом и поселился в этой квартире (откуда чуть не буквально сбежал мой предшественник - поэт Сидоренко), как мне рассказали: в нашем подвале притон, там живет преступная женщина. Она вечно пьяна. У нее двое детей. Было четверо, но двоих из них она не то подбросила, не то придушила. В общем, пропали дети. В подвале пьют, скандалят, убивают. На пожарной лестнице недавно повесился какой-то мужчина. Ее рук дело! И не повесился он, а его повесили. В общем, не баба, а черт. Так мне рассказали соседи. В своей жизни чертей я видел уже предостаточно; мест, "где вечно пляшут и поют", - тоже. Поэтому даже интереса эта "соблазнительница" и ее притон у меня не вызвали. Познакомился с ней лет через пять и совершенно случайно: около нашего парадного постоянно играли две девочки, и каждый раз, проходя, я давал им то гривенник, то конфетку, то печенье, то иллюстрированный журнал, то детскую книгу с картинками. Ведь они с такой радостью бежали мне навстречу и кричали: "Здравствуйте, дядя Юра!" Конечно, не всем детям можно что-то давать на улице, не каждой бы матери, верно, это понравилось бы. Но этим детям нужно было все: и печенье, и гривенник, и книжечка Пушкина, и даже просто ласковое слово, когда у меня не было с собой ничего. Я понял это сразу. Сколько лет было этим девочкам? Ну, наверно, пять одной и четыре другой. Когда им исполнилось лет десять, я как-то узнал (мы почему-то никогда с ними о жизни не разговаривали), что они и есть дети той страшной женщины, которую боятся жильцы и избегают "порядочные". Узнал я и ее фамилию - Валентина Арутюньян. А потом она меня вдруг сама остановила на улице. Я увидел немолодую низенькую женщину, хромую, плохо одетую, истощенную и бледную (помните "Прачек" Архипова? Ту фигуру на переднем плане?), которой иногда даже и по улице пройти трудно, так она хромает. Это было так разительно, что я уже заинтересовался по-настоящему, и отсюда началось мое грехопадение: я спустился в подвал к "неприкасаемым". То был поистине страшный подвал. Страшный не своей нищетой и ветхостью, а каменным холодом. Все текло и сочилось. Не было даже отопления. Как можно жить зимой здесь - я так не понимаю и до сих пор. Я не хочу ни осуждать, ни оправдывать эту женщину, но все страшное оказалось ложью: и убитые дети, и повешенный, и разбой, и даже, как ни странно, притон. Пьют здесь не больше, чем везде в подвалах, то есть все-таки порядочно. Заходят сюда тоже многие, либо товарищи ее сожителя (или мужа, как хотите, я что-то вконец запутался в этих различиях), либо подруги самой Валентины Арутюньян (подруг у нее достаточно), либо друзья и подруги ее соседа. Когда-то Арутюньян жила в хорошей благоустроенной квартире, у нее был отец, работник ответственный и даже страшный (так называемые "старые чекисты", наверное, помнят и сейчас Никанорова Ивана Николаевича), была хорошая обстановка и хорошая жизнь. Одна вещь в этой низенькой, постоянно темной комнате (срезали даже электричество!) напоминает мне об этой поре: это то ли шкаф, то ли сервант - старинный, дубовый, дорогой, с двумя медалями на обеих створках (по-моему, Франциск II и Мария Стюарт). По словам Арутюньян (и это подтвердила старуха, которой лет 80 и которая присутствовала при ее рождении), они въехали в квартиру Дзержинского, и отец хорошо знал Суслова. "Я постоянно сидела у него на коленях". Так это или не так - опять не знаю. Но твердо я усвоил одно: вот была благополучная счастливая жизнь самой обыкновенной девушки, не особенно хорошей и не особенно плохой, а потом посыпались несчастье за несчастьем: смерть отца, война, смерть мужа, лагерь, первый ребенок (выпустили, но мать не захотела прописать ее в своей квартире после отбытия наказания) и затем вот этот подвал и мужья... один, второй, третий. Я не судья, не следователь, не милицейский работник, не социолог, а в данном случае я даже и не писатель. Я только жилец третьего этажа, который однажды счел себя вправе спуститься в подвал. Все это и было оскорблением всей квартиры No 30. Несмываемым! Квартира в подвале имеет две комнаты, одна комната была на замке. Потом мне как-то раз удалось заглянуть туда. Уверяю вас, в то время это была еще настоящая квартира среднего служащего - стоял шифоньер, был дешевенький фарфор, тахта, ковер, еще что-то такое. Так вот, когда я зашел впервые, эта комната была замкнута, в нее Арутюньян не пускали. В ней числился какой-то директор магазина. Но легально (днем то есть) он спускался сюда раза два в год. А потом вдруг замок исчез и комната опустела. Владелец сбежал, фарфор исчез, ковер содрали - пришла жена и все унесла. Но бежать-то директор сбежал, а друзья-то его (ночные) остались. У таких людей друзей сколько угодно - друзей на выпивку, на девочку, на преферанс, на развеселую ночку - всего этого я не застал и никогда не видел. Но вот с дружками этого исчезнувшего жильца мне вдруг пришлось столкнуться, и очень больно. Вот так это вышло. Из Пятигорска ко мне приехал мой знакомый, мы были с ним у Арутюньян - для разговора, к сожалению, с некоторых пор моя квартира малоудобна (но об этом после). На второй день нашей встречи мы шли по улице, и меня позвала девочка: "Дядя Юра, вас мама зовет". О том, что мы увидели, следовало бы, по всей вероятности, писать словами милицейского протокола. Мой слог с этим не справится. "Комната оказалась залитой кровью. На кровати лежала женщина, зажимая лицо платком, платок был в крови. Лицо женщины было разбито. При входе нашем в комнату она вскочила с кровати и истерически крикнула: "В той комнате играют в карты - меня убивают, спрячь меня, пожалуйста!" Так я написал бы, если был бы милиционером. А теперь вот от себя. Я увел женщину к себе в квартиру. По дороге она мне объяснила, что ее избили друзья бывшего жильца. Сказала, что жилец где-то скрывается, а друзья его ходят и требуют комнату на ночь, стол, чтобы резаться в карты, постель для девочек, а главное, чтобы не было посторонних - и детей вон, вон, вон! - так она мне рассказала. Верно, Арутюньян выполняла эти требования очень долго. Но вот в этот день она почему-то откaзалась. Опять-таки почему - не знаю. И благородных мотивов у ней предполагать я не вправе. Но разбушевавшаяся кодла (выражаясь по-лагерному, но иначе и не скажешь), решила ее проучить по тому же самому тюремному шакальему кодексу. "Ах, не пустишь, стерва!.." Били ногами на кровати, свалили на пол и били там, саданули стамеской, резанули ножом. В общем, когда я и товарищ привели Арутюньян ко мне, кровь капала с нее, как из треснутой банки вишневое варенье. Сознаюсь, в первую минуту я просто растерялся, мы стояли с товарищем и смотрели, как женщина лежит на диване и хлюпает, а кровь у нее пузырится из носа. Потом я сказал товарищу: "Ну вот что! Ты побудь с ней, а я сбегаю за угол за скобками в аптеку". (Что-что, а сшивать такие раны я умею - Колыма научила.) Но когда я отворил дверь в коридор, то увидел перед своей комнатой мяукающую и орущую массу женщин. Собрались все, кто был: портниха, жена шофера, дочка жены шофера. Я привел в их квартиру женщину из подвала. Неприкасаемую! Зачем? Как я смел? - Но ее же убьют, - сказал я. - Ну и пусть убивают, - ответили мне, - туда ей и дорога. - Но я так не думаю, - сказал я. - Ах, не думаешь, - завизжала женщина. И тогда пришла милиция. Я ко многому привык и многое узнал за восемь лет, живя здесь. Я узнал, что такое коммунальная квартира, я отлично теперь знаю, что значит, в понимании моих соседей, "мой дом - моя крепость". Стоит только посмотреть на запоры этой крепости, ее крючки, крюки, замки, перевернутые так и эдак, запертые просто и поставленные на ребро, так, чтобы их нельзя было открыть после десяти часов ни одним ключом (воров такие замки не остановят). Привык я и к крикам о том, что в квартиру (ко мне то есть) приходят неизвестные, а кто их знает, что за люди, что у меня, кроме книг и картин, воровать нечего (какому дураку нужны книги и картины, да еще старые?). А у них и новые платья, и горка хрусталя, и три чайных сервиза, и два сервиза обеденных. Так что реакция квартиры, вопли ее у дверей (а иначе, чем воплями, их не назовешь) и даже самый приход милиции меня не удивили. Раз нажато "02", издан вопль SOS - милиция обязана садиться и мчаться. Удивило и потрясло меня совершенно другое. Когда пришли милиционеры и увидели в комнате двух совершенно трезвых растерянных мужчин и хлюпающую, как говорят, кровью умывающуюся женщину, то они не заинтересовались ни избитой и порезанной, ни тем, кто ее резал, бил и истязал, ни заявлением ее о том, что в подвале режутся в карты и на полу валяется финский нож, а совсем другим: жилец привел неизвестную, а сам собирается куда-то уходить. Объяснить я ничего не мог - не слушали. Разговор милиция начала в таком тоне: - Что? Бьют? Да тебя давно убить надо. - Убивают? Ну что ж? Похороним! - В карты играют? Ладно, ладно, сама приваживала, а теперь плачешь. - Финский нож? Да на тебя и топора мало. В таком тоне и велся весь разговор. Тон благодушных подвыпивших парней, "заводящих" пьяного; разговор санитара с сумасшедшим о его миллионах. Ох, эта непробиваемая броня служителей порядка. Эта смешливость, которая вдруг нападает на работников милиции, когда их просят о помощи. Сколько я ее видел и слышал! Сунуться опасно, говорить не о чем, вот начинают смеяться. А потом еще эпатация: обалделый обыватель отваливается сразу. Он уже ничего понять не может. Напишу только о последнем случае из ряда очень-очень многих, которые мне пришлось наблюдать. Раз на нас - а нас было четверо, из них две женщины - набросились двое развеселых парней с гитарой и ножами. Это было не на окраине, а напротив бразильского посольства, то есть у самых-пресамых дверей Дома литераторов. Было, повторяю, нас четверо - жена поэта Наровчатова, редактор и парторг Гослитиздата, художник-декоратор и я. Я с Галиной Наровчатовой шел впереди, поэтому, как и из-за чего возникло столкновение, я так и не знаю - то ли пьяный толкнул кого-нибудь из нас, а тот огрызнулся, то ли вид был у женщин не тот (шляпки, блузки), то ли фамилия у редактора - Коган, в общем, повторяю, я этого так и не узнал. Но просто-напросто один из парней взял Когана за грудки, да и трахнул его о решетку. Когда я бросился на помощь, оба парня с радостью переключились на меня. Тут был весь уголовный антураж, не воров, а тех, кого в лагере зовут "сявками", - руки в карман, кулак к носу и двое вооруженных против двоих безоружных. Женщин попросту отбросили. Я справился со всем один: и с матом, и с ножом, и с пальцами рогаткой в глаза: "Ты что, падло, в лоб захотел?" - и еще кое с чем. В течение трех минут мы стояли друг перед другом, матерились и орали на весь квартал. Но в эти три минуты - великое время для жизни и смерти человека! - Галина Наровчатова успела добежать до милиционера и стала звать его на помощь. И угадайте, что ей сказал милиционер? "Знаешь что?.. Сама с ними пила, а теперь их сдать хочешь?! А ну, иди отсюда!" За точность слов, конечно, поручиться не могу, но смысл передаю совершенно точно. А я ведь знаю, что для того, чтобы превратить человека в черепаху, достаточно десяти секунд; чтобы зарезать и пырнуть под сердце или в горло - и трех секунд, пожалуй, много, а чтобы добежать и оказать помощь - и минуты хватит. А у милиционера три минуты ушло на то, чтобы поглумиться над испуганной и совершенно трезвой женщиной. Просто он ржанул, повернулся и пошел в сторону, противоположную опасности. Я уже подал в Секретариат эту докладную, когда прочел в "Литературной России" что-то совершенно подобное. Вбегает к ответственному секретарю газеты сотрудник: "Любопытное происшествие! Интереснейший факт! Понимаешь, один участковый милиционер шел вместе с дружинниками по улице. Вдруг шум скандала. Дружинники ринулись на шум, а милиционер рванул... в противоположную сторону. "Да ну, - говорит, - из-за пустяков мне еще нервы бередить..." За этим случаем наши коллеги просмотрели целую систему ошибок местной, да и не только местной милиции". Просмотрели, ох, как они все просмотрели! (No 29 от 15 июля 1966 г.) Так было и в этом случае. Передаю опять почти протокольно. Я. Убивают же! Старший уполномоченный. Ну и пусть - плакать не будем, у нас с ней столько хлопот. Женщина (визгливо). Он ее все время таскает в нашу квартиру. То супом накормит, то детей ее притащит конфетами оделять, а сколько вещей он ей передавал. Режут, да все не зарежут, небось свой законный муж режет, это - дело семейное. Другой милиционер. У ней столько мужей, так если за каждым бегать... Общий вопль. И пусть убивают, и пусть убивают. Оперуполномоченный (нравоучительно). А вы вот скандалите, а еще писатель. Я. Товарищ начальник, да что вы слушаете этих шкур, да разберитесь, что здесь происходит. Это же шкуры, понимаете, шкуры. Старший. Стоп! Это почему вы так выражаетесь? Я. Потому что, кроме своей шкуры, их ничего не интересует: режут - пусть зарежут, убивают - пусть добьют. А подвал и третий этаж не встречаются. Старший (обращаясь к жилице). Он вас назвал шкурой, мы это слышали. Пишите заявление! Вот я вам скажу, с чего надо начать: "Проживающий в нашей квартире гр. Домбровский в нетрезвом виде..." Я. Это я-то нетрезвый? Старший. Молчи, пока не спросят! "...В нетрезвом виде привел неизвестную..." Я. Да какая же она неизвестная, когда... Неизвестная. Товарищ милиционер, я в этом доме двадцать лет живу. Меня все знают, и они знают, и вы знаете. Милиционер. Молчи, Арутюньян, я не с тобой... "...в нетрезвом виде привел неизвестную женщину и хотел уходить". Я. Я шел в аптеку за скобками. Старший. Молчи, Домбровский, до тебя еще не дошло. Так вот, значит, нетрезвый привел неизвестную. Хотел уйти неизвестно куда, оставить неизвестную одну. Мой товарищ Саркисов (он до сих пор стоял и молчал). То есть позвольте, а я? Меня вы что же, за человека не считаете? Он мне специально сказал: побудь с ней. Старший. Что он вам сказал - нам неизвестно, и кто вы такой - нам тоже неизвестно. Саркисов. Так вот мои документы. Старший. Мы у вас их требовать не имеем права. Вы тоже неизвестный. И вообще уходите. Вы здесь ни при чем. Так, значит, ясно, товарищи жильцы, оставил неизвестную, уходил неизвестно куда и зачем, а когда вы стали возражать, обозвал вас нецензурно. Нетрезвый. Второй милиционер (подсказывает). И милицию тоже. Старший. Да, да, и милицию, конечно, тоже. Вот так! Чтоб через полчаса бумага была. Пошли, Домбровский. Пошли, пошли, Арутюньян. А вы, товарищ, куда? Нам вы не нужны (это уже на улице). Я. Но он мне нужен, он же свидетель. Старший. Свидетелей вам не полагается. А ты, Арутюньян, убирайся, убирайся. И если я тебя еще увижу здесь... Я. Но загляните хотя бы на минуту в подвал, там ведь весь пол в крови. Старший. Ты, Домбровский, задержанный и не учи милицию. А ты, Арутюньян, поварачивайся быстрее, если не хочешь неприятностей. Знаешь, что бывает за сопротивление властям? Да и вы бы, товарищ, тоже шли. Но товарищ пошел со мной в милицию. Милиция, 18-е отделение. Последний переулок. Начальник - тов. Смирнов. Мне пришлось ждать его порядком, без него, оказывается, никто ни в чем разобраться не может. Много народу. То, что я заступился за Валентину Арутюньян, вызывает неудержимое веселье у окружающих. В словах и выражениях здесь не стесняются. Смешон сам факт: резали? Кого? Резали? За что? Резали? Который раз? Само слово "резали" - один из самых страшных глаголов в мире - здесь, кроме смеха, ничего не вызывает. Приходит и наш участковый Богданов. И меня, и Арутюньян, и мое отношение к семье Арутюньян он знает и понимает сразу все, что здесь происходит. Вся улица его уважает. Это серьезный, молчаливый, строгий, справедливый человек. Но как сказать что-то свое, противоречащее общему мнению? И вот он тоже говорит о лишении Арутюньян прав материнства и о том, что совсем тебе, Домбровский, не нужно бы туда ходить. Ты же писатель, и лет тебе много. Богданов - человек изумительной хладнокровной храбрости и выдержки. О нем писали в газете. Но тут храбростью не возьмешь. Он понимает это и уходит. Мне предлагают написать объяснение. Я сажусь и пишу. Почерк у меня и вообще, скромно сказать, очень неважный (пальцы отморожены на Колыме). А тут еще и волнуюсь, и с точки зрения канцелярской мои каракули действительно стоят немногого. Кроме того, и сам я весь дрожу и с трудом справляюсь с дурнотой. Она напала на меня еще в подвале. Дежурный берет мои объяснения, смотрит и говорит с удовлетворением: - Вот, а еще утверждаете, что не пьяный. Ты посмотри-ка, что он накорябал... Отвечаю - уж такой у меня почерк. Кто-то, кто меня знает, подтверждает: да он всегда пишет так. - А еще писатель (прячет бумагу). Напишите вторично. Значит, хочет поймать на противоречиях. Пишу вторично. Получается почти то же самое. Рука дрожит все больше и больше. Но стараюсь изложить все ясно и четко. Женщина была изранена, в крови. На полу, когда я вошел, валялся финский нож. Мы привели женщину ко мне в комнату. Я оставил ее с товарищем и пошел за скобками. Здесь на меня и накинулась эта мяукающая, вопящая прорва. (Конечно, я слова "прорва" не пишу.) Ни оскорблений, ни ругани не было. И нетрезвым я тоже не был. Подаю объяснение и говорю: "Теперь просьба - подвергните меня медицинской экспертизе. Пусть будет акт об опьянении". Саркисов. И у меня просьба: я был при всем этом и полностью все подтверждаю. Я сам видел: кровь, израненную женщину, как Домбровский был взволнован, как он хотел бежать в аптеку. Снимите, пожалуйста, с меня показания. Дежурный. Обойдемся и без ваших показаний. И акта не будет. Вот придет начальник... Но начальника все нет. И только одного мне удается добиться: на одном из моих объяснений товарищ ставит и свою подпись. А на другом пишет: "Полностью подтверждаю", - и подписывает свой точный адрес. В эту минуту приходит начальник. Я и вправду и до сих пор считаю его порядочным человеком и хорошим работником: скромный, тихий, спокойный капитан в милицейской форме. У него мягкие манеры и усталое лицо. Дело его не особенно заинтересовало. Арутюньян он знает хорошо. А меня вспоминает по другому случаю и говорит: "А ведь Тарасов тогда о вас замечательно отозвался". О Тарасове разговор еще впереди. И поэтому я привожу только слова капитана. Затем капитан читает мое объяснение. - А где Саркисов? - спрашивает он, оглядываясь. Я говорю, что он только что ушел, ему предложили подождать на улице. - Пойду поговорю с ним (качает головой). Да, эта самая Арутюньян... Беда! Уходит. Возвращается минут через десять, вздыхает. - Ну что ж, идите домой, товарищ Домбровский. Вот только мне надо будет вас завтра увидеть. Подпишитесь, пожалуйста, на этой повестке. Подписываюсь. Уходим. Конец вечера проводим в Доме литераторов. Там я давно не был и попадаю в торжественный момент. У Юрия Полухина родился сын. Выпиваем за его здоровье. Рассказываю товарищам о том, в какую идиотскую историю я чуть не попал: защитил женщину и мог бы оказаться мелким хулиганом. Ее же прогнали обратно к тем, кто ее избивал: в общем, иди, и пусть тебя добьют. На меня составили протокол. Хорошо, что попался умный начальник. - Слушай, Юрий, да уезжай ты оттуда, - говорит мне Полухин. - Я твоих жильцов вот как знаю. От них без оглядки бежать надо! Что, неплохие люди? Пусть неплохие, но жить они дадут только себе, а не тебе. Дверь запирай в десять часов. После десяти не приходи! Гостей не води! Все женщины у тебя - проститутки. Все мужчины - пьяницы. Порядочные люди ходят только к ним. Уезжай ты за ради Бога. Неужели это так сложно? Домой пришел в полночь. В подвал я не заглянул. Начальник мне сказал, что пошлет туда людей. Я приду утром, и тогда мы поговорим обо всем. Наступает утро. Поднимаюсь рано, как говорят, чуть заря. Трамваи еще не ходят. Надо очень много еще сделать до вечера; вечером из Пятигорска ко мне приезжает друг. Мы не виделись с ним уже года три. То он в командировке, то я в отъезде, то еще что-нибудь такое. И вот я прибираю комнату, выкладываю на стул чистое постельное белье, покрываю его газетой. Друг будет жить тут у меня, других адресов у него нет; накануне мы обо всем договорились по телефону. А днем нужно писать, писать. АПН заказало большую статью для Америки. Хоть умри, но сдай вовремя. Статья историческая и требует раскопок. Вот сижу, читаю и выписываю. В десять часов приходит Саркисов. Я встречаю его с ручкой в руках. - Ну что, старик, ты готов? Пойдем, - говорит он. - Просили пораньше. Заходим в милицию. Поднимаемся наверх. Кабинет начальника заперт. Где же он? Никто не знает. "Справьтесь в дежурной части", - советует уборщица. Спускаемся в подвал. За барьером сидит дежурный и что-то пишет. На скамейках, позевывая, переговариваясь, сидят несколько милиционеров. Видно, что смена только что кончилась. Спрашиваю о начальнике. Он поднимает на меня глаза: "А что?" Я говорю, что, и сразу все меняется: смех и гогот - все то, что я уже слышал вчера. Произошло что-то очень смешное. Рыжий, что ли, в парике ввалился в дежурку, пьяного ли за руки и за ноги притащили и бросили: - Пришел? Пришел! Ну теперь садись жди - скоро поедем! - Да мне ждать-то долго нельзя, - объясняю я. - Мне еще в Ленинскую надо. Если начальник занят, так я, может быть, потом зайду. Опять смеются. Дежурный говорит: - Да нет, зачем позже? Позже ты уж не зайдешь... Позже мы тебя сами в хорошее место свезем. На машине! Видишь, какой почет тебе, Домбровский! И опять что-то пишет. Я смотрю на товарища. Произошло что-то не то и, кажется, что-то очень плохое. И Саркисов тоже смотрит на меня. - Ты хотел утром звонить своему секретарю, - говорит он. - Звонил? Я машу рукой. Секретарю я звонил. Разговаривал даже с его женой. Секретарь спал. Жена попросила позвонить попозже. А я так ушел в работу, что все позабыл. Да потом что бы я ему стал говорить? Какие у меня соседи? Так он знает это отлично. Был у меня неоднократно. Как они себя ведут - он знает тоже. Что же я бы стал ему объяснять? Проходит еще минут десять, потом пятнадцать, потом полчаса. Оба сидим и ждем. - А зря, - говорит вдруг товарищ. - Зря ты к нему не дозвонился. Надо бы обязательно дозвониться. - Слушай, - говорю я. - Вот тебе ключ. Ко мне будут звонить из редакции. Скажи, пожалуйста, что я запоздаю. Снова смех. Дежурный поднимает голову. - Запоздает, запоздает! - жизнерадостно объясняет он. - Обязательно запоздает! Иди, иди, звони, скажи, что он запоздает! Товарищ уходит. Еще через десять минут приходит зам. начальника. Проходит за барьер и садится за стол. Ему подают мою повестку. - А где он? - спрашивает зам. начальника. - А вот, сидит на лавочке, ждет. Зам. начальника поднимает голову. - Ждет? - повторяет он насмешливо. - Ну и пусть ждет. - Берет дело и переворачивает лист-другой, читает, хмыкает. Все написанное ему очень нравится: ругал милицию, так, так! Привел неизвестную? Отлично! А всего лучше другое. Он встает. - Помните, как мы месяц назад говорили с вами по телефону? - спрашивает он торжествующе. Отлично помню тот разговор хотя бы потому, что он совершенно не походил на этот. История эта, конечно, неприятная. У меня в комнате подрались два человека, которые увидели друг друга в этот день впервые. Дело получилось так. Ко мне со стихами ходил один из начинающих. Школьник 11-го класса. Его мать, знакомая моего хорошего знакомого, просила посмотреть стихи и оценить. Вот он ходил и читал, а я слушал. Но слушать-то я слушал, а сказать ничего не мог, т.е., в общем-то, стихи мне нравились и даже не то что, пожалуй, нравились, а просто я подумал, что из парня может получиться толк, но в стихах такого рода - с очень приблизительными ассонансами, с рваными строками, скачущим ритмом - я понимаю немного. А сказать надо было что-то очень весомое, ясное. Вот я и позвонил одному поэту и попросил его зайти. Мы были хорошо знакомы. Его книга только что вышла и имела успех, а за год до этого я отвез целый цикл стихов поэта в "Простор". Паренек был тоже из Алма-Аты, так что получилось так, что отчасти как будто встречались земляки. Поэт пришел ко мне с алмаатинкой, студенткой какого-то московского института. Она читала мой последний роман и хотела со мной познакомиться. И такое тоже иногда бывает. Сидели, слушали стихи, пили чай да пиво (больше на столе ничего не было: пареньку не исполнилось и 18). И все бы окончилось так же хорошо, как и началось, но, на беду, в этот день (и надо же случиться такому!) ко мне забрел товарищ. Я знал его лет сорок (вместе учились), а не видел года три. Вот этот уже был пьян. Да пьян-то был как - зло, агрессивно и запальчиво-обиженно. И второе совпадение: он три года воздерживался, а сегодня как раз его и прорвало. Во-первых, кончились какие-то сроки и зароки, а во-вторых, приезжала дочка, которую он не видел Бог знает сколько времени. Вот он и завелся. Пока мы слушали стихи, все было в порядке. Я знал беспокойный характер моего друга и отсадил его подальше от девушки, в самый-самый угол, ибо он уже начал придираться. Но вот пришлось мне на минутку выйти из комнаты. Ровно на минутку, но, вернувшись, я застал что-то совершенно невероятное. Тарасов (так звали товарища) сидел в коридоре на стуле возле телефона и вызывал милицию. Из носа у него текло, и он обтирался ладошкой. Вокруг стояли жильцы и кричали о разбое. Я вышел с чайником, и все набросились на меня: "У тебя в комнате..." А я ровно ничего не понимал. Только что было все тихо, мирно - и вдруг... Словом, я так был сбит с толку, что и сказать ничего не мог. Только потом в милиции обозначились контуры произошедшего. Но именно контуры. В общем, когда я вышел, этот мой старый товарищ, который "завязал на три года" и вдруг напился сегодня, полез сначала к девушке, а потом и к поэту. Лезет он всегда с "приемами". Тот и оттолкнул его ладонью и расквасил ему нос. Другая версия: он полез, его толкнули, он и приложился носом об угол шифоньера или стола. Что вернее - не знаю, потому что ровно ничего не видел. Пришел участковый Богданов и увел всех в отделение. Заставили писать объяснение. Тарасов пошел перевязываться и написал показания там отдельно. И так как я вообще ничего не писал и не видел, а все остальные (в том числе и обиженный) показали согласно, что все произошло мгновенно, вспышкой, в отсутствие хозяина, то этим все и кончилось. Ни протокола не составили, ни постановления не вынесли. Да и то сказать, разбитый нос не слишком большое дело, если его обладатель пьян и ничего объяснить не может, а все остальные трезвы. Да и с чего бы ударили совершенно незнакомого человека не где-нибудь, а в гостях? И не кто-нибудь, а другой гость! И все было бы в порядке, потому что даже в лупу в этом печальном столкновении не увидишь хулиганства, если бы не зам. начальника. Он вдруг позвонил в Союз. Попал на секретаря правления и рассказал ему о драке. Тот спросил: - Ну, а какая же в этом роль Домбровского? Пришлось сказать, что роли-то ровно никакой и нет. - Тогда какая же его вина? - спросил он. И опять пришлось сказать, что и вины тоже как будто нет. - Ну, что же тогда? - Но ведь столкновение-то произошло в его комнате, - сказал милиционер... - Знаете, мне некогда заниматься глупостями, - ответил милиционеру секретарь. - Сейчас у нас проходит съезд, мы готовимся к конференции, а вы хотите поднять шум Бог знает из-за чего. Эти двое - сами взрослые люди. Пусть и разбираются. Чего третьего-то мешать? Ведь он не видел даже ничего. Вот после этого разговора и позвонил мне этот самый зам. начальника. "Зайдито в милицию для разговора". Но у меня в это время сидел мой переводчик, и я просил разрешения зайти не сию минуту, я примерно через полчаса. - Мне было бы очень неприятно, - сказал я, - вдруг оставить моего гостя одного. Что б он подумал? Наступило минутное молчание. - Ладно, - ответили мне наконец. - Тогда давайте поговорим по телефону. Вот вы знаете, что у вас несколько дней тому назад произошло в комнате... - Знаю и очень жалею, - ответил я. - И ту неизвестную молодую девушку жалею, и паренька, который пришел читать стихи, тоже жалею. Не надо было им видеть этакое. А Тарасову, пожалуй, поделом - не лезь! Я его знаю! Но раз это произошло у меня, то и я виноват, конечно. - Так вот, - сказал зам. - Я бы очень просил вас, чтобы больше этого не повторялось. Тут нужно иметь дело с настоящими преступниками, а отвлекаешься на какую-то чепуху. Голос был мягкий, даже вибрирующий. Человек говорил вежливо, деловито, да и я сам понимал, что произошло черт знает что. "Какие же хорошие люди попадаются в милиции", - вот что я подумал тогда. - Товарищ начальник, - ответил я. - Практически, конечно, я могу поручиться вам чем угодно, что ничего подобного у меня больше не повторится. За мои пятьдесят семь лет в моей комнате подрались впервые. Но, говоря чисто юридически, какую я могу вам дать гарантию, какие меры тут принимать? Ведь вспомните, я даже как свидетель вам не пригодился. Они взрослые люди, члены творческих Союзов, и каждый, в конце концов, отвечает только за себя. Позвоните в их организации, и вы точно установите долю вины каждого. - Да я звонил, - ответил мне начальник невнятно. - До свидания. Так вот, этот самый человек и сидел теперь передо мной. Т.е. сидел-то теперь совершенно иной человек, насмешливый, всесильный, довольный тем, что наконец-то пришла и его очередь. - Я покажу вашему Союзу! - сказал он. - Если секретарь опять мне так ответит, я и его привлеку. Хулиган! Вот вы кто такой. Я так ошалел, что только и сумел повторить: - Хулиган? Он поднялся из-за стола. Он очень грозно поднялся из-за стола и стоял теперь передо мной, отделенный барьером, и я сразу понял все: по ту сторону барьера карающая рука закона и сам закон, т.е. он, а по другую - преступление и наказание, т.е. я. "Хулиган". Он "покажет". Сколько лет я уже не слышал подобного! Я вспомнил все и почувствовал, что задыхаюсь. И поскорее отошел от него. - Ну ладно, я хулиган, а тот, что резал женщин, тот кто? Он фыркнул. - Кого не надо, того не режут, - ответил он. - Что, проституцию разводить вздумали? В подвал бегать? Баб водить? Тут я пришел наконец в себя. Нет, я не подошел к барьеру, я как стоял, так и остался стоять у стены. - Знаете что? - сказал я. - Вот сейчас на вас ваш мундир и вы за барьером. Вы, как говорится, - при исполнении. Но когда-нибудь я вас встречу без мундира и не при исполнении, тогда я вам на все отвечу по-мужски: и на хулигана, и на проституцию, и на это "баб водить". И вы этот разговор на всю жизнь запомните. Уверяю вас, что запомните, гражданин хороший! Потом мне говорили, что все это я сказал почти шепотом. А мне тогда казалось, что я ору на всю дежурку, но, наверно, кто-то словно сдавил мне горло и поэтому я говорил тихо-тихо. Сказал и сел. Кто-то сзади осторожно тронул меня за плечо. Оглянулся - Саркисов. И тот, за барьером, тоже потерялся. - Вы свидетель! - говорит он. - Вы слышали, как он разговаривает со мной? Тогда Саркисову в праве быть свидетелем отказали, а сейчас ему эту роль навязывают силком. Он растерянно улыбается. Я сижу на лавке. Меня не трясет. Нет, я весь застыл, окаменел в какой-то злобной судороге, как тогда, в 38-м году, перед орущей и кривляющейся мартышкой в майорском мундире. Я уже больше не могу ни говорить, ни кричать. Мне остается только сидеть и ждать, когда это схлынет. Надо мной наклоняется товарищ и что-то говорит, но я еще ничего не воспринимаю. Так проходит с полчаса. Потом подходит милиционер, заглядывает мне в лицо. - Ну как? - спрашивает он. - Ничего, - отвечаю я. - Ну вставай. Поедем. В руках его папкa. До меня еще не все доходит. - Куда поедем-то? - В суд. Закон от девятнадцатого декабря. Мелкое хулиганство, штраф десятка, - объясняет милиционер. Тут наконец сознание возвращается ко мне полностью, и я встаю. Хорошенькое дело, объясняйся с судьей, потом административная комиссия, потом бумажка в Союз, потом разговор в секции, рассказывай всюду и везде об одном и том же. Да и кто поверит во все это?! И вот суд. Большая комната - зал судебных заседаний. В нем все, как полагается, - возвышение, гербы, стол, судейские кресла, скамьи подсудимых, лавки. Мы сидим на этих лавках и ждем. Мы - это несколько милиционеров, тройка или четверо сочувствующих и глазеющих и примерно с десяток очень помятых, растерянных личностей в жеваных костюмах. Их привезли прямо из отделения, а ночь на полу или на скамейке и короля английского превратит в пугало, в особенности если соседство попадется подходящее. Привели меня двое милиционеров. Один из них вышел с моим делом и через минуту возврати