я. Я молчал и глядел на пол. Клара за моей спиной протянула тонкую сильную руку и сильно сжала мне запястье. - Товарищ директор, - вдруг горячо взмолилась массовичка, - ведь я отвечаю за идеологическую работу в музее. Так? - Ну? - И вы меня сами рекомендовали в ряды сочувствующих, так? Так как же я могу допустить, чтоб в музее, где я провожу экскурсии, на видном месте торчал царский сатрап во всех своих регалиях? Ведь это реакционный ученый, шовинист, черносотенец. Его не знает никто, кроме нашего ученого сотрудника, он откопал его неизвестно у кого и где и взял в экспозицию. Вот спрашивают меня школьники: что это за генерал? Зачем он здесь? Что я должна отвечать? - А до сих пор что отвечали? - спросил я. - Ничего. Я молчала, - горестно улыбнулась массовичка и развела руками. - Ну и молчите, - сказал я. - Кто грамотный, тот прочтет текстовку, там все написано - кто такой этот Кастанье, что он сделал, какие у него книги и даже откуда взята фотография. Опять наступило молчание. - Так вот, Зоя Михайловна, фотографию нужно сейчас же повесить обратно, - приказал директор. - И вот мне говорят, что вы и в других отделах что-то поснимали. Кого вы там сняли? - Товарищ директор. Массовичка расстроенно взглянула на директора. Он молчал, она перевела глаза на меня, я улыбнулся, и тут она вдруг вскинула голову и сказала величественно: - Да, я сняла! Сняла на свою ответственность несколько подозрительных мне фотографий. Я считаю: мы должны быть бдительны, товарищ директор! Вы знаете, сколько в наших хозяйственных органах разоблачено за последнее время вредителей? Разве мы их всех знаем в лицо? К нам приезжают люди со всего Казахстана. Что ж они скажут, когда увидят у нас в экспозиции какого-нибудь националиста или вредителя? Он хлеб клещом заражал, а мы его рядом с Лысенко повесили. Вот недавно был такой случай... Клара Фазулаевна присутствовала. Тут уж я сжал руку Клары, и она молча отвернулась. - Ну, Клара Фазулаевна тут, положим, ни при чем, - сказал директор, проследив за мной глазами. - Случаи, конечно, могут быть всякие, все их все равно не предусмотришь. Но вот одно я уж предвижу. Позвонят мне, скажем, завтра из крайкома и скажут: "Вот сидит сейчас у меня знатный стахановец, жалуется на то, что ты, директор, его портрет сорвал да в помойку отправил. Ты что ж, друг хороший, хочешь в музее одни голые стены оставить, так тебе спокойнее? Что ты врагов повыкидывал, скажут мне, это ты хорошо сделал, но зачем же ты, дундук, и героев на одну свалку с врагами отправляешь?" Что я отвечу на это? Что у меня завелась такая сверхбдительная массовичка, что решила уже никому не верить? Покойники, мол, это дело твердое, а вот живые-то... кто их там знает... Так, что ли? Она молчала. - Так вот я вас очень прошу - восстановите все, как было! И сделайте это сейчас же. Она молчала. - Сейчас же, Зоя Михайловна, очень вас прошу. Вот Клара Фазулаевна вам поможет. - Сделаем, - коротко ответила Клара и поднялась с дивана. - Хорошо, если это приказ, - начала массовичка. - Да, да, я это вам приказываю, Зоя Михайловна, - коротко оборвал ее директор. - Я в ответе. Выходя из кабинета, массовичка взглянула на меня. - Когда у человека нет дел, - сказала она улыбаясь, - он разводит кляузы. Ну, знаете, если я уж начну кляузничать... И только что она прикрыла свою дверь, как зазвонил телефон. Директор взял трубку, послушал и вдруг заулыбался, закивал головой. Около его глаз появилось множество мелких, хитрых морщинок. - Да, да, товарищ Аюпова, - сказал он радостно. - Слушаю, слушаю вас, товарищ Аюпова. Как фамилия-то, говорите? - Он быстро взглянул на меня. - Да, да, есть у нас такой артист. Да нет, пока что никаких особых замечаний за ним нет. Да, работает! А что такое? Ага, ага... Да что вы говорите? О, этим надо будет заняться, заняться! Вот наша беззаботность-то, а? Товарищ Аюпова, у меня сейчас маленькое заседание, сидят люди, так, если разрешите, я вас побеспокою через полчаса. Это очень, очень важно все, что вы говорите. Большое, большое спасибо. Ну, конечно! Как партиец партийцу... - Он положил трубку и скверно выругался. - И ведь воображает, что спасает страну, - сказал он задумчиво и поднялся из-за стола. - Пойдем, сейчас за мной заедут. Он взял фуражку, вышел в коридор и вдруг остановился и взглянул на меня так, как будто видел впервые. - Слушай! - сказал он. - А может быть, тебя послать на месяц в Москву, а? Слышал, что тебе сейчас массовичка высказала, а тут еще Аюпова звонит, предупреждает. Работы сейчас все равно нет, так ехал бы, а? Ты ведь чувствуешь, какое время наступает. - Какое же? - спросил я тупо. - Очень строгое время наступает, - сказал директор и вдруг рассердился. - Да ты что, ребенок, что ли? Газет не читаешь? Ну, очень плохо делаешь, если не читаешь. Ведь мы живем на линии фронта. Наши летчики сбивают немецкие самолеты уже около Мадрида. Так это пока только около Мадрида, а скоро они будут их сбивать и около Парижа, и около Варшавы, и около Праги, а может, и еще где поближе. И от этого, заметь, как ни пяться, никуда не уйдешь. Неужели ты об этом не думаешь? Я молчал. - А что значит, что мы живем на линии фронта? - продолжал директор. - Это значит, что штабы - и их и наш - не спят ни днем ни ночью. Засылают друг к другу шпионов и диверсантов. Кого могут - покупают, кого могут - запугивают. Денег на это всегда хватает, а страха - еще больше. Ты читал, что товарищ Сталин сказал о капиталистическом окружении? Что это очень неприятная вещь, читал ты это? Ну вот! Но окружение это, как бы тебе сказать... - Он повертел пальцами. - Это хроническая язва в желудке, сосет и сосет, а жить все-таки можно, только надо помнить, что она есть. А вот еще такая вещь, как линия огня - это уж много хуже. А мы вот на этой линии живем. А если это так, то обязательно должны быть и перебежчики туда и сюда. Это-то тебе понятно? Я кивнул головой. - А перебежчики разные бывают: один просто бросил ружье и побежал, а другие никуда не бегут, а сидят в наших штабах и работают. Вот на них работают. - Он махнул рукой на запад. - Понятно? Один враг в штабе, а целая наша армия снимается и идет на минные поля. А как ты такого откроешь, если все свои и подозревать некого? Если каждый тебе как брат или сын, если ты с ним под одной шинелью спал, осьмушку хлеба делил? - Теперь уж директор говорил тихо, горячо и просто. - Если он лучший из лучших - в прошлом у него победы, а сейчас он день и ночь на работе? Как ты его, я спрашиваю, узнаешь? Как? Как? Вот в том-то и дело, что никак не узнаешь. А надо узнать, надо! Потому что иначе смерть... Миллион смертей. И мы узнаем! Не сразу, а лет через десять, через двадцать. И тогда уж не щадим! Расстреливаем живого, разжалуем мертвого, портреты снимаем, жену ссылаем, друзей-приятелей под ноготь берем. - А друзья-то чем виноваты? - А тем, - директор сурово взглянул мне в глаза, - что черт знает кто он такой, этот друг-то. Резидент сам по себе ничего сделать не может. Он ноль без палочки. Окружение его - вот что важно. Вот мы и выжигаем все окружение, как у тебя мать когда-то выжигала клопиные гнезда. А затем и ту самую почву выжигаем, на которой это предательство выросло. Всех неустойчивых, сомневающихся, связанных с той стороной, готовящихся к измене, врагов настоящих, прошлых и будущих, всю эту нечисть мы заранее уничтожаем. Понял? Заранее! - Понять-то понял, - сказал я, - чего ж тут не понять... Но разве можно казнить за преступление до преступления? Это значит - карать не за что-то, а во имя чего-то. Так ведь эдак жертву Молоху приносят, а не государство укрепляют. Молоху-то что? Он бронзовый! А вот Советскому-то государству не поздоровится от такой защиты. - А мы вот уничтожаем во имя нашей революции, - негромко крикнул директор и топнул сапогом. - И будем уничтожать. Поэтому не спрашивай другой раз, почему снимают портреты и кого именно снимают. Знай: сняли врага. Еще одного скрытого врага разоблачили и сняли. И ты вот эти самые свои вопросики поганые оставь при себе. И язык! Язык держи-ка подальше за зубами. А то оторвут вместе с умной головой. Некогда сейчас разбираться. Понимай, какое время наступает. Он ушел, а я так и остался в коридоре. "Время наступает", - сказал он. Я еще не знал, какое это время наступает и зачем ему надо наступать именно на меня, но вдруг ощутил такой холод, такую жуть, что у меня даже мурашки побежали по коже и заломило под ногтями. Подобное чувство я испытал до того только однажды, когда забрался на колокольню, перегнулся и повис над пятидесятипятиметровой пропастью. Этот страх и тоска налетели на меня и сожгли всего. И не в силах больше ни стоять, ни рассуждать, ни оставаться здесь, я сорвался и побежал. Но побежал не туда, куда направлялся с портретом Кастанье, не к своим черепкам, надгробьям и каменным бабам, а просто прислонил Кастанье к стене и сбежал вниз в парк, под открытое небо. Стояло чистое, розовое, прозрачное, чуть ветреное утро. Шумели тополя, но горы были такие ясные и близкие, что, казалось, они начинаются прямо за парком. Голубые леса карабкались по их склонам. Я стоял, смотрел на них и думал, что, если мне быстро попалась бы попутная машина, я через полчаса мог бы быть там среди этого холода и чистоты. Так и застал меня Корнилов. Он шел через парковую площадь, размахивая серой трудовой книжкой. - Слушайте, - воскликнул он удивленно, - у меня уже полный порядок. Принят! Это вас надо благодарить? - Я тут ни при чем, - ответил я, не двигаясь. - Зайдете завтра к директору - сегодня он уже уехал. Он удивленно взглянул на меня и спросил: - Так, может, вы мне покажете нашу комнату? Я покачал головой. - Некогда. Он постоял, посмотрел и тронул меня за локоть. - Что с вами такое? Вам нехорошо? - Нет, - ответил я, - мне ничего. Он постоял, помаялся и робко попросил: - Тогда вы, быть может, покажете мне мое место?.. - Не сейчас, - сказал я, - сейчас вы идите к Кларе Фазулаевне. Ей директор велел заняться вами. Я еду в горы, в колхоз "Горный гигант". Вот видите, стою жду машину. Сейчас она придет. До свидания! Идите!  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  Глава первая Случайная машина подбросила меня почти до самого колхоза "Горный гигант". Шофер попался свойский, из хороших здешних парней, и минут через десять я уже знал все о шестой бригаде и о бригадире Потапове. Так я узнал, что Иван Семенович - мужик серьезный, авторитетный, любит, правда, выпить, но без этого тоже нельзя. Что будто бы в прошлом году выкопали здесь где-то три горшка и один, говорят, был полон червонцами. Ну а правда это или нет, кто же его знает? Сейчас они все пустыми стоят в сарае - если любопытно, можно поглядеть. Потом мы въехали в гору, и пошли сады; шофер мне объяснил, что урожай на яблоки в этом году "выдающий", кое-где даже ветки приходится подпирать рогатками. Вот какой урожай! Он сказал: если я хочу достать яблочек, то лучше всего мне говорить со сторожихой, тетей Дашей. Вон-вон ее дом на отшибе! Только не рано ли я еду? Апорт-то ведь еще не снимали. Тогда я спросил его: а почему апорт? Апорта и в Московской области много. Вот, говорят, лимонка какая-то особенная есть. Тут шофер обернулся ко мне и спросил: - А вы что, командировочный? - И горячо заговорил: - Так вы слушайте, что я говорю: вы апорт спрашивайте! Только его, только его! Как вы в Москве чемодан с ним раскроете, так все рты поразевают, там и яблок таких сроду не видели. Каждое с килограмм! Потому и город называется Алма-Ата, что - отец яблок. А лимонка что ж? Оно яблочко маленькое, желтое, не выдающее. - И прибавил решительно: - Нет, апорт! Только апорт! Я пожал плечами - опять то же самое, Алма-Ата - отец яблок. Испокон веков славились на Руси нежинские огурцы, чарджуйские дыни, владимирская вишня, камышинские арбузы и верненский апорт. Это действительно почти невероятное яблоко - огромное, блестящее, ярко-красное. Когда я впервые увидел его, то не поверил своим глазам. Оно лежало на черном жестяном подносе, исписанном огромными трактирными розами, и розы не казались уже огромными, яблок было всего три, но они занимали весь поднос - лучистые, лакированные, как ярмарочные матрешки, расписанные мазками, пятнами, какими-то вихрями света и зелени. Они были так хороши, что я побоялся их тронуть. А вечером я все-таки разломил одно. Оно сухо треснуло, едва я прикоснулся к нему, и мне в лицо брызнул искристый, игольчатый сок. Я поднес половину яблока к лампе, и оно вдруг сверкнуло, как кремень, льдистыми кристаллами и хрусталиками, - кусок какой-то благородной породы - не мрамор, не алебастр, а что-то совсем другое - легкое, хрусткое, звонкое, не мертвое, а живое лежало у меня на ладони. Алма-атинский апорт! Никто никогда не занимался его историей. Родилось это яблоко внезапно и легко. Вдруг в столичных газетах и отдельными листовками появилось объявление. Мне очень хотелось бы поместить его так, как оно было напечатано, с лихой разбивкой строк, залихватскими большими буквами, с красными строками и восклицательными знаками. Напечатанный в строку текст мертв, а ведь он рожден для того, чтобы кричать, зазывать и хвастать. "Из города Верного привезли еще небывалый сорт Гранд-Александр, замечательный по красоте, вкусу и величине. О_т 7 д_о 8 в_е_р_ш_к_о_в в о_б_о_р_о_т_е! Подобных яблок Петербург еще не видел. Да нет таких не только у нас, но и за границей! Приблизительно такой же сорт получается из Б_е_л_ь_г_и_и, но по своим качествам он н_и_ж_е Гранд-Александра в три раза, а по цене д_о_р_о_ж_е в п_я_т_ь р_а_з!" Так надрывался фруктовый склад Русакова. Это было внезапное и победоносное рождение алма-атинского апорта. Его взрастили в тишине садов и прилавков, и он попробовал алма-атинскую землю и воду и полюбил их так, что остался им верен навек; он хирел и гиб, если его с ней разлучали. И мир тоже не знал о нем очень долго. "До 1910 года мы не знали, что делать с нашими фруктами, -пишут "Семиреченские областные ведомости", - а особенно с яблоками и грушами. Целый воз фруктов продавался за 50 копеек. С 1910 года картина резко меняется. С. Т. Тихонов, небезызвестный верненцам общественный деятель, захватив с собой несколько сортов различных яблок и груш, поехал в Петербург и там заключил контракт с торговцами фруктов". С этого все и пошло. И недаром, конечно, пошло. По имени этого яблока не стыдно назвать не только город, но и целый край. Если бы Вильгельму Теллю пришлось целиться в такое яблоко, он бы не был героем. Да, но ведь не с такими яблоками пришлось иметь дело обитателям этих древних долин и предгорий. Алма-Ата - отец совсем иных яблок. Они растут по холмам и предгорьям. Есть среди них и низкорослые карлики, изогнутые по ветру и изгибу круч, есть и высокие, стройные, ветвистые деревья, есть и просто чем-то очень похожие на ивняк - цепкие, горькие, зеленые, как змеи, лозы. Из долины они карабкаются на склон горы и притыкаются на таком клочке земли, где и ногу-то, пожалуй, негде поставить. И тут они приобретают цепкость и гибкость горных растений. Карабкаются они долго, целыми десятилетиями, ползут шаг за шагом, метр за метром, то поодиночке, то компанией, а когда наконец выползают на темя холма, то какой дружной семьей зацветают они там! Обнимаются сучьями, сплетаются стволами и ветвями, иногда даже врезаются, врастают друг в друга. А плоды на этих деревьях растут все-таки маленькие, твердые и кислые, с голубиное яйцо. Но древнему обитателю гор и они казались гигантскими. И не зря, конечно, казались. Подобных дичков не встретишь больше нигде. Есть яблони, усыпанные плодами ярко-красного, почти карминного цвета (даже мякоть у них нежно-розовая, цвета алого мрамора), есть яблони с желтыми продолговатыми плодами, похожими на крошечный лимон (вот откуда, наверно, пошла лимонка), есть яблоки белые и круглые с терпким и вязким вкусом, есть наконец и просто дички - зеленые и горькие. Вот именно под этими яблонями и происходило то историческое сражение, о котором однажды упоминает академик Бартольд в монографии, посвященной истории этих мест. Но ведь города этого так и не нашли. Может, потому, что не искали, а может быть, оттого, что древняя Алма-Ата была на совсем другом месте и совсем не эти прихотливые дички дали ей название. А может, и вообще это название никакого отношения ни к яблокам, ни к яблоням не имеет, а значит что-то совсем иное. Мало ли кто здесь побывал за последние двадцать веков - и усуни, и саки, и монголы, и все они оставили свои визитные карточки - то курганы, то камни, то медь и бронзу. Одних курганов в городе было сколько. "Курганами средней и малой величины покрыта вся территория и все окрестности города Верного и прилегающих к ним алма-атинских станиц и выселок, - писал Кастанье в 1889 году и прибавлял: - В городе и станицах курганы эти большей частью уже срыты, так как они мешали усадебным постройкам. Все они тянутся более или менее правильными линиями с запада на север, от гор к степи, по течению рек". Значит, кочевье здесь, безусловно, было, но кто и как может доказать, что именно здесь следует искать древний город? Вот и те древние горшки, за которыми я сейчас еду, разве они что-нибудь доказывают? - Стой, стой, - сказал я шоферу, - вот вывеска: "Правление". Останови машину. Маленький, жукастый, толстоносый человек в черной рубахе без пояса и в галошах на босу ногу вышел из избы на шум мотора и остановился на пороге, сердито и недоуменно глядя на нас. Я сразу почемуто понял, кто это, и спросил: - Бригадир Потапов? - Он самый, - ответил человек пасмурно. - А вы из горземотдела? - Пройдемте в правление, - сказал я. - Нет, я не из горземотдела. Горшки все еще у вас? - Так забираете у нас эти макитры? (Бригадир говорил по-южному - "макитры", а не горшки.) Забирайте, забирайте. Вон всю кладовку завалили, не повернешься даже! Берите, пожалуйста... - Ладно, - сказал я. - Завтра же заберем. - Берите, берите. - Он так толкнул ногой ближнюю макитру, что она загудела, как улей. - Хотел я их приспособить под капусту, вымыл, вычистил золой, так тут ваш счетовод налетел. - Он сердито усмехнулся. - "Как же так можно! Великая историческая ценность! Ей только в музее место!" Ну, берите, берите, ставьте в музей. В кладовой было темновато, пахло сухой рогожей и соленой рыбой. Темнота здесь стояла особая, такая, какая бывает в яркий, солнечный день в забитой даче. На полу и на стенах лежали белые и желтые полосы света. Валялись грабли, широкие деревянные лопаты, лейки, стояли белые оцинкованные ведра, одно в другом; всю середину занимала какая-то громадина на зеленых колесах, не то сеялка, не то веялка, не то еще что-то сельскохозяйственное, и бригадир как только вошел, так и опустился на подножку. - Их у вас четыре? - спросил я о макитрах. - Шесть, - усмехнулся бригадир. - Еще две в душе стоят, я завтра вам и те сюда притащу. Ну, посмотрели? Пошли! Мы вышли в сад. Блеск был разлит повсюду. Сверкали раскаленные черепицы крыш и стволы яблонь, обмазанных известкой. Ветерок ходил по высокой, некошеной траве, и пахло сырой землей и табаками. А за яблонями, где-то на просторе, громко хохотала женщина. Хохотала и выговаривала: "Ой, Боженька же мой, ой, не могу, не могу!" - и снова хохотала. - Слышите? - кивнул головой бригадир и крикнул: - Коршунова! Коршунова, дьявол! Вот я тебе порепетирую. Хохот смолк, а потом тот же голос вызывающе произнес: "Ой, Боже ты мой, не могу, не могу, не могу!" - и захохотал. - Тьфу, окаянная!.. Ты ей хоть кол на голове теши, - злобно плюнул бригадир. - Совсем с панталыку сбилась. Артистка! - А кто у вас руководит драмкружком? - спросил я. Он махнул рукой. - Тут не кружок, тут поднимай выше, - сказал он. - В Алма-Ате занимается. В какой-то театральной высшей школе... племянница моя, сестрина дочь. На лето приехала матери помочь. И вот слышите, как помогает? Ну, хорошо, только до собрания, там я ей покажу "ха-ха-ха!". - И он быстро пошел по просеке, бормоча под нос что-то сердитое. - Так, может, у нее талант? - спросил я, догоняя его. Он остановился и взглянул на меня. - То не было никакого таланта, а то вдруг он объявился? - спросил он насмешливо. - Конечно, талант! Туда без таланта и не суйся! Там талант первее всего. - Он значительно посмотрел на меня и усмехнулся. Я хотел ему что-то ответить, но он вдруг остановился, взглянул на солнце, полез в боковой карман пиджака, вынул старинные часы из черного серебра, звонко щелкнул крышкой с кудрявым вензелем, посмотрел и сказал: - О! Ну, однако, уже и обед. Милости просим ко мне. Закусим чем Бог пошлет. - Да нет, нет, - сказал я, - мне ведь... - Прошу, прошу, - повторил он настойчиво, - макитрами сыт не будешь, - и взял меня под локоть. Мы прошли между двумя рядами яблонь, пересекли по тропинке густой темный вишенник и спустились к Алма-Атинке. Она кипела между узкими берегами и била зелеными фонтанами. У больших камней вскипали водяные воронки и мелкие буруны, а на самой середине ее, около огромной глыбины, гладкой и черной, как бегемот, опустившийся на колени, крутились клочья сердитой пены, листья и какой-то сор. Мельчайшая водяная пыль висела над кустами, и большие, сердитые, почти серые лопухи с лиловыми черенками все время дрожали от гула. А гул был такой, что казалось - это по дну катятся огромные пустые бочки. На самой спине каменного бегемота лицом вниз, так что была видна только загорелая спина да острые крылья лопаток, лежал человек в черных трусиках. - Смотри - опять он здесь! - удивился бригадир. - Когда же это он приехал? Я его что-то с утра не видел. - Кто это? - спросил я. - Да так, один, - ответил неопределенно бригадир и опять усмехнулся. - Геройский человек, ничего не боится, прямо с камня в этот кипяток прыгает, а когда-нибудь его обязательно утащит. Вы слышите, как гудит, это ведь она глыбы с гор катит, вот как даст такой глыбиной по ногам... Он стал осторожно спускаться, держась за кусты. - Можно бы дальше пройти, - сказал он. - Там лесенка деревянная есть. Не свалитесь? Через реку от берега до берега была проложена гряда больших камней. - Пройду, - сказал я и сейчас же чуть не полетел с обрыва, ботинок по каблук ушел в глину. Где-то вверху бил родник, и по тропинке катилась прозрачная тонкая струйка. - Тише, тише! - крикнул бригадир. - Тут знаешь как нужно осторожно? Сразу полетишь... Один на прошлой неделе так грохнулся, что в город свезли. Дайте-ка я вас... - Он взял меня под руку. - Из зоопарка приехал, змея ловить. Петли, сети принес, мешок большой брезентовый, чтоб, значит, змея сажать. "Ага, сам заговорил", - подумал я и спросил: - Ну и поймал? - Поймал... В первый день, говорю, увезли еле живого. Потом через неделю приехал уже без мешка и сетей. Полазил-полазил по холмам с аппаратом, а потом заявился в правление, как раз я за председателя оставался, и командировку мне на стол - подписывайте. "Подписать-то, говорю, недолго, товарищ ученый, но со змеем-то, между прочим, как? Где он?" А он по аппарату хлопает. "Здеся, - говорит он. - В кассете, я его сорок раз щелкнул, во всех видах: и как спит, и как воду лакает, и как яблоки ваши лопает". - "Ну а ловить, говорю, кто же будет?" - "А ловить, говорит, специалиста вызывают, я, говорит, не охотник. Мое дело - выяснить, есть он или нет". Ну, вот теперь и вы приехали. Как он там, показывал кому эти снимки или врет? - Врет, конечно, - ответил я, - змеи яблоки не едят. - Ну, это уж вы, пожалуйста, не говорите, - поднял ладони бригадир. - Что змей яблоки лопал, это я сам видел. - А как вы это видели? - спросил я. - А вот так. Встаю я ведь рано, часов в шесть я уже на ногах. Так вот, встал я и иду к речке с дробовичком, а мне навстречу пастушонок Степка бежит, задохнулся, орет: "Дядя Вань, дядя Вань, идите скорее, там у яблони..." Как он называется-то? Ну, змей-то, как он называется? - Удав. - Нет, как-то не так. Он по-научному его как-то. Последнее-то слово - "конструктор", а вот первое имя - короткое, а все из головы вылетает. - Боа-констриктор? - спросил я. - Вот-вот, совершенно точно сказали - Бова-конструктор. "Где? - кричу. - Идем!" Добежали мы вон до этого обрыва. Только не с этой стороны, а с другой стороны заходили. Степка мне на крайнюю яблоньку тычет, она на самом-самом обрыве. "Вон-вон, он под ней лежал, теперь снова вниз сполз". А тут видите какой грунт? Каждую весну обвалы. А внизу-то дичь: оскарь, лопухи, дудки! И ни коса их, ни огонь - никакой дьявол не берет. Как железные стоят. Да тут, по правде сказать, и косить-то неспособно. Откос! Чуть не так махнул - и полетел вместе с косой в реку. Так что тут у нас лет пять не кошено и не хожено. Вот тут он и лежал. - Свернувшись? - спросил я. - Так точно, свернувшись. Там бугор сухой, глинистый выдавался, так вот он на нем и лежал, видно, отогревался с ночи. Такой черный-черный, только не блестящий, а матовый, как шина. Я Степке говорю: "А ну, отойди!" - да как лупану резаным свинцом. Как он шарахнется, блеснет- и нет его! И все скрозь, скрозь зашумело, задрожало, посыпалось: только что он тут лежал, а смотрю - уже вон где, на другом конце лопухи шевелятся. Весь склон, можно сказать, зашевелился. А ведь это, чтоб не соврать, метров десять, а то и того больше. Я говорю: "Стой, Степка, я пойду посмотрю". Ну где ж тут. Пока спустился, уже на том краю шумят. Признаться, я совсем-то поглубже зайти побоялся - вдруг он где притаился? Послал Степку в правление за людьми. Те прибежали с топорами, с баграми, пожарную бочку привезли - змея из норы выливать, топотят, кричат, смеются. Ну, колхоз, конечно, где ж тут. Все прощупали, нигде его нет, только яблоки откусанные валяются. А дерево с тех пор стало желтеть, сохнуть. Нет, вы не сомневайтесь, он и в самом деле яблоки лопает. В священном писании читали? У вас ведь в музее оно обязательно должно быть. Чем там змей Еву соблазнил, не помните? - Яблоком, - ответил я и засмеялся. - А, вот, значит, знаете, - засмеялся и он, - это хорошо, что знаете, сейчас из молодых это никто не знает. Нет, это точно, мы потом все боялись, как бы он нам все яблоки не перетравил. - Да он же не ядовитый, - сказал я, - он кольцами давит. В это время бригадир вдруг остановился, оглянулся и приветливо заулыбался. К нам шел высокий, стройный человек, на нем был легкий серый костюм, желтые туфли, голубое мохнатое полотенце он перевесил через плечо. - Кто такой? - спросил я. - А вот тот, что купался, - ответил бригадир и крикнул: - Михаил Степанович, что сегодня так скоро? - Да вот вас увидел, - ответил Михаил Степанович приятным голосом, - побоялся, что без меня за стол сядете. - И он постукал по оттопыренным карманам. - Умные речи приятно и слышать, - улыбнулся бригадир. - Знаете пословицу: "Садись за стол - гостем будешь, водку поставишь - хозяином будешь". Только вот выпивать-то сейчас мне... - Он опять поглядел на солнце. - Ничего, у меня охотничья, от нее валерьяновой каплей шибает, - сказал Михаил Степанович. Голос был молодой, звучный, и лицо у него тоже молодое, розовое. Подойдя, он улыбнулся и протянул мне руку. Фамилии мы почему-то друг другу не назвали. Втроем мы сидели за столом, покрытым белой скатертью, под большой старой яблоней с черно-сизыми листьями и обедали. Уже выпили по стопке. - Интересные это люди - ученые, - сказал бригадир. - Кто их поймет, тот, наверно, еще тысячи лет проживет... - Он перегнулся через стол и налил мою стопку до краев. - А все люди, хозяин, интересные, - сказал мирно Михаил Степанович и потянулся ко мне чокнуться, - неинтересных людей, дорогой Иван Семенович, на свете не бывает. За ваше здоровье. - Будемте здоровеньки. - Бригадир поставил пустую стопку на стол. - Ну вот, например, вашу науку взять, - сказал он и повернулся ко мне. - Вот вы приехали к нам. Копать землю будете? У председателя рабочих будете просить, так ведь? Ну, выделим мы вам инвалидов, какие поплоше, покопаетесь вы неделю, раскопаете черепки, кости, пятаки и выставите их в музее. Вот, мол, наша находка. Хорошо! А вот у меня лежат два пятака в сундучке. Екатерина Вторая. Хотите - пожертвую на науку? - Нет, спасибо, - сказал я. - Не надо. - Ага, не надо, - обрадовался он. - А вот если бы вы их сами выкопали, тогда нужны они были бы вам или нет? - А вот тогда нужны. - Нужны! - Он даже ударил ладонью по столу. - Видишь, какое дело: даю готовые - не надо, а сами откопают - нужны. Почему же так? Ведь пятаки-то все одинаковые - что мои, что ваши, только мои почище, конечно. Я поглядел на него и засмеялся. - Да нет, тут смеяться нечего, - сказал он сердито. - Я правду говорю. И все хитрят, и все хитрят. - Повернулся он к Михаилу Степановичу: - Все выгоду какую-то ищут. Вот вы сколько жалованья получаете? - Стой, стой, к чему тебе это? - перебил его Михаил Степанович. Бригадир сердито махнул рукой, налил себе еще стопку, опорожнил ее одним глотком и обтер ладонью рот. - Тут все к чему, - сказал он хмуро. - А вот война? - спросил он меня в упор. - Вот вы пришли сейчас домой, а утром в семь часов повестка. Явиться на призывной пункт с вещами. Тогда что? - Да ничего, встану, соберусь и пойду, - сказал я. - Да ты чего-то уж не туда загибаешь, Иван Семенович, - сказал мой новый знакомый. - Война войной, а наука наукой, пятаки тут ни при чем. - Опять пятаки ни при чем? Очень они при чем! Вот вы сказали: позовут - пойду. А что такое пойти на фронт, вы знаете? Стойте, стойте, я уж свое доскажу. Вот в пятнадцатом году нас из Большой станицы двенадцать человек пошло воевать. С музыкой провожали, с попами... И парни все были - во! А вернулось нас с фронта всего двое - я да Петька Карасев. И вот еще, видишь, сижу и водку пью с учеными, а Петька покашлял, покашлял, да через год его в Порт-Артур и стащили, легкое у него отвалилось. В болоте ночь просидел. Значит, было нас двенадцать, а остался один я, а над теми десятерыми, наверно, и до сих пор кресты в Польше торчат, сам тесины прибивал, знаю. А теперь вот и креста не поставят, одни столбы. - Иван Семенович, ты больше не пей, - нахмурился мой новый знакомый. - Как это понимать - одни столбы... Добрая память останется, она что? Ничего тебе, что ли? - А вот так - столбы! - ударил кулаком по столу бригадир. - А добрая память - это вот! Фу! - Он дунул и засмеялся. - Вот она, добрая память, полетела - вот-вот! Видишь ты ее? Где она? - И вдруг ожесточенно заговорил: - Мы ведь все на свете превзошли, и религии уж не придерживаемся, и открыли, что не Бог в небе, а пар. Ну, ладно, пускай пар, а не Бог, я не против. Но я ведь вот про что... - Он остановился, собираясь с мыслями. - Вот ученые приезжают, - продолжал он уже медленно и вдумчиво, - черепки собирают, ну что ж, мы уважаем науку, хорошо... Ну а вот если верно - завтра война? К чему эти кости и черепки, а? Вот я газеты читаю. Каждый день пишут: такую-то речь Гитлер грохнул, такую-то границу его войска перешли, и все ближе, ближе к нам война подбирается. Стали уже учить, как маски надевать, а вы все черепки собираете. Как же это понимать, а? - Да что это ты, хозяин, больно развоевался? - сказал мой новый знакомый недовольно. - Заладил как сорока: война, война, война... Без тебя это каждый день слышим и читаем. Позовут - соберемся и пойдем. Но только война-то ведь не на целый век. Вот ученые сосчитали, что в старом мире, при царизме, на каждые десять лет мира приходилось одиннадцать лет войны. Так люди-то воевали, а пятаки-то лежали. И эта война пройдет, а все равно пятаки останутся. Наши внуки еще будут ими интересоваться. - А останется кому интересоваться пятаками? - покачал головой хозяин. - Вот газ у них, говорят, особый есть, от него даже железо сыплется. Так вот, если они его на меня или на вас пустят, так что от нас тогда останется, а? А то еще есть такие прожектора - как поведут лучом, так и города нет! - Лучи смерти, - засмеялся мой новый знакомый. - Ну-ну, читай вокруг света", читай, еще не то вычитаешь. Но вот что, хозяин, - он постучал пальцем по столу, - ты все-таки поменьше бы звонил. Ведь это пораженческая агитация называется, понимаешь? Что же - у них все есть, а мы голенькие? Нет, что у них, то и у вас есть, а может, есть и что похлеще. Очень может быть! И победить мы его победим. За него никто не пойдет - ни француз, ни англичанин, ты в этом не сомневайся. - Да я не сомневаюсь, - сказал бригадир, - я ведь к тому, что... - Он вдруг сразу как-то сник и замолчал, взял стопку, валил ее доверху, но пить не стал, а оставил и вдруг заговорил, возбуждаясь все больше и больше: - Вот вы говорите "не пойдет". За столом-то все, конечно, можно сказать - и про ту войну тоже говорили, что ни за что никуда не пойдут. А нет - пошли, да еще как пошли-то, с песенками: "Соловей, соловей-пташечка", - запел он вдруг и рассмеялся. - Да и как было не пойти? Впереди пулемет и сзади пулемет. Не пойдет? Нет, как еще пойдут-то. - Вы историк? - спросил меня мой новый знакомый. Я кивнул головой. - Я вот почему спрашиваю: этот пулемет в лоб, про который он сказал, ну что ж говорить, средство действительно очень сильное. Но скажите, могут войска под этими пулеметами выиграть войну? Ну, не только пулемет, конечно, а вообще одна жестокость сама по себе. Деревни жечь, дезертиров вешать, солдат пулеметами гнать. Вот это может выиграть войну? - Ну, это смотря кто с кем воюет, - сказал я. - Но одно только можно сказать суверенностью: армия свободных всегда побьет армию рабов. Это еще Эсхил отлично понимал. В "Персах", например, престарелая царица Атосса спрашивает предводителя Хора о греках: "Кто гонит это войско в бой? Кто их царь?" И тот отвечает: "Никто их не гонит, нет у них царя, они свободны!" - "Так каковы же они в битве?" - спрашивает царица. "А таковы они в битве, - отвечает Хор, - что все войско твоего сына полегло под их мечами". И в заключение, после гибели персидского ополчения. Хор поет: "Персы, не идите против эллинов, сама земля им союзница". Земля - союзница! Подумайте, огромная армия, состоящая из двенадцати пленных народов - тут были и сирийцы, и египтяне, и финикийцы, - была разбита в прах одним свободным народом. - Вот, отец, - повернулся к бригадиру Михаил Степанович. - Слышишь, что историк сказал, а ты говоришь: зачем история? Чтоб нас, дурней, учить. Из-под палки никто не побеждает. И твои пулеметы сзади - они тоже очень свободно могут лишний раз повернуться да так дать по тем, кто их поставил... - Это так, конечно, - тускло сказал хозяин, его уже утомил этот разговор. - Но все-таки надо и то сказать... - Софа! - вдруг крикнул мой новый знакомый. - А я вас ждал-ждал, ведь на целый час запаздываете. Я оглянулся. К нашему столу шла незнакомая мне женщина. - Ну, так уж вышло, - сказала она, подходя. - Так уж вышло, Михаил Степанович, никак не могла раньше. Я поглядел на нее. Волосы у нее были мягкие, золотистые (тогда в моде был пергидроль), а лицо удлиненное, худощавое, с тонкой белой кожей. И так не шел к этому нежному, чистому лицу, к волосам этим высокий, выпуклый, почти мужской лоб. Его даже и прическа не могла скрыть. Поэтому впечатление от нее у меня осталось двойственное и какое-то тревожное. Как будто из-под одного лица - красивого и спокойного - вдруг выглянуло совсем другое - пытливое, затаенное. Был на ней английский костюм из светлого коверкота песчаного цвета, очень тонко и четко облегающий фигуру. А через плечо фотоаппарат в кожаном чехле. Она шла к нам, улыбаясь, но глядела только на Михаила Степановича. Он встал, забрал ее пальцы в свои руки и потом, не отпуская их, обернулся ко мне. - Знакомьтесь, - сказал он, - аспирант института права. Софа Якушева, отбывает у нас практику. - Он взглянул на нее и засмеялся. - С утра до вечера бродит по горам и снимает виды Тянь-Шаня. Раз около нашей школы погранохраны ее задержал патруль, пришлось ездить выручать. Так вот. Софа, это - наш хозяин, - он назвал фамилию бригадира, а это, - он обнял меня за талию, - наш археолог. Тот самый, статью которого в газете вы так хвалили, - он назвал и мою фамилию. - Очень рада познакомиться, - ровным голосом сказала Софа и протянула мне руку. Рука была холодная, как из потока. - Садитесь, Софа, с нами, - пригласил Михаил Степанович. - Хозяин, а ну-ка еще стопочку. Софа тоже выпьет с холода. Она кивнула головой и села. Хозяин побежал вниз. - Вы сегодня никуда уж не торопитесь? - спросил Михаил Степанович бегло, но значительно. Она слегка пожала одним плечом. - Особенно нет, но к восьми мне надо быть уже в городе, хочу пойти в кино. - Что-нибудь интересное? - спросил он быстро. - Да, - отвечала она. Он поглядел на часы-браслетку. - Ну, отлично, пойдем вместе. Вот выпьем и пойдем, ладно? Она кивнула головой. Это был короткий, быстрый и понятный только для них обоих разговор. Потом Михаил Степанович снова повернулся ко мне, и лицо его стало по-прежнему ясным, добродушным и ироническим. - Тут у нас о войне разговор был, - сказал он, глядя на меня, - такого страху нам хозяин нагнал, спасибо вот историк выручил. - Я страху никакого не нагонял, - хмуро ответил хозяин, появляясь в дверях с тарелкой соленых огурцов. - Я говорил, что знаю. Ну а врать, конечно... Тут я увидел, что он уже здорово пьян. - Вот вы говорите, - продолжал он задиристо, - что ничего не будет, а в писании не то ведь сказано. Там сказано: будет последний бой и налетят железные птицы и истребят всех живущих. Так что - это тоже дурачок писал? Михаил Степанович быстро взглянул на Софу, она сидела молча. - Ну вот, - сказал он весело. - Мы уже и до писания дошли. Да ты что, сектант, что ли, Иван Семенович? Тот хмуро покачал головой и аккуратно начал расставлять по столу посуду. - Тут не в писании совсем дело, - сказал он. - Писание - это только так, к слову пришлось. - Ну, хорошие же у тебя тогда слова! - воскликнул Михаил Степанович. - А еще сознательный человек, колхозник, бригадир. Тут вдруг наш хозяин поднял лицо и посмотрел на нас. Мне показалось, что он даже покраснел от раздражения. - Ну вот вы все ученые люди, - сказал он громко и насмешливо, - политики, а я, верно, как вы говорите, дурак, колхозник. Ну так как вы считаете, вот это писание - оно что? Его дурак какой-нибудь сочинял, Сергей-поп какой или еще кто? - Ну, не дурак, конечно, - ответил Михаил Степанович. - Но... - Ага! Значит, не дурак, - усмехнулся хозяин. - Так! Хорошо... Так значит оно что-нибудь или нет? Ну вот как вы скажете - значит? Софа вздохнула и отвернулась, а Михаил Степанович скучно ответил: - Ну, значит, конечно, кое-что отражает - фанатизм, темноту, забитость, настроение масс того времени, ну и прочие социально-исторические штуки. Так, значит, налетят эти железные птицы и всех нас перебьют? Ну а может, это наши птицы будут, а не его? - Оставьте, - сказала тихо и досадливо Софа. - Ну что вам? - А ну-ка, историк, - сказал Михаил Степанович, - разложите его опять на лопатки. - Ну-ка, ну-ка, разложи, - повернулся ко мне бригадир, - попробуй. - Никаких железных птиц в писании нет, - сказал я твердо. - Есть, верно, в "Апокалипсисе" железная саранча, вот о ней, наверно, и идет речь. - Ну, хорошо, саранча. Так вот к чему она? - вкрадчиво спросил хозяин. - Как эту саранчу понимать-то надо? Ведь саранча эта так, букашка, что она особенно сделать-то может? Ну, сад оголит, хлеб пожрет, а тут ведь пишется - в