ена с ним не полетела ни через полгода, ни через год, ни позже. Он видел ее только во время отпуска, но и этого времени было слишком много для обоих. Они не знали, куда его девать и что делать друг с другом. Зато у него была секретарша, которая ведала его папками и вырезками, клеила их, переплетала, делала оглавления. Он был ею доволен! Очень доволен он был ею! * * * Фюрер был в ударе, он ходил по комнате и говорил: - Возможно, очень возможно, что сейчас, на первых порах, я получу полностью все, что требую. Воевать эти господа не хотят и не могут. Но я не позволю, чтоб наш народ, и в особенности молодежь, рассчитывали только лишь на меня, на мое умение разговаривать с этими господами. Немецкий народ должен быть готов к тяжелейшим жертвам и крови. Он должен знать, что наступит и такой час, когда я без колебаний кину в огонь войны сотни тысяч лучших юношей и наведу в Европе порядок. Эти господа говорят, что не -могут сейчас отдать мне африканские колонии в Африке, что надо еще ждать! Хорошо! Я согласен получить их в Центральной Европе и Азии, Камерун и Того от меня все равно не уйдут, а пока не до них. В этой войне они нам, пожалуй, и не потребуются. Ему показалось, что кто-то усмехнулся за его спиной, и он повторил уже зло, не оборачиваясь: - Да, да! Для наших штабов не нужна ни мебель из черного дерева, ни ручки слоновой кости, ни портфели из крокодиловой кожи. И дамы наши тоже пока обойдутся без туфелек из удавьих шкурок! "Не любит дам, - подумал шеф, - никак не может им простить прошлого пренебрежения". Но сидящий рядом с ним худой, верткий, маленький, длиннолицый человек сказал спокойно и веско: - Это, конечно, мы втолковываем народу всеми путями, которые возможны. Но я, откровенно говоря, не хотел бы, чтоб об этом в таких или в сходных выражениях начали трещать наши газеты. К крику об африканских колониях так привыкли, что их уже не замечают, а вот уж разговор о Европе нужно вести поосторожнее. - И в особенности надо остерегаться, чтоб не всполошить Россию, - сказал сидящий рядом высокий старик в глухой военной форме. - Она-то, безусловно, способна воевать и будет воевать. Стоит нам только завязнуть на Западе, как она ударит нам в спину. А северная война - это такое предприятие, о котором мне и страшно подумать. - Генерал учитывает только военные факторы, - усмехнулся шеф, увидя, как фюрер быстро и резко отбросил прядь волос со лба, хотел что-то сказать, но воздержался. - Надо посмотреть, что делается в России. Армии обезглавлены, лучшие полководцы перебиты и в колхозах голод, недовольство растет с каждым днем. Страна все больше и больше покрывается концлагерями. Мы внимательно следим за сложившейся обстановкой и делаем все, что можем, чтоб не ослабить этого напряжения. Если так пойдет и дальше, через год-два страна не выдержит внезапного массированного удара. - Хм, это Россия-то не выдержит? - усмехнулся старый военный. - Голубчик мой, вот эти самые штучки повторяют все безответственные люди в на- шей стране не первое уже столетие. А ответственные люди верят им, к сожалению! И получается чепуха. Вы, кажется, сравниваете ситуацию 17-го года с ситуацией 37-го? Это огромное заблуждение. Останутся лагеря или нет, но Россия сражаться будет. Это надо запомнить очень твердо. А то напряжение, которое вы создаете... Ну что ж, честь и хвала вам за это. Серьезное ослабление армии налицо. Но ведь все это может создать только второстепенные благоприятные моменты, а не победу. До победы еще безумно далеко. И помните, пожалуйста, что Фридрих Великий говорил: "Русскому солдату мало отрубить го- лову, его надо еще повалить на землю". А вот этого мы и не сможем. Сейчас по крайней мере. Вот когда Европа будет в наших руках... Фюрер сидел на самом краю стола и, наклонив голову, быстро чертил на клочке бумаги какие-то фигурки и - крыши домов, квадраты, башенки, круги. За ним давно уж не водилось такого. Значит, он действительно волновался. Но сегодня был званый вечер, фюрер принимал гостей, и разговор о политике возник как-то сам собой, помимо его воли. Все это заставляло его быть сдержанным. Воевать с Советским Союзом он решил давно, бесповоротно, считал эту войну необходимой, но говорить о ней не говорил ни с кем. Он знал, что это будет очень трудная, кровавая война, что тянуть нельзя. Россия становится все сильнее и сильнее. Но боялся он этой войны ровно столько же, сколько и желал ее. Не утешали его ни сводки, ни отчеты о внутреннем положении страны, ни донесения военных атташе, которые он время от времени просматривал. То есть тогда, когда он читал эти бумаги, ему казалось, что победа будет за ним, Россия рухнет после нескольких ударов германского меча. Он веселел, с удовольствием позировал своему фотографу и особенно его прекрасной ассистентке. Голова гордо поднята, глаза устремлены вдаль, мощные руки, способные в ладонях удержать земной шар, мирно пока лежат на коленях. Но это продолжалось всего несколько часов. А потом снова приходили неуверенность, страх и беспокойство. И теперь, когда разговор совершенно неожиданно зашел о том же, он повернулся к своему соседу - маленькому толстому человеку, который ведал всеми продовольственными ресурсами империи. И тот понял, что хочет от него фюрер, и, повернувшись к старому генералу, спросил: - Вот вы за войну на Западе, но не на Востоке. Так как по-вашему, долго Германия может сама продовольствовать свою западную армию? - И так как генерал молчал, строго объяснил: - Два года, а если ввести строгую карточную систему, то, пожалуй, можно дотянуть и до трех. Но это и все. Без восточного хлеба нам не обойтись. Европа ничего не даст. Первые же недели войны превратят ее в развалины. Нет, похода на Россию нам не избежать. Наступило молчание. Было видно по всему, что генералу что-то очень хочется сказать, но он пересиливает себя и молчит. - Россия нас пугает примером Наполеона, - вдруг вмешался в разговор редактор официозной газеты, человек с бритым актерским лицом. - Мол, никто не справится с территорией, массовостью и климатом. Воевать с Россией можно только летом, а когда придет зима, все чужие армии замерзнут. Я сам из России и знаю, там верят в эти рассуждения. Существует даже такая книга: в Россию заслали - очевидно, с диверсионными целями - яйца тропических гадов. И вот когда их положили в инкубатор, то вместо породистых кур стали вылупляться удавы, крокодилы, змеи, еще всякие страшилища. В короткое время они захватили всю страну. Жизнь замерла, люди попрятались. А потом ударил мороз, и гады передохли в течение суток. Иноземным гадам не жить на российской земле. Вот такова мораль русских. И, надо сказать, это очень типичное для русского человека рассуждение. Утешительная концепция, конечно, но... - И он развел руками. И тут вдруг раздался смех. Все обернулись. Смеялся большой грузный человек с бабьими трясущимися щеками, тяжелыми надбровными дугами и коротким толстым носом. - Стойте, я вас сейчас потешу, - сказал он, полез в карман, вынул толстый старомодный бумажник из крокодиловой кожи. - Я вам сейчас докажу, что удавы отлично переносят русскую зиму, да еще какую! Горную! - Он вытащил газетную вырезку и протянул ее редактору. - Вот вы специалист по России, - сказал он, - почитайте и оцените. - Позвольте, позвольте, к чему ж это? - сказал редактор недовольно, быстро пробежав заметку. - Ну, убежал где-то из Алма-Аты удав, его ловили, не поймали, он провел зиму в горах, летом появился опять, напугал там каких-то колхозников. К чему все это? - А ну, прочитайте, прочитайте, - вдруг крикнул старый генерал. - Удав перезимовал в горах! Это, верно, интересно. Как же он по снегу-то ползал? Неужели это может быть? Это же мировая сенсация! - Сенсация? В России все может быть, кроме сенсации, - сказал редактор и начал читать заметку. * * * "Дорогой партайгеноссе, я получил вашу в высшей степени интересную вырезку из русской газеты об удаве, сбежавшем из зоо и перезимовавшем в сибирских горах. Счастлив известить вас, что перевод этой статьи, приложенный вами к тексту, был прочитан мной в одной большой компании, где присутствовал сам фюрер. Все были очень заинтересованы, и особенно интересными оказались некоторые аналогии и сравнения, высказанные, развернутые перед присутствующими одним из самых крупных знатоков России и русского народа. Вместе с тем было указано и на то, что вся заметка все-таки носит весьма неопределенный характер, и факты, так сказать, изложены с чисто журнальной точки зрения. Не названы фамилии очевидцев, нет географических координат, змей называется то питоном, то удавом, что далеко не одно и то же, не указано зоологическое название животного. Отсутствует даже подпись в конце статьи. Все это, конечно, сильно снижает достоверность присланного вами интереснейшего материала. Таким образом, я был бы благодарен вам, дорогой партайгеноссе, если бы вы пополнили эти сведения. Поверьте, я понимаю, в каких условиях вам приходится работать, и, однако, не ошибусь, если заверю, что фюрер весьма заинтересован в получении как можно более подробных сведений об этом русском феномене. Ваша милая супруга... Остаюсь с лучшими пожеланиями..." - Вот дьявол, - выругался консул, когда прочитал письмо. - Откуда же я достану фамилии-то? Он вызвал секретаршу и показал ей письмо. - Ну, что ж будем теперь делать? - спросил он. - Накликал на свою шею, а? Секретарша быстро пробежала письмо и сказала: - А вот прочтите, - и подала номер "Вечерней Алма-Аты". "Еще об одном индийском госте" - называлась статья на первой полосе. Консул стал читать и увидел, что это как раз то, о чем его спрашивали. Были имена, был назван колхоз - "Горный гигант", 6-я бригада, было обозначено место, где все произошло, - 8 километров от города в сторону кирпичного завода, была фамилия - Потапов Иван Семенович, консул сразу же занес ее в блокнот. Так звался, значит, тот дурак, который стрелял в удава и промахнулся. Далее сообщалось, что работающая в горах экспедиция Центрального музея, руководимая ученым-хранителем (фамилия) и археологом (фамилия) , включила в план своих работ проверку всех сообщений. Если они окажутся достоверными, работники экспедиции намерены принять участие в облаве на животного. "Наиболее интересным, - говорилось в статье, - является вопрос, как удав провел зиму. Мнения об этом резко расходятся. Так, профессор (такой-то) предполагает, что в горах имеются пещеры, где в течение года держится постоянная температура. Указания на такую пещеру имеются. Так, в 1913 году один из охотников, преследуя подранка (тура), обнаружил такую пещеру, зашел в нее, заблудился и проблуждал три дня. Вышел он за десять верст от того места, куда вошел. Однако в настоящее время месторасположение этой пещеры неизвестно. Об этом, конечно, следует только пожалеть". Под статьей стояла подпись: "Никс". - Ну вот, - видите, - сказал консул облегченно. - Это и все, что требуется. Вы гений, Герта. Сегодня же пошлем авиапочтой. - Авиапочтой? - удивилась она. Он взял ножницы и тщательно вырезал статью. - Ну а что? - спросил он. - Обыкновенная газетная вырезка, пусть цензируют! - Адрес? - спросила секретарша. - Да! Вот адрес какой же? - задумался на минуту консул. - Ну, надо что-нибудь нейтральное. - Он подумал еще и решил: - Пошлите на имя моей жены. Положите мне на стол заклеенный конверт, я надпишу его. И надо будет сделать перевод статьи. Займитесь этим! Секретарша посмотрела на него и улыбнулась. - Положить вам заклеенный конверт? - спросила она, нажимая на каждое слово. - Да, ответил он сухо, не принимая ее иронии, - положить мне заклеенный, именно заклеенный конверт, И, пожалуйста, скорее. * * * Секретарь шефа снял трубку и четко отрапортовал свое имя и звание и сейчас же заулыбался и закивал. - Здравствуйте, фрау... - сказал он. - Сейчас соединю вас, фрау... Шеф только что приехал. Одну минуточку, фрау... Шеф лежал на диване (опять заныла нога) и читал докладную записку со всеми приложениями и морщился. И какая, собственно говоря, это была докладная записка? Ему прислали приказ, не подлежащий обсуждению. Значит, все это ненужная писанина, просто-напросто следствие канцелярского мышления двух или трех высокопоставленных чиновников страны. Впрочем, может быть, это было и того хуже. Фюрер просто-напросто брал его в советчики. Вот эта мысль бесила его больше всего... Ведь вот он же не заставляет за себя отвечать других. Все его решения, определения, акты имеют только одну подпись - его подпись. Конечно, он согласен со всем, что исходит от фюрера. Тот сделан из теста, из которого пекутся вожди. У этого человека есть настоящая последовательность, точное знание того, что он хочет. Он не подвержен колебаниям, у него нет личной жизни. А так как она существует у каждого из них, его сподвижников, то вполне естественно, что он-то полководец, а они его солдаты. И единственное, что требует от них полководец, - это верность, - рассуждать они не должны. Но если бы даже произошло такое чудо и он вдруг начал бы думать и не согласился бы с этим распоряжением, чтоб он мог сделать тогда? Попытаться отговорить фюрера? Но это бесполезно. Дезертировать? Но это значит положить голову под топор. Одним словом, какое имеет значение его согласие и какому дьяволу оно потребовалось? "Я бы никогда не смог стать членом вашей партии, - сказал ему заключенный 48100, о котором он вспоминает все чаще и чаще, - я часто колеблюсь и сомневаюсь, а вы все и для всех уже решили. Как я могу взять на свою ответственность судьбы мира, если в свое время и не смог решить судьбу любимой женщины. Она вышла замуж за вашего судью". Вот тогда он и сказал ему: "Кстати, о судьбе. Сейчас к вам зайдет один наш судья. Не откровенничайте с ним, у него не тот чин. Поняли?" И 48100 улыбнулся и ответил: "Да, полностью". Зазвонил телефон. Шеф снял трубку. "Слушаю", - сказал он недовольно и услышал ее голос. Тогда он сел и продолжал слушать сидя. - Я ничего не понимаю, - весело сказала она. - Мой супруг прислал мне из Новосибирска какую-то газетную вырезку с переводом, очевидно, для тебя. Какая-то мудрость - про сбежавшего удава. В середине статьи рисунок - яблоня, обвитая змеей. - А-а, - засмеялся он, - райская жизнь в колхозе. А Евы нет? - Есть, - ответила она. - На ней платочек и юбочка. Она уронила корзину с яблоками. - Плохая же она Ева, - покачал он головой, на что-то намекая. - Наши Евы удавов не боятся, а? Они оба немного посмеялись над тем, что немецкая Ева удава не боится. - Так как, - спросила она, - ты пришлешь кого-нибудь или подождешь меня? - А что, - спросил он, - не так скоро думаешь осчастливить меня своим посещением? Вошел адъютант с какой-то папкой в руке. Шеф недовольно махнул рукой, и он исчез. - Сегодня, во всяком случае, нет, - сказала она. - Кроме всего прочего, у меня поздно кончается спектакль. - Оставь все прочее в покое, - усмехнулся он. - Ты же знаешь, что оно никогда нам не мешало быть счастливыми. - Но тогда только ночью, - согласилась она. - Примерно в час или два, после спектакля. Захватить удава? - Захватывай, Ева. - До свидания. Удав. - Ну, ну, - прикрикнул он на нее, - только без имен. Жду! - Он положил телефонную трубку на рычаг и нажал кнопку звонка. Адъютант вошел с папкой и остановился, неуверенно глядя на шефа. - Ну что у вас? - спросил шеф брюзгливо. Адъютант открыл было рот. - Ладно, идите сюда! - Он выхватил бумагу, бегло взглянул на нее, отбросил на диван. - Слушайте, Мюллер, - сказал он тяжело. - Неужели мне с вами действительно придется ссориться? Почему вы меня не слушаетесь? - Я, господин шеф, - начал адъютант... - Нет, нет, вы совершенно меня не слушаете. Я уж вам сказал, что все подобные бумаги пересылать в подотдел, а не мне. И тем более вот такие! - Он слегка кивнул головой на валяющийся пакет. - Ладно, принесите сургуч, - приказал он коротко и начал подбирать с дивана разбросанные листы. Потом аккуратно сложил их вдвое, засунул в конверт и зажег сургуч. Сразу потянуло смолой и лесом. Шеф ляпнул несколько больших киноварных капель на конверт, потом втиснул в них печать и подал запечатанный конверт адъютанту. - В мой личный архив! - приказал он. - И вызовите машину, поеду домой. Никаких бумаг не посылать, ни с кем не соединять. Меня нет. И вообще идите домой, сегодня вы уже мне больше не потребуетесь. * * * Она приехала только в третьем часу. Он сидел на диване и осматривал свои охотничьи ружья. Несколько пустых футляров лежало рядом, а он вертел в руках короткий английский винчестер с желтовато-белым прикладом. - Здравствуйте, - сказал он, обретая в ее присутствии свой постоянный тон, добродушный и ворчливый. - Что так поздно? - Никак нельзя было раньше, питончик, - сказала она ласково. - Опять ругались с директором. А ты? - Да вот видишь - осматриваю свое хозяйство. Март не за горами. - И куда поедешь? - спросила она. - Да куда-нибудь туда, - он махнул на восток. - Туда, поближе к твоему мужу и его новым хозяевам. В Польшу или Литву. Она, сидя рядом с ним на диване, вынула из сумочки конверт и подала ему. - Читай про своего удава, - сказала она. И тут он бросил ружье, и ловко обнял ее. - Удав, - сказала она, смеясь, - ты меня не задушишь, удав? И что я с тобой связалась, удав? Зачем? - Хм, - сказал он, вставая и садясь, - в самом деле, зачем, а? Зачем я тебе нужен? Просто не понимаю! - Он заглянул в вырезку. - Вот, значит, Ева, а вот удав. Ладно, прочту завтра. Так он в самом деле ничего тебе не написал? Странно! - Он задумался на секунду. - Ну как - интересная история, - спросил он, - прочла? - Чепуха какая-то, - небрежно воскликнула она. - Бог знает, что тебя заинтересовало! - Дорогая моя, - сказал он ласково, - это не чепуха! Я запрашивал твоего мужа об этом удаве специально по желанию фюрера. Она удивленно посмотрела на него и перестала улыбаться. - Фюрера? Ты мне что-то не то говоришь. Или я совсем дура и ничего не понимаю, или тут у вас есть... - Она не договорила. - Агентура, шифр? Нет, это не шифр, - сказал он. - Такой организации и таких людей у нас там, к сожалению, не имеется. Удав есть удав. Но, видишь ли, в то же время он не только удав, он еще и символ, и предзнаменовение, и психологический флюид, слетевший на фюрера. А фюрер верит в сверхчувственное... Она смотрела на него все с большим и большим изумлением. - И ты тоже веришь в сверхчувственное? - спросила она ошалело. Тут он нагнулся и обнял ее. - Нет, Ева, я верю только в чувственное, - сказал он. - В тебя, Ева. * * * Через полчаса из другой комнаты она спросила его: - Ну, ладно, а что ж тогда этот удав как символ? Она стояла перед зеркалом и закалывала волосы. Он, умиротворенный, распаренный, подобревший, сидел на диване и опять возился с винчестером. - Ты все слишком буквально понимаешь, - продолжил он. - Никто никакого влияния на фюрера иметь не может. Понимаешь? Никто! Ни ты, Ева, ни я, удав, ни этот удав в Алма-Ате, ни белая дама Гогенцоллернов - никто! Но фюрер принял рассказ об этом сибирском удаве как какое-то очень знаменательное совпадение. До этого шел разговор о русской зиме и гибели наполеоновской армии в русских снегах. И вот кто-то сказал, что это и есть навязчивая идея русских: поднявший меч на русскую землю погибнет от русского мороза. Кто-то другой вспомнил, что имеется подобный рассказ какого-то русского писателя: иноземные гады гибнут от русского мороза. Но ведь удав не погиб, а выжил. Фюреру это совпадение показалось весьма знаменательным. А в предзнаменование и приметы фюрер свято верит. - Он отбросил винчестер и заключил: - Так что, сам того не зная, твой муж мне оказал порядочную услугу. - Я могу об этом ему написать? - спросила она. Он усмехнулся. - А вы переписываетесь? - Слушай, - спросила она, - питончик, почему ты такой бестактный, что это, тоже свойство сверхчеловека? Он снова усмехнулся, и на этот раз - высокопарно. - Очевидно, это просто свойство всякого генерала. Ничем иным я свою бесцеремонность объяснить не могу. - Он подошел и погладил ее по голому плечу. - Слушай, что ты злишься, разве я не выполняю твои условия? Помнишь, что я тебе сказал в первый день? Определяй наши отношения сама. Что ты можешь мне предложить, то я и принимаю. Если вернется твой муж и ты мне скажешь "сгинь!" - я сразу же сгину! Заплачу, конечно, но исчезну. Она прищурилась и прикусила губу. - Это ты-то заплачешь? - спросила она насмешливо, - Безусловно, - весело подтвердил он. - Просто буду разливаться, как ребенок, но сгину. Перед этим, конечно, постараюсь с тобой расплатиться на прощание как следует. Вот и все. Она все глядела на него. - Хорошо, - сказала она. - Это время приблизилось. Я требую расплаты. Вот ты говоришь, что эта вырезка пришлась тебе очень кстати. Здесь затесался сам фюрер. Значит, ты что-то выгадал. Можешь ли ты мне устроить только одну вещь? Он задумчиво поглядел на нее. - Ведь ты опять заговоришь о прежнем. Это чертовски неудобно! Очень, очень неудобно! Притом он в больнице... - Он подумал еще. - Я вот даже не знаю, как обосновать свой приказ о свидании. Почему ты хочешь его видеть? Для чего немецкая женщина хочет видеть врага своего отечества? Ну-ка, скажи! Она поглядела на него. - Очень просто, он первый меня заметил и... - Ах, - с отвращением отмахнулся он рукой, - три К! Вот уж действительно три К... Кюхе, кляйнер, кирхе! Говори это в кирхе своему пастору, это как раз для него. - Он вдруг встал, грубо обнял ее, так что она даже пискнула, и сказал: - Ладно, что-нибудь придумаем. Если только обещаешь не трепаться... * * * Заключенный 48100 лежал в отдельной палате тюремной больницы и смотрел в окно. Он уже давно не поднимался с постели, но сиделок не терпел и все, что нужно, делал сам. Дверь в его камеру открывалась не чаще трех раз в сутки: подать, убрать, положить газеты. Но и газеты от мог читать не больше часа в сутки, затем в глазах начинало рябить, буквы оживали, копошились, ползли, как муравьи, в разные стороны. Тогда он бросал газету, ложился и закрывал глаза. При каждом резком повороте у него появлялось чувство высоты, полета и невесомости, кровать исчезала, он парил в воздухе. Все кончалось головокружением и дурнотой. Если же он открывал глаза, то видел, что комната плывет в сигаретном дыму, распадается слоями, как колода карт. Значит, поднималась температура, начинался бред. Бреда он боялся больше всего. В комнате начинало вдруг греметь все - поезда, груженные железом, летели под откос, кто-то лопатой подбрасывал и ловил металлический лом, и он гремел. Гудели и стонали рельсы. А через эту метель, шабаш взбесившегося железа, неслись мысли, обрывки фраз и слов. Говорил кто-то, находящийся в нем самом. Что говорил он, 48100 запомнить не мог. Но это было очень мучительно. Он метался по подушкам, разбрасывал простыни и плакал. А потом приходил день, и температура спадала, он смотрел на небо в окно. Оно стояло перед ним сплошной серой отвесной стеной, и стоило ему поглядеть на него десяток секунд, как оно, словно море, переливалось через подоконник, бесшумно подкатывалось к нему, смывало его с кровати и несло. Сразу отлетало все, оставалась только великая светлая пустота, тишина и высота. К глазку подходили люди: доктор, сестры, надзиратель. Они смотрели на вытянувшегося на кровати человека, на величественное лицо его, словно вылепленное великим скульптором - смертью, и, покачав головой или вздохнув, отходили в сторону. "Ну, этот уж готов! - говорил надзиратель. - Уже ничего не слышит и не понимает". Он же слышал и понимал все. Только они находились в одном мире, а он в другом. А потом наступала темнота, зажигали свет, он медленно приходил в себя и брался за газеты. Сидел на кровати и читал. В эти минуты он был опять самим собой. К нему возвращалась его точная беспощадность, глубокое понимание сути явлений в самых отдаленных последствиях. Он читал и понимал все. Понимал, как дорого обойдутся бездарной империи все ее бескровные победы, как перепуган мир, как все ближе и ближе дело доходит до фунта мяса, максимально близкого сердцу. Значит, война! Мысленно он даже назначил сроки. Года два-три - самое большее. Это очень много для него. Доктор обрек его на смерть в течение месяца. Но он постарается протянуть еще годик. И одно только чувство поддерживало его. Если бы его спросили, какое, он не сумел бы ответить. До какой степени все, что происходило в нем, не соответствовало обычным человеческим понятиям. Но скорее всего это было все-таки злорадство. Но какое же бедное злорадство! Без радости, без торжества, без озарения! И все-таки это чувство он не променял бы ни на свободу, ни на здоровье, ни на славу. Таким оно делало уверенным, гордым и сильным его, так поднимало над всеми. И однажды он почувствовал это особенно ясно. Он очнулся от утреннего забытья и увидел около себя женщину. Она сидела на стуле. На ней был белый халат. Все время она ловила его взгляд. Он приподнял голову, взглянул на нее, и вдруг ее лицо увеличилось и полетело к нему, хотя они оба не двигались. Тогда он назвал ее по имени. Она кинулась было к нему, но только дотронулась до края подушки и остановилась. Он улыбнулся ей, оперся рукой о подушку, приподнялся и сел. После, когда он пробовал вспомнить, с чего начался разговор, то удивился тому, что помнил только середину. - А ты мало переменилась, - сказал он. - А вот видишь, - сказала она и нагнула голову. - Видишь, сколько их тут? Это с той ночи... - Да, - сказал он невнятно. - Да, та ночь... Опять помолчал. - Я часто встречаю твое имя в газетах, - сказал он, придумывая, что сказать. - Ты молодец! Она неуверенно поглядела на него. - А ты давно получаешь газеты? - спросила она, что-то прикидывая. - Да уж год, - ответил он. - Значит, ты знаешь, - трудно начала она. - Что мне пришлось играть в... - Знаю, знаю, - прервал он ее. - Ты вышла замуж, твой муж адвокат по гражданским делам. Она кивнула головой. - Я когда-то встречался с ним. - Ах, вот как! - негромко воскликнула она. Они помолчали. - Ты не осуждаешь меня? - спросила она жалобно. Он поглядел в ее глаза. Они уже не казались зелеными. - Что вышла замуж-то? - спросил он громко и показал глазами на дверь. - Нет, зачем же? - Нет, не за это, а за то, что я... - Ну что ж, - ответил он раздумчиво. - Конечно, ты больше всего нравилась мне в Ибсене и Гауптмане. Но ведь их сейчас на ставят. Хотел бы я увидеть тебя в новой роли. - Ты еще увидишь, - пообещала она робко. - Да, надеюсь, - спокойно и твердо улыбнулся он. - Я ведь не преступник, я... как это у них называется? Временно изолированный, так, что ли? Кончится время, и меня выпустят. - Ну, какой же ты умник! - воскликнула она, - я рада, что ты тоже так думаешь. Ну, конечно, конечно, они тебя выпустят. Зачем ты им? Глаза ее снова были зелеными. Он глядел на них, на ее чисто вылепленный, не особенно высокий ясный лоб, на ямочки на щеках, которые вспыхивали и пропадали, на тонкие, все время двигающиеся губы (он всегда считал их куда более выразительными, чем ее глаза), на длинные тонкие холодные пальцы и думал, насколько он все-таки мертв! Ничего его больше не интересует! Не тянет, не мучает! Что бы он стал делать с собой, если бы очутился на воле? А она вся подобралась, сделалась уверенней и деловитей. - Я для этого и пришла, - сказала она негромко. - Ты обязательно должен продержаться. Не из-за себя, так из-за меня. Я люблю только тебя, и никого больше, понял? Я никогда никого не любила, кроме тебя. Понял? Никогда! Никого! Сейчас я убедилась в этом. Ты выйдешь, я это сделаю, и больше мы с тобой не расстанемся. Я никуда тебя не отпущу. Я увезу тебя к морю. Понял?! Она вколачивала в него свою уверенность, как в стенку гвозди. Он ласково сказал: - Понял, понял, дорогая. Обязательно поедем, я так стосковался по морю. - Вот ты опять мне не веришь, - сказала она тоскливо. - Слушай, я уж все сделала, я говорила с... (замялась) - ну, в общем, я говорила с одним видным человеком, и он мне обещал. Дело только в докторах. Но им тоже прикажут, и они дадут бумажку. "Ой, дура, - подумал он. - С кем же она говорила?" Он поглядел на круглый зрачок глазка. Он был слепым и темным, им предоставляли время обо всем переговорить. - Хорошо, дорогая, - сказал он твердо. - Я все понял. Насчет доктора - это очень умно! Я поеду с тобой, куда ты хочешь, только, пожалуйста, никогда, ни с кем обо мне не говори! Вот этот видный человек, он что - твой муж? - Нет, это... - начала она. - Ну, ладно, ладно, - перебил он ее. - Не надо называть имен. Стой! Слушай меня! Ты знаешь историю с Шенье? Ну, великий французский поэт! Он был приговорен к гильотине, но о нем забыли, и он сидел и ждал. И дождался бы не смерти, а свободы. Но, на беду, у него оказался любящий брат. И этот болван подал просьбу о помиловании. И тогда о Шенье вспомнили и немедленно казнили. А через день случился переворот и казнили уже судей Шенье! Доходит до тебя этот пример? Ничего не надо просить! Самое страшное у победителей - их отличная память, и вот я боюсь. - Нет, нет! - крикнула она. - Не бойся, он большой человек! Он любит твои рассказы! Он... - Ах, вот ты про кого, - улыбнулся 48100. - Ну, ну! Это другое дело. Ты в самом деле умница. Постой-ка. - Он осторожно оторвал ее руки, как будто для того, чтобы поцеловать их, освободился и блаженно вытянулся во весь рост. - Ты умница, - сказал он. - Но пока больше ничего не делай. У меня есть с ним своя договоренность, вот я и боюсь, что ты испортишь дело, понимаешь? - И он подмигнул ей. Но она ничего не понимала. Она стояла над ним - высокая, стройная, зеленоглазая - такая красивая, что от нее ломило глаза. Бесконечно далекая женщина, занесенная в его камеру с Венеры или Марса, - нежданная и досадная помеха в его, в общем-то, вполне сносном существовании. Что ее привело сюда? Какого черта она снова лезет в его жизнь, где все уже решено? Любит она все-таки! Как все это ни к чему! - Ладно, - сказал он ласково. - Расскажи мне на прощание что-нибудь хорошее. Что это мы только о делах? Ты не обидишься, если я повернусь к окну, а? Он отвернулся от нее и сейчас же увидел небо. Было оно серебристо-серое, неясно мерцающее, как шелк парашюта. Он призывно взглянул на него: "Ну, приходи же!" И сразу же оно перешагнуло подоконник, и все в палате стало небом, светом, пустотой. Ничего он теперь не желал, ничего ему не было нужно, кроме тишины, покоя. А она все рассказывала ему что-то. И он (верно, лицо его - безошибочно отрегулированный в течение жизни механизм) отвечал на ее вопросы и обращения - то улыбкой, то гримасой, то восклицанием. Потом она вдруг встала, подошла и поцеловала его. От этого он очнулся и как-то по-новому посмотрел на нее. Целовала она его так, как никогда не целовала даже в минуты последней близости. И вдруг он вздрогнул по-живому, почувствовал боль, холод, дрожь, увидел прекрасную женщину, стоящую перед ним. Его женщину! На веки вечные - его! До могилы и после могилы - его! Ту, которая всегда вздымала его дыбом, намагничивала, доводила до бешенства, до драки! И сразу же небо отхлынуло, померкло, и он оказался в своей камере: увидел приотворенную дверь, зеленые стены коридора, начальника тюрьмы в мундире с блестящими пуговицами, понял, что свидание кончилось, что она сейчас уйдет. Он встал перед ней на колени на кровати и глядел на нее блестящими, совсем живыми, осмысленными глазами. - Милая, - сказал он, - милая ты моя! Она вдруг всхлипнула навзрыд, прижала его к себе, ее лицо вдавилось в его лицо, а зубы в зубы, и он услышал ее дыхание. Затем пронзающая острота укола, смешанная с запахом ее тела, со вкусом ее крови. С каким-то гигантским снопом света, который как будто взорвался перед его глазами и ослепил его. (Это был не свет, конечно, но иначе он не мог бы передать то, что с ним произошло.) И не успел он опомниться, как она ушла, и дверь захлопнулась. Но теперь в палате не было уже тишины, теперь все грохотало, как железнодорожная станция: снова под гору неслись поезда, груженные железом, снова громыхал железный лист, и через все это он услышал, как, свистя, ухает кровь, увидел багровое пятно на стене. Оно прыгало, как солнечный зайчик. Это билось сердце, и он видел его. Был вечер, закатывалось солнце, на стуле стоял его обед. Он поднялся и сел, и долго просидел так, присматриваясь к своим коленям и качая обезьяньей волосатой ногой. На ней был выколот удав, душащий обнаженного мужчину. Так десять лет назад, в горькую минуту последней, как ему казалось, ссоры с ней, он изобразил их отношения. ПРИМЕЧАНИЯ  ХРАНИТЕЛЬ ДРЕВНОСТЕЙ  Роман начат Юрием Домбровским в Алма-Ате летом 1961 года. Три года спустя опубликован в журнале "Новый мир". Сразу же после публикации Юрий Осипович получил много читательских писем. Отдельное издание романа вышло в 1966 году. "Проскочил чудом, еще немного, и вообще не прошел бы!" - отмечали позже критики: хрущевская оттепель кончилась. На роман в те времена в советской печати появилась однаединственная рецензия - Игоря Золотусского в "Сибирских огнях". Зато "Хранитель древностей" сразу же был переведен на многие языки - венгерский, итальянский, болгарский, французский. За границей роман получил много положительных откликов. Очень радовал Юрия Домбровского отзыв Георгия Адамовича: "...надо надеяться, что в тени Домбровский останется недолго. Это - замечательный писатель, умный, зоркий, душевно-отзывчивый и живой, правдивый, очень много знающий и с большим жизненным опытом. Кто прочтет его книгу "Хранитель древностей", у того не может возникнуть сомнений в его даровитости, при этом не только литературной, но и общей, не поддающейся узкому отдельному определению". На фоне глухого молчания советской печати зарубежные издания и отзывы были существенной поддержкой для писателя. Ни в журнальном, ни в первом издании "Хранителя древностей" не было ни эпиграфа, ни посвящения. Эпиграф (слова из Тацита) был написан на подаренном мне Юрием Осиповичем отдельном оттиске журнального издания "Хранителя древностей". Позже, в изданиях 1989 и 1990 годов, он приводится. Посвящение моему отцу было написано к готовящемуся изданию "Хранителя" в 1969 году. Оно было послано издателю и редактору, но времена пошли другие: Юрия Домбровского печатать перестали. Моего отца Юрий Осипович не знал, но его трогала и не оставляла равнодушным гибель его в самый первый день войны. У мамы, как у многих вдов того времени, была стереотипная справка "пропал без вести", и мы ничего не знали о судьбе отца. Но в середине 60-х годов вышли мемуары генерала Л. М. Сандалова "Пережитое", где был портрет отца и подробно рассказывалось о первом дне войны и ее жертвах. Юрий Осипович сразу прислал нам с мамой эту книгу. В 1990 году вышли воспоминания редактора Павла Косенко "Письма друга или Щедрый хранитель", где он цитирует посвящение Юрия Осиповича. ИЗ ЗАПИСОК ЗЫБИНА  У этого не вошедшего по цензурным соображениям в журнальный вариант отрывка из романа "Хранитель древностей" есть еще одно название - "Баня". Как ни болезненно было для Юрия Осиповича его изъятие, он понимал, что редактор А. С. Берзер спасает роман и делает все, чтобы тот "прошел". Вот потому продолжение "Хранителя древностей" - "Факультет ненужных вещей" - он посвятил Анне Самойловне. ИСТОРИЯ НЕМЕЦКОГО КОНСУЛА  Сначала "История немецкого консула" была одной из глав "Хранителя древностей". В окончательный текст однако не вошла. "Эти сто пятьдесят страниц, вероятно, тормозят течение рассказа", - писал Ю. Домбровский П. Косенко. Впервые опубликовано в N 72 журнала "Континент" в 1992 году. К. Турумова-Домбровская