л тысячу, принадлежавшую еще не размножившимся ягнятам, и стал торговать другой табак - легкий, высшего сорта. На Кравеца он не обратил никакого внимания, а когда секретарь припугнул его соответствующими разоблачениями, взял трубку в рот и прорычал: - Вы знаете, на кого я похож? Кравец, махнув рукой, отправился к розовым подвязкам. С тех пор Никиту Галактионовича не спрашивали ни: "Как ваше?", ни: "Как Агафья Ивановна?", но только: "Как она?" Он отвечал: "Благодарствую - соответствует". Кравец теперь жил для жены - добывал ей ботинки, рис, ввиду деликатности пищевода, пудру; старый агроном Власьев служил своей печурке, таскал проекты Волячки и даже табуреты на растопку: хотя было лето, Власьев предчувствовал холода и заранее обхаживал печку. А Никита Галактионович знал только трубку, и Агафья Ивановна, как овдовев, вечерами печалилась: - Ты хоть бы о кляксе попросил... Но Волячка курил трубку и был непреклонен. В августе Киев обложили белые. Агафья Ивановна сожгла проекты, размножавшие ягнят и волов, кульки от паечного пшена и потребовала также казни трубки: - Увидят сразу, что большевицкая... Хоть белая, а дух от нее такой идет... Но Волячка, услыхав это, взбесился и запел сначала "Интернационал", а потом уже вовсе необъяснимое, и лишь ночью, сжалившись, пояснил недоумевающей жене: - Подобно курантам... - Агафья Ивановна была права - трубка накликала беду. Как-то под вечер пришел казак, пощекотал Волячкину супругу и рявкнул: - Коммунисты!.. После чего он начал собирать вещи давнего, романовского периода, когда Волячка был еще преподавателем истории, как-то: будильник, наперсток, ночной чепчик. Агафья Ивановна громко причитала, но Никита Галактионович стоял безмолвно, скрестив руки на груди, подобный монументу. Уходя, казак заметил трубку и вытащил ее из зубов Волячки. - Это вещь военная, тебе нечего баловаться... Можешь из пупа дым пущать... - Казак ушел с трубкой. Но за ним рысью побежал Никита Галактионович. В ночной темноте казался он маленьким жеребенком, сопровождавшим огромную кобылу. В одной из пустынных уличек Печерска Волячка взял кирпич, подпрыгнул высоко, ибо росту был неуважительно малого, и ударил казака по голове. Кирпич распался, но вместе с ним и голова похитителя, а Волячка с трубкой затрусил дальше. Домой идти он не решился и вышел на окраину города. Пошел полем. Шел долго, повинуясь, очевидно, трубке, шел дни и ночи, дошел до лесов под Почепом, в Черниговской губернии, и там остановился. Крестьяне давали ему хлеба, курил же он сухие листья. Через месяц пришли красные. Волячку чествовали - продефилировал целый полк с оркестром. Он стоял величественно, с трубкой и пришепетывал: - Ранг блюсти. Раз-два!.. Засим, отнюдь не по своей воле, но ввиду отмеченной выше военной доблести Волячка проследовал с полком на петлюровский фронт. По дороге какие-то жупаны обстреляли эшелон. Два армейца были легко ранены, а Волячка умер от непонятной контузии. Ветеринар и коновал, товарищ Сшиб, объяснил это сотрясением воздуха. Волячка остался мертвый в овраге, а через три часа воскрес, достал из кармана трубку и, припрыгивая, побежал по дороге. Увидев большую лужу, Никита Галактионович лег на живот и загляделся. Перед ним было крохотное, с кулачок, личико, безбровое, вообще бесстыдно голое, глаза цвета снятого молока, бородавка, грязный воротничок и, наконец, трубка. Волячка осмотром остался доволен и подумал: "До чего похож!.." Потом он зачерпнул штиблетом воду из лужи, глотнул, сплюнул, ибо вода была густая от рыжей глины, взглянул на запад, где должны были находиться низменные жупаны, убившие его, и торжественно возгласил: - За шведов! Я не знаю, что сделал Никита Галактионович после этого загадочного тоста, и вообще его дальнейшая жизнь мне известна лишь по отдельным патетическим эпизодам. Вскоре после перестрелки с петлюровцами Волячка прибыл в село Гвоздилово, Бобровского уезда, Воронежской губернии. Встретив на околице попа, он в ярости зачерпнул его библейскую бороду и начал вопить: - Двухперстным, контр, орудуешь? Поп видавший виды, мигом осознал ситуацию. - Ни двух, ни трех, но пятиконечной. За что был пощажен. С короткой дубиной Волячка ходил из двора во двор. Дубинкой бил предпочтительно по голове и поучал, как надо на австралийский лад размножать волов. Председатель совета, он же бывший староста, лукавец Пантелей, попросил Волячку зайти в сельскую читальню и там, медово улыбаясь, заинтересовался его полномочиями. Никита Галактионович вынул большущий лист, на котором в порядке пребывал серп и молот, Пантелей прочел: - "Мандат сей дан..." Но чем дальше он читал, тем сильней дрожала его хитрая рыжая бородка. Дочитав же до конца, он поклонился Волячке в пояс. - Прости нас, батюшка! Еще раз поклонился и еще раз попросил прощенья, а потом, ловко нацелившись, сшиб Никиту Галактионовича с ног и стал его дубасить кубом для кипяченой воды, стоявшим издавна в читальне и впервые нашедшим себе применение. Волячку выволокли в поле. Когда стемнело, он приподнялся, случайно оказавшимся в кармане английским пластырем облепил себе голову и пошел неизвестно куда, бормоча: - Когда всурьез помру, восплачут "сыны отечества". Никакой трудовой дисциплины! Размножение с помощью коров и трехпольная система... Дальнейшие вести и Никите Галактионовиче были получены его супругой Агафьей Ивановной в виде официальной бумаги о разводе. Бедная женщина, ничего не соображая, побежала к швейцару Игнату, секретарю домкома, дома под номером тридцать три. Игнат прочел извещение и, будучи в канцелярских процедурах искушенным, заявил Агафье Ивановне: - Совершеннейший развод, а от вас испрашивает бумагу о непротиводействии. Агафья Ивановна расплакалась. - Может, он клякс-папиру хочет?.. Когда происходил этот трагический диалог, сам Волячка находился далеко от родного дома, а именно в городе Пензе, у старой девы Эммы Мюллер. Эта особа родом из Митавы в течении двадцати семи лет была экономкой в доме предводителя дворянства. Когда же не стало ни дворянства, ни, следовательно, его предводителей, Эмма переселилась ко вдове Аглагантовой и жила продажей различных вещей, вплоть до золотой коронки своего собственного зуба. Как к ней попал Волячка, неизвестно, но, войдя в комнату, он вежливо попросил вдову Аглагантову удалиться и, став на колени, промолвил: - Сватаюсь. Эмма подумала было, что Волячка насмехается над ней, и хотела позвать вдову Аглагантову. Но Никита Галактионович шепнул ей на ухо нечто совершенно непостижимое, от чего немка, пикнув, свалилась на взбитые подушки вдовы Аглагантовой. После пятидесяти лет бесплодных ожиданий, в течение которых не только на руку, но даже на безусловную невинность Эммы никто не покушался, найти такого жениха было воистину чудом. - Смотри, роди сына, деловито добавил Волячка. Засохшая грудь Эммы вздрогнула от новых, неведомых чувств. Она была безмерно счастлива. Ее только несколько смущало, что жених не целует ее, хотя бы по-братски, и не говорит ей соответствующих положению нежных слов. Не пустив в комнату вдову Аглагантову, Эмма уложила Никиту Галактионовича на хозяйскую кровать. Он лег не раздеваясь, с трубкой в зубах, с короткой дубинкой в руке и стал глядеть на потолок неморгающими глазами цвета снятого молока. Эмма не выдержала. - Приласкай же меня! Тогда Волячка, занятый высокими и ответственными мыслями, напряг все свои силы, чтобы вспомнить, как люди ласкают друг друга, а вспомнив, крикнул столь громко, что в соседней комнате вдова Аглагантова перекрестилась. - Катька, душа моя, прошу клякс-папиру!.. Услышав эти несуразные слова, Эмма решила, что жених издевается над нею. Чужое имя и какой-то "клякс-папир" явно не соответствовали рангу гостя. Конечно, перед нею был самозванец. Эмме стало смертельно обидно, что она могла на час поверить проискам проходимца и отдать ему первый трепет своего девственного сердца. Со стоном она выбежала ко вдове Аглагантовой, которая в соседней комнате гладила накидки для смятых гостем подушек. Эмма выхватила из ее рук утюг, и, не помня себя от стыда и злобы, несколько раз раскаленным утюгом проутюжила лицо Волячки. Самозванец больше не дышал. Боясь ареста и казни, Эмма Мюллер со вдовой Аглагантовой убежали в летний сад, где и спрятались под киоском. Никита Галактионович все еще глядел на потолок глазами цвета снятого молока. Ему было очень больно, и лицо его горело. Он тяжело вздохнул: - Горячее власти опаляет любовь... Приложив к пылающему носу картошку, он вышел на улицу. Это курьезное происшествие было в мае месяце 1920 года, а в июле Волячка объявился в городе Уфе. Впоследствии утверждали, что он прибыл туда в качестве инструктора по профессиональному образованию и в первый же день, увлекшись рубанком, отстругал непомерно большое, явно дегенеративное правое ухо мукомола Чукчина. Правда ли это или выдумка досужих сплетниц - не знаю. Как бы то ни было, до 17 июля никакие предержащие Волячкой не интересовались. В указанный день назначена была вечеринка всех местных комячеек по случаю присоединения к Коминтерну отколовшейся группы PSP (Социалистической партии Парагвая). Вечеринка состоялась в помещении городского театра и протекла достаточно оживленно. Когда все ораторы произнесли соответствующие речи, настала часть неофициальная, и как члены, так и гости предались веселью. Оркестр исполнил похоронный марш и "Молитву Валентина". Было угощение: кофе и хлеб, по восьмушке на человека. Часов в одиннадцать, когда празднество близилось к концу, на сцену вышел некий субъект, сильно испачканный гримом, в сподниках и в мундире городничего. На голове его была маленькая самодельная лодочка. Полагая, что это один из артистов, соблазненный восьмушкой и решивший подхалтурить, все приготовились к восприятию монолога. Но актер, сойдя со сцены, воскликнул: - Размножайтесь, ячейки, с помощью ягнят! - Потом схватил большой жестяной чайник, доверху полный рыжей бурдой, именуемой советским кофе, и закричал почтенному товарищу Рабе, хранителю архива: Веселись, буржуй боярский! Я тебя перетряхну, теремовая гидра! От неожиданности товарищ Рабе присел на корточки. Тогда наглец, приставив носик чайника к губам товарища Рабе, стал с непомерной быстротой вливать бурду в рот хранителя архива, приговаривая: - Еще штоф, и веселья преисполнись!.. Товарищ Рабе захлебнулся, а преступника увели чекисты. После тщательной проверки он оказался сотрудником киевского губзема Никитой Галактионовичем Волячкой. В Чека пахло селедкой, и Волячку мучила жажда. Часа в три утра он почувствовал ожог на груди под левым соском и сильный зуд. Он лежал у стенки, весь в крови. Потом труп свалили на телегу вместе с другими трупами и повезли в город. Кто поймет, какие страсти испытывал несчастный Никита Галактионович, покачиваясь на телеге, среди холодных трупов, предчувствуя яму и червей? Ведь он до сорока двух лет был отнюдь не героем, а тишайшим человеком, преподавателем истории в третьей казенной гимназии, нежным супругом Агафьи Ивановны. Но в кармане его брюк лежала трубка, замаранная свежей кровью, и трубка не позволяла Волячке ни смириться, ни умереть. По случаю жаркого утра солдаты трупов не зарыли, а кинули прямо в яму. Волячка оказался внизу. Он очень страдал и даже плакал, и его слезы текли на окоченевшие трупы, уже неспособные чувствовать жар человеческих слез. В полдень Никита Галактионович выкарабкался наверх и пополз в лес. Исчезновение трупа, конечно, никого не заинтересовать не могло. В Уфе об испорченной вечеринке все позабыли, а не прошло и месяца, как Агафья Ивановна, приготовляясь ко сну и расчесывая свои пегие волосы, вскрикнула и упала без чувств. Перед ней стоял на детских ходулях пропавший муж, который еще недавно требовал какой-то бумаги о непротиводействии. Опомнилась она от сильной боли: Никита Галактионович схватил маленькие кривые ножницы, употребляемые Агафьей Ивановной для маникюра, ибо с горя она занялась маникюром, точкой безопасных бритв и разведением кресс-салата, и, посвистывая ножницами, как опытный парикмахер, тщился обкорнать волосы супруги. - Постригу! Интригуешь с меньшевиками, крыса монастырская! Но, отрезав одну пегую прядь, Никита Галактионович, очевидно чем-то чрезмерно утомленный, потерял равновесие, соскользнул с ходулей и задремал. Величайшая нежность переполнила сердце Агафьи Ивановны. Она перенесла мужа на кровать, раздела его и принялась тихо плакать - все тело Волячки было покрыто синяками, рубцами ран и язвами. Никита Галактионович дрожал от холода - домой он пришел в рубищах. Агафья Ивановна облекла его в свое теплое зимнее платье, повязав лысую голову оренбургским платком. Волячка не сопротивлялся. Он нежно мурлыкал, пока жена одевала его и натирала грудь, напоминавшую решето, гусиным салом. Даже у самых испытанных героев бывают минуты слабости. Мудрено ли, что Волячка, попав на супружеское ложе, где в течение многих лет знал золотое бездумное счастье, расчувствовался и покорился? Агафья Ивановна легла рядом, согревая его своей неубывающей, несмотря на продовольственный кризис и бумагу о разводе, шестипудовой добротностью. Засыпая, она слышала райский голос - это, как в давние дни романовского периода, Никита Галактионович, нежно прижимаясь к супруге, попискивал: - Гапка, душа моя, прошу клякс-папиру... Проснувшись под утро, Агафья Ивановна от ужаса упала с кровати. Рядом никого не было. Ее рука сжимала теплое платье, а на подушке хитро подмигивал ушками оренбургский платок, еще хранивший форму человеческой головы. Только собственная плешь Агафьи Ивановны являлась признаком того, что не привидение явилось к ней вчера вечером, - привидения стрижкой волос не занимаются, - а сам Никита Галактионович во плоти, на ходулях, с проклятой трубкой. Следующего появления Никиты Галактионовича удостоились члены академической комиссии по украшению Петербурга к октябрьским торжествам. Заседание комиссии происходило в большом зале дворца. Членов было восемь, они пили яблочный чай и спорили, так как четверо из них были "футуристами", а четверо "реалистами". Первые предлагали поставить в Летнем саду оранжевые кубы величиной с Нью-Йорк, вторые - нарисовать на стенах Адмиралтейства березу, поющих соловьев и грусть героя. Споря, они все время голосовали резолюции, но голоса неизбежно делились пополам, и от этого, а также от яблочного чая, члены комиссии сильно потели. Стоявший у стены Волячка, никем не замеченный, был удовлетворен и шептал: - Рьяность и ревность! Прекрасный красный Петербург! Когда же, проголосовав в тридцатый раз одну и ту же резолюцию и, как в первый раз, расколовшись пополам, члены комиссии решили заседание закрыть, Волячка не вытерпел. Он выскочил на председательское место и заговорил. Увидев его, все члены обомлели - действительно, Волячка был страшен: в рваном белье, на детских ходулях, с явно приклеенными к дряблому личику грозными черными усищами, дымивший прожженной трубкой. Говорил он восторженно и безумно: - За украшение города согласен на дыбу... Навек отрекаюсь от пайков... Опомнитесь члены...Мое детище... попраны и шведы и Юденич... преуспевая... А я все претерплю... Бит староверами, железом обожжен, пулей коварной прострелен - служу изо всех сил... Прибуду с женой Катькой... Молю вас об усердии! И, показывая на один из старых портретов, висевших над столом, Волячка, строго топнул ходулей. Опомнившись, все члены комиссии - и футуристы и реалисты - единогласно заверещали: - Сумасшедший! И самый молодой, футуристик Чик, поймал Волячку. Но Никита Галактионович лягнул футуриста и быстро улизнул. В руке Чика остался пучок конских волос, служивший Волячке грозным усом. А Волячка носился по любимому Санкт-Петербургу и разыскивал синдетикон, именно синдетикон, а не гуммиарабик. Вечером я встретил Чика, и он рассказал мне о забавном заседании академической комиссии. Сам не зная почему, я сильно взволновался и ночью плохо спал. Рано проснувшись, я побрел по пустынным улицам. На площадях желтела трава. Заштатная столица была величественна и прекрасна. Я направился по проторенной всеми российскими пиитами дороге проверить, не случилось ли чего-нибудь особенного с нашим традиционным благодетелем. Надо признать, что я ужасно завидовал Александру Сергеевичу Пушкину, увидавшему, как всадник скакал по улицам, и не менее его Владимиру Владимировичу Маяковскому, подсмотревшему всех трех, то есть всадника, лошадку и змею за табльдотом в гостинице "Астория". На этот раз я был вознагражден. Император Петр Первый курил трубку, а под ней валялся голый Волячка с одним приклеенным усом. Трубка достигла своей цели, и Волячка был действительно мертв. Да, Волячка был мертв, но я, еще живой, недаром плохо спал, встал чуть свет и приплелся к памятнику. Этого хотела трубка. Не смея нарушить ее воли, я, понатужась, влез на статую Петра, взял трубку и, пренебрегая как державностью моего предшественника, так и мерзким вкусом синдетикона, закурил ее. С тех пор я ее курю не очень часто и не очень редко, в минуты, которые я назову историческими. Думаю, что и меня она ведет к некоей таинственной цели. Но так же, как Никита Галактионович Волячка, выиграв на лотерее-аллегри под No 11 кустарную трубку, не знал, что он через полтора года умрет у подножья знаменитого монумента, так и я не знаю, что мне еще предстоит. Об этом сможет написать довольно забавный рассказ какой-нибудь из более или менее одаренных потомков. Одиннадцатая Во всякой вещи должно быть нечто определенное; а вот эта пенковая трубка какой-то сплошной вопросительный знак. Не мудрено, что, вместо того чтобы услащать досуги отставного прусского фельдфебеля, она перекочевала в страну неопределенностей, именовавшуюся "Российской империей", и пошла мутить без того замутненные души. Судите сами: яйцо, неизвестно даже какое - пасхальное или в другом роде. Яйцо вообще располагает к туманностям: из него может вылупиться петух, может вылупиться курица, а может и ничего не вылупиться. Яйцо пребывает в ручке, как будто дамской, но украшенной манжетой. Спрашивается - почему дама пользуется манжетами? Почему она носится с яйцом? Почему курильщик должен фаршировать яйцо не рубленным луком, а табаком, и прикладываться к сомнительной ручке? И вообще, кому все это понадобилось? Ясно, что только Жоржик Кеволе мог откопать подобную пакость. Странный был человек, - о нем говорили, что он певец, тенор, но никто никогда не то что пенья, даже обыкновенного слова от Жоржика не слыхал. Только изредка подымался из его живота мышиный писк, которому сам Жоржик дивился, чувствуя, что это не он пищит, а кто-то посторонний. Приходя в гости, Жоржик терял самые неожиданные предметы: дамский чулок, сырую котлетку, губную гармонику и прочее, за что был нежно любим детьми. Каждое лето Жоржик ездил в Германию на воды. Свойство этих целебных вод он не различал, но любил, чтоб они были потухлее на вкус. Иногда, после леченья, он невероятно толстел, так что лопался его вязанный жилет, обнажая девичью рубашку с розовым бантиком, иногда терял пуд, и тогда у него под мышками явно обозначались какие-то углы и пружины. В 1901 году Жоржик случайно попал в специальный дамский курорт, соблазнившийся особой тухлостью его источников. Не желая лодырничать, Жоржик стал лечиться от женских болезней. Его глаза быстро приобрели таинственный отсвет вечной женственности. Закончив леченье, Жоржик приступил к закупке различных подарков для своих друзей. Каждую осень он привозил друзьям чихательный порошок, бронзовых собачек, проделывающих все, что полагается, резиновые конфеты и тому подобные сувениры. Увидав в окне аптекарского магазина пенковую трубку неопределенной формы, Жоржик сразу понял, что она предназначена именно для его друга Валентина Аполлоновича Кискина, мужа храброго, воли непреклонной, как бы взятого из античной мифологии. Вскоре после своего возвращения в Россию Жоржик явился в имение Валентина Аполлоновича Лирово, преподнес трубку в футляре, обронил живую черепаху, разок пикнул и скрылся. Валентина Аполлоновича равно смутили и яйцо и рука. Вероятно, он не закурил бы трубку и человечество было бы избавлено от многих бед, если бы не коварное вмешательство его мечтательной супруги Асеньки: - Какая изящная! Это не то что твой корявый чубук! Ты только посмотри на ручку - прямо скульптура!.. Валентин Аполлонович хотел было возразить, - "А чья она, собственно говоря, рука эта, то есть какого пола?" - но промолчал и, соблазненный речами супруги, трубку закурил. Через месяц яйцо посмуглело, а характер Валентина Аполлоновича резко изменился. Он совершенно изменился. Он совершенно забросил карты, верховую езду и агрономические трактаты. Приказав достать с чердака старые пяльцы, он целыми днями вышивал анютины глазки по палевому полю, а вечерами читал "Бедную Лизу" и так выразительно вздыхал при этом, что прислуга, проходившая мимо дверей, суеверно крестилась. Напрасно Асенька не гасила за полночь свечи, поджидая своего мужа. Валентин Аполлонович, при всем обширном телосложении, спал теперь в тесном мезонине, на узенькой девичьей кроватке. Как-то, сидя в сумерки у окошка и с томной негой взирая на перистые облака, Валентин Аполлонович признался горничной Луше, накрывавшей стол к ужину: - Хорошо бы теперь о женишке погадать. Отчего Луша немедленно выронила на пол все тарелки. Перемену, происходившую в Валентине Аполлоновиче, замечали все. Приехавшая из города тетка Асеньки, госпожа Упрова, спиритка и возвышенная натура, сказала племяннице: - Мне кажется, что в твоего мужа вселилась новая душа. Он стал похожим на тургеневскую девушку. А ключница Настя, глядя, как барин кушает монпасье и вздыхает, говорила Луше: - Добрый какой стал, все жует и стонет, будто мерин... Через год монпасье окончательно заменило Валентину Аполлоновичу куренье, и трубка, успешно поработавши, на пятнадцать лет уснула в зеленом бархате футляра. Зато комнаты лировского дома оживились писком нового существа, как будто в них поселился Жоржик Кеволе, - у Асеньки родилась дочь. Узнав о радостном событии, Валентин Аполлонович несколько удивился, но вскоре сообразил, что иные плоды созревают в диком лесу безо всяких человеческих усилий. Он только попросил супругу: - Назовем ее Евгенией. Евгения - это Виргиния. Я верю, что когда-нибудь приедет Поль... приедет и к ней, и ко мне... После этого, как я уже сказал, трубка пятнадцать лет находилась без работы, и люди как в Лирове, так и в других местах, ничего неопределенного не испытывали, за исключением, пожалуй, купчих, посещавших спектакли Метерлинка, и молодых снобов, выпивавших чересчур много дамского ликера крем-де-какао. К началу следующего действия, разыгравшегося летом 1917 года, положение в Лирове было таково: Валентин Аполлонович вышивал бисером туфли, Асенька смотрела за имением, днем принимая управляющего с докладом и отдаваясь ему ночью, а пятнадцатилетняя Женя покорно трудилась над родами во французской грамматике, путая неизменно "а" и "е". Внешние события потревожили этот трогательный семейный уют. Люди низшего сословия потеряли всякое уважение к людям сословия высшего, и Настя, слушая, как трогательно вздыхает Валентин Аполлонович над "Бедной Лизой", теперь выражался более определенно: - И когда этот мерин сдохнет!.. В сентябрьский ясный день какие-то бандиты прискакали в Лирово. Валентину Аполлоновичу, жившему в романтической атмосфере начала прошлого столетия, пришла гениальная мысль. Он обратился к Жене, тщетно бившейся над выяснением рода слова "отец", ибо "ле пэр" и "ла пэр" для нее звучали одинаково веско, со следующим предложением: - Женя, оденься мальчишкой, скажи им, что ты тоже бандит и что ты здесь взял все дочиста. Девушке очень понравился неожиданный маскарад. Через пять минут она любовалась собой в штанах и гимнастерке внука Насти. Для вящей убедительности она взяла со стола трубку, закурила и бойко выскочила на крыльцо. - Вы откуда, товарыш, будете? - спросил ее рябой солдатик, державший закусочный сервиз, реквизированный в соседнем имении, и теперь резонно искавший закуску. - Мы-то? Мы с севера, тульские, - ответила Женя. Опасность была предотвращена, и девушка могла бы спокойно вернуться к своим грамматическим упражнениям, но, очевидно, ей это мало улыбалось, она предпочла, дымя трубкой, отправиться вместе с рябым "товарышем", верхом на беговых рысаках, в гости к сенатору Тишемышеву добывать закуску. Пригрозив Тишемышеву пулеметом, Женя приказала подать соответствующее, выпила рюмку тминной, крякнула и понюхала корку хлеба. Сын Тишемышева, правовед, все время, пока длился ужин, стоял у стены в позе летучей мыши, заслоняя рукавами портреты своего деда и бабки в кружевах, которые могли ввести гостей в излишний соблазн. Кроме того, спасая честь рода и желая смягчить сердца пришельцев, он исполнял на расческе различные революционные арии. Основательно закусив, Женя икнула, щелкнула сенатора по носу, обругала его всякими мной из стыдливости не повторяемыми словами и грозно закончила: - Ты у меня раком засигаешь, грыжа полосатая! У правоведа же она потребовала наусники, как вещь ей совершенно необходимую, и выдала расписку: "Одну пару наусников получил сполна Женя Кискина". После чего, братски поцеловавшись с "товарышем" и дымя трубкой, она возвратилась в отчий дом. Результаты визита Жени в имение Тишемышева были самые неожиданные. Если сенатор слег от гастрического заболевания, - это, конечно, в порядке вещей. Гораздо труднее понять поведение его сына. Правовед, прочитав несколько раз оставленную Жней расписку и выпив бутылку валерьяновых капель, сообразил наконец, что солдат, грозивший пулеметом, был не кто иной, как дочь соседа Кискина. А сообразив это, он почувствовал прилив незнакомых ему доселе чувств, надел парадный мундир и отправился в Лирово. Поцеловав по рассеянности пухлые пальчики Валентина Аполлоновича, он сразу приступил к делу и попросил у Асеньки руку ее дочери Евгении Валентиновны. Асенька, сложив в уме нули различных капиталов и приняв во внимание общий упадок народного хозяйства, быстро дала свое родительское согласие. Растроганный Валентин Аполлонович всплакнул и заявил, что немедленно займется шитьем пеленок для своего будущего внука. Но когда родители хотели поделиться с Женей приятной новостью, они нашли ее сидящей на заборе и горланящей изо всех сил: Девочки-бутончики Пьют одеколончики, А я, малец, сдуру Крою политуру. - Сын сенатора Тишемышева просит у нас твою руку, - пренебрегая местом и обстоятельствами, торжественно объявил Валентин Аполлонович. - Когда я куплю себе в Харькове перчатки для бокса, сын сенатора сможет вполне оценить мою руку, - ответила Женя и выразительно сплюнула. Валентин Аполлонович, вспомнив трубку с ее двусмысленной ручкой, свою неудавшуюся жизнь, трагедию "Бедной Лизы", а также неприбытие желанного Поля, тихо расплакался. Но нежная Асенька поступила разумно, а именно: голосом, не терпящим возражения, она приказала дочери Евгении слезть с забора и вспомнить, что она девица благородного происхождения (последнее в устах Асеньки звучало особенно убедительно). Женя, скромно сделав книксен, отправилась в свою комнату и над французской грамматикой начала гадать, какого рода слово "мать", "ла мэр" или "ле мэр", но, не разрешив этой проблемы, уснула. Видя странные наклонности дочери и воспользовавшись общим затишьем, вызванным оккупацией германскими войсками губернии, где находились оба имения, Асенька решила свадьбы не откладывать. Валентин Аполлонович участвовал в шитье подвенечного платья и не раз кокетливо примерял его, украшая свою алую лысину снежным флердоранжем. Скромный по природе правовед усиленно штудировал сочинение доктора Штрауса "Советы молодому мужу". Совсем иначе готовилась к торжественному дню Женя. Последнее время она вела себя отменно и никогда не забывала покраснеть при встрече с женихом. Время от времени, куря тихонько на скотном дворе пенковую трубку, к которой Женя, увы, пристрастилась, она перед свиданием с правоведом съедала не менее полуфунта мятных конфет. За два дня до свадьбы под видом меланхоличной прогулки она отправилась в деревню Ломач, расположенную в трех верстах от Лирова, и легко разыскала там рябого "товарыша". Беседа носила задушевный характер, но содержание ее осталось никому не известным. Наступил прекрасный час венчания. На традиционные вопросы о согласии правовед, вспомнив сочинение доктора Штрауса, восторженно ответил: - О, еще бы!.. Женя ничего не ответила, только вытащила из кисейного корсажа огромный фуляровый платок табачного цвета и громко высморкалась. Все были растроганы, а с Валентином Аполлоновичем приключилась даже легкая истерика. По настоянию родителей Жени молодые остались в Лирове. Вечером Валентин Аполлонович исполнил для них романс на слова Дельвига, дал Жене несколько материнских наставлений и с большой свечой отправился лично проводить молодых в спальню. После этого старики, вместо того чтобы спать, занялись в столовой - Валентин Аполлонович гаданьем: кого ему пошлет господь - внука или внучку, а Асенька подсчетом расходов по ремонту закуток для трех боровов. Комната молодых выходила прямо на балкон. Подумав о докторе Штраусе, правовед погасил большую свечу и прошептал: - Кошечка! Женя ласково отозвалась: - Котик! После чего кошечка сказала мужу, чтобы он ложился, она же придет к нему через несколько минут. Правовед послушно разделся и закрыл глаза. Впрочем, глаз он мог и не закрывать, так как в комнате было совершенно темно. Четверть часа спустя он вздрогнул от нежного прикосновения, вскочил, страстно прижался и дико, нечеловечески закричал. В одной рубашке выскочил он на балкон и продолжал испускать отчаянные вопли. Вслед за ним проскользнул осторожно рябой "товарыш" и быстро скрылся среди деревьев парка. На крики прибежали перепуганные родители, не закончившие ни гаданья, ни подсчетов. Правовед, забыв о своей природной скромности, кинулся на Асеньку и даже лягнул ее своей тощей ножкой. - Вы меня обманули! Вы меня женили на мужчине! Я этого не допущу! Теперь вам не большевики! Я подам заявление в Центральную раду! Валентин Аполлонович упал без слов на пол, а когда ему дали понюхать соли, пропищал: - Проклятый Кеволе! Где его трубка?.. Но трубки уже не было в Лирове. Она дымилась в зубах молодого человека, пробиравшегося лесом к советской границе. Через неделю в Курске появился молодой комиссар наружности весьма боевой, Евгений Валентинович Кискин. На местных жителей он произвел сильное впечатление как двумя дюжинами пулеметных лент, которыми был обмотан с головы до ног, так и мандатом, напоминавшим простыню. Среди многих других пунктов в мандате значилось, что товарищ Кискин имеет право реквизировать свободные танки, брать на учет туалетные принадлежности, привлекать епархиалок к отбыванию воинской повинности по производственной программе и арестовывать японских шпионов, находящихся как в городе Курске, так и в Курском уезде. Товарища Кискина неизменно сопровождала делопроизводительница музыкальной секции Наробраза Эмма Кацельпуп. Присутствие ее явно угнетало комиссара, но страсть оказалась сильнее страха перед двумя дюжинами пулеметных лент, которые товарищ Кискин грозил пустить в ход, и Эмма с каждым днем делалась все настойчивей. Обыватели серьезно спорили меж собой, км она является - танком, епархиалкой, японским шпионом или туалетной принадлежностью, но Эмму Кацельпуп подобная классификация мало интересовала. Решившись, храбрая делопроизводительница проникла в седьмое советское общежитие, где товарищу Кискину была предоставлена комната, примерно около трех часов ночи, показав часовому вместо предписания об обыске тетрадку нот, скрепленную если не казенной печатью, то сотней рассыпных папирос. Товарищ Евгений мирно лежал на кровати, куря свою трубку. Эмма Кацельпуп вбежала в комнату, замкнула крючком дверь и упала на грудь комиссара, томно подвывая: - Не гони меня, о мой красный Нарцисс! Через минуту все седьмое общежитие проснулось от звериного вопля. На лестнице Эмма Кацельпуп, вцепившись в коменданта, кричала: - Вы понимаете, товарищ, что разбиты все мои идеалы! Как я могла предположить, - он же курил трубку! Я оскорблена! Трижды оскорблена: как сознательный работник, как женщина, как грядущая мать!.. Когда первая суматоха улеглась и рыдающую Эмму Кацельпуп отвезли, не понимая темного значения ее слов, в родильный приют, товарищ Кискин счел благоразумным покинуть седьмое общежитие. Крайне взволнованный происшедшим и даже уязвленный в своих целомудренных чувствах шестнадцатилетней девицы, товарищ Кискин забыл на кровати трубку. Утром произошел ряд непредвиденных событий. Освободившуюся комнату Кискина предоставили только что приехавшему в Курск скромному делегату народных учителей Попко. Надо отметить, что Попко был человеком чрезвычайно деликатным, сомневающимся абсолютно во всем: в погоде, в существующем режиме, в господе боге, а пуще всего в самом себе. Попко вечерами донимал свою супругу совершенно исключительными вопросами. Начиная по-человечески: "Который час?" или "Какое сегодня число?" - он быстро доходил до мистики: "Скажи, Манечка, я твой муж или нет?", "Скажи, деточка, как по-твоему, я факт или только твой сладкий сон?", и так далее, пока утомленная Манечка не принималась хлестать его вялые бабьи щеки сухой таранью, вызывая на них румянец младенца. Вот этот Попко, приехав в Курск и растерявшись на вокзале до того, что отправился к коменданту станции проверить, действительно ли он - Попко, а этот город - Курск, по милости судьбы получил ордер на половину комнату Кискина в седьмом общежитии. Усталый Попко тотчас вытащил инструкцию, гласившую о том, что он должен делать и чего делать не должен, прочел ее дважды, а прочитав, заметил на второй пустовавшей кровати пенковую трубку. Так как в инструкции трубку курить не запрещалось, Попко робко набил ее своей махорочкой и затянулся. Тогда Курск, комната, его собственные ноги потеряли всякие следы очевидности, и Попко, одурев, задремал, не выпуская из зубов трубки. В это время Эмма Кацельпуп, освобожденная из родильного приюта, носилась по городу с дикой жаждой мести. Воистину это была роковая женщина. В различных учреждениях она требовала, чтобы товарища Кискина арестовали как самозванца и субъекта, явно примазавшегося к революции. После долгих увещеваний младший комиссар уголовной милиции Гогоченко, подумав, что человек, скрывающий свой пол, по теории вероятности скрывает и нечто иное, как-то: бриллианты или, на плохой конец, серебряный портсигар, отправился в седьмое общежитие, сопровождаемый двумя милиционерами. Увидев бабьи вялые щеки Попко, не освеженные прикосновением сухой тарани, Гогоченко в упор спросил: - А вы кто такой, товарищ, будете? Попко, сомневающийся вообще, а после трубки, одурманившей его, тем паче, робко ответил: - Кажется, командировочный Попко. Гогоченко, почуяв правильность показаний Эммы Кацельпуп, грозно рявкнул: - А ты собственно говоря, товарищ или баба? - Может, и баба, - вздохнул печально Попко. - Манечка меня часто зовет "бабой". Гогоченко приказал немедленно двум милиционерам отвести Попко в губернскую тюрьму. - Товарищ комиссар, а в какую, в женскую, что ли? - спросил особенно исполнительный милиционер. Но Гогоченко, занятый приятной находкой - пенковой трубкой, не удостоил его ответом. Комиссар решил закурить трубочку, но так как вместо спичек у него было зажигательное стекло, он прежде всего начал ловить солнце. День был пасмурный, и словить солнце оказалось гораздо труднее, чем арестовать самозванца- бабу. Гогоченко отправился за город, решив, что там он обязательно найдет солнце, так как каждый раз, когда он бывал за городом, солнце неизменно сияло. Пройдя заставу, комиссар вынул зажигательное стекло и, как опытный птицелов, затаив дыхание, начал ждать. Пять минут спустя, сбитый кем-то с ног, он лежал на земле, а по нему носились взад и вперед два странных существа. Гогоченко было очень больно, но, не теряя мужества, он узнал в одном из существ Эмму Кацельпуп. Она была в мужском костюме и вес ее сапог комиссар ощущал на своем животе. От нее убегала какая-то перепуганная девочка. Оказывается, Эмма Кацельпуп, не доверяя способностям Гогоченко, решила сама словить коварного обманщика и для удобства нарядилась в костюм сторожа Наробраза, Михалыча. Ее рьяность не осталась тщетной, и к полудню она отыскала товарища Кискина. Одетый в юбку, он скромно сидел на скамеечке городского сквера и изучал французскую грамматику. Эмма Кацельпуп кинулась к нему с возгласом: - Держите мазурика!.. Женя, спасаясь, перепрыгнула через решетку, и началась неистовая погоня. По дороге они сшибли автомобиль губисполкома, три агитационных киоска, крестный ход и даже стадо волов, шедших мирно на бойню. Весь город был охвачен паникой. Вскоре на помощь контуженному Гогоченко, по которому продолжали бегать две женщины, прибыли отряд милиции, пожарная команда, артиллерийские курсы в полном составе и поезд для пропаганды. Общими усилиями были пойманы сначала Женя, которая вопила: - Он меня хочет погубить, как правовед! А вслед за ней и Эмма Кацельпуп, рычавшая: - Она меня навеки обесчестила! Для расследования обе были Гогоченко отвезены в тюрьму. Отдышавшись, комиссар, который за весь день ничего не ел, закурил наконец найденную трубку. Сразу у него закружилась голова, и им овладел сон. Он, шатаясь, поплелся домой, то есть в бывшие номера "Барселона". Было уже двенадцать часов ночи. Возвращения Гогоченко с нетерпением ждала жена Ксюша. Не то чтобы она очень скучала по супругу, но комиссар возвращался обыкновенно в десять, а в четверть одиннадцатого уже храпел, и сегодняшнее опоздание путало все планы Ксюши. В соседнем номере ждал ее артист передвижной труппы Щупляков. Наконец раздались шаги, дверь скрипнула. Но никто не вошел, и, сообразив, откуда доходили шумы, Ксюша горько заплакала, - на свете не было верности, и Щупляков ее обманывал, как она обманывала мужа. Войдя в комнату, Гогоченко положил трубку на стол и, не раздеваясь, сильно утомленный всеми событиями дня, лег на кровать. Он успел уже задремать, когда раздался шепот: - Ксюша! Гогоченко удивился, почему жена окликает сама себя, но нежно ответил: - Ксюша! Тотчас же к нему прижались теплые мягкие щеки. Умиленный Гогоченко ощутил сильный прилив супружеских чувств. Но не прошло и минуты, как он сидя на толстом животе актера передвижной труппы Щуплякова, бил его шашкой, милицейской бляхой, даже лавровым венком, висевшим над кроватью. Бил до тех пор, пока на крики актера не прибежали подчиненные Гогоченко. О событии дали знать высшему начальству, и высшее начальство, заботясь о поднятии нравственности среди начальства низшего, приказало Гогоченко арестовать. Весь следующий день Щупляков, лежа с обвязанной мокрыми полотенцами распухшей физиономией, пил спирт и курил забытую комиссаром трубку. К вечеру чувство профессионального долга все же победило, и Щупляков побрел в городской театр. - Что сегодня? - "Саломея". Щупляков у