ряженность. Неужели близко может быть зверь?! А Кучум переводит меня за ручей и с прежней горячностью тащит вверх, торопливо виляя по просветам мелкорослого стланика. Вот мы и у входа в цирк. Надо осмотреться. Он глубокий, почти полусферической формы. Справа, под тенью ступенчатых скал, белеет снежник, весь источенный скатывающимися вниз камнями. Сверху же скалы имеют зазубренные очертания, четко выкраиваются на фоне голубого неба. Дно цирка в буграх, прикрытых свежей зеленью и мелким стлаником. Из глубины его вытекает прозрачный ручей. Это и есть исток Тас-Балагана! Внимательно осматриваю дно цирка -- никого нет. Гробовая тишина. А Кучум тянет дальше, рвется, хрипит. Разве кто спит под камнями? -- Куй... -- кричу я полным голосом. -- Куй... куй... куй... -- отдается от скал эхо и, мешаясь, выносит звук далеко за скалы цирка. Уж теперь-то зверь должен бы пробудиться, однако ничего нет. А Кучум не унимается, злится, тянет поводок. Идем. На нас веет промозглой сыростью, слежавшимися мхами и прелью еще не отогретых скал. Хочу повернуть обратно, но Кучум вдруг сбавляет ход, идет на свободном поводке, будто крадется. Вот он останавливается, комично сбочив голову, заглядывает под стланиковый куст, готовый броситься вперед... Я тоже смотрю туда. Что это за рыжее пятно в тени прилипло бугорком к зеленому мху? Кажется, вижу очертания головы, впаянные в нее черные круглые глаза, контур спины. О, да ведь это теленок сокжоя! Натягиваю струною поводок, даю почувствовать Кучуму, что ему не разрешается и шагу вперед. Сам замираю, хочу казаться добродетельным этому новорожденному существу, еще не посвященному в тайны жизни, и, прежде всего, присматриваюсь к позе. Обе задние ноги теленка пропущены далеко вперед, голова лежит на передних, такое положение позволяет ему -- при необходимости -- вмиг сорваться с места и, оттолкнувшись, спасаться бегством. Теперь нас трое. Впрочем, есть и четвертый: вон какой-то хищник с высоты наблюдает за нами, терпеливо дожидаясь поживы. Кучум готов броситься на теленка, впиться зубами и растерзать. Маленький сокжой еще сильнее липнет к земле, закрывает глаза, старается остаться незамеченным. У меня же единственное желание -- не беспокоить его. И в доказательство своих добрых намерений стараюсь оттащить Кучума, но тот не идет, а волочится, вспахивая лапами мелкую дресву. Уж как ему обидно! Теленок вдруг вскакивает и рыжим комочком прыгает мимо нас, высоко подбрасывая зад. Мы провожаем его. Кучум окончательно выходит из повиновения, и уже никакая угроза не помогает. А навстречу убежавшему теленку несется крик взрослой самки: "Бек... бек...". Я подбегаю к скату в ущелье и... в ста метрах снова вижу белого сокжоя! Это, оказывается, мать. Она вернулась, несмотря на опасность, чтобы увести свое дитя от врагов. Самка, будто не замечая нас, бросается навстречу телку и уводит его по чаще вниз, стараясь не появляться на открытых местах. А мой карабин спокойно висит за плечами, и на душе легко, что все так хорошо закончилось! Я присаживаюсь на камень, чтобы привести в порядок свои впечатления и записать детали этой необычной встречи. В голову приходят мысли о жизни маленького сокжоя -- итог моих многолетних наблюдений. Жизнь, независимо от того, "завернута" ли она в волчью шкуру или сохатиную, или "прячется" под птичьими перьями, с первой минуты должна уметь беречься от смерти. Как же это происходит, как может защищаться от многочисленных врагов, например, только что народившийся теленок сокжоя, беспомощный, еще не имеющий ни опыта, ни сил? А ведь всюду хищники! Они ищут добычу с воздуха, шныряют по чаще, караулят на тропах. Но оказывается, не так просто найти эту добычу. Появляясь на свет, новое существо приносит с собою врожденный инстинкт, помогающий ему в этой борьбе. Попробуем представить себе первый день его жизни. Родился он ночью. Темно, тихо. Рассвет впервые открыл перед ним чудесный мир, полный загадок и тревог. Он увидел кусты, скалы, голубое небо, уловил запах ягеля, которым ему предстоит питаться всю жизнь. Малыш так увлекся увиденным, что и не заметил, как исчезла мать. Но странно, он не бросился искать ее, не стал звать -- какое-то непонятное чувство сдерживало его, глушило любопытство, заставляло залезть под куст, спрятаться. Малютка сам не понимал, почему, прячась, он пропустил задние ноги далеко под себя, а голову положил на вытянутые передние, почему прижал уши и в таком положении затаился. Теперь даже зоркому глазу орлана не заметить с высоты этот комочек, прилипший к земле под тенью стланика. Каким же нужно обладать врожденным терпением, чтобы не приподняться, не полюбопытствовать, что это за звон долетает со дна цирка, что прячется за краем кустарника и, наконец, главное, где мать? Но этого как раз и не позволяет ему сделать инстинкт. Уже полдень. Горячее солнце ласкает тайгу, ветерок разносит прохладу, и с ней долетают какие-то новые звуки и шорохи. Малыш давно проголодался, ему хочется побегать, рассмотреть этот чудный, полный соблазнов мир, но он не смеет покинуть свое скрытое убежище, продолжает таиться. И вот наконец-то послышался долгожданный зов матери, ее осторожные шаги. Теперь можно встать, попить теплого молока, вкус которого уже хорошо ему знаком, и побегать. Но почему мать с беспокойством смотрит по сторонам, прислушивается, точно кого-то ждет? Теленок еще не понимает, что такое опасность. Его захватывает любопытство. С удивлением он смотрит на стланик, на скалы, на небо. Как приятно пахнет земля, ягель, крошечные ивки! Что это там внизу блестящее грохочет по камням? Он хотел уже побежать туда, да вдруг не нашел возле себя матери. Вмиг исчезло любопытство. То же самое чувство, что и утром, заставило его спрятаться под куст. Мать пришла вместе с сумерками, и они до утра не разлучались. Она показала ему ручей, лужайку, усыпанную цветами, водила по зарослям и долго отдыхала вместе с ним на прилавке у входа в цирк. Перед рассветом теленок опять остался один и провел день в одиночестве под стлаником. Мать же все время находилась вблизи, всегда готовая отвлечь на себя внимание врага или броситься на защиту малыша. Не будь со мною Кучума, так они и жили бы в цирке, пока не окреп теленок. Теперь мать увела его на новое место и там еще долго будет находиться под страхом внезапного появления человека. Жизнь в природе идет своим чередом, по своим законам... Мой слух ловит далекий крик погонщиков. Иду навстречу своим, чтобы вместе выйти на перевал. Кучум разочарован, но делать нечего, примирился. Глубоко под нами лежит знакомое ущелье, прикрытое темным бархатом леса. Далеко над горизонтом, в синеве глубокого неба, собираются белые облака с округленными краями. Где-то кукушка отрывисто чеканит свое неизменное ку-ку. Носятся шмели, гудят комары, какие-то крошечные пташки заботливо стрекочут в ольховом кусте. -- А где же печенка? -- спрашивает Василий Николаевич, ощупывая меня взглядом с ног до головы. -- Печенка убежала. -- Убежала? Эко не повезло, а мы торопились, двух оленей ведем под мясо, -- улыбается Улукиткан. Я коротко рассказываю о случившемся, и караван продолжает подниматься к перевалу. -- Мод!.. Мод!.. -- ободряет Улукиткан запыхавшихся оленей. Солнце греет спину. Мы уже совсем высоко. Ближе синеет просторное небо. Вижу, Улукиткан нацеливается пройти седловину левой щелью. Уже берем последнюю крутизну. Вот и перевал. За ним спуск к далекому Алданскому нагорью, скрытому от глаз бесконечными грядами гольцов. Дальнейший наш путь лежит на запад по хребту. Нам еще не известно, есть ли проходы по тем местам, куда собираемся проникнуть, и сможем ли мы выбраться к Алданскому нагорью. Ясно одно, что по пути не будет троп, не найдем и следа человека. Прежде чем тронуться в путь, надо произвести разведку. Решаюсь задержаться на перевале дня на два. IV. На вершине Тас-Балагана. Удивительный мальчишник. Улукиткан маскируется под барана. Неудачная охота. Меня находят свалившимся в пропасть. Мы идем к Пугачеву. Рано утром привязанные Бойка и Кучум подняли лай. -- Какого лешего разорались? -- слышится голос Василия Николаевича. Он выходит из палатки, грозит собакам, и те умолкают. Со склона горы доносится грохот камней под ногами убегающего стада снежных баранов. Уснуть я больше не мог. Бараны растревожили давнишнее желание добыть несколько экземпляров рогачей для коллекции, и нетерпеливое воображение уже торопилось нарисовать соблазнительную картину встречи со стадом. Ведь сейчас, в это первое утро нашего пребывания на перевале, мы еще не разогнали своим присутствием диких обитателей гор. Разве сходить, попытать счастье с ружьем? Все спят. Я поднимаюсь с твердым решением уйти на весь день к вершинам Беру буссоль, карабин, гербарную папку, плащ и покидаю палатку. В оставленной записке я сообщил, что ухожу на восточный голец, и предлагал Трофиму с Василием осмотреть проходы по водораздельной линии на запад. За горами сочится многообещающий рассвет. Туман розовеет, тает. Курятся каменные утесы над темными лесами. Ночь бесследно уходит. Еще минута ожидания -- и из-за гор, из бездны бездн, невидимое солнце пронизывает лазурь победными лучами. Небо распахивается над Становым во всей своей необъятности, и на сонные вершины недвижных громад, на убогую землю, на одинокие палатки льется свет наступающего дня. Все проснулось, чтобы начать жить, но еще нежится в утренней прохладе. Куда идти? Решаюсь вначале подняться на перевал и оттуда наметить свой маршрут. Взбираюсь по крутому, приодетому мелкой чащей, склону. Внизу легкий ветерок доедает остатки тумана, выносит наверх ночной, еще не отогретый, запах первобытных лесов и холодных межгорных трущоб. Свет уже слепит глаза, по мягкому ягелю горят алмазные костры. Здесь когда-то, видимо, была высокая сопка, но время, солнце и стужа разрушили ее до половины, обнажив коренные породы. А вода промыла по-над ней два прохода, из них западный более доступен для каравана. Вдоль седловины идет хорошо заметная звериная тропа, вероятно, единственная на этой высоте, соединяющая огромную территорию гор, лежащих восточнее седловины, с не менее обширной западной. На тропе видны утренние следы недавно пробежавшего стада баранов-рогачей и отпечатки лап крупного медведя, просеменившего, следом за стадом, на запад. Более соблазнительной мне кажется сейчас вершина, нависающая над восточным цирком. К ней я и направляюсь. Это заманчиво еще и потому, что нам до сих пор не удавалось взглянуть на горы, простирающиеся на восход от нашего пути. Иду тропою. Она выводит меня на сопку и исчезает. Я в цирке. Он напоминает врезанное в монолитную гору гигантское кресло с высоченной спинкой, окантованной по верхней грани отблеском солнца. В глубине его мрак доживает свой последний час, да к снежнику прилип, забытый ветром, клочок тумана. В тишину, еще никем не потревоженную, врывается шорох камней, скатывающихся со стен цирка. Я не тороплюсь, иду осторожно, мягко шагаю по мелкой россыпи. Глаза, по привычке, прощупывают местность. Но кругом ни зверя, ни птицы -- первозданный покой, только камни все сыплются и сыплются со стен. Скалы вблизи не кажутся отвесными. Они изъедены трещинами, всюду торчат карнизы, чернеют выемки, видны глыбы, оторвавшиеся от скал и чудом удержавшиеся на крутом склоне. Дно цирка завалено обломками, усыпано щебенкой и прикрыто дырявым покрывалом, сотканным из лишайников, рододендронов и жалких карликовых ив. На мягкой тундровой почве у ручейка зеленеет лук. Как высоко он поднялся! Вдруг что-то подозрительно стукнуло вверху. Я откидываю назад голову, замираю. Вижу над собой только выступы скал да пустое побледневшее небо -- и ничего больше. Стою, жду. Неужели обманулся? Слух ловит стеклянный звон ручейка, пробегающего по дну цирка, и знакомый шорох скатывающихся камней по стенам, но это не то. Жду еще долго, почему-то уверенный, что за мною кто-то следит сверху, даже ощущаю на себе чей-то взгляд. Начинаю пристально всматриваться в каждый выступ, в каждый кустик травы, свисающий по щелям. Сверху доносится какой-то непонятный, еле уловимый звук. Мне кажется, что я не слышу, а скорее чувствую его. Он рождается где-то на самом верхнем карнизе или ниже, в пестрых обломках. Стою, смотрю не шевелясь. Замечаю какое-то светлое пятно на фоне серой скалы. Присматриваюсь и поражаюсь: ведь это же белый лоб барана! Теперь вижу и винтообразные рога, прилипшие к пятну с двух сторон. Грудь и туловище скрыты за гранью выступа. Оказывается, не так просто заметить барана, когда он стоит на карнизе скалы, настороженный, не шевелясь, или лежит, отдыхая, на камнях. Я еще не успеваю сообразить, что делать, как белое пятно исчезает. Стук уползает выше, дальше. Вижу, на вершину шпиля выскакивает рогач, дескать, полюбуйся, каков я! Баран стоит, наблюдает за мною с высоты. Как удержаться, когда перед тобою, на верной дистанции, такой великолепный экземпляр снежного барана! Он даже не пошевелился, когда я вскинул карабин, видимо считая, что находится на недосягаемой высоте. "Бедняжка, как ты жестоко ошибаешься, человеку все доступно", -- подумал я, нажимая крючок. Выстрел будто слизнул надстройку с пика, и скала опустела. Но скоро я увидел скачущего по гребню рогача. На дальнем выступе он постоял, откинув голову в кою сторону, и благополучно скрылся с глаз. "Промазал", -- с досадой подумал я. А день уже в разливе. Солнце растопило затаившийся над снежником туман. Далеко на западе, над крап-ленными снегом гольцами, где синеет голубизною небо, собираются облака. Гребень, по которому поднимаюсь, тянется зубчатыми развалинами к вершине, куда я намерен попасть. Кое-где по нему заметны подозрительные разрывы. С мыслью -- авось пройду -- я и пошел дальше. Гребень неожиданно выклинился щербатым лезвием. Справа и слева -- пропасти. Тут уж надо бы повернуть обратно, так нет, заупрямился, понадеялся, что пройду, хотя никакой необходимости в риске не было. Ползу на четвереньках, а в конце стены вдруг чувствую, что из-под меня уползает камень, тащит с собою в пропасть. Хватаюсь за выступ, делаю бессознательное движение всем корпусом, и обломок улетает вниз, сталкивая туда все, что попадается по пути. Добираюсь, наконец-то, до более надежного места, оглядываюсь и поражаюсь: стена вся в сквозных трещинах, разрушена, держится бог весть на чем, до первого случая, и все это шаткое сооружение вот-вот обвалится. Последнюю часть подъема преодолеваю по крупной россыпи. Небо удивительно прозрачное, горы вырисовываются четко, дали еще свободны от дымки. Впервые вижу восточную оконечность Станового. Как все здесь нагромождено, выпучено, запутано! Взгляд скользит по вершинам, одетым в серые курумы, задерживается на голых утесах, блуждает по глубоким ущельям. Как скупо наряжен Становой! Какое убожество красок! На общем мертвенно-сером фоне лежат лишь синие тени у глубоких провалов, да по каменистым расщелинам и склонам лепится жалкая зелень. Беднее, кажется, и нельзя одеть землю. И так всюду, куда бы ни обратили вы свой взгляд. И все это печальное окутано мертвым покоем. Ужасно холодное безмолвие гор, их сон вечен. Наступит ли когда-нибудь на этих суровых вершинах весна жизни? Оденет ли их природа лесом, цветистыми полянами? Между видимым пространством, уходящим на восток, и вершиной, которая под моими ногами, лежит глубокое ущелье. На дне его ревет река, пробившая путь между огромными валунами. Это самый большой приток Ивака, берущий начало от водораздельной линии Станового. Несколько ниже он огибает округлый голец, напоминающий сидящего Будду. Этот "Будда" закрывает вид на Ивакское ущелье, по которому позже мы должны проложить тропу к озеру Токо. Придется завтра пойти на него и разгадать, что прячет он от взора. Делаю зарисовки горизонта, беру азимуты на господствующие вершины, внимательно изучаю рельеф. Прихожу к выводу, что главная водораздельная линия хребта по высоте мало отличается от отрогов, расположенных севернее ее, что по ней имеются широкие просветы, которые обеспечивают непосредственную видимость между вершинами, расположенными по обе стороны водораздела, и что через перевал можно проложить нивелирную трассу от Зеи к Алданскому нагорью. В этом отношении, кажется, все благополучно. Можно бы и порадоваться, но когда я смотрю на запад, куда лежит наш путь, меня снова и снова беспокоит вопрос: пройдем ли? Возвращаюсь в лагерь. Знаю, меня там ждут с нетерпением: может, не завтракают. По пути хочу собрать растения, живущие на скалах. Осматриваю крупную россыпь. Из чего сложена вершина? Кажется, будто камни недавно насыпаны гигантским самосвалом, лежат неустойчиво, под ними всюду пустоты, щели для ветра, и нигде не видно признаков растений, даже лишайники не живут здесь. На вершинах гор происходит интенсивный процесс разрушений, все перемещается, сползает или выпучивается. А несколько ниже, совершенно неожиданно, среди угловатых камней я увидел первый цветок. Как он, бедняжка, прижался к обломку, под защитой которого живет! Он боится высунуться, чтобы не обжечь на холодном ветру свои восковые лепестки. Стебель у него, непропорционально толстый по отношению к росту, покрыт тончайшими волосками и держится крепко в щели. Сам же цветок с немой мольбою смотрит на солнце. И хочется спросить у этого смельчака, как он попал сюда, перед кем красуется и для кого раскрыл свои лепестки? Ведь сюда не залетают ни пчелы, ни бабочки, ни шмели... Один ветер живет среди безжизненных курумов. Здесь же я увидел накипные лишайники и, конечно, не мог удержаться, чтобы не собрать их для гербария. Как разнообразна их форма и окраска! Между оранжевыми, желтыми и даже белыми встречаются черно-черно-бархатные, словно вытканные из чудесной пряжи, а вот ярко-красные, они лежат пятнами свежей крови. Но самые интересные -- серебристые. Их нельзя рассматривать без восхищения. Какой сложный рисунок, какая тонкая отделка! Накипные лишайники -- пионеры растительного мира. Они первые проникают в царство скал, поселяются на холодных камнях и, разрушая их поверхностный слой, подготовляют условия для поднимающихся следом за ними мхов, а затем и для цветковых растений. Лишайники исчезнут после того, как выполнят свой долг, и россыпи покроются почвой. Но для этого надо много тысяч лет, и когда думаешь об этом, поражаешься, как ничтожно мал твой век. Спуск в цирк по щели, как я и предполагал, вполне доступный. Не тороплюсь и чем ниже, тем чаще останавливаюсь, чтобы сорвать или достать затаившегося между камней постояльца. Какая приспособленность у растений, считающих скалы своей родиной! Они совсем неприхотливы, растут всюду, где можно закрепиться корнями или прилипнуть к поверхности. Растения повисают с уступов, стелются по плоским плитам, живут в темных, сырых трещинах. Горсточка почвы, скопившаяся в естественных углублениях, обеспечивает их существование. Я поднимаюсь по карнизам, забираюсь под камни, в трещины и всюду что-нибудь да нахожу. Растения живут даже под темным сводом пещер, где их уж никак не ожидаешь увидеть. Вот почему приходится тщательно обшаривать скалы. Работа эта меня всегда увлекает. Довольным возвращаюсь на стоянку. Еще бы! Во-первых, многое прояснилось с предстоящими на Становом работами, во-вторых, я несу с собою полную папку растений -- жителей скал, а это, несомненно, клад. Есть много привлекательного в таких прогулках, в общении с природой. Не знаю, кто как, а я могу бродить весь день по горам, не ощущая одиночества или усталости, и всегда с большим внутренним удовлетворением наблюдаю за растениями. Здесь, в подгольцовой зоне, где происходит вечная схватка жизни с курумами, эти наблюдения особенно интересны. Борьба растений за право существования на скалах очень сложна. Многое поражает вас в их жизни здесь, остается загадочным, заставляет задуматься. Мои спутники ждали меня с печенкой. -- Тебе, однако, глаз кривой стал, а может, ружье портился -- не туда пулю бросал? -- спрашивает Улукиткан, недоверчиво посмотрев на мой карабин. -- Стрелял большого барана, стоял на скале, весь как на ладони, и не далеко, да, видно, не мой! Промазал. -- Может, не туда мушку клал? Разве забыл: когда стреляешь вверх, -- надо брать ее крупно, а когда стреляешь вниз, -- под зверя, тогда пуля хорошо ходи. -- Знаю я это, Улукиткан, да в нужный момент, видимо, забыл. -- Эко, забыл! Тогда ружье не бери, зачем напрасно патрон тратишь. -- Хорошо, Улукиткан, обещаю исправиться, только не сердись. Но лицо старика эвенка продолжает оставаться строгим. Он-то знает цену патрону, для него это не просто порох с пулькой, это мясо, одежда, обувь, это его существование в тайге, и, конечно, старик не может смириться с тем, что я бесцельно расходую такое добро. Может быть, именно эта трогательная бережливость к зарядам и научила его по-рысьи скрадывать зверя, стрелять наверняка, воспитала поразительное спокойствие зверобоя. Две пули на одного, даже крупного, зверя, по его убеждению, слишком большая цена. Скоро вернулись и наши разведчики. По их лицам, по ленивым шагам можно было угадать, что ничего хорошего они не принесли. -- Тут ни за что не пройти с оленями, -- говорит Трофим, сбрасывая котомку и тяжело опускаясь на землю. -- И обогнуть негде, страшенные пропасти. Все помолчали. Глеб налил пришельцам по кружке чаю. -- Не будем сегодня решать этот вопрос. Еще походим, подумаем, осмотримся, -- сказал я, не на шутку обеспокоенный результатами разведки. Решили этот день посвятить личным делам. Надо помыться, постирать белье, заняться починкой. Среди всех я самый богатый человек -- на моих штанах еще есть место для латок. После обеда в лагере затишье. Все работают -- кто устроился под пологом, кто у костра. Над горами спокойное и безмятежное небо. Кажется, и природа устала от бурь, от долгого тумана, от затяжного дождя и теперь дремлет в сладостном забытьи. Спят собаки, в тени стонет проклятый комар, и струйка дыма лениво сверлит синь неба. Мертвый, полуденный час. Даже крик ворона, внезапно появившегося в душном воздухе, не растревожил всеобщего покоя. Я сижу под стланиковым кустом, пришиваю латку к ичигу -- до чего же это скучное дело! А в голове рождаются и крепнут беспокойные мысли. Не могу примириться с передышкой. Тянет меня к вершинам. Чувствую, не высижу в лагере день. Вижу, Василий Николаевич, развесив на стоянке белье, берет бинокль, усаживается на камне, внимательно осматривает горы -- значит, и у него в голове такие же думки и ему невмоготу сидячая жизнь. Что же делать? Перед глазами та самая гора, что утром напомнила мне Будду и на которую я собирался идти завтра, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье. Но почему завтра, если можно сегодня? К тому же мне необходимо добыть для своей коллекции несколько экземпляров снежных баранов. Где, как не здесь, это удобно сделать: есть много зверя и есть время. Со мною на вершину идет Улукиткан. Ему тоже охота взглянуть на Ивакское ущелье, по которому он проходил семьдесят лет назад. Старик напросился сам, а я не стал отговаривать, хотя и знал, что подняться ему на такую вершину нелегко. Беру карабин, бинокль, рюкзак с гербарной папкой, сошки. Записная книжка, нож всегда со мною. В кармане остается несъеденный утром кусок лепешки. Улукиткан идет со своей неизменной берданой, без котомки, налегке. Собаки поднимают протестующий вой... -- Ни пуха ни пера! -- кричит нам вслед Трофим. Мы пересекаем марь, за ней сейчас же начинаются плотные непроходимые стланиковые заросли. Погружаясь в них, ты невольно ощущаешь их необъятность, загадочность. Зеленая чаща прикрывает плотным руном каменистые откосы, стекает густой чернотою в глубину ущелий. Стланик встречает нас густым сплетением стволов, сквозь которые можно пробраться, работая и ногами и руками. Но мы к этому привыкли, как и ко многим прочим препятствиям, без которых наше путешествие не было бы интересным. За ручьем, собирающим воду с перевальных котловин, сразу начинается подъем. Видимо, древний ледник, некогда покрывавший хребет, успел только оконтурить скалами будущий цирк, но выпахать из него коренные породы не хватило сил. Так и остался цирк незаконченным. Поднимаемся левым краем котловины. Улукиткан отстает. Какое беспокойное чувство гонит старого эвенка на эту скальную вершину? Крутизна отнимает у него силы, легким не хватает воздуха, он весь трясется, а все же идет, выискивая проход между крупных обломков, заплетенных стлаником и прикрытых лишайниками. С нами поднимаются по утесам ели, хватаясь цепкими корнями за угловатые камни и упираясь острыми вершинами в небо. Сюда же, к верхним скалам, выбегают небольшими табунами ольхи. Но вот мы взбираемся на последние утесы, нависающие над чащиной. Дальше идти легче. Измельчал стланик, стало просторно. За пологим гребнем виднеется широкая седловина, прикрытая мелкой россыпью да зелеными альпийскими лужайками. Я усаживаюсь на камень отдохнуть, а Улукиткан, устало опершись грудью на обломок, смотрит на седловину... Огромное солнце давно миновало зенит. Сквозь фиолетовую дымку знойного дня смутно обозначаются контуры отрогов, пятна снегов, ребристые грани откосов. Даль почти не просматривается, чуть-чуть синеет, сливаясь с пустым небом. В тайге сейчас, наверное, душно, как перед июльской грозою, а здесь, на утесах, прохлада, сквозят шальные ветерки. Они несут сюда, на каменистые вершины, запах жизни, что-то бодрящее, не угасающее. С ними долетает и крик кедровок, шныряющих по стланикам в поисках осенних похоронок. Вижу, Улукиткан забеспокоился. -- Однако, на седле кто-то ходит... Смотри хорошо, может, там наша удача. Я поднимаюсь, смотрю на седловину, вижу, как что-то маленькое прокатилось по зеленому фону и тотчас же вернулось на исходное место. Напрягаю зрение и поражаюсь: все лужайки будто краплены светлыми пятнами. Замечаю, что все они находятся в непрерывном движении, то кучатся, то растекаются по седловине. -- Неужели это бараны? -- спрашиваю я старика, -- Эге, бараны. Больше тут никто не живи. -- Почему же они такие маленькие? -- Ничего, что маленькие. Когда мяса нет, то и вчерашние кости хорошо. Мы обходим гребень слева, осторожно подбираемся с северной стороны к седловине. Где-то близко стадо. Я его не вижу, но чувствую по тому, как тревожно бьется мое сердце. Кажется, вот сейчас подкрадемся к краю россыпи, и за ней... -- Ходи сзади, -- шепчет Улукиткан, -- хорошо смотри, что я делаю, ты то же делай. Баран глаз шибко далеко хватает, -- и он припадает к земле. Мы почти на четвереньках добираемся до края россыпи. Улукиткан липнет к камням, грозится пальцем и вытянутой ладонью отсекает верхнюю часть головы по нос, показывая, насколько можно высовываться. А на озабоченном лице строгость. За краем россыпи уже близко седло. Место почти ровное. Слышится реденький стук камней. Я не свожу глаз со старика. Вижу, он достает из кожаной сумочки иголку, вдевает длинную нитку. Понять не могу, что он хочет, и не знаю, нужно ли и мне повторять эту процедуру. А Улукиткан срывает большой круг почти белого ягеля и, к моему удивлению, пришивает к передней части шапки. Когда же он надел ее на голову, ягель напомнил мне белый лоб барана. Беру я у него иголку и тоже пришиваю к своей шляпе белый лишайник, с блин величиною. Старик сползает с россыпи, еще раз предупреждает .. меня об осторожности и ложится пластом на влажную землю. Теперь остается проползти метров пятьдесят до камней на седловине, а там -- что будет. Улукиткан ползет бесшумно, как-то смешно растопырив руки и ноги. Бердана на спине, он ее держит зубами за ремень, перекинутый через правое плечо, а ложе отодвинуто к левому боку -- так бердана не мешает передвигаться. Устраиваю и я на спине карабин, покорно следую за стариком. В том, как он бесшумно ползет, как вытягивается на земле, есть что-то рысье. Ноги устают от непривычных движений. От волнения не хватает воздуха. Еще небольшое усилие, и мы у цели. Остается просунуть в щель ружья и разрядить их. Старик натягивает глубоко на лоб шапку с пришитым ягелем, начинает бесшумно подниматься. Я подбираюсь поближе, не свожу с него глаз. А он высовывается, заглядывает вперед, и знакомая улыбка растягивает его сухие губы. Где же тут удержаться, я тоже выглядываю и тоже улыбаюсь: метрах в ста от нас беспечно пасется большое стадо, состоящее исключительно из молодых самцов -- от двух до трех лет. Я не вижу среди них ни одного взрослого барана. Словом, мы наткнулись на настоящий мальчишник. Что это, случайное скопище или так положено у снежных баранов? Одни из них пасутся, другие забавно играют, и только некоторые лежат на плитах. Нас они не замечают, видимо, этому возрасту еще присуща беспечность, к тому же и белые пятна на наших головных уборах служат хорошей маскировкой. Мы продолжаем наблюдать. Молодь, своей игрою, движениями, мне живо напоминает домашних ягнят. Бараны бодаются, стукаются лбами, разбегаются и снова бьются. То вдруг поднимутся на задние ноги, угрожающе потрясут головами и, успокоившись, начнут пастись. Видимо, уже с этого раннего возраста самцы тренируют себя для будущих схваток! Некоторые ягнята держатся парами, ни на минуту не разлучаются. Это -- близнецы. Они, вероятно, надолго, а может быть, и до старости, сохранят родственную привязанность, будут жить вместе, беспечно кочуя с другими самцами по тропам, проложенным в этой горной теснине их предками. А, повзрослев, один раз в году, в начале зимы, когда у снежных баранов наступает брачная пора, близнецы возненавидят друг друга, будут смертельно биться за обладание самкой... Но пройдет эта любовная пора, угомонятся страсти, и они снова будут вместе бродить по скалам. Все это проносится в голове буквально за несколько секунд, пока Улукиткан просовывает вперед ствол своей берданы. Но в этот момент налетает сзади ветер. Он набрасывает запах человека на седловину, и ужас охватывает животных. В одно мгновенье все стадо бросается вниз и исчезает с глаз. Только один баран проспал. Его будит удаляющийся стук камней, он вскакивает, тревожно оглядывается, нюхает воздух, не понимает, что случилось, и, как бы ускоряя роковую развязку, выбегает на пригорок. Тяжелым выстрелом разряжается бердана старика. Чужой, незнакомый звук тревожит скалы, расползается далеко по отрогам и глохнет за гранью крутых скатов. Рассеивается пороховой дым. Баран лежит на пригорке с пробитым сердцем. Старик остается свежевать его, а я тороплюсь на голец, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье и зримо представить себе наш путь, которым нам, возможно, придется идти к Алданскому нагорью. Но прежде всего нужно занести в записную книжку несколько фраз о таком необычном мальчишнике и некоторые мысли, зародившиеся при наблюдении за молодыми баранами. Наблюдения за жизнью животных и растений в этих, забытых человеком, пустырях я считаю своей священной обязанностью, хотя к моей непосредственной работе все это никакого отношения не имеет. Нужно быть слишком равнодушным, чтобы проходить мимо, не замечая извечной борьбы растений с курумами, поединка леса с ветрами, крошечных цветов с холодом, не замечать удивительной приспособленности снежных баранов к скалам. Но разве не странно, что дикие животные, в том числе и снежные бараны, обитающие на малодоступных вершинах гор, от рождения не видевшие людей, смертельно боятся встречи с ними? Запах человека приводит зверей в ужас, и это в одинаковой степени относится как к парнокопытным, так и к хищникам. Видимо, за свое существование на земле человек так насолил диким животным, что у тех выработался врожденный страх перед ним. Теперь я окончательно убедился, что ягнята-самцы; уже в двухлетнем возрасте покидают матерей и общество самок, ведут самостоятельный образ жизни, сбившись в стада или присоединяясь к старым рогачам и предпринимая с ними путешествия по хребтам. И летом, и зимой бараны не составляют общего табуна с самками, кроме брачного периода. Они держатся строго отдельно, предпочитая более высокие и скалистые вершины и горные цирки, тогда как самки, скажем, здесь, на Становом, занимают границу стлаников, горные котловины, распадки. Только во время "нашествия" гнуса они вместе с ягнятами взбираются на скалы и там, на ветерке, проводят весь день. Я поднимаюсь по голому пустынному гребню. Холодком веет от россыпей. Спадает жара, но воздух все еще сухой и теплый. В остывшей синеве прорезаются седовласые макушки гор. Мирно, спокойно кругом, только неровный стук камней под ногами выдает мое присутствие. И как-то некстати вьется дымок костра над темно-зелеными стланиками, что глубоко внизу окружают наш лагерь. Откуда-то слева с легким посвистом крыльев взвивается пара белохвостых стрижей. Они описывают надо мной круг и, не замыкая его, спиралью уходят высоко в небо. Невольно завидуешь им, легкости их полета, их стремительности. К сожалению, с гольца мне не удается увидеть полностью Ивакское ущелье: даль еще окутана дымкой, а ближнюю часть ущелья закрывает пологий отрог, высунувшийся от вершины на север. Придется идти туда, иначе наши усилия оказались бы напрасными. На минутку сажусь на камень отдохнуть. Горы тонут в синеве, горизонт сливается с дымкой. В воздухе остатки зноя, смешанного со смолистым ароматом стлаников, приносимым из мрачных провалов. Радостно бьется сердце при мысли, что ты достиг вершин первобытных гор. Может быть, все, что видно с этой высоты, впервые обозревается человеком. Как необъятны богатства нашей страны! Сколько нетронутых богатств хранят в своих складках недра, богатств, до которых еще не дотронулись пытливые руки советских людей и до которых, даже при наших темпах, может быть, еще не скоро дойдет черед. Но дойдет! Вижу, еще пара стрижей взвивается над вершиною и неровной спиралью уходит в небо. За ней появляется вторая пара, третья... Кажется, наступил час их состязаний, и птицы торопятся занять свои места в просторном небе. Их уже много, не сосчитать. Это не вечерняя кормежка и не забава, а, видимо, серьезная ежедневная тренировка, иначе им не удержать мирового первенства по скорости. И трогательно, что все они летают только парами. Как стремительны и необычно легки они в полете, как согласованы движения, точно "звено" из двух птиц составляет одно целое! В прохладе уже тает дымка. Поднимаются горбы Станового и у горизонта отделяются от неба зазубренной чертою. Иду к краю отрога звериной тропой по узкому гребню, -- вернее, по верхней кромке высоченных скал, урезающих гребень справа. Вниз страшно смотреть: там -- бездна. Кажется, падая, скалы дробились, скатывались вниз, но вдруг останавливались, цеплялись одним краем за гору, повисая над пропастью. Вот я и на краю отрога. Теперь подо мною лежит Ивакское ущелье, прикрытое старенькой рванью из хвойных лесов, марей и россыпей. По дну его блестит река, прижимаясь почти на всем своем протяжении, до слияния с Утуком, к левому краю. Дно ущелья просторно, и с высоты путь на север кажется свободным. Только от перевала и до устья большого правобережного притока, огибающего голец, на котором я нахожусь, лежит сильно вспученная местность, склоны которой заросли стланиковой чащей. Я делаю зарисовку ущелья, отмечаю препятствия, более доступные проходы, как они кажутся с высоты птичьего полета. Хорошо вижу и западную часть хребта. Она и отсюда не внушает доверия. Неужели с оленями не пройдем? Возвращаюсь своим следом. Набегающий ветерок дышит вечерней свежестью. Спешу к Улукиткану. Старик ждет меня и, вероятно, беспокоится. Вижу, впереди, на одной из зазубрин скалы, внезапно вырастает рогатый силуэт. Он появляется всего лишь на секунды, точно для соблазна, и исчезает в провале. ...Если бы я знал, решившись преследовать баранов, что со мною произойдет! Тороплюсь дальше. Болью отдается во мне стук камней под ногами. Пугливо смотрю на закат, времени остается немного. Вот и знакомая скала. Осторожно высовываюсь из-за камней. За скалою тоже скалы, нависающие над пропастью неровными рядами. Вижу, дальше на гребне появляется крупный баран. Он останавливается, поворачивает голову в мою сторону, долго стоит, четко вырисовываясь на шафрановом закате. Я прикладываю карабин к плечу, ловлю на мушку барана, но выстрел задерживается, мишень кажется далековатой. А тем временем на гребне появляются, один за другим, еще шесть взрослых рогачей. Они выстраиваются в одну цепочку и, лениво покачиваясь на коротких ногах, уходят в тишину, не нарушая своим присутствием сонливый покой гор. В их движениях полная беспечность, будто в этот торжественный час заката смягчаются сердца врагов. Ни один не оглянется, не проявит хотя бы любопытства к окружающей местности. Животные не подозревают, что из-за скалы, оставшейся у них позади, следит за ними человек с винтовкой. Бараны взбираются на верх утеса. Занимают места по карнизам, как в амфитеатре, и, повернувшись к закату, ложатся. Кажется, что все им тут привычно, знакомо, будто в течение всей своей жизни они ежедневно выходят на этот утес проводить солнце, насладиться вечерней прохладой и их никто здесь не беспокоит. Начинаю скрадывать баранов, пытаясь во всем подражать Улукиткану. Обхожу скалу по прилавкам, над самым провалом. Страшно смотреть вниз. Но азарт и дух соревнования захватили меня: неужели то, что смог старик (пусть при его опыте, но зато и в его возрасте), недоступно мне, человеку гораздо более молодому и, несравненно, физически более сильному. Остается выбраться на боковой гребень, за ним недалеко и рогачи. И вдруг из-под ног срывается камень. Он падает вниз, сталкивая на пути другие, и все вместе они с шумом летят в пропасть. Долго ворчат разбуженные скалы. С досадой думаю, что вспугнутые бараны теперь далеко, и горькое разочарование сменяет надежду на удачу. Вижу, впереди кружится ворон, что-то рассматривает сверху... Крадусь... Протискиваюсь между двух камней, выглядываю и приятно поражаюсь: все бараны лежат на карнизах, облитые яркой позолотой заката, напоминая бронзовых сфинксов. Значит, их не спугнул стук камней. Нас разделяет расстояние в сто метров. Сколько величия в их окаменелых позах! Присматриваюсь, какого бы выбрать из семи почтенных рогачей? Все они соблазнительно хороши, крупные, длинные, достойные быть представителями своего рода в музее. Замечаю у одного необычно большие рога, черные, сильно вывинченные наружу. Его-то я и избираю в жертву. Однако стрелять не могу, он показывает мне только переднюю часть головы, а туша спрятана за соседа. Решаюсь отползти назад метров тридцать, и тогда баран будет виден хорошо. А ворон все кружится перед глазами, то взлетит, то приземлится, и что-то бормочет простудным голосом. И тут же слух ловит тревожный крик куропатки. Знаю, не зря кричит птица, однако сейчас не до нее. Подбираюсь к расщелине, взбираюсь на гребень, но баранов не вижу, заслоняет большой камень. Ползу на четвереньках по узкому карнизу влево. Вот и край. Разгибаю спину, приподнимаюсь... Ничего не видно. Становлюсь левой ногою повыше на выступ, упираюсь носком в большой камень... Они, бараны! Лежат. Любуются небесным пожаром. Прикладываю карабин, -- и в этот самый момент впереди ворон стремительно пикирует куда-то вниз, и тотчас же оттуда с неистовым криком выскакивает куропатк